Раз ввечеру собрались гости у Данила Чабана. Вечер был тихий, темный, — гости были задумчивы и смирны, — хозяева не хлопотливы и не веселы. Больше менялись взглядами, чем словами. Всех, кажется, занимали одни и те же мысли, всех тяготили одни и те же заботы. Изредка обращались к Андрию Круку с вопросами о городе Чигирине, и если речь велась, то велась она всё о том же городе Чигирине.
Видно было, что Андрий Крук хорошо знал этот город, — он отвечал без запинки и точно рисовал своим рассказом и стены чигиринские, и улицы, и крепостные валы.
Женщины тоскливо прислушивались к мужским разговорам, а когда разговоры эти умолкали и клубы дума начинали обвивать усатые лица, они тихо перешептывались. В их шёпоте всё слышалось о разных битвах, о спаленных городах, о разоренных селах, о павших в сече людях. Беспрестанно женские лица бледнели, беспрестанно слезы сверкали на глазах.
Одна старуха сидела, точно изваянная, неподвижно; изредка только, когда все умолкали она, как бы очнувшись, говорила:
— Мои оба пошли. Я сама снаряжала!
— Твой тоже ушел? тихо спросила одна молодая девушка, судя по бледности лица и по лихорадочному оживлению, сама недавно проводившая «своего», у подруги.
— Ушел. Вчера ввечеру мы….
Она хотела что-то рассказать, но губы у неё задрожали и помертвели — она ничего не рассказала, и подруга ее больше не спрашивала.
Дети не возились, не резвились, а ютились где нибудь в уголку и, с омраченными личиками, тоже думали свои думы, или, усевшись около стариков, настораживали ушки, и, казалось, ловили все взгляды и запоминали все слова.
Одна только крошечная гостья, с белокудрою головкою, с огромнейшими блестящими глазами и с яркими губками, была совершенно предана своему делу: от усердия и заботы она даже высунула остренький язычок и, сбочив головку, вязала какие-то снопики из травы.
Всё больше вечерело — и в хате всё больше утихало. Уже крошечная гостья, выпустив из рученок снопики, сама снопиком лежала около ног матери, объятая крепким сном, завесившись спустившимися прядями светлых кудрей.
Было темно на дворе, и стало очень тихо в хате.
Вдруг постучались в хатное окошечко….
До того это было неожиданно, что сначала никто не поверил своим ушам. Но стук повторился опять и опять, и повторился очень отчетливо, ясно, громко.
Хозяин поднялся с своего места и пошел отворять двери; его гости и приятели раскурили с прежнею невозмутимостию трубки; женщины заволновались, — дети встрепенулись.
Данило приотворил двери и спросил, кто стучится. Ему ответил такой голос, от раскату которого запело хатное окошечко, — что прохожий де человек, усталый странник, просит позволения отдохнуть у ласкового хозяина.
Данило на это ответил: «милости просим!» и, распахнув двери настежь, пригласил странника войти.
В распахнутые двери ворвалась струя пахучего вечернего воздуха и на мгновение сверкнуло несколько слабо-сияющих звезд, — потом двери заслонила собою исполинская человеческая фигура, — во всех углах отдалось и прогудело «помогай Боже», и, низко наклонив голову, боком пронесши могучие плечи, вошел в хату странник.
Будь в хате люди с более шатким, с менее невозмутимым нравом, они наверно бы потерялись и не знали как принять этого странника. Хотя на Украйне не в диво могучая и блистательная казацкая красота, не скоро бы однако же нашелся ровня вошедшему к Даниле Чабану страннику. Этот высоченный рост при удивительной стройности и змеиной гибкости, это загорелое суровое лицо с огненными очами, чуткость и вниманье ко всему, и вместе с тем свободное, невозмутимое спокойствие, хоть кого заставили бы вздрогнуть.
Но в хате у Данила собрались всё люди неподатливые на переполохи, и потому усталый странник был принят, как подобает усталому страннику: его приветливо просили садиться и радушно угостили чем Бог послал.
Странник отличался и простотою, и скромностью, и доброчинием, и благоприличием. Как человек перехожий и никому здесь неизвестный, он себя вовсе и не выдвигал на вид и на показ, а также не впивался он любопытными взглядами во все уголки хозяйской хаты, — не выведывал хитрыми, не выпытывал ветренными вопросами о житье-бытье хозяйском, — вовсе нет. Ничуть. Странник, если вел речи, то всё вел речи общие, всех тогда занимавшие и волновавшие: о неприятельском хищничестве, о разорении и опустошении Украйны, о виденных им по пути грабежах и буйствах; спросил хозяина — мирно ли пока у них и безопасны ли окружные дороги.
Хозяин и хозяйские гости с своей стороны показали себя примерно: глядя на такого странника верно им приходили в голову вопросы, от которых до смерти чесался язык: откуда он, странник, явился и куда путь держит? Сколько он перешагнул гор и долин, пока утомил свои мощные члены! По обету ли странствует он, по нужде или по прихоти? Где он родился и крестился, — что говорит о неверном турке, как о не раз ловленном звере, — о поляках, как о не раз испытанных панах, — о москалях, как о не раз изведанных боярах? Знает он, кажись, немножечко и Сечь Запорожскую, — повидал и всю Украйну из конца в конец.
Но никто не побеспокоил странника, а себя не унизил ни лукавым, ни прямым вопросом. Разговаривая только глядели на него, на его сельскую одежду, да соображали про себя, где та мирная нива, возделанная его руками, на которой он приобрел себе шрамище через всю щеку, — от горбатого носа до чуткого уха.
Однако, чем дальше шла беседа, тем странник становился разговорчивее; вероятно ободренный общим вниманием и безмолвным участием, он принялся описывать с такою живостию и яркостию недавние битвы, что все притаивали дыханье, точно присутствовали сами зрителями при настоящих сечах. На вид невозмутимые казаки воспламенились; женщины вскрикивали и плакали; дети, потеряв всепобеждающий сон, с полуотверстыми ротиками, с широко-раскрывшимися глазами, не шевелились на своих местах, словно зачарованные.
Вдруг резко раздались два пистолетные выстрела один за другим. Всё в хате смолкло и наострило слух. Выстрелы прокатились откуда-то из степной дали и прежняя безмятежная тишина наступила. Молчание длилось, но ни единого звука не донеслось кроме веянья душистого воздуха в цветущих ветвях сада, обступавшего со всех сторон хату.
— И до вашего хутора долетает голосок! проговорил странник.
— Это никак с чигиринского шляху? промолвил Андрий Крук.
— Слышно отовсюду! сказал хозяин.
В это время женщины стали тихо прощаться с хозяйкою, сбираясь по домам. Иные вели, иные несли детей. Между женщинами были и старые, и молодые, и совсем юные, но все их разнородные лица, когда яркий свет осветил их при прощании, выражали тысячью разнородных выражений одну и туже непреклонную волю, которая огненными чертами отпечатливалась на лицах мужчин. Потопленная в душисто-цветущем саду хата, где трепещущий свет каганца отбрасывался на усатых лицах, — на пороге полуоткрытой двери фигура хозяина, провожающего глазами удаляющиеся фигуры гостей, тихо исчезающих по окружным тропинкам, — двор, соединяющийся со степью, — нигде заборов, ни оград, кроме шелестящих деревьев, — это представляло, казалось, мирную сельскую картину, но вместе с тем картина эта тоже дышала, если можно так выразиться, какою-то особою, безмолвною и тихою, но грозною силою.
Из гостей остались только Андрий Крук и Семен Ворошило.