Письма из Африки (Сенкевич; Лавров)/II
← I | Письма из Африки — II | III → |
Оригинал: польск. Listy z Afryki. — Источник: Сенкевич Г. Путевые очерки. — М.: Редакция журнала «Русская мысль», 1894. — С. 14. |
Доки, маяки, магазины, куча самых обыкновенных жёлтых и красных домов, возвышающихся на жёлтой отмели, это — Порт-Саид. Ещё пароход не остановился, ещё мы стоим на палубе, с биноклем в руках, но всем ясно, что город не заслуживает никакого внимания. И там, и здесь возвышаются башни церквей, и там, и здесь блестит на солнце стройный минарет словно свеча, освещающая город; но всё это новое, вчерашнее, не имеющее характера Востока. Да и город возник вчера, при постройке канала.
До этого здесь была куча песку, обиталище чаек, цапель, фламинго и пеликанов, которые жили здесь в ненарушимом покое, потому что даже рыбачьи ладьи не навещали эту песчаную отмель. Начали рыть канал, и город вырос сразу как гриб, а птичьи сеймы должны были выискивать для себя другие песчаные кучи, благо это нетрудно, — ими полон весь здешний лабиринт. Старый пелузийский рукав Нила положительно заткан этими песчаными кучами. Повсюду, куда глазом ни кинь, видны эти кучи, отмели, валы и искусственные плотины, которые возвела или укрепила рука человека. И всё это разделено излучистыми полосками воды, перепутанными так, что среди этого хаоса неопытный путешественник не знает, где кончается море, где начинаются воды озера Манзала, что принадлежит Африке, что Азии.
И в самом деле, ни одна из этих отмелей, — значит, и та, на которой возвышается Порт-Саид, — не принадлежит ни Азии, ни Африке, а морю. По всей ширине дельты Нил, через все рукава и все каналы, извергает в море чёрный ил, принесённый из Африки; а море, как бы разгневанное за то, что река грязнит прозрачность его вод, бросает в него песком и закупоривает её устье. Поэтому въезд во все египетские порты труден, и даже в Александрию сколько-нибудь большое судно не может войти без лоцмана.
Обходятся без лоцманов только австрийские суда, управляемые далматинцами. А с далматинцами в мореходном искусстве и знании Средиземного моря не сравняются даже англичане. Может быть, их уменьем и объясняется битва под Лиссой и победы Тегетгофа. Но возвратимся в Порт-Саид. Что, действительно, составляет всю его прелесть, так это необъятное пространство воды и земли, на которой стоит город. Вследствие этого город кажется крохотным светлым пятнышком, затерянным среди двух необъятных лазурных пространств. Скажешь: он существует только для того, чтобы солнечные лучи могли на чём-нибудь сосредоточиться и что-нибудь рассветить.
А судно наше всё приближается к пристани. Бурное движение винта смягчается, и мы входим в порт. Входим, и десятки больших и малых лодок окружают «Равенну». Город, как я говорил, не имеет никакого характера; но посмотрел я на эти лодки и сказал самому себе: «А ведь это Восток!» Ещё балюстрада парохода заперта, трап не спущен, а уж там, внизу, кипит как в котле. Что за шум, что за крик, что за ярмарка! Арабы, бедуины, суданцы, полуодетые, с голою грудью, в ярких фесках, кричат во всё горло и отпихивают друг у друга ладьи вёслами и баграми. Каждому хочется первому попасть на пароход и вырвать вещи пассажиров, высаживающихся в Порт-Саиде. При виде этих раскрасневшихся лиц, выпученных глаз, зубов, сверкающих из-за чёрных или синеватых губ, прислушиваясь к словам, которые непременно должны выражать высшую степень ярости, подумаешь, что эти люди вот-вот схватятся и начнут друг другу перегрызать горло. Ничуть не бывало. Они проделывают это несколько раз в день с прибытием каждого судна. Таков уж восточный способ добывания заработка. А когда они, наподобие кровожадных корсаров, явятся на палубе, — палка флегматичного англичанина сразу приводит их в порядок.
Балюстрада уже открыта, трап опускают вниз. Внизу соперничество лодочников принимает вид морского сражения; крик становится ещё более неистовым. Я высаживаюсь не в Порт-Саиде, — мне незачем оберегать свои чемоданы, — значит, это меня интересует в малой степени. Носы лодок облепили трап со всех сторон, — негде и булавки воткнуть. Со всех сторон к путешественникам протягиваются чёрные руки. Из нас сходят с парохода немногие, но многим хочется посмотреть город: пароход стоит три часа. Поеду и я, но сначала мне хочется присмотреться к этой суматохе, к этим экзотическим фигурам, освещённым африканским солнцем. Арабы, преимущественно торговцы, пробрались уже наверх, — палуба утрачивает свой холодный английский характер и обращается в живописный базар, на котором продают циновки, восточные ткани, кораллы, деревянные изделия и т. п.
В одном месте кучка англичан глазеет на арабского фокусника; другие, перегнувшись через перила, смотрят, как молодой бедуин, нагой до пояса и точно выкованный из бронзы, ныряет на дно за монетами, которые бросают ему сверху. После пятидневного морского плавания, однообразного и немного скучного, это движение и горячечная, не свойственная Европе жизнь не лишена своей прелести.
Мы садимся в лодку и едем в город. Кроме обитателей, в нём нет ничего интересного. Улицы перекрещиваются под прямыми углами, дома без всякого характера, на европейских стенах восточная грязь — вот и всё. Только на окраинах города несколько арабских домов, затерянных среди куч сора и песка, а возле них масса грязных детишек и вислоухих, безрогих коз. На главных улицах сутолока такая же как и у парохода. И думать нечего о спокойной прогулке или разговоре с товарищем. За каждым европейцем летят десять арабов, трещат по-английски, по-французски, по-итальянски или на том смешанном жаргоне, который на Востоке называется «Lingua franca»[1]. Одни напрашиваются быть драгоманами, другие тащат в лавки, третьи сами продают разные мелочи, и в течение часа сумеют оглушить и надоесть до последней степени. От арабской назойливости мы скрылись в какой-то кофейне, состоящей из двух залов: в одной комнате играл оркестр, состоящий из дюжины страшно набелённых немок, в другой трещала рулетка. Нужно было возвращаться домой, на пароход. «Равенна» нагрузилась углём, развела пары, и мы, миновавши длинный каменный мол, вступили в канал.
О канале можно сказать, что он как и всё великое с первого взгляда представляется скромным. Столько наслушаешься о его грандиозности, что поневоле ожидаешь чего-то необыкновенного и испытываешь разочарование. История его полна славы, о его значении можно было бы написать целые тома, но на вид он представляется лентой воды, заключённой в песчаные берега, не шире ста метров, — пространство, на котором с трудом разойдутся два больших судна. Всякий французский или бельгийский канал производит такое же впечатление. Разница в том, что Суэцкий канал разделяет две части света и соединяет их с третьей, то есть, открывает для Европы весь восток Африки и юг Азии.
С одной стороны низкая дамба охраняет канал от вод озера Манзала, с другой расстилается дикая пустыня.
Человек, который жаждал её видеть, прежде всего, задаёт вопрос: такова ли она, какою он воображал её себе?
Песок и небо, — в этих двух словах умещается пустыня, но не умещается её душа. Трудно определит её, также как трудно в первую минуту дать себе отчёт в первых впечатлениях, но пройдёт известное время — и почувствуешь отлично, что между песками и небом есть что-то такое третье, что составляет сущность всей вещи. Это — невыразимая мертвенность, такая страшная, что до сих пор ты не имел о ней никакого понятия. Песок, взволнованный так, как волнуется водяная поверхность от дуновения ветра, кажется окаменелым, над ним небо лоснится как глаза умершего человека, через которые уже не просвечивает душа. Здесь в первый раз понимаешь, что пустыня может быть живою или мёртвою… В открытом море, где глазу не на чем остановиться, кроме безбрежной водной равнины, и там чувствуется какое-то движение. А здесь — край оцепенения. Тишь на море — это отдых стихий. Спокойствие пустыни — оцепенение. Здесь живёт всё, что соединяется с понятием смерти: и необычайный ужас, и страшная тишь, и раздирающая тоска, которая налетает на человеческую душу откуда-то из глубин пустыни, охватывает её, сжимает и наполняет тревогой. Тревога эта возрастает до того, наконец, что человек не может бороться с нею и задаёт себе вопрос, откуда она происходит? Но ответить на это нетрудно. В пустыне поймёшь всё, из чего складывается смерть, не поймёшь только милосердия. В этих жёстких песчаных холмах, в этом жёстком небе заключается что-то неумолимое; попросту говоря, невыразимо гнетущее впечатление производит то, что с этого мёртвого неба никто не смотрит, в этих изжелта-белых песках никто не слышит, — в этой пустыне тщетно бы отчаяние взывало о помощи. Отсюда и угнетение, отсюда и тревога, отсюда и страх. Если б пустыня представлялась человеку враждебной, она была бы менее страшна: там, где есть враждебный элемент, там возможна борьба, например, во время бури на море; но пустыня только объективно-равнодушна, а такое мертвенное равнодушие заключает в себе нечто более поразительное, чем разнузданный гнев.
Я не видел урагана, волнующего пески пустыни; но в урагане есть, по крайней мере, движение и страсть, а вместе с тем и жизнь, в силу которой пустыня уподоблялась бы остальному миру, в тишине же и молчании она кажется уголком какой-то планеты-кладбища, где всё угасло, всё недвижимо.
Наступил вечер. Солнце погружалось в водах озера Манзала. Пески на арабской стороне принимали розовый оттенок, который постепенно переходил в лиловый тон, всё более и более нежный и бледный. Но и эти мягкие тона не отнимали у пустыни её сухости и библейской суровости. Трудно рассказать, до какой степени мне здесь на каждом шагу припоминалась Библия. Позже я видел возле Тель-эль-Кебира цепь верблюдов, идущих через пустыню. Тянутся они длинной линией, один за другим, качая своими вьюками, перед каждым из них человек в длинной одежде, с тюрбаном на голове. И фон, и картина — совсем страница из Ветхого Завета. Настолько же грустные, безыскусственные, полные важности и вековечной традиции, они скорее кажутся библейскими призраками, чем действительностью. Глядя на них, трудно поверить, что живёшь в настоящее время.
Такие картины составляют обаяние пустыни.
Примечания
править- ↑ итал. Lingua franca — Франкский язык. Прим. ред.