Московские записки (Жуковский)/Версия 2

Московские записки
автор Василий Андреевич Жуковский
Опубл.: 1809. Источник: az.lib.ru

— Московские записки

Девица Жорж в Дидоне Лефрана де Помпиньяна.

править

Скажем несколько слов о самой трагедии. Лефран заимствовал главные и самые разительные положения у Вергилия; но он имел искусство охладить и сделать непривлекательным все то, что восхищает нас в Энеиде. Надлежало быть Расином — то есть иметь необыкновенный дар поэта, знакомого с человеческим сердцем и способного изображать его страсти живыми красками — чтобы пленить нас страданиями Дидоны; Лефран не имел сего дара, и его Дидона скучна от начала до конца, несмотря на многие блестящие стихи и близкое в некоторых местах подражание Вергилию.

Главная погрешность Лефрана, если не ошибаюсь, состоит в том, что он, желая выставить Дидону, забыл совершенно об Энее. Какая была его цель? Расстрогать несчастною страстью Дидоны! Но для того, чтобы эту страсть сделать для нас привлекательною, надлежало и самый предмет этой страсти представить ее достойным; чтоб возбудить сожаление к Дидоне оставленной, надлежало нас прежде убедить, что любовь Энея могла бы составить ее счастье, и наслаждения счастливой любви на минуту противоположить ее горестям. Если бы мы видели в Энее страстного любовника и героя, обожающего славу наравне с Дидоною; когда бы эти страсти одинаково господствовали в его сердце, но последняя была бы на время подчинена первой, так чтобы Эней в своем ослеплении почитал и богов сообщниками его сердца; если бы в ту минуту, когда он является на сцену, увидели мы его восхищенного своею любовью к Дидоне, счастливого своим ослеплением, счастливого мыслью, что он получит венец из милой руки; что будет защитником ее трона; что он усилит ее могущество; что слава его не будет разделена с ее славою, и наконец, если бы он начал бороться с своею страстью не прежде, как после приговора богов, определивших ему удалиться: тогда и зритель мог бы наполниться чувствами Дидоны, ее восхищение было бы для него понятно, а горесть ее (внезапный, почему и разительный перелом судьбы) в ту минуту, когда она теряет Энея, подействовала бы на него сильно, ибо тогда он был бы уверен, что вместе с Энеем исчезло и все ее счастье.

Что же видим напротив в Лефрановом Энее? Любовника без любви, героя без сильной привязанности к славе. Страсть Дидоны почитает он благодеянием, а собственная любовь его не иное что, как благодарность. Эней честный человек — думает зритель — но жаль, что Дидона его любить! он не имеет для нее сердца!

Первая обязанность трагика состоит в том, чтобы он как можно скорее познакомил зрителя с господствующею страстью своих лиц; ибо на участии в этой страсти основано все действие, производимое на нас трагедией: мы непременно должны знать, чего желают наши герои и что им противно, чтобы разделять их желания и за них бояться. И вот как Лефран знакомит нас с страстью Энея:

Je jouis à regret des bienfaits de la reine;

Que mannonce ce trouble et quen dois — je augurer?

Quoi! de ces lièux encore faudra-t-il que je parte?

Se peut-il que le ciel, que Junon m’en ecarte,

Que je sois sans asile, et que les feuls Troyens

Perdent dans lunivers le droit des citoyens?

Это первые слова Энея. Эней в нерешимости — следовательно он не имеет страсти. Возможность разлуки с Дидоной сама собою представляется его душе: она предупредила приговор Богов. Мысль

Quoil! de ces lieux encore faudra-t-il que je parte?

была бы ударом убийственным для любовника страстного, но для него оно естественное следствие той унылости, которою он наполнен; он боится, чтобы Юнона опять не повелела ему оставить Карфаген — боится не потому, чтобы разлука с Дидоною ужасала его, а потому единственно, что ему уже наскучило странствовать по морям с своими троянами! Таков полубог, воспламенивший Дидону! Холодность его одинакова во все продолжение трагедии: она совершенно уничтожает то действие, которое могла бы иметь на зрителя, сначала страстная нежность, потом упреки и горесть Дидоны. Любовь, с одной стороны пламенная, с другой ощущаемая слабо, всегда отвратительна на сцене: она может быть благородна, следственно и привлекательна или от взаимности, или от неразлучного с нею страдания; напротив низка, почему и отвратительна, если (как бы впрочем ни была сильно представлена) устремляется на предмет, ее недостойный. Дидона могла бы тронуть зрителя, когда бы Эней и ему казался таким же точно, каков он в глазах Дидоны: но зритель (благодаря поэту) не может разделять ослепления любовницы и чувства ее теряют для него всю свою силу. Например — нельзя удержаться от некоторого невольного отвращения, когда Дидона говорит Энею:

Je devrois te hаir, ingrat! et je t’adore!

Что нашла она достойного обожания в этом жалком человеке? спрашивает зритель, и он то же думает во все продолжение трагедии. Помпиньян, изображая Дидону, имел перед глазами четвертую книгу Энеиды; но характер Энея надобно было сотворить, а это превосходило его талант, и он из трагического происшествия сделал весьма холодную трагедию. Много бы можно было сказать о ее плане и ходе, характере Ярба, о лице Мадгербала, совершенно лишнем, о слоге поэта — но мы пишем не критику; итак, ограничив себя одними общими замечаниями о двух главных характерах сей трагедии, обратимся к девице Жорж.

Мы имели удовольствие видеть ее два раза в роли Дидоны, и во второй раз (так же как и в Федре) играла она гораздо лучше, нежели в первый. Тогда чувствительна была в ней какая-то рассеянность; она делала скачки в переходе из одного чувства в другое; первая сцена с Ярбом декламирована была слишком нараспев, и голосом однообразным: мы видели не Дидону, а девицу Жорж, которая читала выученное наизусть, без всякого отношения к тому, что сказано было за минуту Ярбом. Но в последний раз это однообразие было менее ощутительно — зато стихи:

J’entends et vois се qu’on m’annonce:

Je sais combien les rois doivent être irrités;

D’une paix, dun hymen trop souvent rejetés;

Un refus est pour eux le signal de la guerre.

Autour de mes remparts ensanglantez la terre:

Jarbe, je le vois, est tout prêt d’eclater

Je l’attends sans me plaindre, et sans le redouter.

произнесены были несколько плачевным голосом — такой тон едва ли приличен Дидоне: она отдает престол свой Энею, в котором будет иметь мужественного защитника, и мысль об Энее должны быть в душе ее, когда она говорит с Ярбом, на предложения которого отвечала, за несколько минут, как гордая царица. Слова:

Je l’attends sans me plaindre

также были сказаны голосом жалобным: такая несообразность выражения с мыслью была тем ощутительнее, что полустишие:

et sans le redouter

произнесено было с твердостью и величием.

Еще два замечания такого же рода. В сцене с Элизой и Барсе не слишком ли живо изображает девица Жорж разрушение Трои?

Même après le danger on craint pour ce qu’on aime.

Je crois voir les combats que j’entends raconter;

Je frémis pour Enee et je cours l’arreter:

Tantôt sous ces remparts, que la Grece environne,

Je le vois affronter les fureurs de Bellone!

Je le suis, et des Grècs défiant le courrpux,

Je prettnds sur moi seule attirer tous leur coups:

Mais bientôt sur ses pas je vole epouvantée.

Dans les murs faccagés de Troie ensanglantée:

Tout n’est â mes regards un vàste embrasement

A travers mille feux je cherche mon amant!

Когда Меропа описывает Исмене ту страшную ночь, в которую Кресфонт и дети ее были умерщвлены перед ее глазами, тогда все ужасы убийства должны возобновиться в ее воображении: она сама была их зрительницею; она может видеть перед собою умирающего Кресфонта, и все ее движения должны быть живописны; но Дидона была только в мыслях свидетельницею разорения Трои: обстоятельства его не должны представляться ей живо, а разве только в отношении к Энею, ибо в пылающей Трое видит она одного только Энея; следовательно, говоря:

Je le suis et des Grecs défiant le courroux

Je pretends sur moi seule attirer tous leur coups.

Она должна останавливаться воображением не на греках, преследующих Энея, а на самом Энее, и лицом своим выражать не ужас, но страстное чувство любовницы, которая с восхищением готова умереть за того, кем полно ее сердце.

Tout n’est a mes regards qu’un vaste embrafement!

Этого стиха не надлежало бы слишком отделять от прочих; тут живописность совсем неуместна: поразив воображение зрителя предметом посторонним, отвлечешь необходимо душу его от главного чувства — того, которое должна произвести в ней страсть Дидоны.

В конце IV сцены III акта Дидона говорит Мадгербалу;

Oui malgré, les malheurs ou son courroux nous jette,

Allez et que ma garde assure sa rétraite;

Que ce prince à l’abri de toute trahison

Accable s’il le peut, mais respecte Didon:

Jaime mieux, au péril dune guerre barbare.

Que l’univers, témoins du fort qu’on me préparé,

Condamne un vain excès de générosité,

Que s’il me reprochait la moindre lacheté.

Эти стихи девица Жорж произнесла с тем благородством, которое прилично царице: на лице и в глазах ее блистало вeличие, но тотчас после стиха (при котором выходит Мадгербал):

Que s’il me reprochait la moindre lâcheté

она обращается к Элизе:

Ah! c’est trop retenir ma douleur et mes larmes.

и в этом переходе к другому чувству, кажется, не соблюдена была надлежащая постепенность. Важный голос вдруг переменился на жалобный и плачевный; величественное лицо вдруг сделалось печальным; а эти два стиха, если не ошибаюсь, надлежало бы отделить один от другого кратким молчанием; и говоря:

Ah! cest trop retenir ma douleur et mes larmes,

сохранить по крайней мере в голосе несколько того принужденного спокойствия, с которым Дидона за минуту говорила Мадгербалу о Ярбе.

В двух сценах с Энеем и в последней, когда Мадгербал приносит Дидоне известие об отъезде Энея (лучших во всей трагедии), игра девицы Жорж была прекрасна, особливо в последний раз. Надобно однако заметить вообще, что нежности выражает она не так счастливо, как сильную горесть и негодование. Натура создала ее для характеров важных, гордых, великих: величие можно назвать ее принадлежностью; она царица наружностью, движениями, станом, лицом; но она гораздо меньше имеет способности для характеров нежных. В голосе ее, звонком и чистом, нет довольно мягкости, нет звуков, трогающих душу; нет слез, как говорит Лагарп о молодой актрисе Госсен, которая, в золотое время французского театра, восхищала Париж, играя Заиру. Девица Жорж может производить удивление, поражать, а не трогать, она менее действует на зрителя в такие минуты, когда изображает или меланхолию страсти, или одно тихое чувство любви, или то состояние души, когда отчаяние смешано в ней с нежностью. Например, в Федре (быть может единственная роль страстной любовницы прилична таланту девицы Жорж: ибо любовь Федры есть одно страдание и никогда не переходит в нежность), когда игра ее самая слабая? В ту минуту, когда Федра говорить Эноне о своих детях, когда сильное отчаяние должно уступить в ней место меланхолической скорби! И в Дидоне все неясные черты любви были выражены несколько слабо. Зато девица Жорж торжествует в тех сценах, которые требуют величия и силы; в внезапных переходах из одного чувства в другое противное, например из спокойствия в ужас, от радости к сильной печали. Игрою лица трогает она гораздо более, нежели голосом и движениями, глаза ее прелестны, когда они или вдруг воспламеняются ярким огнем сильного чувства, или наполняются мало-помалу тем легким, почти невидимым пламенем, которое против воли изменяет глубокому чувству сердца.

Эней приходит из храма, где слышал он приговор богов, повелевающих ему удалиться — он говорит Дидоне:

Que vous dirai-je ensin? Accable de douleur,

Déchiré par lamour, entraîné par l’honneur.

и на лиц ее изображалось робкое ожидание, соединенное с предчувствием ужасного:

Qu’avez vous resolu?

Спрашивает она таким голосом, в котором ощутительно было, что она страшится ответа, хотя уже предузнала его. Эней отвечает:

Plaignez plutôt mon аmе!

Tout parlait contre vous, ton condamnait ma flamme,

Ma gloire, mes sujets, nes prêtres et men fils…

и нерешимость, которая приводила и движение лице Дидоны, исчезло: оно быстро изменилось; глаза ее, за минуту оживленные ожиданием, вдруг потухли.

N’achevez pas, cruel! vous avez tout prоmis!..

сказала она голосом слабым, которым прекрасно выражено было внезапное изнеможение и сердца и сил телесных. В выражении стихов:

Est-il bien vrai? ce jour va donc nous separer?

Qui me consolera dans mes. douleurs prosondes?

Mon coeur, mon triste coeur vous suivra sur les ondes;

Et d’une vaine gloire occupé tout entier,

Au fond de l’univers vous irez m’oublier!..

M’oublier!..

желал бы я найти более меланхолической чувствительности, нежели горести сильной, тем более, что их надлежало непременно заметным оттенком отделить от последнего слова:

М’oublier!

В первых пяти стихах Дидона говорит об одной только разлуке, и сердце ее тронуто сильно; но это чувство более унылое, нежели горестное; разлука не столь ужасает ее, как забвение, и только на слове: m’oublier, унылость должна была обратиться в горесть. Это слово сказано было прекрасно; но оно несравненно сильнее тронуло бы зрителя, когда бы предыдущие стихи не ослабили его действие именно потому, что были произнесены таким же тоном, как и оно.

В шестой сцене третьего действия, когда оскорбленная Дидона делает упреки Энею, и в последней пятого, когда, узнав об Энеевом отъезде, она осыпает его проклятиями (и та и другая почерпнуты из Вергилия) игра девицы Жорж была превосходна. Стихи:

Non! tu n’es point le sang des heros, nî des Dieux!

Il faut d’autres raisons poir convaincre une amante!

Te Dieux sont le parjure et linfidélité!

(acte III scène VI.)

Temble, ingrat! je mourrai; mais ma haine vivra!

Et moi je te declare une guerre immortelle!

(acte V. scene IV.)

Произнесены были с необыкновенною выразительностью; но мы заметим здесь опять, что роли нежных любовниц несвойственны таланту девицы Жорж: Агриппина, Аталия, Клеопатра (в Корнелевой Родогуне), Семирамида — вот характеры, единственно ей принадлежащие.

*

«Династия Вестрисов есть чудный феномен — говорит один французский журналист Жофруа — в ней великое дарование, вопреки опытам всех веков, переходит по прямой линии от отца к сыну — дарование прыгать и пленять глаза чудесными прыжками. Вестрис Великий, или I, имел достойного преемника в своем сыне; Вестрис II произвел в свою очередь Вестриса III, или Армана Вестриса; но дед оставил уже бренный мир: он живет только в памяти знатоков, а внук танцует теперь за Альпийскими горами. Богиня Терпсихора, любезная повелительница всего, что имеет легкие ноги, погружена была в уныние — вдруг появился у двора ее принц крови из дома Вестрисов, Карл Вестрис, или Вестрис IV, восхитительный прыгун двенадцати лет, и милая, несколько приунывшая богиня танцев опять начинает улыбаться!..» Оставим улыбаться парижскую Терпсихору, а господина Жофруа считать по пальцам великих людей Вестрисовой династии — северная Терпсихора не завидует южной, ибо она имеет при дворе своем Дюпора, ни I, ни II, ни III, а просто единственного. Победив в Париже Вестриса, царя Вестрисов, он рассудил променять Юг на Север, и теперь жители снежного Петербурга не жалуются более на зиму за то, что она разлучает их на целые пять месяцев с зефирами: благодаря Дюпору, они каждую неделю два раза имеют удовольствие видеть самого бога зефиров в театре: иногда представляется он им в собственном своем виде, с бабочкиными крыльями, легкий, милый, привлекательный, одаренный всеми приятностями, какими он обладал в старину, по словам историка басни блаженной памяти Овидия; иногда, в образе Адониса, пламенного обожателя Венеры (хотя несколько робкого в присутствии Марса, известного грубияна), иногда в виде забавного цирюльника Фигаро; иногда (чему нескоро поверит потомство) в русском кафтане синего цвета, обшитом серебряным галуном, в сапогах, с красными сафьянными отворотами. Все это не доказывает ли неоспоримо, что век Овидиевых превращений еще не миновал? И Дюпор, который вечно Зефир, несмотря на его чудесные превращения, не достоин ли, по справедливости, иметь какого-нибудь Овидия своим биографом? Сообщаем нашим читателям его портрет, списанный с натуры и весьма сходно с одним французским живописцем (или поэтом, что все равно) по имени Вершу:

Jamais Zéphyr humain ne parut si leger.

Dans tous les autres vents rampant dans la carriere,

On avait reconnu le poids de la matiere;

Mais lui seul dégagé des terrestres liens,

Parait en tout femblable, aux dieux aeriens.

Du parterre charmé l’oeil peut le fuivre a peine

Parmi les jeunes fleurs qu’agite son haleine!

Этот любезный Зефир удивлял и, по уверению людей, которые обо всем знают и все слышат, еще несколько времени будет удивлять Москву своей легкостью и своими превращениями, вместе с тремя подругами богини Терпсихоры, которые рассудили пожаловать к нам incognito, под скромными именами Сенклер, Новицкой, Икониной — но публика московская, как известно, весьма проницательная, очень скоро заметила обман.

*

Не странно ли? Г. Фрожер, имеющий отличный комический талант, выбрал для бенефиса своего такую пьесу, в которой нельзя было ему показать никакого таланта! Пародию Латушевой Ифигении в Тавриде. Если верить строгим Аристархам, то всякая пародия (надобно заметить, что эти господа называют пародию злоупотреблением драматического искусства) может иметь некоторую приятность только тогда, когда представляют тотчас после той трагедии или драмы, на которую она сделана. Но мы, не видавши Латушева Ореста, могли ли смотреть с удовольствием на Ореста Фаварова (автор пародии, если верить театральному объявлению, и Вуазенонова, если верить истории)? Господин Фрожер смешил нас очень много, это правда; но только не игрою своею, а тем единственно, что он выступил на сцену в греческом платье и важным голосом декламировал вздорные стихи. Много дарования показал и господин Дюкло, ибо он представлял Пилада в огромной прическе, с пуклями, в пудре, в каком-то белом балахоне, и хотел поднять Тоаса на воздух вилами, как обыкновенную копну сена. Всех лучше играла госпожа Фурез: она старалась представить нам в карикатуре девицу Жорж, и мы в самом деле имели удовольствие видеть — карикатуру девицы Жорж.

*

Девица Жорж в Вольтеровой Семирамиде.

править

Вольтер есть самый разительный из трагиков французских; Frappez, fort plutôtque juste! говорил он (Лагарпу, если не ошибаюсь). И почти во всех своих трагедиях держался он этого правила: потрясши душу зрителя ударами сильными, он ее порабощал. Корнель удивляет высокостью мыслей и чувств; но удивление, действуя на один только рассудок, именно потому не может оставить глубокого следа на сердце: его продолжительность утомляет. Расин трогает до глубины души; но он постепенно приводит нас к сильному чувству; он наполняет им всю душу, следовательно действует медленнее: оно глубокое, полное, а потому и не разительное. Вольтер напротив достигает до сердца с помощью воображения: покорив нас силою, он почитает позволенным пренебрегать те мелкие подробности и оттенки, которые сильное чувство могли бы сделать глубоким и продолжительным. Из трагедий Расина выходишь с живейшею чувствительностью, в расположении меланхолическом; после трагедий Вольтера сердце поражено и воображение пылает.

La vérité terrible est du ciel descendue,

Et du fein des tombeaux la vengeance est venue.

На этих двух стихах, можно сказать, основана вся Семирамида; но это основание перед глазами критики. Напрасно стихотворец выводит мщение из гроба и заставляет Небо заботиться об открытии страшной тайны: великий жрец Ороэс знает давно, что Семирамида и Ассур убийцы Нина: следовательно все то, для чего разрушены законы природы, спокойствие могилы возмущено и тень оставляет гробовой пепел, могло бы исполнено быть самыми простыми, человеческими средствами: именно, с помощью двух понятных слов из уст жреца Ороэса; следовательно трагик построил воздушный замок: он ужасает нас китайскими тенями. Несмотря однако на этот великий недостаток, и также несмотря на то, что в Семирамиде истинное действие начинается только в конце третьего акта, эта трагедия оставляет на душе зрителя впечатление чрезвычайно сильное. В чем же очарование стихотворца? В слоге его, которым он воспламеняет воображение; мы окружены какою те страшной таинственностью, и ожидание сверх естественного производит непроизвольный трепет в сердце; в изображении великого характера: в положениях разительных, ужасных и вместе трогающих душу, и наконец в великолепии зрелища. После того, когда мы уже узнали, что Семирамида мать Арзаса; что Нинова тень требует мщения, которому надлежит совершиться во глубине его гроба, и от руки Нилниаса, еще не знающего, кто наречен жертвою от Неба, когда Семирамида входит в этот ужасный гроб, и когда Ниниас, обманутый Аземою, которая сказывает ему, что Ассур скрывается во гробе, Нина восклицает, обнажая меч:

Grands Dieux! tout est donc éсlairc.

Mon coeur est rassuré! la victime est ici!

кто из зрителей не содрогается от ужаса! И какая потом картина!.. Семирамида, бледная, полумертвая, медленно идущая из глубины гроба, проблеск молнии и наконец умирающая на руках своего сына, своего убийцы… может быть ни в какой другой трагедии не найдем ничего, чтобы поражало и сердце и вместе воображение так сильно, как два последние акта Семирамиды; также и ни в одной трагедии сила впечатления не зависит так много от пышности зрелища и соответствия декораций воображению поэта и зрителя: Нинов гроб есть действующее лицо в Семирамиде: он должен поражать нас огромностью и величием своей архитектуры:

Ce vaste mausolée ou repose Ninus!

Когда Ниниас входит в него с обнаженным мечом, как мститель, ведомый Небом, тогда и воображение зрителя невольно следует за ним во глубину могильного мрака, где совершается мщение ужасное; но спрашиваем: будет ли воображение обмануто, и следственно одна из самых разительных сцен трагедии не потеряет ли все свое действие, если этот гроб не иное что, как низкая, испещренная какими-то знаками пирамида, на двух или трех ступенях, с смешными перилами, на которые наброшен лоскут красного сукна; и когда сквозь отворенные двери, ведущие в мрачное подземелье, видишь заднюю кулису и людей, подле нее стоящих? Сцена, в которой Семирамида избирает себе супруга перед народом, жрецами и вельможами Вавилона, есть одна из самых величественных сцен трагедии; но она только насмешит, если за троном, вместо многочисленного народа, увидим не более десяти воинов, и если вельможи Семирамиды будут сидеть на креслах из красного дерева, таких точно, на каких вельможи XIX века сидят, в часы отдохновения, за бостоном. Также очень много зависит и от того убора, в каком является Нинова тень посреди собрания чиновников и народа: если мы увидим маленькую человеческую фигуру, если на нее вместо гробовой одежды, обширной, влекущейся по земле, будет накинут мешок темного цвета; если этот ужасный, мстительный дух, выходя из гроба, будет с благоразумной осторожностью смотреть под ноги, чтобы не зацепиться за порог, и если, наконец, проговорив несколько слов таким голосом, каким обыкновенные смертные говорят о погоде, сочтет он за нужное оборотиться ко всем спиной, чтобы войти опять в гроб, а не слететь в него стремглав по ступеням — тогда мы будем иметь удовольствие посмеяться от доброй души в такой сцене, в которой стихотворцу хотелось нас уморить от страха.

Девица Жорж торжествует в Семирамиде: природа одарила ее тем величием, которым воображение наше украшает славную царицу Вавилона. Каким разительным взглядом отвечает она Ассуру (в VII сцене II акта), когда он говорит ей:

Quand la terre obeit, que craignez vous de Dieux?

Она указывает на гробницу Нина (которого Ассур отравил ядом), и после минутного молчания, во время которого пристально рассматривает она лицо Ассура, произносит:

La cendre de Ninus repose en cette enceinte,

Et vous me demandez le sujet de ma crainte?

Vous!

Вся великость Семирамиды выражена была в стихе:

Telle est ma volonte, constante, irrévocable!

Но следующие стихи:

C’est a vous de juger si le pieu, qui maccable

A laisse quelque force a me fens interdis;

Si vous reconnaissez encor Semiramis

были выражены, если не ошибаюсь, несколько слабо; особенно последний, который надлежало бы отделить от прочих, ударив на слово: Semiramis, был, так сказать потерян между предыдущими и последующими. Превосходные стихи:

Le don de mon empire et de ma liberté

Est l’acte le plus grand de mon autorité!

Сказаны были с какою-то неприличною в этом месте живостью: их надлежало бы произнести спокойнее, голосом твердым, с величием повелительницы самовластной.

Вообще в Семирамиде игра девицы Жорж, от начала до конца (кроме некоторых, весьма немногих мест), отвечала тому великому характеру, который изобразил нам стихотворец; невозможно было не удивляться ее прелестной наружности, когда она взошла на трон (который, заметим, не весьма достоин был такой Семирамиды) и оперлась с величием царицы на золотой скипетр, врученный ей Отаною; нельзя было не содрогнуться от ужаса, когда она показалась в дверях гроба, окруженная пламенем молнии, бледная, издыхающая — эта картина была бы несравненна, когда бы Нинов мавзолей имел несколько более сходства с Нирновым мавзолеем.

Но в последних стихах, полных чувства, раздирающих душу, прямо трагических, когда Семирамида видя простертого у ног ее Ниниаса, прощает ему свою смерть, игра девицы Жорж не во всем соответствовала положению умирающей матери.

Mon fils, n’acheve pas!

Je te, pardonne tout, si pour grâce dernieire,

Une si chère main ferme au moins ma paupiere,

здесь в звуке ее голоса не было той нежности, того глубокого материнского чувства, которым должна бы наполнена быть душа умирающей Семирамиды; напротив в нем ощутительна была одна только слабость, происходящая от приближения смерти. Но стихи:

D’une mer expirante approchez, vous tous deux;

Donnez moi votre main…

тронули до слез — глаза Семирамиды были уже тусклы; она искала той милой руки, которую хотела еще раз прижать к своему сердцу,

Vivez, régnez heureux:

Cet éspoir me console, il mele quelque joie

Aux horreurs de la mort ou mon anie est en proie.

Je la fens.. elle vient… fonge à Semiramis,

Ne hais point fa mémoire; ô mon fils! mon cher fils.

C’en est fait.

Все эти стихи были произнесены умирающим голосом, в котором ощутительна была одна только слабость смерти и (что весьма, как я думаю, здесь неприлично) со слезами. Разлука, в минуту смерти, не может сопряжена быть с тою горестью, в какую ввергает нас та разлука, после которой мы представляем себе еще несколько продолжительных лет одинокой жизни, лишенной всего, что делало нам ее драгоценною в союзе с милыми существами. По-настоящему, для умирающего нет разлуки, и минута смерти есть для него, можно сказать, минута наслаждения, прискорбного потому, что она последняя, но все наслаждения, ибо для него с потерею счастья соединена и потеря жизни: следовательно он не может страшиться ужасного чувства утраты: он сам исчезает в ту минуту, когда исчезает для него все любезное. Я желал бы найти в последних словах Семирамиды более той любви, с которою сердце матери должно останавливаться, в последнюю минуту, на милых покидаемых ею детях; я желал бы, чтобы она, сказав с сердечною нежностью:

songe a Semiramis,

на минуту замолчала, устремила бы тусклые глаза на лицо сына, как будто желая переселить в него угасающую душу свою, и потом прибавила бы нежным, умоляющим голосом:

Ne hais point mа memоire…

И наконец с последним излиянием любви;

o mon fils, mon cher fils!

тогда бы слова:

C’en est fait

произнесенные, вдруг, ослабевшим голосом, разительно изобразили совершенное прекращение жизни. Ж.


[Жуковский В. А.] Московския записки / Ж. // Вестн. Европы. — 1809. — Ч. 48, N 23. — С. 247-267.