30 августа пришли мы к д. Мамоновой, в укрепленный лагерь, в 19-ти верстах от Москвы. Приятные холмы, увенчанные рощицами, и красивые мызы, до половины выглядывающие из-за вершин древесных, означали уже окрестности древней столицы нашей, окрестности, до того времени спокойно расцветавшие в тишине сельской, и от времен Отрепьева не видавшие пред собой вражеской силы, а теперь — всё стремилось к их истреблению! Горестно взирали мы на прелест…[1] долженствующие вскоре иска…[2] от военных бедствий; невольно …сь[3] к сердцу царства русского, и, …сь[4] с поникшими головами, стыдились взглянуть на златоверхую матушку, которую не могли защитить от гибели. Смертоносное оружие в руках воинов казалось бесполезным, и сила человеческая недействительной против торжествующего врага, поправшего царства христианские. В слабых умах утвердилась мысль о сверхъестественности Наполеоновой, припоминали всеобщее о нем в церквах проклятие, и грамотеи говорили, что его имя точно находится в Апокалипсисе. Так физически и нравственно сокрушались многие из русских воинов, презиравшие до того все ужасы смерти.
В следующий день не дошли мы только 4-х верст до столицы. Войска расположились на Воробьевых горах в боевую позицию; по линии фронта построены были редуты, и потому ожидали, что и тут произойдет решительная битва, ужаснее Бородинской. Златоверхая Москва расстилалась вдали, по всему горизонту, перед нашими взорами, на необозримое пространство и, казалось, вопияла к сынам своим защитить ее неприкосновенность. Один вид этой прекрасной и древней столицы русского царства в состоянии вдохнуть в воинов отчаянное мужество, для ее защиты. Смотря на их мрачные лица, казалось, что каждый готов был умереть защищая родимое, в чем заключалась последняя слава и величие русского народа. Но обстоятельства готовили вовсе иное, неожиданное.
Среди общего волнения духа и мыслей, на краю гибели отечества, никто не оставался без участия. Товарищи мои и все офицеры, были задумчивы; от редкого из них можно было добиться слова; кто что чувствовал, не мог выразить. Командир нашей роты, капитан Фигнер, часто, и более всех, предаваясь мрачному молчанию, не слышал того, о чем ему доносили по службе; он только разъезжал верхом для рассеяния, и предоставил мне попечение о роте.
Впечатления при виде погибающей столицы и ненависть к врагу отечества, столь сильно потревожили и мое воображение, разгоряченное последствиями контузии в голову, что я к утру видел подлинно патриотический сон. Мне представилось, что каким-то случаем я очутился в неприятельском лагере, переодетый как француз, для того, чтобы убить Наполеона, и что у меня в кармане заряженные пистолеты. Я пришел в один редут на батарею и увидел генерала с зрительною трубою, наклонившегося на вал и высматривающего положение нашей армии. Стоявшие вокруг офицеры своею почтительностию к нему удостоверили меня, что это был сам Наполеон. Я тотчас вынимаю из кармана пистолет и делаю по генералу выстрел сбоку: пуля пробивает ему грудь; он, упадая навзничь, оборачивается ко мне лицом, и я, о горе! вижу, что убил не Наполеона; вскрикиваю: «Ах, это Мюрат!..» Окружающие меня схватили и, конечно, бы самого расстреляли, если б я не успел проснуться.
Фигнер поутру 1 сентября куда-то ездил; по прибытии его к роте около полудня я рассказал ему свой сон. Он усмехнулся и между прочим отвечал, что сам видел во сне точно подобное этому. Потом рассказывал, что для успокоения встревоженных мыслей он ездил поутру в Москву — молиться. Фигнер казался довольно набожным; у него на груди, под мундиром, всегда висел образ Св. Николая Чудотворца. Мундир он носил из толстого солдатского сукна, с Георгием в петлице: этот орден получил он за свои подвиги в Молдавии, под Рущуком. Голова на этот раз у него была нечесана, борода небрита; он походил более на простого, отчаянного солдата. Будучи в таком виде, Фигнер молился в пустой церкви с большим усердием. Находившийся там дьячок, видя служивого на коленах пред Чудотворцем Николаем, проливающего с молитвою слезы, и не понимая о чем он плачет, подошел к Фигнеру и сказал жалостливо: «Видно, ты, служивый, терпишь большую нужду; на, прими малую толику!» Он подал ему гривну медью. Фигнер, помолившись, встал, посмотрел на дьячка, вынул из кармана серебряный рубль и подал ему, сказавши: «На, прими большую толику! — и потом сел на лошадь и ускакал. Пораженный, аки громом, такою щедростию от бедного служивого, дьячок не понимал чудес, совершающихся пред его очами.
Фигнер рассказывал, что после молитвы он ездил по всей боевой позиции нашей и заметил опять слабость левого фланга ее, так же как было при Бородине. Об этом он тотчас написал свое мнение и хотел в полдень ехать с ним к фельдмаршалу, дабы обнаружить ему то, что может быть (думал Фигнер) от него скрывали. Он объяснил в своем замечании, что во всех боевых позициях прошедших кампаний, слабость левых флангов наших армий всегда заставляла неприятеля устремлять на них главные свои силы и чрез то достигать верной победы. Переписав набело свое военное замечание, Фигнер выбрился, пригладил голову и поехал в главную квартиру. Он был тогда в каком-то энтузиазме.
Между тем в главной квартире составился военный совет из всех старших генералов, и фельдмаршал решил войскам ретироваться, а Москву оставить неприятелю — для его погибели. Отдать без боя древнюю столицу империи мог только один фельдмаршал князь Кутузов, как истинный сын России, вскормленный ее сосцами; всякий другой полководец, в народном мнении был бы признан за эту жертву явным изменником. Так, для спасения целой нации, великая жертва позволительна, если она предложена от первого, избранного защитника.
Ввечеру Фигнер возвратился в лагерь и с удовольствием рассказывал, как ласково принял его фельдмаршал, хотя доступ до него был труден, как милостиво выслушал военное замечание, поблагодарил его, обласкал и обещал употребить для важного дела. Фигнер говорил, что более всех способствовал ему доступить к фельдмаршалу начальник его штаба, Алексей Петрович Ермолов. Фигнер с особенным чувством превозносил этого генерала и называл его — щитом отечества.
В ночь с 1 на 2 сентября тронулись все войска. Под видом того, чтобы не позволить неприятелям обойти нас с флангов, приказано было идти через Москву. Наш 4-й корпус, уже с рассветом дня, последний шел к городу за другими. Арьергард, под начальством генерала Милорадовича, оставался на месте, для встречи французов. Отступление наше производилось в строгом порядке и в унылой тишине. Приближаясь к осиротевшей столице, матери городов русских, воины с сокрушенными сердцами взирали на великолепные здания, оставляемые врагу: Пашкова дом, особенной архитектуры, многие другие огромные и красивые дома, наконец Кремль с готическими башнями, с высокими палатами древних царей русских и с златоглавым Иваном Великим, безмолвными свидетелями предстоящих бедствий — всё это оставлялось в жертву неприятелю! И тысячи русских бегут от него с оружием в руках! Столь скорбные мысли приводили нас в неописанную горесть и, стесняя грудь, исторгали слезы. Несчастные жители своим отчаянием увеличивали общую горесть. Священники перед церквами, в полном облачении, благословляли св. крестом и кропили св. водой проходящих мимо солдат, освежая тем упадший дух. На каждом шагу представлялись горестные явления: жены, старцы, дети плакали и выли, не зная куда деваться. Иные выбегали из домов бледные, отчаянные и суетились не понимая о чем: всё в глазах их разрушалось и казалось, с приближением антихриста, светопреставлением… Мужественнейшие воины содрогались, взирая на такие явления в погибающей столице своего отечества. Общее движение, шум проходящих, мрак осеннего дня и страшная мысль о приближении неприятеля, были предзнаменованиями всех ужасов разрушения Москвы.
Солдаты шли уныло в рядах, генералы и офицеры по своим местам. Во время перехода войск по набережной, между кремлевской стеной и рекой, у Каменного моста, для наблюдения за порядком марша стоял главнокомандующий 4-й армией.
Мы прошли за Кремль, внутрь города, и всюду видели горе, плач, отчаяние. Офицеры стали сходиться вместе для беседы о предстоящем, которое для всех было чрезвычайно непонятно; тут и рядовые, под предлогом напиться водицы, ускользали в ближайшие лавочки, дома и погреба, открытые, как будто для угощения проходящих: там-то прощались они с матушкой Москвой…
Перед заставой мы вышли на большую, широкую улицу, заставленную в несколько рядов обозами: коляски, брички, телеги ехали, вместе с артиллерией, по обе стороны. Тут представлялась странная смесь всякого звания людей и экипажей; повозки были наполнены сундуками, узлами и перинами, на которых сидели служанки, а лакеи, сзади повозок, вели лошадей и борзых собак. Казалось, всякий второпях забирал только одни любимые предметы, для спасения из города. Иные повозки вытесняли одна другую из рядов. Фигнер позволил многим из них пристать к своей артиллерии, до самого выезда. Пехота от нас отдалилась и проходила город окольными улицами. За заставой вся дорога и поле были усеяны разного рода экипажами, людьми, лошадьми, собаками: все спешили, в одном направлении с войсками, по Рязанской дороге. Версты за три жители стали от нас отделяться и мало-помалу рассеялись по проселочным дорогам.
К вечеру отошли мы от Москвы до сел. Панки (15 верст) и увидели в городе пожар: это было только начало. Через ночь пожар усилился, и поутру, 3 сентября, уже большая часть горизонта над городом означилась пламенем: огненные волны восходили до небес, а черный густой дым, клубясь по небосклону, расстилался до нас. Тогда все мы невольно содрогнулись от удивления и ужаса. Суеверные, не постигая, что совершается пред их глазами, думали уже с падением Москвы видеть падение России, торжество антихриста, потом скорое явление страшного суда и кончину света. Место удивления заступило негодование: «Вот тебе и златоглавая Москва! Красуйся, матушка, русская столица!» — говорили солдаты с большой досадой. Ввечеру, когда смерклось, Фигнер подъехал ко мне и сказал: «Ну, брат Илья! прощай! еду в Москву. Если через неделю не возвращусь, то не считай в живых. Я просил генерала Ермолова, чтоб ты остался без меня командовать ротой», — пожал руку и скрылся. Эти слова изумили меня не менее московского пожара: «Еду в Москву, через неделю не считай в живых» — были страшной загадкой.
После роздыха 3 сентября в следующий день тронулись мы в поход по Рязанской дороге. Пламя горящей столицы разливалось по небу, и клубящийся дым взвивался высоко, образуя густые, черные облака. Погода была пасмурная, холодная и влажная, соответствующая обстоятельствам.
На этом переходе случай доставил мне честь говорить с самим фельдмаршалом князем Кутузовым. Я с артиллерией должен был переходить проселочной дорогой через одну речку по весьма слабому мосту, который расшатался от прошедшей по нему пехоты и артиллерии. Осмотрев его с крутых берегов, я заметил опасность и, никак не решаясь пройти по нему со своими пушками, воротился на большую дорогу, чтобы, хотя несколько далее, в обход, но перейти безопаснее. Мое обратное следование с ротой артиллерии заметил фельдмаршал, ехавший в крытой коляске, подозвал меня к себе и спросил, что это значит? Я отвечал ему, тогда он приказал одному из находившихся при нем колонновожатых провести артиллерию удобнейшей и ближайшей к нашей дивизии дорогой, по которой дал направление и прочим обозам. Говоря с князем, я видел его важное и спокойное лицо: казалось, он был в полном уверении о предстоящем перевороте судьбы неприятелей и ожидал только успеха, долженствующего увенчать его мудрые предприятия для спасения отечества.
За речкой я примкнул к своей пехоте. Мы проходили мимо одной великолепной мызы и села, на Москве-реке лежащих. Всё было тут пусто и оставлено на произвол проходивших. Артиллерии пришлось идти через сад, мимо длинной оранжереи, наполненной лимонными и померанцевыми деревьями, почти со зрелыми плодами. Я прогулялся по ней, среди разнообразной зелени, и с сожалением видел много кадок и горшков опрокинутых, деревьев поломанных и стекол выбитых. Так война истребляла в самых недрах отечества произведения изящных затей.
Переход был не более 15 верст. Мы перешли Москву-реку у Боровского перевоза по мосту и расположились в боевом порядке на высотах известкового берега. С этих холмов ясно представлялась нам картина пылающей со всех сторон столицы. Только что расположились мы на биваках, как вдруг раздался ужасный взрыв порохового погреба в городе: этот удар потряс все окрестности, и эхо страшным грохотом передало его во все концы горизонта. Во мне тотчас мелькнула мысль о Фигнере и его прощанье…
Продолжая отступление, 5 сентября мы вдруг поворотили направо, к юго-западу, и пошли по р. Пахре, мимо Никитска; для ночлега остановились против Фроловского яма.
Следуя далее по Пахре, 6 сентября стали против города Подольска. Генералы заняли квартиры в городе, а войска за ним, в версте расстояния, расположились биваками, по обеим сторонам дороги. Уже время года было осеннее, земля влажная, обнаженная; покуда солдаты успевали построить кой-какие шалаши и добыть дров, офицеры довольно зябли. Впрочем хлеба, мяса, водки и овса у нас было достаточно: перед Москвой нам вволю всего надавали, только для лошадей трудно было найти сена. В Подольском казначействе, к нашей небольшой отраде, оставалась какая-то тяжелая казна медных денег, с которой в настоящей опасности не знали, что делать, а потому заблагоразсудили раздать ее войскам. От каждого полка и артиллерийской роты потребовали команды для принятия денег, сколько приходилось кому по расчету, в том числе и ко мне в роту принесли, что следовало, пятаками. На походе от самой Вильны мы поистратились деньжонками и задолжали маркитантам, прилива же никакого не имели и даже думали, что, потеряв Москву, вовсе не будем получать жалованья, а потому этот скудный дар был нам весьма кстати.
Между тем шесть дней и шесть ночей Москва умирала, превращаясь в пепел. Пламень ее разрушения сделал неизгладимое впечатление в умах и чувствах не одних сынов России, но и в неприятелях. Ее гибель потрясла не только Россию, но и всю Европу — даже отразилась по всем странам света, ибо с минуты ее превращения в пепел, постепенно стали являться перевороты в политическом мире обоих материков света. Так в шестой день исчезло то, что росло и процветало шесть веков. Легли в прах златоверхие храмы, гордо возвышавшиеся к небесам; легли в прах произведения изящной архитектуры, предметы наук и художеств; легли в прах все радости и наслаждения роскошной жизни. Только Кремль с башнями еще остался, чтоб быть свидетелем всех ужасов и передать потомству событие. Пожар Москвы есть происшествие знаменитое в истории мира и славнейшая катастрофа в истории России. Подобное едва ли можно найти в отдаленной древности минувших веков; новейшие времена, с успехами просвещения, смягчившего суровость нравов, не представляют примера столь чрезвычайной жертвы патриотизма. И тот, кто первый внес искру всесожжения в столицу или был главной причиной этой достославной жертвы любви к отечеству, тот истинно был русский духом и сердцем. Слава его имени возрастет с отдалением веков, в преданиях потомства.
7 сентября отошли мы недалеко, и стали на биваки за лесом. Главная квартира фельдмаршала перешла в село Красную Пахру. Легкие орудия артиллерии снова разместили по полкам. Мне, с 4-мя пушками, досталось быть в Перновском полку, но как, в отсутствие Фигнера, я оставался командующим ротой, то и должен был находиться везде при других орудиях, в полках Елецком и Полоцком.
Не понимая флангового марша и не видя пред собой неприятелей, все думали, что, конечно, идут переговоры о мире, даже носились слухи, будто бы российское правительство уступает Наполеону все пройденные им губернии до Днепра, с городом Смоленском и сверх того дает вспомогательный корпус войск, для истребления в Индии английских владений. По этим ли слухам или потому, что дымящаяся в пепле Москва всё еще находилась перед глазами нашими, только общее негодование в войске и патриотический ропот в рядах воинов увеличились до того, что заставили обратить на себя внимание главного начальства.
Для успокоения сынов России, огорченных потерей столицы, тот, на кого более обращалось это негодование, как на производителя бесконечной ретирады и причину несметных потерь, решился явиться сам перед войсками, со спокойным челом, уверенный в правоте своей. Кто знает русского солдата, тот знает также, что одно доброе слово от начальника внушает в него доверие и возвышает упадший его дух. Так главнокомандующий 4-й армией Барклай-де-Толли ездил по линиям войск и, останавливаясь перед каждым полком, говорил краткую, но сильную и ободрительную речь. В это время я случился при Елецком полку, с артиллерией, когда почтенный генерал, один, без знаков отличия, в скромном мундире, явился перед воинами и, остановясь близко к ним, говорил достопамятную речь такого содержания: «Храбрые воины! верные сыны России! Я вижу уныние на лицах ваших, выражающих печаль сердца, слышу патриотический глас негодования. Настоящее событие, конечно, прискорбно для каждого русского, но оно еще не есть конец начатого дела. Часто, среди крайностей, требуются великие жертвы для спасительных последствий. Вспомните, как государь Петр I-й находился некогда в подобных нашим обстоятельствах; вспомните, как он завел врага своего под Полтаву и там погубил его. Мы, с помощью божьей и с вашим мужеством, надеемся то же сделать, если только вы с терпением и кротостью предадитесь воле путеводителей своих, которые ведут вас для спасения отечества и для собственной вашей славы. Правда, столица наша превращена в пепел, но знайте, что из пепла сего возрождается гибель врагу и всей его силе: скоро почувствует он истребление. Уже войска его, изнуренные нуждой и трудами дальнего похода, войска до половины вами побитые, потеряли устройство и бодрость: они представляют не что более, как толпу бродяг, алчущих добычи и пропитания. Скоро увидите вы перед глазами своими погибель нового Карла XII-го; скоро он побежит от вас быстрее молнии, но не вынесет костей своих из царства русского и прах его развеется под стопами вашими!» Последние слова были сказаны с выразительностью, и с жаром, который перелился в сердца слушателей.
Таким образом почтенный вождь говорил перед каждым полком — и примирился с воинами. Речь его еще более возымела действия, когда он, в каждом полку, по нескольку отличных рядовых произвел в унтер-офицеры и раздал по нескольку знаков отличия военного ордена Св. Георгия за храбрость. В одном Елецком полку он произвел 20 человек солдат в унтер-офицеры. После этого все ободрились. Старые усачи припоминали предания отцов своих, как подлинно швед был разбит наголову под Полтавой, и надеялись, что с Наполеоном Карловичем то же может случиться, ежели сами постоят грудью до последней капли крови и предадутся совершенно во власть начальников. Уже не стали горевать о Москве, говоря, что царь-де наш из каждого городка может поставить столицу, так же как Петр Великий из болота вывел Питер. К вечеру во всех полках заиграла музыка духовая и роговая: везде запели песни, и воинское веселье опять разлилось по-старому. Тихая погода, приятное зарево заходящего солнца по чистому небосклону, отголоски музыки, повторяемые эхом из леса, который закрывал перед нами дым курящейся под пеплом Москвы; утешительные беседы, утешительная надежда на будущее, полная доверенность к распоряжениям фельдмаршала: всё это вместе романтически услаждало сердце каждого воина. В продолжение целого похода, никогда я не имел столь приятных ощущений.
Фельдмаршал, сделав с войсками поворот на Тульскую дорогу, вдруг переменил отступательное движение в угрожающее неприятельскому тылу. Он предоставил французам идти в северные губернии, но, обратившись сам к югу, прикрыл свое сообщение с армиями Тормасова и Чичагова. Еще более он тем охранил южные плодородные губернии, которые доставляли ему все способы к продолжению войны без нужды. Таким образом, искусный полководец наш, одним простым оборотом, доставил русской армии большие выгоды пред неприятелем, и расстроил, привел в замешательство всю стратегию своего антагониста. Кто не признает превосходства воинских соображений русского Фабия? Какой сын России с благоговением в сердце не почтет его спасителем отечества?
После совершившихся событий и простой воин не может надивиться ошибкам великого Наполеона, ослепленного счастьем. Казалось, мысли его столько были заняты Москвой, что он потерял из вида все правила военного искусства. Первая ошибка его была та, что оставив базис своих действий, он выскочил из средины его от Смоленска, прямой линией на 300 верст к Москве — зажигательному фокусу своих бедствий; вторая ошибка была та, что при Бородино слишком увлекся он кровопролитием в битве и упустил из вида устремиться всеми силами по старой Смоленской дороге. Третья ошибка та, что он погнался целой армией за нами к Москве. Он мог бы пустить по большой дороге одну кавалерию, с одним корпусом пехоты, а сам со всеми прочими обратиться чрез Верею и Боровск, чтобы, следуя боковым движением, на левом фланге нашего отступления, подкрепить свои войска жизненными потребностями из южных губерний. Тогда он отделил бы сообщение нашей армии с Тормасовым и Чичаговым. Заняв прежде нас южные губернии, он мог бы также, хотя несколькими днями позже, овладеть Москвой, ибо, по обширности ее, наша девяностотысячная армия не в состоянии б была защитить ее против ста пятидесяти тысяч. Тогда мы точно должны б были идти к Владимиру или к Ярославлю.
Фельдмаршал князь Кутузов, конечно, был весьма уверен в ослеплении своего противника, ибо не почел за нужное принять мер для защиты дороги на Верею, при отступлении своем от Можайска. Он также мог бы для приманки Наполеона к Москве оставить одну кавалерию с корпусом пехоты, а сам, обратясь к южным губерниям, защитить их благовременно, но такое движение не могло бы укрыться от Наполеона: он догадался бы, для какой цели оно производится, и тогда успел бы не только овладеть Москвой, но и переменить вовсе план действий, потеряв надежду на мир. Фельдмаршал мог предвидеть эту опасность, а потому, кажется, почел за лучшее не выводить врага своего из ослепления до самой Москвы, откуда внезапным поворотом вдруг привел его в изумление и замешательство.
8 сентября продолжали мы в данном направлении обходить Москву, от Тульской дороги до Калужской. Тут уже все стали разуметь, что идут в тыл неприятелю; каждый удваивал шаги, желая застать его врасплох, и солдаты сожалели, что переходы были небольшие.
10-го числа войска вошли в боевую позицию при Красной Пахре и простояли тут до 13-го числа спокойно, отдыхая в полной беспечности. Будучи уверены в недоумении неприятеля, все ожидали важных последствий от благоразумных распоряжений фельдмаршала. Скоро явились первые успехи: ежедневно стали приводить к нам по 200 и по 300 пленных французских мародёров, которых казаки находили в ближайших селениях. Между пленными были и гвардейцы, рослые молодцы, и офицеры в щегольских мундирах. Приятно было видеть, как без кровопролития доставались нам целые партии тех страшных врагов, от которых, до этого времени, мы беспрестанно уходили. Казалось, уже гений мщения взлетел из пепла сожженной Москвы и начал совершать гибель ее убийцам.
В три дня при армии нашей набралось более тысячи пленных. Их содержали за лагерем, обезоруженных, оставляя в присвоенной каждому одежде. Любопытно было видеть их в разнокалиберных мундирах: голубой гусар стоял возле малинового улана; длинный кирасир, в рыцарском шишаке, величался подле тощего итальянского стрелка; гвардейский артиллерист, в куньей шапке, глядел с презрением на малорослого вестфальца; француз с голландцем, испанец с поляком, баварец с итальянцем, представляли странную смесь европейских наций в одной толпе. Сами они дивились своему стечению; многие не понимали друг друга, как при вавилонском столпотворении, и только некоторые слова языка господствующей нации давали разуметь им, что все они суть сподвижники одного гения-истребителя. В полдень им раздавали суточную порцию пропитания. Иные, будучи еще не голодны, принимали нехотя этот скудный дар; иные, с униженной гордостью, чувствуя свое бедствие, покорялись необходимости; одни, проголодавшись, по естественному побуждению, для сохранения жизни, тут же языком вбирали в рот и глотали сухую муку; другие завертывали ее в тряпки, как драгоценность, или пекли в горячей золе лепешки. Пленные, имея на себе мундиры, воображали еще свое воинское бытие, но принимая горсть муки, как дар от неприятеля, для продолжения жизни, со стыдом видели ничтожную существенность. Многие из них имели у себя разные вещи, бронзовые и серебряные, награбленные ими в Москве, как то перстеньки, серьги, колечки и прочее. Они торговали ими, и добрые солдаты наши выменивали на хлеб и сухари или покупали за деньги то, что могли бы отнять от грабителей, как им не принадлежащее.
Между тем получено было в лагере приятное известие, что генерал Дорохов, посланный с отрядом на Можайскую дорогу, в тыл неприятелю, взял несколько тысяч пленных, сжег парк, перехватил почту, курьеров и отбил восемь пудов награбленного серебра, отправленного из Москвы к Смоленску.
Французы, занятые Москвой, ее пожаром, грабежом и разделом добычи, казалось, забыли о нас или, ослепленные мнимой победой, с торжеством ожидали заключения мира; они не прежде образумились, как уже по истлении Москвы. Не видя от нас никаких депутатов, которые бы просили с покорностью пощады, они бросились по всем дорогам отыскивать нашу армию. К удивлению своему, французы столкнулись с ней почти в тылу у себя, перед Красной Пахрой.
13 сентября неприятели вышли из города Подольска, по направлению во фланг боевой позиции нашей армии. Чтобы не дать им выйти на Тульскую дорогу и прикрыть правый фланг свой, фельдмаршал, по полудни в 3 часа, отрядил 4-й пехотный корпус, со 2-м кавалерийским, под командой графа Остермана-Толстого, к Подольску. Едва успели мы пройти верст 15, как встретились с неприятелем, с которым уже давно не видались. Французы, увидев нас, подвинулись к нам версты на 4 ближе. Мы свертывали и развертывали колонны и, маневрируя, в боевом порядке отступали в виду их, без выстрела; остановились же для ночлега не доходя сел. Александрова.
На другой день войска переменяли боевые позиции и, маневрируя, отступили до вечера не более 8 верст, также без выстрела. Неприятель, казалось, не знал в точности наших сил, был осторожен, маневрируя также за нами, постепенно приближался, и к ночи остановился, верстах в 3-х от нас. Между тем главная квартира нашей армии, от Красной Пахры, отступила по Калужской дороге к д. Бабенковой.
15 сентября поутру наш отряд стал отступать и, пройдя верст 5, занял позицию близ с. Немчинина: пехота с артиллерией расположились по опушке леса. Впереди нас простиралась небольшая долина, закрытая лесом. Правее, перед с. Сатиным, находилась дивизия генерала Паскевича, а влево от нас, по Калужской дороге, был арьергард армии, под начальством генерала Милорадовича, от которого, так же как и от дивизии Паскевича, мы отделялись лесом на небольшое пространство. Впереди нашего фронта были рассеяны башкирцы с частью драгунов; они выманивали неприятельских фланкёров из леса, за которым силы его от нас скрывались. Погода была пасмурная и влажная, но деревья еще оставались в зелени. В 4 часа пополудни показались из леса неприятельские колонны против правого фланга нашей линии, и тогда фланкёры начали игру свою. Мы любовались особенно уловками и хитростью башкирцев, которые в ушастых шапках своих, бросая стрелы, как Амур, увивались около манежных шассёров французских, настигали их, уходили и заманивали к засадам, потом снова стекались в толпу, нападали с визгом и опять рассыпались. Граф Остерман-Толстой, укутанный в бурку, с грозным лицом стоял на фланге при моих пушках, ожидая решительного движения неприятелей, и, казалось, негодуя на его медлительность. Фланкёры с башкирами продолжали шутить до самого вечера, без урона с обеих сторон. Между тем, вправо слышна была канонада: там неприятель теснил дивизию генерала Паскевича. В 4-х верстах впереди, левее против нас, ночевал корпус князя Понятовского. Нигде ночью неприятели не показывали огней своих: по всему видно было, что они наблюдали крайнюю осторожность.
В следующий день прошли мы только 3 версты, ведя за собой французов; к вечеру перешли речку Мочу, при дер. Окуловой, и отодвинулись еще версты две, приближаясь всё к Калужской дороге на село Вороново. Тут, по опушке леса, заняли мы опять довольно выгодную позицию. Против линии, к правому флангу, простирался лес, который занимали егеря и драгуны; левым флангом сближались мы с арьергардом генерала Милорадовича, а к правому у нас примыкала дивизия Паскевича.
17 сентября оставались в том же положении. На левом фланге нашем, в арьергарде главной армии, слышали мы сильную канонаду; там происходила порядочная сшибка. В то время, как кавалерия короля неаполитанского занималась с нашим отрядом, князь Понятовский со своим корпусом шел к сел. Воронову и встретился там с генералом Милорадовичем, который разбил его.
В отряде нашем до полудня было спокойно. Уже перед вечером, в 4 часа, неприятель стал развертывать свои колонны по ту сторону возвышенного берега р. Мочи. Целый час рассматривал он нас, ничего не предпринимая, потом начал спускать через речку на нашу сторону, в долину, сперва полвзвода кавалерии, потом взвод, эскадрон и так далее всей массой, не подкрепив этого движения артиллерией. Мы позволили им приблизиться сажень на 200 в добром порядке, потом вдруг из всех батарей с линии пустили ядрами и гранатами, так что в несколько минут расстроили всю тактику кавалерии, которая мигом улетела за речку и тем нас довольно потешила. После этого французы ничего не затевали, и мы спокойно оставались на месте до следующего дня.
Рассказывали, что в то время, как неприятельская кавалерия перед нами парадировала, из штаба короля неаполитанского генерал Ферье с адъютантом углубились в лес и срисовывали нашу позицию, вдруг, притаившийся за деревьями, Псковского драгунского полка унтер-офицер выскочил с пистолетом в руке и, уставив генералу в грудь смертоносное оружие, страшно вскричал: «Стой, пардон!» Генерал с адъютантом столько были заняты своей топографией, что не успели бросить карандашей, и взяться за шпаги, как уже драгун, с подоспевшим к нему товарищем, подхватил их и поскакал с ними в линию пехоты.
Видно, неприятель не имел против отряда нашего достаточно сил, а потому и не тревожил нас, тогда приказано было 4-му корпусу графа Остермана отойти к главной армии. 18 сентября, по смене нас дивизией генерала Паскевича с драгунами, отошли мы 3 версты и соединились с арьергардом генерала Милорадовича на Калужской дороге.
20 сентября, в 5 часов утра, корпус графа Остермана проходил мимо пылающего дома графа Ростопчина в Воронове. Генералы и офицеры останавливались перед этим необыкновенным явлением, ибо говорили, что сам граф своей рукой зажег дом, где было его любимое местопребывание, где он вкушал семейственное счастье. Я видел этого знаменитого патриота: с мрачной думой смотрел он на пламень, обнимающий прекрасные колоннады и пожирающий окаменелых стражей их, центавров. Глядя на предстоящее, казалось, он углублялся в прошедшее и воображал последние радости, с которыми незадолго расстался под кровом своего мирного приюта. Так загоралось сердце его мщением, и горесть наложила печать на угрюмое чело… Граф Растопчин оставил тут на столбе французскую надпись для неприятелей, такого содержания: «Восемь лет украшал я это местопребывание и жил в нем счастливо, среди семейства. Обитатели селения моего оставили дома свои при вашем приближении, а я сжигаю собственный дом, чтобы не дать вам осквернить его вашим присутствием. Французы! я вам оставил на жертву два дома в Москве, с мебелью на полтора миллиона рублей, здесь оставляю вам пепел третьего!» — Эта черта ожесточения русского патриотизма достойна изящной кисти живописца.
С 4-м корпусом прошли мы не более версты за Вороново и там остановились, для подкрепления арьергарда генерала Милорадовича и для связи его с главной армией.
21 сентября войска отступили по большой дороге к с. Тарутину. Неприятель, открыв настоящий путь нашей армии, соединил свои силы и стал уже действовать против арьергарда наступательно. Мы шли во всю ночь; речки с дурными мостиками немало нас затрудняли. Местоположение от самого Воронова пересекалось оврагами и пролесками, которые, около большой дороги, образовывали поляны версты на две шириной, как бы нарочно, способные для военных действий небольших отрядов.
В следующий день, арьергард стал твердой ногой на высотах, позади дер. Спас-Купли, подкрепляемый 4-м корпусом. С 1-го часа пополудни завязалась у нас жаркая сшибка с французами. Тут я имел случай в первый раз видеть военное искусство генерала Милорадовича и любовался порядком, с каким производил он все движения войск своего арьергарда: колонны двигались как шахматы, батареи бросали перекрестный огонь, цепи стрелков, подкрепляемые резервами, отходили с перекатом, не прекращая ружейного огня; между тем на обоих флангах, из пролесков, поминутно выскакивали кавалерийские засады на неприятельских стрелков и осаждали их. Но когда надлежало остановиться, то неприятель не мог двинуться ни шагу вперед: он принужден был развертывать колонны, усиливать кавалерийские атаки, раздвигать батареи. В то же время противопоставляемы были усилиям его натиска такие же усилия отражения. Нельзя было не восхищаться, слушая рассказы, с каким равнодушием и воинской гордостью сподвижник Суворова, осыпаемый неприятельскими ядрами и пулями, подъезжал к артиллерии и говорил командиру, указывая на неприятелей: «Приказываю вам сбить эту батарею! — а подъезжая к пехоте говорил: «Солдаты! дарю вам эту колонну; возьмите ее!» Одушевленные, с криком «ура!» солдаты бросались в штыки и опрокидывали неприятеля. Пушки также повиновались гласу вождя-героя и сбивали неприятельские батареи.
Мне, однако, не удалось быть участником в этом неважном, но по военному порядку замечательном деле. Я со своими пушками только маневрировал между пехотными колоннами во второй линии. Нашей бригады одна батарейная рота подполковника М*** была в действии. Между моими пушками только хлопали гранаты неприятельские, без всякого вреда. Французы, видя тщетными свои усилия сдвинуть арьергард наш с места, при наступлении вечера оставили дальнейшие покушения.
Примечания
править- ↑ Неразборчиво. Приблизительно 10 букв. Возможно, «прелестные черты». — Примечание редактора Викитеки.
- ↑ Неразборчиво. Приблизительно 6—7 букв. Возможно, «исказиться».— Примечание редактора Викитеки.
- ↑ Неразборчиво. Приблизительно 11—12 букв. — Примечание редактора Викитеки.
- ↑ Неразборчиво. Приблизительно 8 букв. — Примечание редактора Викитеки.