И. Л. Бахтадзе (Амфитеатров)
И. Л. Бахтадзе[1] : Хонели |
Дата создания: 1900. Источник: Амфитеатров А. В. Легенды публициста. — СПб.: Товарищество «Общественная польза», 1905. — С. 226. |
С грустным чувством прочёл я телеграммы из Закавказья о смерти Илико Хонели. Рано умер человек! А был человек хороший, и дремали в нём полезные, недюжинные силы.
Мы вместе работали в с «Новом Обозрении» Н. Я. Николадзе — живой и дружной газете, о сплочённой и бодрой редакции которой я всегда вспоминаю с особенным удовольствием, как о милом мираже литературной молодости. Как весело жилось, как задорно и смело писалось! Как интересовало то, о чём пишешь! Шпигуешь, бывало, какого нибудь Матинова или Измайлова, тифлисских городских деятелей того доброго старого времени, — волнуешься, весь горишь: ну-ка, если так тебя повернуть, что ты, милостивый государь, на это скажешь? а вот этак уличить? так и сяк разоблачить? здесь — подпечь, там — подрумянить?.. И, сдав статью в набор, увидев её в газетной полосе хотя бы и сильно искажённою цензорским карандашом, мы чувствовали себя героями-не героями, но людьми, во всяком случае, исполнившими необходимый и насущный общественный долг. И когда, бывало, номер газеты вдруг шибко пойдёт в продаже, это наполняло сердца наши торжеством — вовсе не с точки зрения материальных преуспеяний в «рознице», но — «ага! пробрали таки общественное мнение! зашевелилось сонное царство! ну, держись теперь, капиталистическая партия! вот увидите, как хорошо пойдёт на выборах грузинская оппозиция!»
Всё это было наивно, как поглядишь теперь назад, даже во многом, пожалуй, и смешно, но зато искренно, свежо, молодо и сильно. Воспринимались впечатления с жадностью, воспроизводились с пылкостью, мазок был кричащий, решительный; полемизировали — не щадя живота, с яростью, чтобы — «хоть морда в крови, да наша взяла!» Жилось как на турецкой перестрелке, но… чего бы, чего я не отдал сейчас, чтобы вновь проникнуться старою платоническою ненавистью к Измайлову, Матинову, волноваться по поводу скверных нот первого тенора в местной опере, поражать гидру банковой партии и воспевать, как гомерических героев, партию «дворцовых номеров»! Как верилось тогда, что это жизнь, что это дело, что это надо! Но —
Vorbei sind Kinderspiele,
Und alles rollt vorbei…[2]
В том числе начинают rollen vorbei[3] и люди. Бедный Илико!
Хонели, — подлинное имя его Илья Лукич Бахтадзе, — был фельетонист и, что в наше время большая редкость, фельетонист настоящий: словесного мякиша со щеки на щеку не жевал, сухих туманов не разводил, а писал житейское, насущное и дельное, к чему его душа рвалась, о чём сердце горело, — метко, резко, остроумно. Придя в Тифлис в 1888 году, я застал его уже с именем. Несмотря на то, что, войдя в газету Н. Я. Николадзе, я невольно вторгнулся в область Бахтадзе, в фельетон, и публика стала интересоваться моими писаниями, как новинкою, я никогда не испытывал со стороны покойного Ильи Лукича ни малейшей jalousie du métier[4]; жили и работали мы с ним душа в душу, ни разу не омрачив взаимных отношений хотя бы тенью неудовольствия. Собирались мы было издавать в Тифлисе газету и название придумали, по тому времени, самое злободневное и модное — «Телефон». Главное управление не разрешило издания. Я был тогда очень удивлён, Хонели — ещё больше… В вопросах неразрешений, неутверждений и прочих цензурных воздействий на литературную «необузданность и неустойчивость» (о, братья писатели! знакомы ли вам эти чудища канцелярской мотивировки?) русскому журналисту надо обтерпеться, покуда на сердце у него от восприятия ряда таких «мер» не нарастёт огромный жёсткий мозоль; до тех пор жутко и больно, а с мозолью — ничего: улыбаешься и говоришь вежливые слова даже в тех жёстких случаях, когда смолоду сердце кровью обливалось и уста криком проклятий проклинали…
Милый мой Хонели! Ему приходилось жутче, чем мне. Он был человек местный, окраинный, любил свою Имеретию до страсти, ему от неё некуда было уйти. Когда цензура стала душить «Новое Обозрение» так, что не продохнуть, когда капиталистическая домовладельческая партия, пользуясь затруднённым денежным положением г. Николадзе, довела этого замечательного грузинского вождя публициста до необходимости расстаться с газетою и продать её князьям Тумановым, я философически собрал пожитки и поехал на родной север искать труда и счастья. А Хонели остался изнывать в Тифлисе, — именно, изнывать, потому что молчать публицисту, когда у него кипит душа и молодые мысли плодотворно роятся, как пчёлы в вешний день, это казнь, горше которой нету. Я читал несколько фельетонов его в милютинском «Кавказе», — они не были плохи, но чувствовалось, что человек потерял корень, на котором рос его свободный талант, что он пишет в гостях, а не дома. И я ничуть не удивился, когда затем дошли до меня слухи, что Хонели почти вовсе забросил публицистику, пошёл служить, а, когда служба даёт досуг, лежит в своём родном Хони под смоковницею… Там лёг он и теперь… навеки!
Несколько раз я пытался извлечь его с юга на север, в столичную журналистику. Но — чересчур экзотический цветок — он не поддавался пересадке на нашу суровую почву.
— Не могу! Я ездил недавно в Петербург и чуть в нём не задохнулся, — писал он мне, лет пять назад, — солнца нет, воздуха нет.
А предложения были лестные, выгодные. Но он остался с южною идеалисткою Марией, не променяв её на практическую северную Марфу и, говоря откровенно, благую часть избрал.
Да и здоровье ему не позволяло. Он ведь чахнул уже давно. Лёгкие его были отравлены ещё десять лет назад; уже и тогда он производил впечатление больного и недолговечного человека. И тем более было жаль его, что уродился-то он на свет молодцом, по росту и сложению; но недуг иссушил его длинную фигуру, вытянул лицо, ввалил щёки, сгорбил и насутулил плечи…
Чёрт возьми! ведь, собственно, в прескверных обстоятельствах существовали мы тогда и бедны были, как церковные мыши, а — сколько споров, смеха, живых порывов, поэтических увлечений, о которых теперь даже и вспомнить грустно: куда и зачем они ушли?
Бахтадзе, с его весёлыми карими глазами, был премилый спорщик. Раскраснеется, бывало, бегает по комнате, орёт, «грузофильствует» и острит, острит, острит… У него был истинно-имеретинский юмор, беззаботная склонность к смешному; в то же время он был мягок характером, как женщина, и — бесцеремонный, безудержный в писаниях — в обиходе частной жизни держался застенчиво до неловкости, паче всего боясь, не сделать бы чего неподходящего, не обидеть собеседника.
Воспитанный в семинарии, залпом проглотив и восприяв, по окончании курса, колоссальною своею памятью русскую литературу 60-х и 70-х годов, он крепко стоял на фундаменте прогрессивных и освободительных идеалов, ею завещанных. За исключением Н. Я. Николадзе, я не знаю инородца, который бы владел русским языком с таким блеском, как Хонели. Правда, — он Пушкина знал наизусть и Гоголя страницами цитировал на память. При таких условиях, обрусеет слог и у инородца лучше, чем у природного русского. А недавно в клочке одной петербургской газеты я прочёл, что «Сорочинская ярмарка» сочинение Григоровича… Quousque tandem?..[5] Какие же тут ещё могут быть «слоги»?
Помню пальбу, какую мы с Бахтадзе подняли из-за Писарева. Просто, — Давидова гора тряслась, — так вопили! — пока не изнемогли, и побежали освежить пересохшие горла кахетинским в «Пур-Гвино»… При всей мягкости своего характера упрям И. Л. был страшно. Один из лучших его беллетристических очерков посвящён характеристике имеретинского катера, т. е. мула, драгоценнейшего домашнего животного, какое только можно вообразить себе в хозяйстве: силён, умён, весел, красив, есть почти не просит, а работать может хоть 24 часа в сутки, при этом возит вьюки по тропам, где не пройти ни лошади, ни ослу, ни пешему человеку. Но и эта роза не без шипов: несносная капризность и проказливость катера, проявляющиеся с почти фантастическими неожиданностью и изобретательностью в проделках, приводят в бешенство самых терпеливых хозяев и часто заставляют их продавать первому встречному за бесценок весьма дорогие экземпляры катеров. Бахтадзе описал любопытного зверя увлекательно, с истинно джеромовским юмором; фокусы и плутни хитрых катеров и фигуры жертв их коварства изображены так живо, с таким знанием местных нравов, условий, с таким тёплым проникновением в couleur locale[6], что даже сейчас; вспоминая некоторые подробности, мне хочется смеяться, хотя я чувствую себя совсем невесело… Бедный Бахтадзе!..
И вот, однажды, в большом тифлисском обществе, стали выхвалять эту вещь при авторе:
— Чудо! прелесть! И как только вам удалось написать её так жизненно, весело, верно?
А Бахтадзе засмеялся и говорит:
— Это — потому, что я о земляке писал, от сердца. Вы посмотрите на меня: ведь и сам-то я — имеретинский катер.
Жаль мне милого Илико… Мы с ним почти ровесники были. Жаль вообще, — по человечеству и дружеству; жаль и того, что смерть увела его с земли, не дав осуществиться и половине надежд, что сулили его богатые и свежие силы. Жаль, что талант, созданный для боевой и широкой журналистики, так и пролежал в узком и тёмном углу, точно был свету не надобен А между тем каких чудес могло бы натворить подобное дарование, полное «крови и нерва», выйдя на приличную ему, обширную и свободную арену! Какою освежительною струёю могло бы оно дохнуть в нашу вялую, одержимую бледною немочью, повседневную печать!..
Примечания
править- ↑ К рассказу «Нефтяные неожиданности»
- ↑
Vorbei sind Kinderspiele,
Und alles rollt vorbei…
Промчалися детские игры —
И всё пронеслось им вослед…
Не вполне точная цитата из последней строфы стихотворения Генриха Гейне «Mein Kind, wir waren Kinder…» (перевод Афанасия Фета). - ↑ нем. rollen vorbei — проноситься.
- ↑ фр.
- ↑ лат. Quousque tandem?.. — До каких же пор?..
- ↑ фр.