Письма из Африки — I
автор Генрик Сенкевич, пер. Вукол Михайлович Лавров
Оригинал: польск. Listy z Afryki. — Перевод созд.: Каир, 18 января 1891 года. Источник: Сенкевич Г. Путевые очерки. — М.: Редакция журнала «Русская мысль», 1894. — С. 1.

В Неаполе. — Ожидание. — Канун Рождества. — Шлиман. — «Равенна». — Море. — Мессинское ущелье. — Путешественники. — Два дня качки. — Утро. — Погода. — Дамиетта.

Я не имею ни малейшего намерения описывать Египет, — этих описаний так много, что из них можно составить другую Александрийскую библиотеку. Посылаю вам первую пачку моих писем и думаю, что ограничусь только своими впечатлениями. Рассчитываю, что так будет лучше и для вашего издания, и для меня.

Однако, мне трудно приняться теперь и за эту лёгкую работу. Я перенёс тяжёлую горловую болезнь, которая напала на меня за Каиром, за тридевять земель от всякой врачебной помощи. Поспешное возвращение назад, среди клубов пыли пустыни, ухудшило моё положение до такой степени, что решительный кризис миновал только несколько дней тому назад. Рука еле держит перо, мысли плохо вяжутся в голове. Но так как я обещал вам свои письма к первой четверти года, то пишу это письмо, чтобы положить начало.[1]

Двинулся я из Неаполя на английском пароходе «Равенна» (Peninsular and Orient Company[2]) в самый день Рождества Христова, но уже под вечер. Пароход этот останавливается только у берегов Египта и затем идёт в Индию. Меня сразу обвеяло дыхание экзотических путешествий. На палубе подобных пароходов прямо наталкиваешься на лица, которых не встречал во время поездок по Европе, слышишь не европейский говор. Экипаж «Равенны» состоит почти исключительно из индусов. Несколько английских офицеров, два-три матроса той же расы, остальное — темнокожие фигуры в белых одеждах, в тюрбанах, стройные, худые, с маленькими, почти детскими, руками и ногами, с обезьяньими движениями.

Погода хорошая, небо голубое, гладь моря загибается как полированная металлическая пластинка, но не волнуется. Вокруг раздаются монотонные голоса индусов, тянущих верёвки; пароход могучим рычанием даёт знать, что минута отъезда наступила, и содрогается всем корпусом. Поднимают помост, по которому входят на палубу; стоящие внизу лодки с различного рода продавцами тихо отплывают в сторону; пароход рычит во второй раз, наконец: «Go ahead!»[3] — мы двигаемся.

Во всяком случае, я предпочитаю ехать, чем ждать. Неаполь — это чудо мира, сон античного грека, но ждать везде скверно, даже в Неаполе. Наконец, мы хотели «vedere Napoli e poi…[4] Египет», — значит, нам было скучно. Последний день тяжёл в особенности, потому что это был канун Рождества. Сидя в зале отеля на Piazza Umberto[5], я мечтал о закопанском лесе, ясно освещённых окнах, о радостных криках детей при виде ёлки, и думал, что этого не заменит ни «Santa Lucia»[6], ни великолепный султан Везувия, который от времени до времени вспыхивал на тёмном небе.

Такие мечтания о далёкой родине — словно туман. Они омрачают свет и делают угрюмым самый светлый день. А пока я сидел в этом тумане, подавленный унылыми думами, в гостиницу внесли умирающего человека. Тащили его четверо; руки его бессильно болтались, глаза были закрыты, лицо землисто-серого цвета. Эта печальная группа проскользнула как раз около меня, а через минуту к моему креслу подошёл распорядитель гостиницы и спросил:

— Вы знаете, кто этот больной?

— Нет.

— Это великий Шлиман.

Бедный «великий Шлиман»! Откопал Трою и Микены, завоевал себе бессмертие и теперь умирает… Уже в Каире газеты принесли мне известие о его смерти.

Из такого-то ряда впечатлений слагался мой канун Рождества, и вот почему не без радости я услышал на следующий день: «Go ahead!»[3]

Залив был гладок, не такого немилосердно-лазурного цвета, как бывает по временам Средиземное море, скорее цвета незабудки с отблесками жемчуга, стали, меди, матового серебра. Отблески эти, сверкая, соединяясь и разбегаясь, сплетались в какую-то трепещущую сеть, ежеминутно меняющую свою окраску. Что было в особенности великолепно, так это изящество и мягкость общего тона, а это не часто увидишь в Средиземном море, которое вообще скорее отличается грубым тоном. Впрочем, Неаполитанский залив составляет исключение. Можно подумать, что греки, которые когда-то целым роем облепляли эти берега, принесли с собою в дар здешнему морю мягкую лучезарность Архипелага.

Солнце мало-помалу закатывается за Искию. «Равенна» не вздрагивает, только своим винтом разбивает вдребезги сапфиры, жемчуг, опалы и, слегка наклонившись на бок, летит как чайка. Мы минуем Сорренто, потом проскальзываем между возвышенностью Кампанелли и обрывистым берегом Капри, и в открытом море мало-помалу начинаем погружаться в ночной мрак.

Я решил не спать, чтоб увидать Липарские острова и вулкан Стромболи, который каждую ночь как гигантский фонарь освещает тёмную пустыню моря, и поэтому после позднего обеда вышел на палубу. Ветрено и холодно. Пароход начинает карабкаться на волны, но проделывает это свободно, без затруднения, как играющий дельфин. Сейчас видно доброе судно! Но до Липарских островов ещё далеко, вдали ни малейшего огонька. Тем временем тучи, которые днём укрывались точно сказочные змеи в ущельях гор, теперь, словно пользуясь мраком, выползают из своей засады и начинают ползти по небу. То и дело заслоняют они месяц и звёзды, а ветер в свою очередь сгоняет и разгоняет их как овчарка стадо. Тучи скопляются всё в новые и новые громады и, кажется, преследуют наше судно.

Проходит час, проходит другой. В гостиной, внизу, гаснут огни, электрические лампы на палубе гаснут тоже, остаётся только несколько цветных фонарей; люди все угомонились, только от времени до времени, через ровные промежутки, раздаётся звонок дежурного, на который иногда отзовётся голос с носовой части. И опять воцарится тишина.

Но тишина условная. Машина не спит никогда и своим мерным «гда, гда, гда» отмечает каждый пройденный шаг. Вокруг же шумит море тем странным ночным шумом, в котором как будто различаешь то голоса и призыв людей, то вздохи, а по временам и рыдания. В этом кроется что-то необычайно печальное, потому что с понятием о ночи в человеческом уме невольно соединяется понятие о сне и покое, тогда как это ночное движение, это колебание волн представляется мукой и, вместе с тем, жалобами существа, которому никогда и отдохнуть не дозволяется.

Проливной дождь согнал меня с палубы и не позволил увидать Стромболи. Утро застало нас уже в Мессинской теснине. День бледный и холодный. Сицилийские берега кажутся серыми и унылыми, потому что когда солнца нет — всё уныло, а в нынешнюю зиму солнца немного и в Египте. Один луч — и эта Сицилия заиграла бы сразу Бог весть сколькими красками. Туман понижает горизонт и приплющивает даже горы. Припомнился мне отрывок из «Ванды» Деотимы:

«Покуда сердце не любило,
Жизнь — это будто кругозор,
Где ни долин, ни высей гор
Сиянье дня не озарило,
И краски жизни мрак ночной
Могильной кроет пеленой.
Но только зорька золотая
Сверкнёт, порвавши свитки туч, —
Во всех извилинах блистая,
Бессмертной жизни вспыхнет луч.
Цветы в их пёстром хороводе
Из тени выступят светло.
Что совершилося в природе?
На небе солнышко взошло»…[7]

Но солнце не всходит. Судно мчится вдоль сицилийского берега так быстро, как будто боится чего-то. И действительно, когда-то со страхом прокрадывались через эти воды, потому что тут было обиталище Сциллы и Харибды.

«После ты две повстречаешь скалы: до широкого неба
Острой вершиной восходит одна; облака окружают
Тёмно-сгущённые ту высоту, никогда не редея.
Там никогда не бывает ни летом, ни осенью светел
Воздух; туда не взойдёт и оттоль не сойдёт ни единый
Смертный, хотя б с двадцатью был руками и двадцать
Ног бы имел, — столь ужасно, как будто обтёсанный, гладок
Камень скалы; и на самой её середине пещера,
Тёмным жерлом обращаемая к мраку Эреба на запад;
Мимо неё ты пройдёшь с кораблём, Одиссей многославный;
Даже и сильный стрелок не достигнет направленной с моря
Быстролетящей стрелою до входа высокой пещеры;
Страшная Сцилла живёт искони там. Без умолку лая,
Визгом пронзительным, визгом щенка молодого подобным
Всю оглашает окрестность чудовище. К ней приближаться
Страшно не людям одним, но и самым бессмертным. Двенадцать
Движется спереди лап у неё; на плечах же косматых
Шесть поднимается длинных, изгибистых шей; а на каждой
Шее торчит голова, а на челюстях в три ряда зубы,
Частые, острые, полные чёрною смертью, сверкают;
Вдвинувшись задом в пещеру и выдвинув грудь из пещеры,
Всеми глядит головами из лога ужасная Сцилла.
Лапами шаря кругом по скале, обливаемой морем,
Ловит дельфинов она, тюленей и могучих подводных
Чудь, без числа населяющих хладную зыбь Амфитриты.
Мимо неё ни один мореходец не мог невредимо
С лёгким пройти кораблём: все зубастые пасти разинув,
Разом она по шести человек с корабля похищает.
Близко увидишь другую скалу, Одиссей многославный:
Ниже она; отстоит же от первой на выстрел из лука.
Дико растёт на скале той смоковница с тенью широкой.
Страшно всё море под тою скалою тревожит Харибда,
Три раза в день поглощая и три раза в день извергая
Чёрную влагу. Не смей приближаться, когда поглощает:
Сам Посидон от погибели верной тогда не избавит».[8]

Теперь времена изменились: Харибда не поглощает уже чёрную влагу, а Сцилла потеряла зубы, — вероятно, от старости, — и не похищает моряков. Теперь тесина не считается в числе опасных морских проходов. Для нашей «Равенны», которая несколько раз в год пройдёт вечно грозное Красное море и ещё более грозный Баб-эль-Мандеб, это ничто иное как забава.

Наконец, перед прибытием в Неаполь, «Равенна» выдержала бурю и хоть бы что. Волны унесли лодку, пассажиры вылетали из своих коек, один молодой англичанин разбился даже порядочно. Но все об этом рассказывают спокойно, как о самом обыкновенном эпизоде путешествия. Все едут из Лондона, значит, уже привыкли к морю, никто не хворает. Большинство направляется в Калькутту, — значит, теперь не проехали и половины дороги.

Пассажиры — кроме нас и одного молодого индуса — все англичане. Есть несколько мисс; одна, молодая и хорошенькая, целый день прогуливается по палубе, придерживая, при помощи зонтика, своё платье, которое нескромный ветер теребит как ему угодно. Молодой индус целый Божий день сидит или, вернее сказать, лежит в кресле с задранными кверху ногами, проделывая, да и то с большой неохотой, только те движения, которые необходимы для закуривания трубки. Сойдёт вниз обедать или завтракать, а затем я не видал, чтоб он хоть рукой пошевелил. Вероятно, это какой-нибудь знатный индус, может быть, сын раджи, возвращающийся из Оксфорда или Кембриджа. Его золотисто-зелёный цвет лица и чёрные бархатные глаза, вероятно, много бы выиграли, если б он носил тюрбан, но в сером английском пиджаке и в серой фуражке о двух козырьках молодой раджа кажется приказчиком из магазина. Вообще он утомлён дорогой, наукой или жизнью и едва отвечает англичанам, когда те заговорят с ним.

На палубе полное отсутствие характеристичных фигур. Даже капитан похож не на морского волка, а на добродушного английского фермера. Но ремесло своё, видимо, он знает, и, глядя на него, всякий невольно проникается уверенностью, что этот человек ни сам не утонет, ни пассажиров своих не потопит.

Серое небо, серое расположение духа, — на лицах виден отпечаток скуки. Какой-то пятимесячный baby[9] составляет great attraction[10], — и, нужно воздать ему справедливость, делает всё, от него зависящее, чтобы привлечь всеобщее внимание: кричит с утра до вечера благим матом, а по ночам не даёт нам спать. Молодой доктор, похожий на лорда Байрона и такой же красивый, заботливо ухаживает за baby[9], а также и за его матерью, правда, не похожею на лорда Байрона, но всё-таки красивою дамою.

Погода переменчивая. От времени до времени дождь так неожиданно брызнет на прогуливающихся по палубе, как будто бы хочет сделать это им назло, а себе на утеху. Большинство пассажиров предпочло бы, наверное, или хорошую погоду, или добрую бурю. По крайней мере хоть развлечение.

На третий день, казалось, это последнее желание готово было исполниться. С утра нас начинает сильно покачивать, к полудню качка усиливается, а вместе с этим является неизбежная апатия и головокружение. Море принимает тёмный цвет, потом темнеет ещё более, и на этом угрюмом фоне, куда ни погляди, белые барашки всё выше и выше вздымающихся волн. Пароход работает изо всех сил, — карабкается кверху, зарывается носом в волнах, опускается вниз, переваливается с боку на бок и скрипит. Верхушки волн переливаются через палубу. Мы находимся на высоте западной оконечности Кандии. Вечер не приносит успокоения, ночь также, а на другой день становится ещё хуже. Это не мешает воскресной молитве, но за стол, вместо сорока человек, садятся только пятнадцать. Стаканы, рюмки и тарелки в рамах. Теперь мы поравнялись с восточным берегом Кандии. Судно извивается и ворочается, точь-в-точь больной человек. Так проходят третий и четвёртый день.

На пятый всё изменяется. Пробудил нас луч солнца. Выходим на палубу: небо ясное, хотя и бледное, море тоже бледное, но спокойное. В воздухе разлита какая-то неописанная мягкость, ветра нет, тишина полнейшая, чувствуется дыхание весны. Туман скопляется на краю горизонта в какие-то фантастические, воздушные здания, которые мягко рассыпаются и тонут в глубине моря. Среди этой тишины и мягкости судно идёт спокойно вперёд, а за ним тянутся целые стада чаек, — в предыдущие дни их не было. Вдруг, раздаются голоса: «Look here! Look here!»[11] — и несколько рук протягиваются по направлению борта лодки. Смотрю и я и вижу маленькую серую птичку, совсем похожую на жаворонка. Сидит она на канате, как раз около борта, и с полнейшим доверием посматривает на людей своими маленькими как бисеринки глазками. Есть от чего придти в волнение: эта птичка — предвестник земли, знак, что длинный путь окончен. Вскоре прилетает целая масса таких птичек. Одни усаживаются, где кто может, другие летят над пароходом медленным полётом, — медленным, потому что мы и сами движемся вперёд.

Солнце поднимается всё выше и выше, становится всё теплей и теплей. То египетское солнце светит. А что за весна, как легко и широко можно дышать! Теперь и море, и воздух полны блеска. В этом блеске что-то начинает маячить, выходить из моря, белеть, становиться всё более и более ясным.

— Что это там видно? — спрашиваю я у своего соседа-офицера.

— Дамиетта, — отвечает англичанин.

Мы бежим в каюты за биноклем. В бинокль видны не только постройки Дамиетты, но и пальмы, и жёлтые пески, ярко светящиеся под лучами солнца. Мимо Александрии и Розетты мы прошли на таком расстоянии, что их не было видно. Остановимся только в Порт-Саиде, простоим несколько часов и отправимся через канал в Исмаилию.

Со странным впечатлением я всматриваюсь в тот яркий краешек земли, который не уходил из пределов нашего зрения. В первый раз в жизни я видел Египет и Африку.

Примечания

править
  1. После этого первого письма, помещённого в газете «Słowo» 31 января 1891 г., последовал значительный перерыв — до конца августа.
  2. англ. Peninsular and Orient Company — Пиренейская и Восточная компания. Прим. ред.
  3. а б англ. Go ahead! — Вперёд! Прим. ред.
  4. итал. Vedere Napoli e poi… — Увидеть Неаполь, а затем… Прим. ред.
  5. итал. Piazza Umberto — Площадь короля Умберто. Прим. ред.
  6. итал. Santa LuciaСанта Лючия. Прим. ред.
  7. Необходим источник цитаты
  8. Гомер «Одиссея» в переводе В. А. Жуковского. Прим. ред.
  9. а б англ. Baby — Ребёнок. Прим. ред.
  10. англ. Great attraction — Большая достопримечательность. Прим. ред.
  11. англ. Look here! Look here! — Смотрите сюда! Смотрите сюда! Прим. ред.