По низинам (Свирский)/1.08. Богоборец

[100]

8. БОГОБОРЕЦ

Вечером Хане ведет меня к Перельману. На улицах темно и холодно. Мы идем по боковушкам, переулкам и наконец достигаем цели. В одном из обширных дворов, в небольшом деревянном флигельке находим слесарно-лудильную мастерскую Шолома Перельмана. Так гласит вывеска, прибитая к дверям.

Хане предлагает мне подождать, а сама входит в дом. Через несколько минут она приглашает войти. Попадаю в низкую квадратную комнату, служащую мастерской. Предо мной тяжелый верстак, тиски, всевозможные инструменты, куски жести, железа и меди. Мастерская освещена большой, с картонным абажуром, керосиновой лампой, висящей под самым потолком.

Переступаю порог и вижу крепко сложенного человека, с широкой выпуклой грудью и тяжелыми кистями рук с обожженными от работы пальцами. [101]Замечательнее всего его лицо, густо заросшее круглой серой бородой и широкими нависшими бровями. Такой же густо свалявшийся ком волос покрывает его голову. Особенно хорошо и надолго запоминаются небольшие глаза, пронзительно острые.

Хозяин мастерской приветствует меня кивком головы и коротко спрашивает:

— Где вы работали?

В немногих словах рассказываю ему о моем первом опыте в городе Орле.

— Вы, значит, напильник в руках держать умеете — ну и хорошо… А на плечах у вас, я вижу, есть голова… Вы мне только одно скажите — бога вы боитесь?

При этом вопросе Перельман немного отступает и впивается в меня горячими угольками светлокарих глаз. Хане в изнеможении опускается на табуретку. Я отвечаю:

— Бояться можно только того, кто существует, а я, извините, не верю, что бог есть на свете.

Перельман делает быстрый звериный скачок и кричит мне в лицо:

— Что вы сказали, несчастный!.. Неужели вы не чувствуете существования бога? Надо быть глухим, слепым и окончательно выжившим из ума, чтобы не верить в существование бога!.. Кто же, как не он, обдает нашу несчастную землю злым дыханием?.. Откуда все несчастия?.. [102]Откуда человеческие страдания, болезни, преступления, войны, предательства и все то, что отравляет, мучает и сводит на-нет все человечество!.. Откуда, я вас опрашиваю, все это?.. Конечно, от него, от этого милосердного, вездесущего, величайшего предателя земли и неба…

— Ой, боже мой, боже мой, — шепчет Хане, — а я думала, что вы, реб Шолом, уже успокоились… Ну, так как же вы насчет этого молодого человека?

— Так мы уже покончили с ним. Он будет жить здесь, работать, а я постараюсь из него сделать верующего. Вы же знаете, Хане, как я не люблю безбожников…

— Ваше имущество при вас? —- обращается ко мне Хане, указывая глазами на мою сумку.

Я утвердительно киваю головой. Хане желает нам покойной ночи и уходит.

Остаюсь жить у Перельмана. Мое беспокойство и некоторая робость, испытанные мною от сознания, что имею дело с человеком странным и ненормальным, оставляют меня при более близком знакомстве с Шоломом. Он оказывается хорошим, заботливым хозяином, не жадным, не придирчивым.

Работы у нас немало. Обильно поступают заказы. Мой хозяин — [103]единственный специалист по швейным машинам. Берет он недорого, а исполняет работу добросовестно и к сроку. Меня он учит просто, без всяких окриков, и бескорыстно вводит во все тайны слесарного мастерства. Привыкаю к Перельману, питаю к нему большое чувство благодарности и сознаю, что с каждым днем крепнет моя дружба к нему.

Прихожу к убеждению, что рассказы Хане о ненормальности Шолома значительно преувеличены. Правда, он не молится, суббот не справляет, а во всем остальном живет подобно всем ремесленникам.

Время катится вперед. Наступают первые зимние дни. Я рад моей новой жизни. Работа интересная, разнообразная, питаемся мы вкусно, сытно, и у меня еще имеется время для чтения книг, оказавшихся в большом количестве у Перельмана. Эти книги остались после Бенички.

Однажды, в одну из длинных зимних ночей, мой хозяин приходит в непонятное для меня беспокойство. То мечется по мастерской, то бросается к инструментальному ящику и нервно позванивает зубилами и сверлами, то забьется в угол, запустив пальцы в жесткий войлок волос.

Я сижу за столом и читаю «Дети капитана Гранта». Хозяин срывается с места, подходит ко мне и кладет свою тяжелую руку на мое плечо. [104]

— Ну, мастер, давайте поговорим…

Поворачиваю голову и не узнаю моего хозяина. Густо заросшее лицо озарено горящими глазами. Беспокойный трепет пробегает по всему его телу. Чувствую мелкую дрожь в его руке.

— Да, пора нам поговорить… Мы слишком долго молчали… Вы убеждены, что бога нет, а я вам скажу, что вы ошибаетесь… Если бы не было бога — на земле не стало бы преступлений… Вспомните хорошенько историю создания человеческой жизни на земле. Как поступил он с первыми людьми?.. Чем помешали ему Адам и Ева?.. Люди жили в раю, не знали забот и волнений, но ему, видите ли, жалко, когда люди живут хорошо, и он уговаривает змея соблазнить Еву, а ее — соблазнить Адама… Зачем это, я вас спрашиваю, зачем ему это нужно было?.. А эти подлые провокации с Каином и Авелем… А измывательства над Авраамом… Несчастный старик по приказанию всемилостивого поднял нож над единственным сыном…

Голос у моего хозяина крепнет, становится жестким, кулаки сжимаются, и весь он приходит в бешеную ярость, бегает по мастерской и уже кричит исступленно:

— А я… Что я ему сделал?.. За что он погубил моего сына?.. За что он разбил мою жизнь?.. Спросите у ковенских евреев, и они вам скажут, что я был первым [105]молитвенником, самым щедрым жертвователем, и мой труд, мои чувства я отдавал ему, великому обманщику…

Мне становится страшно. Этот человек начинает сильно пугать меня. Его звериные выкрики, его жгучие, острые глаза, вое его большое, грузное тело, бегающее и скачущее по обширной комнате, и напряженная, неестественная сила его мускулов вселяют в меня непреоборимую боязнь — и я готов бежать из этого ужасного приюта человеческого безумия.

С этого вечера мое положение в доме Перельмана резко изменяется к худшему. Хозяин ежедневно с наступлением ночи превращает меня в свою аудиторию. Я обязан не только слушать, но и задавать вопросы. Свои речи он не говорит, а выкрикивает, напрягая голос до последней возможности.

Я боюсь этих бурных выступлений Шолома. Я давно ушел бы отсюда, но во всем городе у меня нет ни одного близкого лица.

Кроме того зима окончательно укрепляется, и с каждым днем морозы и вьюги усиливаются.

В течение дня Перельман ведет себя совершенно нормально: работает, сдает заказы, усердно следит за тем, чтобы я правильно обращался с инструментами, учит меня паять, калить, ковать… Но чуть только начинает смеркаться, мой хозяин теряет [106]обычную свою уравновешенность и приходит в заметное волнение. А после ужина он уже готов. Из спутанной густой растительности, покрывающей лицо и голову, вспыхивают горячие, колкие глаза, и грузная медвежеобразная фигура хозяина вырастает, трепещет и заполняет всю мастерскую. И начинаются мои мучения. Шолом заставляет себя слушать. С безумной силой и злобой излагает он содержание Библии, осыпает меня цитатами из Пророков, Законоведения и Талмуда. Во всем он видит обман, предательство и всяческие изуверства, убивающие человеческий разум и достоинство.

— Что делает царь, когда восстает народ? — задает вопрос Перельман и тут же сам отвечает: — Царь идет на уступки и старается народную кровь пить меньшими глотками… Ну, а если подданные все же не успокаиваются? Что тогда?.. Тогда царь уходит — и народ сам управляется… Вы ведь ничего не можете возразить против?.. А теперь я вас спрашиваю, — кричит Перельман, мечась по комнате: — Если не народ, а все человечество запротестует и призовет к ответу не царей земных, а царя небесного? Что тогда будет?.. Теперь вы понимаете?..

Перельман почти вплотную подходит ко мне, скрежещет зубами, поднимает надо мной сжатые кулаки и вопит: [107]

— Ну, где же, чорт возьми, ваши возражения?!

У меня по телу пробегает холодный трепет, и перед глазами встает розовый туман.

Второй месяц живу у Перельмана. Мое несчастие заключается в том, что лишен возможности бывать вне дома. Шолом не имеет привычки уходить один. Работодатели сами являются за своими заказами, а если ему надо покупать материал, он берет меня с собой. Чувствую себя в положении заключенного и подобно настоящему арестанту мечтаю о «воле». Мне хочется повидать город, взглянуть на небо, подышать чистым морозным воздухом, потолкаться среди людей и зайти на минутку к Хане, моей единственной знакомой. Но Шолом следит за каждым моим движением, когда наступает вечер.

— Куда? — слышу резкий окрик Перельмана, когда случайно окажусь подле дверей.

И снова надо мной реет безумие, и сердце сжимается от тоски и страха.

Но однажды в светлый солнечный день мне удается на время уйти и освободиться от зорких глаз моего тюремщика. Происходит это вот как: Шолом, окончательно усталый после целого ряда бессонных [108]ночей, бросает работу и, виновато улыбаясь, говорит мне:

— Извините меня, пожалуйста, на минутку хочу прилечь…

Он уходит в свою комнатку, падает на кровать и крепко засыпает. В доме раздается густой храп спящего.

Набираюсь храбрости и, заперев за собой снаружи дверь, выхожу на улицу.

Иду по скованному морозом городу. Чувствую себя свободным. Не ощущаю над собой тяжелого дыхания сумасшедшего Перельмана и, бодро шатая по незнакомым улицам, запоминаю все, что бросается мне в глаза. Мороз бодрит и ускоряет мой шаг.

Попадаю на Вокзальную улицу и здесь вспоминаю о Хане Ципкес. Еще несколько минут, и я переступаю порог еврейского ночлежного приюта.

Хане встречает меня с приветливостью доброй знакомой.

— Как это случилось, что вы днем свободны?

И при этом смех плещется в ее черных глазах.

— Ну, зайдемте ко мне, — скороговоркой добавляет она и ведет меня в свою комнату.

Здесь скромно, уютно и чисто. Широкая кровать, украшенная кружевным покрывалом и белой горкой подушек, пузатый комод, овальный стол перед диваном, два [109]мягких кресла в белых чехлах — вот и вся обстановка. Перед окном за швейной машиной сидит спиной к нам женщина и усердно работает.

— Ну, садитесь, пожалуйста… и расскажите, как вы живете с нашим Перельманом?

Вкратце рассказываю о безумных ночах, о болезненном страхе и о моем безудержном желании уйти куда-нибудь, лишь бы не жить с этим глубоко несчастным, но в то же время страшным человеком.

Хозяйка с участливым вниманием выслушивает мой рассказ, вздыхает, многозначительно указывает глазами на женщину, сидящую за машиной, и говорит:

— Я вам удивляюсь, молодой человек. Вы находитесь в полном здоровьи, обладаете двумя хорошими рабочими руками и сидите здесь в этом паршивом городе, переполненном нищими, голодными и холодными. Что здесь держит вас?..

— А куда итти?.. Зима, холод… Поневоле будешь жить…

Хане снова показывает глазами на женщину и замечает:

— Знаете ли, что я вам скажу: все зависит от вашего желания. У нас настоящих ковенских евреев осталось не больше половины… Все уехали в Америку, и уже от многих имеются, слава богу, радостные вести. Америка — не Россия: там черты [110]оседлости нет, и ты можешь себе жить где хочешь и заниматься каким угодно делом… Двойре, обернитесь немножко на нас, — неожиданно обращается хозяйка к швее.

Та прекращает шитье, поворачивает к нам голову и стыдливо опускает веки. Толстогубый широкий рот, одутловатое, круглое лицо, темнорусые кудряшки на лбу и печальные серые глаза, обрамленные черными густыми ресницами, — вот все, что успеваю разглядеть и запомнить.

— Вот эта девушка, — обращается ко мне Хане, — она почти ваших лет, и она тоже хочет уехать в Америку. Эта швейная машина — ее собственность, а когда нужно будет — то найдется и еще что-нибудь. Ну, как вам это нравится?

Догадываюсь, что Хане играет здесь роль свахи, и стыд обжигает лицо мое. И в то же время замечаю на щеке Двойры внезапно разлившийся румянец.

Наступает неловкое молчание. Хане, вспомнив, что ей нужно на минутку забежать к соседке по делу, оставляет нас вдвоем. Я первый нарушаю наступившую тишину и обращаюсь к Двойре:

— Неужели вас тянет в Америку?.. А я, знаете, всю жизнь только и думаю об этом. Даже во сне я часто переплываю океан и вступаю в девственные леса… Вас не пугает это?.. [111]

Двойре уже более смело глядит на меня широко раскрытыми серыми глазами. Она видимо сильно взволнована: по ее большой мягкой груди замечаю учащенное дыхание.

— Почему меня должна пугать Америка? — тихо переспрашивает она и добавляет: — Я круглая сирота, и для меня весь мир — родина…

Двойре из шитья берет маленький обрезок и прикладывает его к глазам. В это время входит Хане.

— Уже плачет… Ах, это мое несчастие… Она живет на белом свете одна… Живет подобно камню в пустыне… Вы, кажется, тоже сирота?..

— Да, у меня мать умерла, когда я еще был маленьким, — отвечаю я и поднимаюсь с места.

— Вы куда? — с некоторой тревогой в голосе спрашивает хозяйка.

— Мне обязательно надо… Ведь я Перельмана запер… Проснется — придет в ярость…

— Это, положим, правда: не надо живого человека запирать на замок… Мало ли что может случиться… Но вы должны все-таки с ним поговорить. Он не имеет права вас держать в заключении… Знаете что, — спохватывается Хане: — я сама с ним поговорю. Завтра же пойду и скажу ему. Ну, а теперь пойдемте, я вас немножко провожу. А вы, Двойре, не будьте [112]слишком скромны, встаньте и подайте молодому человеку руку, как это делается среди настоящих аристократов.

Когда Двойре встает, она окончательно перестает мне нравиться. Большое мясистое туловище и короткие толстые ноги делают ее неуклюжей.

Хозяйка провожает меня до полдороги и безостановочно говорит о Двойре, всячески восхваляя ее.

— Вы себе представить не можете, какая она замечательная девушка. Что она честная — за это я вам головой ручаюсь, но у нее, кроме того, еще и золотые руки… Она шьет белье, платья, шляпки… Это же на редкость хозяйка… Во всем Ковно трудно найти такую… Она печет хале, так каждая булочка легче воздуха… Но что я вам буду долго рассказывать… Двойре — бриллиантовая невеста… Поверьте мне, вы будете с ней счастливы, как в раю…

Я молчу. Я смущен: впервые попадаю в положение жениха. Хочу понять все это, осмыслить, но Хане вздохнуть не дает. Говорит, говорит без конца.

Перельман снова становится нормальным человеком. С богом он больше уже не борется, а ко мне относится с большой заботливостью и вниманием. Сегодня он заказывает для меня высокие русские сапоги. Он [113]сам тоже такие носит. А когда приходит Хане, он просит отдать кому-нибудь сшить для меня две смены белья.

— Ой, так это же я могу сейчас сделать. Вы знаете дочь покойного Менделе Нехамеса? Ее зовут Двойре. Так она же ему сошьет белье, как для принца… Только я хочу вас, реб Шолом, просить отпустить этого молодого человека на завтра вечером… У меня будет Двойре, и она с него мерку снимет.

Перельман не возражает и даже дает Хане два рубля на материал.

Ночью я долго думаю о себе, о Двойре, а больше всего об Америке. Моя мечта может быть осуществлена. Мысленно я уже по ту сторону океана, вижу и даже живу в громадном американском городе Нью-Йорке… Купаюсь в океане и говорю по-английски… Да, я могу стать счастливым человеком, если бы не Двойре… Она — главное препятствие. Мысль, что могу жениться на этой незнакомой девушке, меня приводит в трепет… Боюсь связать свою судьбу с этой сиротой… Она мне ничуть не нравится…

В назначенный вечер иду к Хане. Прохожу через ночлежку в комнату хозяйки. И конечно застаю Двойре. Она одета по-праздничному. Желтая кофта, туго застегнутая на груди маленькими костяными пуговками, синяя юбка, оттеняющая крутые [114]бедра, и круглое, полнощекое лицо производят на меня удручающее впечатление. Непонятное чувство отчужденности вызывают во мне широкогубый рот и влажные колечки на большом выпуклом лбу. Двойре, наученная свахой, встречает меня с жеманной улыбкой и, здороваясь со мной, немного трясет мою руку.

Хозяйка не дает нам опомниться и говорит за двоих. Для нее уже все ясно. С наступлением весны, сейчас же после пасхи состоится свадьба, а затем отъезд в Америку. Она уже говорила с комиссионером Вейсманом, первым специалистом по отправке евреев в Америку, чтобы он имел в виду достать к сроку две шифкарты.

Хане угощает нас чаем со свежими булочками собственного изготовления, называет меня женихом, и до того она оживлена, такою радостью горят ее черные влажные глаза и так много желает она нам добра и счастья, что невольно вырастает в моем сознании чувство благодарности к этой на редкость живой, деятельной и жизнерадостной женщине.

— Ну, Двойреле, — говорит Хане, обращаясь к невесте, — готовься к новой судьбе… Я буду тебе матерью!..

Двойре всхлипывает, достает из-за пояса платочек и принимается плакать, сначала тихо, а потом уже во весь голос; при этом она шморгает носом, а глаза становятся [115]красными. Намереваюсь удрать. Встаю из-за стола. Хане старается меня удержать.

— Посидите, пожалуйста… Она сейчас перестанет. Все невесты плачут, так принято.

Не знаю почему, но эта плачущая толстуха производит на меня невыносимо тяжелое впечатление, и при первой возможности я покидаю этот гостеприимный кров.

Перельман уже не буйствует, не кричит и с богом не борется. Он становится удивительно добрым, любвеобильным и желает всем людям прочного счастья. Ежедневно после работы, поужинав, садимся за стол, и тут начинается бесконечный разговор о боге, о земле и обо всем, что существует на свете.

Мой хозяин — очень начитанный человек. Он прекрасно знает древнееврейский язык и свободно читает любую книгу. Вначале наши мирные беседы мне нравятся. Узнаю много интересного, поучительного и полезного. Но с каждым днем философские дискуссии Шолома становятся более продолжительными и для меня совершенно непосильными. Мне хочется спать, а Перельман, страдающий бессонницей, заставляет меня бодрствовать. У меня начинаются головные боли. Боюсь захворать.

— Вы только вникните в смысл бытия… К чему вся эта комедия?.. Зачем богу [116]нужно было создать небо, землю и человека?.. Какая тут цель?.. Чтобы человек жил, страдал и умер?.. Ну, хорошо, сделай это на один год, на сто лет, но ведь это же тянется тысячелетиями… И даже конца не видно… Ну, давайте рассуждать по-доброму… Я не хочу волноваться, не хочу ни с кем бороться… Я только хочу понять, зачем бог мучает людей и когда он думает перестать… Вы видите, я совсем не сержусь, но я прошу ответа. Пока я жив — я хочу знать, зачем я живу и кому это нужно?..

Так начинает Перельман очередной вечер. Сегодня в его глазах я замечаю острые огоньки, предвестники грядущих бурь. И я не ошибаюсь. После мирного вступления Перелыман постепенно возбуждается, волнуется и возвышает голос. А в полночь он уже во власти безумия, и я задыхаюсь в нашей мастерской, заполненной жуткими, чудовищными призраками.

Но в те редкие минуты, когда хозяин, обессиленный, падает в изнеможении на кровать, я, освобожденный, все же не могу предаться отдыху: предо мной встает Двойре. Я окончательно теряюсь и не знаю, как мне быть, что предпринять, чтобы избавиться от тяжелых, непредвиденных обстоятельств, овладевших всем существом моим.

Невеста ежедневно дает о себе знать. То сама приходит ко мне, то Хане почти [117]насильно тащит меня на свиданье с ней. А Двойре плачет, шморгает носом и просит меня не губить ее молодость.

— Если вы меня обманете — я умру от самоубийства, — говорит она, всхлипывая.

Нет, все, что происходит, так нелепо и страшно, что мне хочется бежать без оглядки… Только бы скорее весна!.. Ни одного дня не останусь…