Письма из Африки (Сенкевич; Лавров)/VI
Текст содержит фрагменты на иностранных языках. |
← V | Письма из Африки — VI | VII → |
Оригинал: польск. Listy z Afryki. — Источник: Сенкевич Г. Путевые очерки. — М.: Редакция журнала «Русская мысль», 1894. — С. 67. |
Океан!
Два дня — 8 и 9 февраля — мы выбирались из Аденского залива. Море было злое, качка ужасная. Короткие, но высокие волны подбрасывали пароход, как им было угодно. При таком состоянии моря, у человека болят плечи, грудь, стенки желудка, а в костях чувствуешь такое утомление, будто бы три дня рубил дрова или взбирался на отвесные горы. Гарем страдал так, что его было слышно по всему пароходу.
Наконец, с 9 на 10 мы проскользнули между грозным Рас-Азир, или мысом Гвардафуй, и островом Сокотра. Утро началось с филологического обсуждения, что значит «Гвардафуй». Так как никто из нас не знает по-португальски, то каждый считает себя вправе сказать что-нибудь. Одни утверждают, что это значит: «Стража была». Подобное объяснение кажется сомнительным. Что тут делать какой-нибудь страже, что бы она стерегла среди этого безлюдья и глуши? Другое объяснение имеет больше смысла: «Смотри и беги!» Смотреть есть на что: тут из моря торчат такие гигантские скалы, что рядом с ними пароход кажется жуком, и бежать нужно, потому что прибой при малейшем вихре с неслыханною силою бьётся о прибрежье и обвивает его снежною бахромою пены.
Мы проскользнули утром. Пароход сразу вышел в открытое море, так что, когда, после утреннего кофе, мы вышли на палубу, кругом уже ничего не было видно, кроме неба и бесконечного простора океана. С тех пор мы держались ровно на сто двадцать миль от берега. Так делают все суда, держащие курс на юг, а то у берегов очень сильное течение, направляющееся с юга на север. Зато на обратном пути я прошёл близко от берега и тогда ясно видел мыс Гвардафуй.
Океан был взволнован. Пароход шёл точно по горам и долинам. Зато какая разница с короткой волной Аденского залива! Этот широкий размах доставляет даже удовольствие, во-первых — потому, что не надоедает; во-вторых, в нём видно величие океана в сравнении с маленькими морями, которые когда хотят показать своё могущество, то прежде всего злятся. Кажется, эти черты свойственны всем ничтожествам в мире.
Около полудня ветер утих. Дыхание его становилось всё мягче и мягче и точно сглаживало воду. Небо стало синим, океан принял сапфировую окраску. Только преломление солнечных лучей в морщинах волн производило впечатление огненного дождя и рассыпало такие блёстки, что глаза не могли выносить их. Из воды начали подниматься целые стаи летучих рыб. Они выскакивают из волны сразу как куропатки из вереска, летят также куропаточным лётом и опять погружаются в море, разбрызгивая вокруг себя воду фонтаном. Иногда рыба, плохо рассчитавшая своё направление, падает на палубу. После завтрака повар принёс нам одну рыбу, которая, ударившись о мачту, вышибла себе глаз. Длиною она около семи дюймов, с тупой головой, с голубой спинкой и с серебристым белым брюшком. В неаполитанском аквариуме я видел экземпляр гораздо большего размера и с красной окраской. Летучая рыба Индийского океана более похожа на бабочку, чем на птицу. Плавательные перья её прозрачны, отливают металлическим блеском и развиты так, что доходят до хвоста. Складом своим они напоминают крылья водяной стрекозы.
С тех пор до самого Занзибара нас сопровождали целые массы этих рыб.
В ночь с 10 на 11 я был свидетелем необыкновенного морского явления. Было уже очень поздно; покой царствовал ненарушимый. Капитан играл в карты с молодым немцем, едущим в Багамойо, и с доктором, а я читал в верхнем салоне для курящих. Читать мне надоело; я вышел на палубу и вдруг увидал, что всё море молочного цвета. Я думал, что меня обманывают глаза, потому что только вышел из ярко освещённого помещения. Посмотрел в другую сторону: та же самая белизна, точно морская вода обратилась в молоко. Я позвал капитала и разбудил своего товарища.
Тишина была полнейшая, вода лежала тяжело, без движения, как будто спала под ледяным покровом. Мы взошли на мостик, чтобы обнять глазами более широкий горизонт. Всюду тихо, бело. Капитан сообщил нам, что это — свечение моря; но, собственно говоря, в этой белизне не было ни малейшего света, ни малейшего блеска, — она была совершенно матовая как погребальный покров. Луны не было, звёзды производили впечатление серебряных гвоздей на траурной покрышке, потому что небо казалось совершенно чёрным. В этом было что-то мистическое и, вместе с тем, поразительно-печальное. Мы испытывали такое впечатление, как будто бы с земли нас перенесли на другую планету, где всё не похоже на наше — и небо, и море, где царствуют только две этих гробовых краски, и где, посреди таинственного мрака, жизнь течёт под невыносимым гнётом, в вечной тревоге.
Это впечатление другого мира, другой планеты было так сильно, что никто из нас не мог освободиться от него. Я слышал, как капитан проворчал про себя: «Sehr unangenehm!»[1] — а если кто и должен был привыкнуть к разным чудесам, так это он. Впоследствии он сообщал нам, что видел белую воду, но не до такой степени белую и не так далеко от берегов. Видимо, он был встревожен и пошёл даже посмотреть на барометр; но барометр, как оказалось, остался нечувствительным к странному явлению.
Долго оставался я на палубе, ожидая каких-нибудь изменений, но фосфоресценция продолжалась целые часы. По временам мне казалось, что море делается ещё белее, а небо ещё чернее; но, вероятно, это был обман зрения. Я заметил только, что след, который тянется за кораблём, и который в прошлые ночи был отлично виден, теперь еле заметен, и то только потому, что среди общей белизны он слегка отсвечивает голубым светом. Зрелище, по мере того, как к нему привыкали мои глаза, становилось утомительным, и я часа за полтора до рассвета лёг спать, оставив такую же меловую воду и такое же чёрное небо.
Но спать я не мог, и на заре снова вышел на палубу посмотреть, не осталось ли каких-нибудь следов после вчерашних чудес. Ничего. Утро было свежее, весёлое, ясное; море, казалось, улыбается небу, а небо — морю. Поверхность воды была так гладка, что подобную гладь я видел только во время великого затишья на Тихом океане. Ни одной морщинки, точно зеркало! Потом с моря поднялась мгла или, вернее, лёгкий туман, едва заметный и совершенно прозрачный. Блеска он не затмил, а только смягчил его. Небесный свод отражался в море так, что пред нами было совершенно такое же полушарие, одинаково бездонное, одинаково голубое, одинаково разукрашенное розовыми и золотистыми полосами зари. Благодаря туману, невозможно было различить, где кончается воздух, и начинается море, и пароход наш очутился в каком-то беспредельном радужном мыльном пузыре. Но длилось это недолго: взошло солнце, в одно мгновение разогнало туман и брызнуло огнём на гладкую поверхность. День обещал быть знойным, и немудрено, мы приближались к экватору.
Давно уже нам по ночам светит зодиакальный свет. Большая Медведица — за нами, но низко, над самою водою, еле-еле поднимается она над горизонтом, зато на небе появляются всё новые созвездия. Прежде я не мог допустить мысли, чтобы могла быть ностальгия по звёздам. Долгие годы я мечтал о Южном Кресте, но когда в одну ночь мне показали его, мне стало как-то неловко и неприятно. Так и хочется спросить у этих звёзд: «Кто вы такие? Ни я вас не знаю, ни вы меня, — а с теми я сжился с детства». Удивляешься новым светилам, блещущим в бездонной пропасти неба, но невольно оборачиваешься назад — не увидишь ли своих старых друзей, а не увидишь, и делается грустно.
Была первая четверть. Серп луны показывался со стороны Африки, рассыпал по морю дрожащие серебристые блёстки и скоро опять спрятался в воду. Теперь по большей части мы бодрствовали по ночам, а днём спали, потому что жара начала допекать не на шутку. Забавно, как постепенно мы меняли одежду всё на более и более лёгкую. На головах у нас только красовались белые шлемы; этот убор с каждым днём всё более и более шёл нам к лицу, по мере того, как наша кожа начинала принимать окраску торнской коврижки.
Под известным градусом широты даже рубашку начинаешь считать устарелым европейским предрассудком. Белый парусинный сюртук поверх сетчатой фуфайки, такие же «недостойные упоминания», полотняные башмаки — вот и всё, что нужно путешественнику, заботящемуся о своём туалете. Кто не заботится о нём, тот может сделать ещё кое-какие экономии, в особенности на пароходе, где нет дам. Бывало так жарко, что мы, несмотря на двойной тент из корабельной парусины, жарились на палубе как на сковороде. Но наша судьба была достойна зависти в сравнении с судьбой гарема. Ох, несчастный гарем! Со времени выхода из Адена он ни разу не показывался на палубе, а дамы покидали каюты только тогда… Нет, кажется, вовсе не покидали. Только одна, молодая, четырнадцатилетняя и, право, очень хорошенькая негритянка усаживалась вечером с наргиле на полу коридора, у дверей каюты. Капитан из милосердия не мешал ей курить, хотя внутри парохода это строго воспрещается. Сидя на полу, съёжившись, негритянка казалась дикою, осовевшею птицею, запертою в тесную клетку.
Прохаживаясь по салону, мы видели иногда, сквозь открытые двери, белые фаты одалисок. Один раз я увидел даже личико, вернее — масочку, ещё полудетскую, страшно разрумяненную, с вычернёнными бровями и большими, печальными глазами газели. Для кого эти румяна? Вероятно, для моря, на которое дамы глазели через круглое окошко парохода.
Мы вздумали спускать на шнурке с палубы апельсины и бутылки с содовою водою, как раз против окон каюты гарема. Окно тотчас же отворялось, появлялась белая или чёрная рука и хватала качающийся предмет с почти зверскою жадностью. В особенности капитан был неутомим в этой забаве, — однажды он хотел было спустить таким образом доктора, за что доктор сильно обиделся.
Тем временем на носу парохода матросы делали приготовления для торжества, долженствующего сопровождать переход через экватор. Церемония эта происходит только на кораблях, идущих с севера, потому что идущий с юга уже раньше перешёл экватор. Не знаю, совершают ли её французы или англичане, но немцы — всё равно что девица, которая, выходя на сорок пятой весне жизни замуж, опускает глазки и спрашивает в день свадьбы у маменьки: «Может быть, вы что-нибудь объясните мне, приготовите к чему-нибудь?» Бедняжка боится, как бы не был упущен какой-нибудь свадебный обряд. Так и немцы: моряки они хорошие, но в течение долгих лет плавали мало, экватор переходить выучились недавно и поэтому морские обычаи совершают с большею скрупулёзностью, чем те, которые освоились с ними в течение целых столетий.
С утра того дня, когда мы должны были перейти экватор, на лицах всех матросов выражалось полное довольство. День был хороший. Лёгкий муссон нагонял на нас волны сзади, так что качка не была заметна. На нижней палубе приготовили огромную ванну из непромокаемого корабельного полотна, а над нею изящную скамеечку, на которой предполагалось брить всякого, в первый раз переезжающего через экватор. К четырём часам палуба наполнилась матросами и пассажирами второго и третьего класса. Тут, кроме немцев и греков, едущих из Гамбурга, было несколько десятков аденских арабов. Вдруг на носу парохода послышалась громогласная музыка и пред нами предстало посольство, составленное всё сплошь из маскарадных фигур.
Во главе шествовал Нептун с трезубцем, в золотой бумажной короне, с пеньковою бородою по пояс, с огромным красным приставным носом. За ним шли дикие — чёрные, шоколадные, жёлтые, разукрашенные перьями, вооружённые булавами, дротиками и различными музыкальными инструментами. Взойдя на верхний помост, Нептун, вместе со своей свитой, остановился перед капитаном, отдал ему честь трезубцем и спросил его трубообразным голосом, кто он такой, что за люди окружают его, и какой корабль осмелился проникнуть в недоступное государство его нептунского величества? Капитан назвал своё имя, показал бумаги судна и список пассажиров, после чего царь Нептун начал внимательно рассматривать нас, чуть не задевая своим красным носом. Очевидно, осмотр был в нашу пользу, потому что бог не взволновал своим трезубцем моря, а ухватил стакан с вином, который в это время слуга принёс на подносе. Дикие последовали его примеру: мы чокнулись с ними и получили любезное приглашение пожаловать на зрелище, которое должно происходить на нижней палубе.
Зрелище состояло в том, что пассажиров поочерёдно усаживали на скамеечке над ванной, мылили каждого четырёхфутовою кистью, брили бритвой не меньшего размера, после чего скамеечка перевёртывалась, и «пациент» кувыркался в воду, при чём дикие погружали его до тех пор, пока он не нахлебается вволю.
Кожа диких при этом линяла, — вода из зелёной сделалась тёмною, и мы поневоле должны были внести выкуп. Выкуп состоял из десяти бутылок пива, но зато каждый из нас получал свидетельство о переходе через экватор с печатью и подписью: «Neptunus, Deus in mare vasta»[2].
Прежде, чем выкупали пассажиров, которые не хотели откупиться, солнце склонилось к западной стороне океана, ещё раз взглянуло на нас сквозь пурпурную завесу облаков и сразу опустилось вниз. И море, и небо почернели сразу, настала экваториальная ночь, горячая, тихая, сверкающая миллионами звёзд. Но забава наша не кончилась. Импровизированный оркестр, а также и матросы, участвующие в торжестве, пришли на палубу первого класса выпить за здоровье капитана, офицеров и пассажиров, заплативших выкуп. Матросы пировали до поздней ночи. Оркестру вторил хор, и странное впечатление производила эта расплывающаяся музыка на скорлупе, плывущей среди безбрежной пучины океана.
Празднество Нептуна имело для нас ещё и то отрадное значение, что предвещало близкий конец морской переправы. Следующий день, несмотря на то, что погода была хорошая (всего только 23° R в тени), тянулся для нас невыносимо долго, тем более, что завтра мы должны были уже увидать остров Пемба, лежащий под пятым градусом. За столом беседа была только об этой Пембе, Занзибаре, Багамойо, о климате Африки и средствах предосторожности, к которым нужно прибегать, чтобы не схватить лихорадку. Кто услыхал бы нас со стороны, тот, наверное, счёл бы нас за путешественников, которые бо́льшую часть жизни провели в Африке.
Ночь мы провели на палубе, спали, как говорится, одним глазом, и утром 14 февраля оказались на широте Момбассы. Это имя хорошо знакомо по книжкам Ливингстона, Стэнли, Томсона и других. Различные экспедиции к Великим озёрам избирали этот порт исходным своим пунктом. Но останавливаются в нём только английские пароходы. Наш «Bundesrath»[3] минует Момбасу и держится в открытом море.
Четвёртый час пополудни. Тихо, но жара увеличивается, теперь уже 26° R в тени. Наконец, показалась Пемба словно золотое, горящее пятно на лазурном просторе вод. Мы могли бы ещё сегодняшнею ночью придти в Занзибар, но у нашего парохода нет большего электрического фонаря, — ему опасно углубляться ночью в канал, отделяющий Пембу и Занзибар от твёрдого материка, потому что в этом канале много мелей и коралловых рифов. Поэтому мы должны кружиться до утра на восток от островов, в открытом море.
За час до заката мы теряем Пембу из глаз. Но близость земли всё-таки чувствуется. Чайки опять окружают наш пароход, а вечером целым роем прилетают большие мухи. Говорят что-то о москитах, но я их не вижу и не чувствую. Зато делается ужасно душно, воздух насыщен горячею влажностью, которая осаждается на одежде, на балюстраде и на полу палубы так, что всё это делается мокрым. В каютах совершенно невыносимо, но сойти туда нужно, чтоб уложить вещи. Устроив все свои дела, я опять выхожу на палубу и замечаю, что, вопреки первоначальному намерению, мы вошли в канал.
Около одиннадцати часов ночи мы увидали вдали, с левой стороны парохода, три огонька, как будто висящие в воздухе. Дежурный офицер говорит, что это Занзибар.
Великое слово! В океане хорошо, просторно; человек точно расплывается в этом неизмеримом пространстве, тонет в нём, забывает о самом себе, но плывёт он, всё-таки, для того, чтобы куда-нибудь приплыть, и потому, когда нам, после долгого путешествия, говорят, наконец: «Земля!» — мы всегда испытываем какое-то облегчение. Хочется вдохнуть поглубже, как вдыхаем после окончания трудной работы, — цель уже перед нами, а вместе с нею и новизна, тысяча невиданных доселе вещей, целый мир, о котором до сих пор мы имели понятие только по книжкам.
Да, завтра утром мы будем на Занзибаре. Я в точности не понимаю, что мы будем делать целую ночь в канале, но пусть так будет. Движение винта ослабело и мы еле колышемся на волнах, освещённых узким серпом луны. Так прошло до часу ночи. Сидя на своём холстинном дорожном стуле, я было задремал, как вдруг почувствовал лёгкий толчок. На носу парохода поднялась необычайная суматоха. Я поймал одного из офицеров в то время, когда он торопливо пробегал по мостику. Что такое случилось? А случилось вот что: на острове не зажгли какого-то огня; мы не разобрали хорошенько положения города, — пароход наш сошёл с фарватера и врезался носом в мель. Все усилия винта сдвинуть нас с места были бесполезны, хотя его обороты, под давлением сгущённого пара, стали так быстры, что все доски парохода дрожали как в лихорадке. Попробовали другой раз, третий… бросили. Настала тишина, странная для уха, привыкшего к непрестанному шуму машины, — слышен был только шум волн, пробегающих вдоль стен парохода. Спать не ложился никто. Впоследствии я узнал, что толчок, который я едва почувствовал в первом классе, на носу был так силен, что спящие все повылетели из своих коек. Была и паника, но недолго. Я заметил, что все сохраняли надлежащее спокойствие духа, конечно, главным образом, благодаря близости земли и спокойствию моря. Если бы подобный случай произошёл около мыса Гвардафуй, если бы нам пришлось спасаться на лодке и искать гостеприимства у сомали, — сомневаюсь, сохранили бы мы такую же геройскую безмятежность духа. А здесь лодки могли в каждую минуту доставить нас и наших дам в город, сравнительно, цивилизованный, где если и грабят людей, то самым вежливым образом — в отелях.
Но нам не угрожала даже и поездка на лодках. Капитан приказал спустить шлюпку, чтоб удостовериться, насколько глубоко нос парохода загряз в песке. Оказалось, что на девять футов, то есть не так глубоко, чтобы большой прилив не мог снести нас с места. Оставалось только ожидать терпеливо, — мы и ждали до рассвета. В минуту, когда прилив дошёл до своего максимума и начал поднимать пароход, винт снова энергично принялся за работу, и мы без труда сошли с мели.
Солнце показалось из воды сразу как дивная картина, когда раздвинешь закрывающую её занавеску, и сразу осветило всё вокруг. Вдали, за зеркальною поверхностью вод, серела длинная, высокая полоса земли — Занзибар. Через полчаса мы приблизились к нему на расстояние нескольких сотен метров и пошли вдоль берега. В прозрачном воздухе остров был виден ясно.
И что это за пейзаж! Это уж не мёртвые холмы Суэца, не спалённые солнцем скалы Адена, не грозные стремнины Гвардафуй, — один лес, одно море зелени, над которым возвышаются великолепные султаны кокосов, то по одиночке, то целыми группами, и до мельчайших подробностей вырисовываются на необыкновенно чистом небе. Куда ни кинь глазом, повсюду видно тропическое могущество растительности, доходящее почти до необузданности. Видно, что всё это купается в солнечных лучах, в горячей влажности воздуха. Местами лес спускается к самому морю. Деревья отражаются в зеркальной поверхности, точно под водою растёт другой лес. По временам в тёмной зелени виднеются белые стены одиноких домиков. Мы подходим ещё ближе. Теперь при помощи театрального бинокля я могу видеть разные, дотоле невиданные мною деревья.
Внимание моё больше всего привлекают кокосы и другие какие-то гиганты, общим видом напоминающие наши липы, только бо́льших размеров, гораздо темнее и раскидистее. Мне говорят, что это манго, которые дают самый лучший плод тропических стран. Я не знаю, на что и смотреть. Вот мимо «Bundesrath»[3] проходит процессия длинных негритянских пирог с плавниками. Плавники — это доски, соединяющиеся с боками лодок посредством бамбуковых шестов и удерживающие лодку в равновесии. В пирогах сидят местные жители шоколадного цвета и тянут за собою сети. Немного дальше смотрятся в воду тяжёлые арабские дау с белыми и красными парусами. Я опять перевожу глаза на берег. Кое-где, среди тёмного леса, виднеются светло-зелёные плантации бананов, и я легко различаю в бинокль их огромные листья, а там опять леса пирамидальных, странных небольших деревьев. Капитан говорит, что это гвоздичные поля. Дома попадаются всё чаще и чаще, наконец, берег образует большой залив, — это уже город и порт.
Мы входим. Город издали кажется великолепным или, по крайней мере, живописным. Светлые стены домов и султанского дворца высоко возвышаются над берегом, обрамлённым рядом фелук и небольших лодок. Ближе нас к порту стоит несколько больших пароходов и английских и немецких броненосцев, которые легко узнать по белой окраске стен и жёстким линиям бортов. Наш «Bundesrath»[3] уменьшает ход, ещё ближе подходит к берегу и, наконец, останавливается. Сотни лодок с туземцами несутся к нам вперегонку. В некоторых из них сидят европейцы в белых костюмах и управляют рулём. Это немцы спешат повидаться с соотечественниками, знакомыми, а, может быть, и просто для того, чтобы постоять на немецкой палубе. Входят они с лихорадочною поспешностью, а за ними появляются портовые чиновники, туземцы-носильщики; начинается обычная суматоха, слышатся крики, приветствия, брань и лязг цепей.
Нужно было дождаться, пока мои чемоданы вытащат из недр парохода на палубу, — и время это я посвятил наблюдениям над занзибарскими немцами. Первое впечатление ужасно. Все они положительно носят отпечаток смерти на своих лицах. Они ходят, приветствуют друг друга, глаза у всех сверкают радостью, все взволнованы, но смотрят как выздоравливающие после тяжкой болезни.
Мы так загорели от солнца и морского ветра, что кожа наша цветом мало отличается от кожи суахили, которые шумят там, внизу парохода, а лица немцев — точно восковые. Можно подумать, что они живут под землёю, что к ним не доходит ни одного солнечного луча, ни одного дуновения свежего ветра. Видно, плохо белым людям жить в этой теплице, которая так привлекала нас издали своею роскошною зеленью и могучими кистями кокосов.
Проживёшь несколько времени здесь, и эти лица уже не производят такого впечатления, может быть, потому, что сам становишься анемичным, а, может быть, глаз мало-помалу привыкает; но в первое время я невольно задавал себе вопрос: «Зачем это люди оставляют свои берлоги, и чего они ищут в этом убийственном климате, коль скоро над их головою висит удар неумолимой смерти?»
Чемоданы наши вытащили, сбросили как мешки с горохом или капустой в лодку к суахили, и мы поплыли к материку. Порядки здесь похожи на египетские. Едва мы заплатили за перевоз, как на нас напала шайка туземцев; но хотя назойливость занзибарцев превосходит даже назойливость арабов, мы кое-как отбились от них. По узким и довольно бедным улицам мы направились к центру города во главе наших чёрных провожатых, несущих мелкие вещи, в то время, как крупные чемоданы пошли в таможню. В гостинице, я едва успел только осмотреться, увидал, что она довольно скверная, узнал, что называется она «Hôtel de la Poste»[4], потому что находится вблизи немецкой почты, — нужно было идти самому в таможню, эту вавилонскую башню всех языков и народов. Начальник здесь, конечно, англичанин, так как Занзибар состоит под покровительством англичан; чиновники отчасти арабы, прежние властители острова, отчасти индийцы баниана. Чемоданы, сундуки и тюки таскают суахили; а так как эти вещи доставляются сюда с пароходов при помощи белых разной национальности, то получается впечатление настоящего Ноева ковчега. Какой-то мандрилообразный баниана с бородою, выкрашенною красною краскою, начал придираться к нам по поводу ножей и пороха. Он нам говорил на языке суахили, мы по-польски требовали, чтобы он нас, то есть наши вещи, не задерживал на солнце, при температуре, доходящей я уж не знаю до каких градусов. Легко понять, что этот разговор, который, к сожалению, я не могу привести дословно, не мог привести к каким-нибудь благоприятным результатам, но дело скоро уладилось, благодаря вмешательству начальника.
Весь двор и большие навесы таможни завалены слоновыми клыками. Тут и белые, и жёлтые, и небольшие, и средние, и такие огромные, что с земли поднять трудно. Навалены они целыми поленницами как дрова. Принимая в соображение высокую цену слоновой кости, стоимость этих клыков, вероятно, доходила до нескольких миллионов.
Возвращался я назад около двух часов, то есть во время самого сильного жара. Улицы были почти пусты. По одной стороне стены, сложенные из белых кораллов, блестят так невыносимо ярко, что от одного отражения можно подвергнуться солнечному удару, по другой же стороне густые, почти совсем чёрные тени. Кое-где негр дремлет на пороге дома; у колодцев попадаются женщины с большими глиняными кувшинами на головах, обвитые от колен до груди полосами ярких бумажных материй, под которыми рисуются их пластические формы. Я с любопытством присматривался к их круглым головам с короткими, волнистыми волосами, заплетёнными с великим искусством в дюжины локонов, которые покрывают череп очень хитрою сеткою. Женщины почти все безобразны, у всех в правой ноздре красуется медная пуговица, на шее ожерелья из бус, на руках, а у иных и на ногах браслеты. На улицах вообще немного жителей. Кто может, тот в этот час прячется от солнца, которое не светит, а просто-напросто заливает город потоками огня. Получается впечатление, производимое только тропическими краями, — впечатление ослепительного блеска, мёртвого молчания и пустоты.
Пришёл я в гостиницу, пообедал и начал раздумывать, куда мне направиться прежде всего, и как, ознакомившись с городом и островом, подготовит экспедицию на материк.