Сахалин (Дорошевич)/Наёмные убийцы
← Шкандыба | Сахалин (Каторга) — Наёмные убийцы | Самоубийца → |
Опубл.: 1903. Источник: Новодворский В., Дорошевич В. Коронка в пиках до валета. Каторга. — СПб.: Санта, 1994. — 20 000 экз. — ISBN 5-87243-010-8. |
Они неразлучны. Где маленький, тщедушный, вертлявый Милованов Карп, тут, глядишь, плетётся и угрюмый, молчаливый Чернышов Анисим.
Они друг на дружку страшно злы.
Анисим зол на Карпа, как на доносчика:
— Через его язык и в каторгу попали.
Карп упрекал Анисима в подлости:
— Языком-то, брат, вертеть, дядя Анисим, нечего. Ты языком-то, чисто хвостом, вертишь, — и туды и сюды. «Знать, мол, ничего не знаю!» Ишь, тоже, святой какой выискался. Нет, ты, брат, по чистой совести говори! Подлить-то нечего!
А держатся они всегда вместе, рядом спят и из одного котелка хлебают:
— Вместе суждены. Друг от дружки отставать нечего.
Я познакомился с ними на острове; они пришли с вновь прибывшей партией каторжан.
Их ввели в комнату, где происходил осмотр, и надзиратель приказал:
— Раздевайся!
Испугались оба страшно.
— Черёд, брат, пришёл, дядя Анисим! Раздевайся!.. Совсем, что ль, раздеваться-то надоть?
— Раздевайся, разувайся начисто.
Они в уголышке торопливо разделись.
— Иди к столу!
Длинный как жердь, худой как скелет, Чернышов Анисим зашагал к столу с самым несчастным видом. Лицо сморщилось, — вот-вот навзрыд заплачет. Милованов Карп стоял перед столом вконец растерянный. Нижняя челюсть у него отвисла, в глазах был страх и ужас. Ноги дрожали и ходуном ходили. Дрожащими руками он почёсывался.
— Куды ложиться-то? — спросил Милованов.
— Зачем ложиться?
— А драть?
— За что ж тебя драть?
— А так, мол… Драть… По положению…
Все расхохотались. Милованов смотрел с недоумением.
— Нет, брат, тебя драть не будут. Пока ещё не за что. Вот сделаешь что, тогда выпорют!
— Покорнейше вас благодарю!
Все опять расхохотались. Оживший Милованов и сам засмеялся.
— Слышь, дядя Анисим, драть-то не будут? Слышишь?
— Слышу! — отвечал Анисим таким равнодушным тоном, словно его нисколько это не интересовало.
Радость сделала Милованова болтливым. Он пришёл в приятное нервное возбуждение, смеялся и готов был болтать теперь без умолку.
— За что суждены-то?
— По подозрению в убивстве! — отчеканил Милованов — обычный каторжный ответ. — Хозяина, стало быть, убили!
— С грабежом?
— Не! Зачем с грабежом! Бог миловал! Ничего не грабили. Так убили.
— За что же убили?
— За что убивают? Известно, за деньги! Такое уже положение чтоб за деньги!
— Хозяйка нас запутала! — мрачно пояснил Анисим.
— Так точно. Денег дала! — подтвердил и Карп.
— Наняли вас, значит?
Карп посмотрел удивлённо.
— Чего ж нас нанимать было? Мы и так в работниках жили!
— А как же, говоришь, деньги?
— Благодарить — благодарила. Это уж как водится. А нанимать… нешто на такие дела нанимают?
Милованов даже расхохотался.
— Ты и убивал?
— Я самый!
— Ну, а ты, Чернышов?
— Не в сознании он! — вставил Милованов.
— Знать я ничего про эти дела не знаю. И слухом не слыхал! Так, Карпушка всё плетёт!
Милованов завертелся.
— Ишь ты, сделай милость! Как что, — так ты. А в ответ, сейчас Карпушку!
Милованов подмигнул нам на Чернышова.
— Хитрый мужик? Куда хитёр! Две души при себе имеет. Одну про себя бережёт. А другу-то про людей, на, поди: чистёхонька! «Не я да не я!» Нет, брат, тут языком-то мести нечего. Уж раз как в каторгу попали, — тут дело ясное! Стало быть, убили!
— Да как же дело-то вышло?
— Да как вышло! Очинно даже просто. Говорю — через бабу!
— В работниках жили! — вставил своё слово Анисим, словно всё объяснил.
— За жалованье?
Милованов так и фыркнул:
— Какое жалованье? Кто нам с дядей Анисимом жалованье положит?
И, действительно, парочка была убогая на редкость. Оба тщедушные, жалкие, слабосильные до последней степени, такие, про которых говорится: «Плевком перешибёшь». Головы у обоих на редкость маленькие, словно пучки какие-то торчат. Лица глупые, возбуждающие жалость. И как их Бог, таких, «не в пору вместе свёл».
— Так, за ради Христа, жили. Я-то шесть годов у хозяина выжил, а дядя Анисим через два года пришёл. Верно говорю, дядя Анисим?
— Четыре года об вешнем Николе было. Это верно! — подтвердил Чернышов.
— Мельник хозяин-то был. Мельница своя была. Пришёл я это к мельнице, да и сел. И сижу.
— Да ты куда ж шёл?
— А так, никуды не шёл. Куды мне итти? Шёл, и шёл, и сел.
— Да ты чем же занимался?
— Да ничем не займался. Так. Иду, иду, — где в работники возьмут, за хлеб за соль, — живу. Прогонят, — дальше пойду. Человек слабосильный! Сижу это. Мельник и увидал. «Чего, — говорит, — сидишь?» — «Так, мол, не будет ли милость, не возьмёте ли в работники за Христа ради? Настоящим-то, то есть, работником куды мне! А так, по дому, что поковырять могу». — «Живи!» — говорит. Смилостивился. Я и зачал жить. А потом и дядю Анисима встрел и привёл.
— Знакомы вы, что ли, были?
— Нет, зачем знакомы! Так. Шёл по дороге, смотрю, идёт слабосильный человек, дохлый. «Куды, мол, дядя?» — «Никуды, мол. Без пристанища». — «Идём к нашему хозяину. Мужик добрый. Может, жить оставит!» Чисто дворняжка, — расхохотался сам над собой Милованов, — возьми одну дворняжку, она те сейчас и другую приведёт! Хозяин и дядю Анисима взял: «пущай живёт, по мельнице там что ковыряется». Так мы оба и живём и ковыряемся! Когда одежину подарят, когда что.
— Дурно обращался, может, с вами хозяин? Злы на него были?
— Зачем? — даже испугался Милованов. — Для нас он был, как ангел, дураком никогда не назовёт! Добреющий был хозяин!
— Мужик был хороший! — мрачно подтвердил и Чернышов.
— Не надо лучше был человек. Это верно!
— А убили! Как же так?
— Опять-таки, говорю, через хозяйку. Хозяйка така попалась. Жена хозяинова. И такая-то баба! Такая-то баба! Всё в шерстяных платьях ходила. Платок — не платок, рафинад-баба, просто моё почтенье. Верно, дядя Анисим?
— Баба как баба, — философски заметил Чернышов.
— Другой такой бабы, свет обойди, не найтить! Така баба! Вот она в каторгу придёт, сами увидите. Сейчас это всё узлом завяжет и развяжет. Чисто лиса. По снегу бежит и хвостом за собой след заметает. Сейчас на глазах тебе накрутит, навертит, и сейчас чисто! Прямо сказать надо баба — староста. Король-баба. С барином, с помещиком путалась. И того закрутила. По скусу она ему пришлась, всё её в куфарки звал. Ну, ей и лестно. Как, бывало, муж отойдёт, сейчас к барину. Становой ещё к нему приедет, потому барин. Сладкие водки пьют, орехами щёлкают. Страсть! Сколько раз нас с дядей Анисимом к барину посылала: «Дома, мол, ай нет? Муж в город едет». Верно показываю, дядя Анисим?
— Сколько разов до барина ходил. Это верно! — поддерживал дядя Анисим.
— То-то и оно-то!
— А муж не знал?
— Где ему! Говорю, король-баба была. Знал бы он, так не оставил. Он бы ей показал барство! — засмеялся Милованов. — Мужик был твёрдый. Верно говорю, дядя Анисим? Что ж ты молчишь?
— Он бы её поучил!
— Он бы её так поучил! Этого-то она и боялась. Ей и боязно. Опять же и в куфарки к барину пойти лестно, Она и егозит, она и егозит. Что уж делать-то, не знает. И надумала!
— Постой, постой! А вы-то, как же? Хозяин, говорите, благодетель был, а вы от жены к барину бегали? Никогда хозяину ничего не говорили?
Милованов посмотрел с удивлением:
— Нешто между мужем и женой встревать можно? Ихнее дело хозяйское, наше дело работницкое. Сказали — иди. Чай, тоже к дому-то привыкли. Собака, и та к человеку привыкает!.. Вот она, хозяйка-то, и надумала. Позвала нас с дядей Анисимом в горницу, за стол посадила. Таково вежливо, по-хорошему: «Вы бы, — говорит, — дяденька Карп, ещё откушали! Вы бы, дескать, дяденька Анисим, ещё скушали». Ах, хитрая баба! Ах, хитрая! Пирогом угостила, водки по стаканчику поднесла, и полштоф не убрала, на стол поставила, честь честью. «У меня, — говорит, — к вам, дяденька Анисим и дяденька Карп, дело есть. Беспременно хозяина моего надо убить!» У меня глаза на лоб и вылезли. «Как, мол, убить? Почто?» — «А по то, — говорит, — что узнает он про барина, и мне живой не быть, и вас со двора по шее. Сдохнете с голода!» — «Это, мол, верно!» — «Вы уж, — говорит, — в моём деле помогите, а я вас не оставлю». И по поясочку нам подносит. «А по рубахе, — говорит, — за мной. Как вы мне всё по-хорошему сделаете, и барин вас не забудет». Так и льстит, хвостом и метёт. «А не согласны, мол, так я такого мужу про вас наговорю, палкой со двора сгонит». Баба льстивая, известно, — может. «А окромя того, — говорит, — как я к барину вхожа и с господином становым завсегда в кумпании, то можно вас и насчёт пачпортов пощупать. Каки-таки у вас пачпорта просрочны, и на каком основании имеете вы полное право жить?» Ишь, куда подпустила, ишь! Тоже вшей-то кормить в остроге никому неохота. Баба, знаем, могутная, со становым завсегда одна кумпанья, засудит! Что захочет, то с тобой и сделает. Пошли это мы с дядей Анисимом, мерекаем. «Как, мол, дядя Анисим. Ишь, какое дело!» — «Тебе, мол, виднее, дядя Карп, как и что».
— Ничего я про эти дела не знаю! — упрямо, словно дятел в то же место стукнул, отозвался Чернышов.
— «Не знаю!» А ружьё-то кто приносил? Ты же приносил! — огрызнулся Милованов. — Потужили мы с дядей Анисимом, потужили, хозяина жаль. Ну, да ведь из такого-то дома уходить нехотца. Куда мы пойдём, такие-то? Кто нас возьмёт? Да и к дому привыкли, уходить жаль. Собака, говорю, и та привыкает. Потужили, потужили, к хозяйке приходим: «Ладно, мол, сделаем! Ты уж потом, как знаешь!» — «Это, уж, — говорит, — не ваша забота. Вы только застрелите, а потом на кого другого подумают. Я уж сделаю!» Известно, барин у ей, человек-деньга, опять же становой постоянно одна кумпанья. Что хотят, то и сделают. И решились.
— Так вы бы хозяину-то лучше сказали, какое дело затевается. Ведь «ангел был человек».
— Говорил! — махнул рукой Милованов. — Ничего не вышло. И внимания не взял. Мне хозяина-то было жалко. Удосужился, говорю: «Ты, мол, хозяин, поглядывай!» — «А, чего, — говорит, — мне поглядывать?» — «А, так, мол, не вышло бы чего!» — «А чего?» — говорит. «А того, мол, поглядывать надоть!» — «Шёл бы ты, — говорит, — дядя Карп, мешки из сарая носить, чем неизвестно что болтать, право!» Так и вниманья не взял. Я своё сделал, что полагается, я сказал, а уж там его было дело, как раздумать. А напрямки-то нам тоже говорить не полагается. Мужнино — женино дело. Это уж сам разбери. Наше дело сказать. Так через себя и погиб человек! Пошёл это посля полден: «Я, — говорит, — в сторожку заснуть пойду». В лесу это сторожка была. «Дома, — говорит, — от мух беспокойно». Я дядю Анисима и подтолкнул: «Да и нам, мол, зевать не приходится!» Пошёл это дядя Анисим в горницу, принёс ружьишко.
— Ничего я про это дело не знаю!
— Не приносил, скажешь, ружья? Ах, хитрая душа — человек! Ах, хитрая! Эк, языком-то вертит! И туды и сюды, куды хочешь, повернёт! Ах ты, прости, Господи! — покачал Милованов головой в высшей степени укоризненно. — Пошли мы с дядей Анисимом к сторожке. Подобрались это тихохонько. Боязно. А ну, как встанет, да нас лупить примется. «Посмотри, — говорю, — дядя Анисим, в дверочку!» — «Нет, — говорит, — уж ты, дядюшка Карп, смотри!» Совсем плохой мужик дядя Анисим. Так оплошал. Бечь хотел. «Ну, уж это нет, — говорю, — брат! Уж вместе шли, и будь при этом!» Дверка-то так приотворена, глянул в сторожку, дрыхнет хозяин, и таково дрыхнет, храпит, слюна вожжой, — поел человек, — мухи по всей роже так и ползают, а он хоть бы что! «В самый, — думаю, — раз». Нацелился так на него ружьём-то, а руки-то у меня ходенем. Чисто курей крал! И ружьё-то прыгает и прыгает. «Не ладно, думаю, — ещё мимо дашь, только разбудишь. Ка-ак встанет он да пойдёт нас же волтузить». Сильный был человек, что мы, такие-то, супротив него сделаем. Яблонька так росла, прислонился я к яблоньке. «Дай, отдышусь», — думаю. А дядя Анисим и вовсе наземь присел, стоять не может. Отдышался, наставился, прямо в голову, приложился этак… пу-у-у!
И голый Милованов принял такую позу, был так жалок, так смешон в эту минуту, что все не смогли, расхохотались. Да и он сам расхохотался над собой.
— Пу-у-у! Хозяин-то и завизжал по-свинячьи и начал крутиться, чисто вьюн. А сам-то визжит. Принялся я вдругорядь ружьишко заряжать. Дядя Анисим меня за руку, а сам белый: «Не стреляй, — говорит, — ради Господа Бога! Убежим! Страшно!» — говорит. «Нет уж, мол, начато! Уж без того не уйду, не убивши». Зарядил опять, нацелился, раз! Тут уж хозяин и крутиться перестал. Только лежит, ойкает. Поойкал, поойкал, и кончился. Мы с дядей Анисимом драла, да в поле, да рожью целиком, вбежали на межу, — да ружьё, — так поправей межи-то деревцо было, — под деревцом ямочку выкопали, ружьё-то и зарыли.
— Полевей межи дерево было! — заметил дядя Анисим.
— Ан, правее!
— Левей, говорю!
— Ан, поправее. Вот межа, а вот деревцо, как стол, а вот отступя шага два…
И они вступили между собой в бесконечный спор: где было деревцо, правей межи или левей. Оба знали и помнили каждый кустик. Немного знали эти люди, но уж то, что знали, знали досконально.
Букашка так знает лист, на котором она выросла и живёт.
Узенький кругозор у людей, — вершка полтора в диаметре, — но зато уж в этом кружке они всякую пылинку наизусть знают и мало-мало за целую гору считают.
— Спрятали ружьё в ямочке, — продолжал Милованов, когда кончился его победой спор о деревце, — домой приходим. «Принимай, мол, нас, честная вдова!» Услыхала это хозяйка, ровно холстина сделалась, на скамейку так и села. «Разве вы, — говорит, — его уже порешили!» — «Так, мол, точно. Прикончили». Залилась слезами. «Ах, — говорит, — зачем вы это сделали?» — «Ну, уж, мол, теперь не воротишь. Теперь ты нас уважать должна!» — «Пожалуйте, — говорит, — к столу. Садитесь». Полштофчик нам поставила, из печки, что от обеда осталось, достала. Сидим, водку пьём.
— Да ты, что ж, до водки, что ль, охочь?
— Зачем? Нет! А только так уж положено. С окончанием дела. Плачет хозяйка-то. Известно, жаль, муж. «Ты бы, мол, присела». Поднесли ей водочки. «Ты, мол, тоже с нами выпей. Что ж мы одни-то? Для кумпаньи». Дала она нам денег — три рубля бумажками, а на три четвертака медью. И пошли мы спать, потому намаялись. А утром-то нас и взяли.
— Как же случилось?
— Из мужиков кто-то шёл, в сторожку заглянул, а там мёртвое тело. Он содом и поднял. Кто мёртвое тело? Мельник. Сейчас на нас подозрение и сделали.
— Ну, и что ж вы?
— Дядя Анисим не в сознаньи. А я вижу, стало быть, что всё стало известно, и рассказал. Так и так, мол. Чего ж тут молчать? Известно, другого кого бы взяли, молчал бы. А раз меня самого взяли, стало быть, всё одно — молчи не молчи — подозрение. Хозяйка-то больно вертелась. К барину. Да нешто барину такая паскуда нужна, из острога-то. Барин себе другую возьмёт, баб много. Становому сулила три года в куфарках служить без жалованья. Да нет, брат, ничего не поделаешь. Уж больно, как я всё рассказал, стало известно. Так стало известно, каждое слово всяк знает. Нас и осудили. Как же! Всех вместе судили. И хозяйку на одну скамейку посадили. А барин-то за неё другой заступался. Тоже, видать, она ему обещалась в куфарки пойтить без жалованья. Всё на меня пальцем тыкал: «Врёт, — говорит, — всё! Не верьте ему, господа председатели!» А я-то встаю да перекрестился: «Как, — говорю, — перед Истинным!» Мне и поверили. Да нас всех и в каторгу.
Через несколько дней захожу в тюрьму, в группе арестантов хохот. Что такое?
Милованов рассказывает, как он за три рубля семьдесят пять копеек своего «не хозяина, а ангела» убивал. И рассказывает всякий раз во всех мельчайших подробностях, посмеиваясь там, где речь идёт о вещах, по его мнению, забавных, как хозяин «визжал по-свинячьему», рассказывает просто, спокойно, словно всё это так и следует.
— Как же это так, Милованов? — начал я, в виде опыта, как-то стыдить его.
Милованов посмотрел на меня с удивлением:
— Да ведь мы, ваше высокоблагородие, люди слабосильные! Ежели б я сильный человек был, известно б ушёл. Потому я везде могу. А что ж слабосильный сделать может. Его куда ткнут, он туда и идёт. Слабосильный, одно слово!
— Нашли тоже с кем, ваше высокоблагородие, разговаривать! Нешто он что понимает? У него и ума-то и всего иного прочего в умаленьи! Нешто ему обмозговать, на какое дело идёт! — презрительно заметил про Милованова один каторжанин, сам убивший одну семью в шесть душ, другую — в пять. Так, не человечишко даже, а четверть человека какая-то!