В Риме есть улица, именуемая purificazione, но чистотою не отличающася! Идёт она то в гору, то под гору, повсюду валяются кочерыжки, черепки; из дверей остерии постоянно валит дым, а синьора соседка, — да, делать нечего, правда прежде всего! — вытряхивает по утрам в окна свои простыни. В этой улице ютится обыкновенно много иностранцев, но теперь страх лихорадки и других злокачественных болезней выгнал всех в Неаполь или во Флоренцию, и я жил в большом доме один-одинёшенек. Даже хозяин с хозяйкой не оставались тут на ночь.
Дом был большой, холодный; при нём крохотный садик, в котором вился вокруг тычинки горошек, да рос один полузачахший левкой. Зато в соседних садах, расположенных повыше, благоухали розы и золотились плодами лимонные деревья. Эти плоды отлично переносят беспрерывные дожди; розы, напротив, имели такой вид, как будто пролежали с неделю на дне морском.
Тоскливо тянулись для меня вечера в этих огромных, холодных комнатах; камин зиял своею чёрною пастью, на дворе лил дождь, выл ветер. Все двери были заперты наглухо, но что толку, если ветер пробирался сквозь щели и пел и гудел в комнате на все лады? Тоненькие щепочки в камине только вспыхивали да трещали, а тепла не давали никакого. Каменный пол, сырые стены, высокий потолок — нет, совсем не зимнее жильё! Если мне хотелось иногда согреться и вообще устроиться поуютнее, приходилось натягивать на себя тёплые дорожные сапоги, пальто, башлык и меховую шапку. Вот тогда действительно становилось довольно тепло, особенно тому боку, что поджаривался у камина. Но на этом свете надобно уметь вертеться, и я вертелся точно подсолнечник.
Вечера тянулись бесконечно; скука!.. Так вот зубы мои и начали задавать концерты, да ещё какие! Солидная датская зубная боль и сравниться не может с итальянскою. Итальянка разыгрывала на моих зубах, словно на клавишах, такие пьесы, что хоть бы самому Листу или Тальбергу впору! То отдавалось у меня в передних зубах, то в коренных, как будто перекликались два хора; большой же передний резец исполнял партию примадонны со всевозможными руладами, стаккато и трелями. Да, в этой игре была такая сила, такая гармония, что я под конец утрачивал всякое человеческое подобие.
Вечерние концерты перешли в ночные. Во время одного из таких концертов, сопровождаемых в виде аккомпанимента дребезжанием стёкол в окнах и шумом ливня, я бросил унылый взгляд на ночник. Как раз возле него стоял мой письменный прибор, и я ясно увидел, что перо моё плясало по бумаге, как будто им водила чья-то невидимая рука. Но нет! Оказалось, что пишет оно само собой, только под диктовку. Кто же диктовал? Да, оно, пожалуй, покажется невероятным, но это истинная правда; уж поверьте мне! Диктовали мои сапоги, мои старые копенгагенские сапоги! Я промочил их в этот день и поставил сушиться в камин возле тлеющей золы. Бедняги! Если я схватил сегодня зубную боль, то они схватили водянку! Диктовали они свою автобиографию, и так как она может пролить некоторый свет на итальянскую зиму 1840—1841 года, то вот она.
«Нас двое братьев: сапог на правую ногу и сапог на левую. Первые воспоминания наши относятся к той минуте, когда нас отлакировали и затем вычистили щёткой! Мы могли смотреться друг в друга, как в зеркало, и видеть, что мы составляем как бы одно целое, являемся своего рода Кастором и Полуксом, сиамскими близнецами, которым судьба определила вместе жить, вместе и умереть. По рождению мы оба были копенгагенцами.
Мальчишка, ученик сапожника, бережно надел нас на руки, чтобы пустить нас в люди, и это обстоятельство пробудило в нас приятные, но ложные надежды относительно нашего назначения. Тот, кому нас принесли, сейчас схватил нас за уши и натянул себе на ноги, а затем зашагал в нас по лестнице. Мы скрипели от радости! На улице шёл дождь, но мы всё-таки скрипели, увы! только в этот первый день!
Ах, сколько грязных луж приходится перейти, живя на свете! А мы, ведь, не родились непромокаемыми! Грустно! Никакая щётка не могла уже вернуть нам нашего первоначального блеска, которым мы так гордились, когда сидели на руках мальчишки-сапожника. Кто же опишет наше счастье, когда мы узнали, что едем за границу, да ещё в Италию, эту тёплую, сухую страну, где нам придётся ходить всё по мрамору да по классической земле, впивать в себя солнечные лучи и, без сомнения, вернуть себе утраченный блеск юности! Мы отправились. Во время долгих переездов мы мирно спали себе в чемодане, и нам всё снились тёплые страны. В городах же нас вынимали, и мы вволю нагляделись на белый свет, но грязь и сырость встречали повсюду такие же, как и в Дании. Подошвы наши были поражены гангреной, нам сделали операцию и приставили искусственные подошвы. Их, впрочем, пригнали к нам так хорошо, что мы как будто и родились с ними. «Хоть бы поскорее перебраться через Альпы!» — вздыхали мы: «Там и тепло и сухо!» Ну вот и перебрались через Альпы, — ни тепло и ни сухо! Дождь, ветер, а если и приходилось ступать по мрамору, то по такому холодному, что на подошвах у нас выступал холодный пот, и мы оставляли за собою влажные следы. Вечера, впрочем, мы проводили очень оживлённо: слуга отеля, перенумеровав все сапоги и ботинки приезжих, присоединял к ним и нас, и мы могли вволю наговориться со своими иностранными товарищами. Между прочим случилось нам раз беседовать с парой чудесных красных сафьянных голенищ с чёрными головками; дело было, кажется, в Болонье. Они рассказывали о тёплом лете в Риме и Неаполе; и о своём восхождении на Везувий. Там-то они и прожгли себе головки! Ах, мы просто затосковали от желания удостоиться такого же блаженного конца! «Только бы поскорее перебраться через Аппенины! Поскорее бы в Рим!» — думали мы. Теперь мы в Риме, и… мокнем здесь от дождя и грязи неделю за неделей! Как же, надо, ведь, осмотреть все достопримечательности, а им, как и дождю, и конца нет! Хоть бы раз обогрел нас солнечный луч! Нет, холод, ветер и дождь! О Рим, Рим! Сегодня ночью в первый раз наслаждаемся мы теплом в этом благословенном камине и будем наслаждаться, пока не лопнем! Но прежде чем вкусить эту блаженную кончину, мы желаем оставить потомству эту правдивую историю, тело же наше завещаем доставить в Берлин тому, кто имел мужество описать «Италию, как она есть», правдолюбивому Nicolai!»
Тут сапоги развалились. Всё стихло, ночник погас, я сам вздремнул немножко и, проснувшись утром, подумал, что видел всё описанное во сне. Заглянув в камин, я нашёл там совершенно съёжившиеся, высохшие, как мумии, сапоги. Потом я посмотрел на бумагу, лежавшую близ ночника; это была обыкновенная серая обёрточная бумага, но вся в кляксах. Перо, значит, действительно бегало по ней. Но увы! все буквы слились, и ничего нельзя было разобрать. Я записал поэтому весь рассказ по памяти и прошу всех помнить, что это не я, а мои сапоги жалуются на bella Italia!