Письма из Африки (Сенкевич; Лавров)/XVI
Текст содержит фрагменты на иностранных языках. |
← XV | Письма из Африки — XVI | XVII → |
Оригинал: польск. Listy z Afryki. — Источник: Сенкевич Г. Путевые очерки. — М.: Редакция журнала «Русская мысль», 1894. — С. 289. |
Я не стану описывать все переходы, тем более, что они иногда ничем не отличаются один от другого. Встаём мы обыкновенно в 5 часов утра и выходим до восхода солнца. По дороге — стрельба по птицам и короткие отдыхи в тени деревьев. В десять часов палатка должна быть уже разбита, и люди — оставаться на месте до следующего рассвета. Это называется день каравана. Пятичасовой переход изнуряет страшно, но кто путешествует таким образом, тот может долго сопротивляться лихорадке и даже совсем избежать её. К несчастью, идти приходится не вдоль реки, а потому не всегда и возможно соблюдать эти правила. Стоянка должна быть непременно у воды, иначе не на чем готовить пищу, поэтому и нужно идти, пока не нападёшь на ручей или лужу. Ручьёв здесь вообще очень мало, — у африканских рек почти совсем нет притоков, лужи высыхают от жары, и в таком случае нет другого исхода, как идти после полудня дальше, пока не нападёшь на воду.
Мы путешествовали в самую сухую часть года, поэтому подобные приключения с нами случались часто. Не один раз мы высылали вперёд людей с палаткой, чтоб они разбили её на том месте, где должна находиться лужа, и приготовили бы всё необходимое. И что же? — Приходишь на место стоянки и видишь, как чёрные выползают из ближайших зарослей и объявляют, с вытянутыми лицами, что «мади апана!»[1] Легко понять, в какое состояние приходит от этого известия человек, облитый по́том, задыхающийся, наполовину изжаренный, — человек, у которого дрожат ноги, кровь приливает к вискам, и язык не поворачивается в иссохшем рту. Но делать нечего, нужно переспать самое жаркое время, раскрыть зонтик, истерзанный мимозами, и тащиться дальше. Хорошо, когда есть запас в манерке, а содовая вода в сундуке, но когда и это выйдет, дорога становится несносною. Не радуют и новые виды, тем более, что они меняются редко, — на больших пространствах край всё-таки однообразен. Повсюду та же самая степь, чаща, фантастические узоры лиан, рощи или отдельные деревья, которые издали кажутся сплошным лесом, а на самом деле стоят в нескольких шагах одно от другого как яблони на нормандских лугах.
Недалеко от Муэне-Пира люди наши в первый раз попробовали поступить самовольно. Случилось так, что я и мой товарищ остались охотиться с несколькими неграми, а остальных послали вперёд с приказом не останавливаться нигде до селения людоедов, где мы рассчитывали провести ночь. Всё это было объяснено как следует; но, дойдя до деревушки, лежащей около Муэне-Пира, мы с удивлением узнали, что наши негры разбили уже в ней палатку и приготовили всё для стоянки.
Что случилось? Бруно, вызванный вперёд, скоро объясняет всё дело. В деревне происходит торжество «помбы»[2], а «помба»[2] — это пиво из сорго. Негры делают этого напитка столько, что ни одна деревня не в состоянии истребить своего запаса, потому что «помба»[2] прокисает через два дня. Нужно, значит, призывать на помощь соседей, которые, конечно, не отказывают в своей услуге и, собравшись целою толпою, пьют до бесчувствия, бьют в бубны тоже до бесчувствия и пляшут до тех пор, пока не поглотят всей «помбы»[2] до последней капли.
Мы как раз попали на такое торжество. Навстречу нам вышли почти триста негров, вышли и стали стеной, точно хотели загородить нам дорогу. Было около пяти часов пополудни; солнце спустилось уже низко и обливало толпу чёрных красноватым светом. Чисто африканская картина! Племена, населяющие побережье, отличаются сильной корпуленцией; я видел мускулы груди и рук положительно музейные. Большая часть негров щеголяли в ситцевых поясах, но у некоторых бёдра были опоясаны гирляндами из сухой травы. У многих в губах виднелись «пелеле»[3]; моё внимание обратили также рогообразные причёски по обычаю племени У-Зарамо. Оружия, за исключением нескольких дротиков, не было заметно.
Вся толпа находилась в возбуждённом состоянии под влиянием «помбы»[2]. Издалека заслышали мы говор, крики и смех, но всё это утихло при нашем приближении. Наши люди с беспокойством выглядывали из-за плеч жителей деревни, не зная, позволим ли мы им остаться и пользоваться даровым угощением или прикажем идти дальше.
Мы чувствовали страшное утомление; это был уже второй переход в один и тот же день, и, кроме того, солнце почти уже заходило. Нас разбирала охота остаться, хотя бы для того, чтобы посмотреть на пляску чёрных, но это было невозможно. Необходимо показать людям при первой возможности, что они должны согласоваться с нашей волей и точно исполнять наши приказания. К тому же, если они останутся, то, наверное, перепьются «помбы»[2], а из этого может выйти ссора или драка с местными жителями, — поди потом, вместо отдыха, разбирай и наказывай их.
Утомление и так привело нас в скверное расположение духа. Гнев, с которым мы отдавали распоряжения, правда, был притворный, но, наверное, сменился бы настоящим и весьма чувствительным для наших «пагази»[4], если б они вздумали оказать хотя малейшее сопротивление. Но у негра понятие службы до сих пор ещё соединяется с понятием неволи, поэтому он никогда не осмелится ослушаться приказания. Нужно было видеть лихорадочную поспешность, с какою тюки были подняты на головы, и весь караван двинулся вперёд в степь. Несомненно, беднягам было жалко оставить вкусную «помбу»[2], но они утешались мыслью, что дело кончилось только словами, а не палочными ударами, — а «помбы»-то[2] всё-таки кое-кому удалось хватить.
Между собравшимися на празднество «помбы»[2], вероятно, было немало обитателей Муэне-Пира: обе деревушки лежат в пределах У-Доэ и населены одним и тем же племенем. Наш Тома́, может быть, уже и забыл дорогу к родимому гнезду, — нас вёл другой, какой-то подросток, который пристал к нам. Дорога была дальняя, и в глубине души мы немного жалели, что нам не пришлось остаться в последней деревушке. В Муэне-Пира мы пришли почти совсем ночью и ночью же познакомились со старым царём, который носит то же самое имя, что и деревня.
Наконец-то мы очутились у людоедов. Но времена переменились даже и для них. Старый король уже не угрожал нам копьём, но принял нас с очевидным страхом. В темноте я не мог рассмотреть его лица, но видел, как его высокая фигура постоянно наклоняется и приседает, слышал его любезное хихиканье, которое должно было обозначать радость по случаю прибытия гостей, а на самом деле выдавало беспокойство. Я упоминал уже, что почтенный старец, снисходя к старым привычкам, покупает иногда, под величайшим секретом, какого-нибудь невольника и делает из него филе, sauce naturelle[5], поэтому совесть его никогда не бывает чистою, и во всяком белом он видит судью, который прибыл из Багамойо для того, чтобы свести с ним последние счёты.
Говоря к случаю, во всякой деревушке, когда нам приходилось заглядывать, первым чувством, с которым нас встречали, был страх. Может быть, это чувство осталось от прежних времён арабского владычества, когда ещё охотились на рабов; может быть, его породила суровость каких-нибудь мелких немецких комендантов, а в особенности злоупотребления чёрных «аскарисов»[6] во время военных экспедиций, — как бы то ни было, под теперешним правлением негр должен менее бояться за свою шкуру, и страх, который возбуждает повсюду белый человек, не может быть объяснён только этими причинами.
Лично я твёрдо убеждён, что страх этот — лучшая иллюстрация к тому, о чём я упоминал выше, говоря о психологии чёрных и об их отношении к условиям жизни, которые приносит с собой цивилизация. Её права и предписания, хотя бы и самые простые, для чёрного всегда будут чересчур сложными, вследствие чего он никогда не уверен, не напроказил ли он чего-нибудь, и не падёт ли на него какая-нибудь кара. Только минимальное число бюрократических распоряжений, частые сношения с белыми и работа миссионеров могут положить конец этому психическому беспокойству, в котором живут первые, сталкивающиеся с цивилизацией, поколения негров.
С Муэне-Пира прежде нужно было по целым часам торговаться о «хонго»[7] (плата за проход через его территорию), устраивать церемонию смешивания крови и т. п. Теперь старый царёк не смеет даже садиться в нашем присутствии. Только когда маленький Тома́ успокоил его, что мы пришли вовсе не за тем, чтобы творить суд и расправу, Муэне-Пира стал относиться к нам с бо́льшим доверием, но и тогда его гостеприимство не перестало сильно граничить с униженностью.
Я думал, что буду свидетелем трогательной сцены между отцом и сыном, а оказалось, что Тома́ и старик еле-еле посмотрели друг на друга. Я даже не уверен, обменялись ли они дружеским «йямбо»[8] или только кивнули друг другу головой.
Миссионеры впоследствии объяснили мне, что негр вообще чтит мать гораздо больше отца. О нём он говорит просто: «Муж моей матери».
Очевидно, это — последствие многожёнства. Мать осыпает ребёнка любовью, окружает всеми заботами, а отец, — в особенности ещё если он глава деревушки и обладает пятью или шестью жёнами, — конечно, не всегда сумеет отличить один плод своей любви от других, снующих около хат, ребятишек, которым в сердитую минуту раздаёт толчки ногою в место, более всего застрахованное от перелома кости.
Тома́ ждал только нашего позволения, чтобы лететь повидаться с матерью, а на следующее утро был почти наверху блаженства, когда мы подарили старой негритянке красивый индийский ситцевый платок с красными павлинами по тёмному фону.
Ещё нашу палатку не успели разбить, костры не успели разгореться, как папа́ Муэне собственноручно принёс нам пить. Зная от миссионеров, что некогда их угощали из человеческого черепа, я тщательно ощупал предложенный мне сосуд и, только убедившись, что это тыква, поднёс его к губам. В тыкве был лесной мёд, очень холодный, но с таким количеством гусениц, что я с отвращением оттолкнул его от себя и знаками дал хозяину понять, чтоб он оставил для себя такую прелесть. Зато «помба»[2] показалась мне очаровательным напитком. Теперь я понял, почему наши люди рисковали из-за неё своей шкурой.
После двух, вернее сказать — трёх переходов я до такой степени истомился от жажды, что долгое время не мог оторвать губ от сосуда. В одно и то же время, я утолял и голод, и жажду, потому что «помба»[2] была не только холодна и кисловата как ржаное тесто, но и вкусом напоминала хлеб, которым питается наш народ в Мазовии. Цвета помбы в темноте я не мог разобрать, но относился к нему в эту минуту совершенно равнодушно как и к тому, что по временам в моё горло проскальзывали кусочки более твёрдые, неизвестного происхождения.
Товарищ мой относился к «помбе»[2] с не меньшим благоволением, и Муэне, довольный, что угодил нам, начал подпрыгивать как Давид перед Скинией и повторять: «Помбе мсури! Помбе мсури!»[9]
Никогда в жизни никакой напиток не освежал нас так быстро. Мы не могли только понять, каким манером негры могут напиваться «помбою»[2], которая, в сущности, есть не что иное, как только слегка перебродившее тесто из крупно-раздробленных зёрен. Это можно объяснить разве тем, что у чёрных, живущих подальше от побережья и не привыкших к нашим спиртным напиткам, шумит в голове от всякого пустяка.
Мы сели обедать, потом Муэне-Пира пришёл в нашу палатку с визитом с двумя сыновьями, из которых старший, двадцатилетний молодой человек, отличался необыкновенно красивым и умным лицом. К нему, по всей вероятности, должен перейти престол отца, а наш Тома́ оказывался Бог весть каким по порядку. Как нашему слуге ему даже и не пришло в голову войти в палатку; впрочем, в ней и без того было тесно, потому что, кроме наших гостей, мы должны были пригласить и Франсуа как переводчика. Два сына Муэне-Пира уселись на земле около Франсуа, сам отец — на мою походную кровать; началась беседа, поминутно прерываемая возгласами удивления при виде европейских вещей. Старик держал себя менее сдержанно, чем дети, схватывался за голову, трепал себя по бёдрам, пищал или хохотал во всё горло над каждым пустяком.
Только теперь я мог хорошо рассмотреть его. Это был человек лет шестидесяти или семидесяти, высокий, плечистый. Носил он маленькую седоватую бородку; волосы его, немного поредевшие на макушке, лежали круглым шерстяным валиком вокруг всей головы. Лицо, беспокойное и, вместе с тем, вечно смеющееся, не производило приятного впечатления. В носу и ушах у него никаких украшений. Сыновья Муэне-Пира были только опоясаны вокруг бёдер, а сам царёк нарядился во что-то вроде длинной рубахи из жёлтой дымки, из которой английские солдаты шьют себе мундиры в жарких странах.
Угостил я его вином, потом налил другой стакан и подал предполагаемому наследнику; но старик вырвал стакан из рук сына и выпил вино сам, вероятно, выходя из правила, что ничто так не облагораживает души юноши как воздержание от наслаждений.
Мы, однако, воспротивились такому проявлению отцовской любви. Два стакана и так привели Муэне-Пира в превосходное настроение. Он сделался необыкновенно болтливым и склонным к политическим признаниям, о которых я говорил раньше. Меня разбирала охота спросить, давно ли он ел человеческое мясо, и это могло бы возбудить в нём опасение и недоверчивость, поэтому я воздержался и слушал его рассказы из истории народа У-Доэ. По совести говоря, в переводе Франсуа немногое можно было понять из этого, однако, кое-что я понял, а остальное пояснили мне миссионеры.