Глава XXX
правитьЕсли римские подданные могли не сознавать, чем они были обязаны великому Феодосию, то им очень скоро пришлось понять, с каким трудом мужество и дарования их покойного императора поддерживали непрочное и разваливавшееся здание республики. Он кончил жизнь в январе, а прежде конца зимы того же года вся готская нация взялась за оружие.[1] Эти варварские союзники развернули свое самостоятельное знамя и смело обнаружили свои враждебные замыслы, уже давно таившиеся в их свирепой душе. Их соотечественники, обреченные условиями последнего мирного договора на мирную и трудовую жизнь, покинули свои земледельческие занятия при первом звуке военных труб и с жаром снова взялись за оружие, которое было отложено ими в сторону поневоле. Преграда, которую представлял им Дунай, оказалась бессильной; дикие скифские воины вышли из своих лесов, а необыкновенная суровость зимы дала поэту повод заметить, что «их тяжелые повозки катились по широкой ледяной поверхности негодующей реки».[2] Несчастное население провинций на юге от Дуная подверглось тем бедствиям, с которыми его воображение уже почти освоилось в течение последних двадцати лет, а разнохарактерные отряды варваров, безразлично присваивавших себе громкое название готов, рассеялись в беспорядке по всей стране от лесистых берегов Далмации до ворот Константинополя.[3] Прекращение или уменьшение субсидии, которая получалась готами от предусмотрительной щедрости Феодосия, послужило благовидным предлогом для их восстания; эта обида казалась им тем более невыносимой, что они питали презрение к невоинственным сыновьям Феодосия, а их раздражение было усилено слабостью или вероломством Аркадиева министра. Частые посещения Руфином лагеря варваров и его старание подражать их манере носить оружие и одеваться считались достаточным доказательством его преступных сношений, а эти общественные враги щадили, среди всеобщего опустошения, поместья непопулярного префекта или из чувства признательности, или из политических расчетов. Готы уже не увлекались слепыми и бешеными страстями своих вождей, а подчинялись руководству отважного и опытного Алариха. Этот знаменитый полководец происходил от знатного рода Балтиев, [4] уступавшего лишь царственному величию рода Амалов; он просил, чтобы ему вверили командование римскими армиями, и, раздраженный отказом, решился доказать императорскому правительству, как неблагоразумно его упорство и как велика понесенная им утрата. Если Аларих и помышлял о завоевании Константинополя, то он был настолько благоразумен, что скоро отказался от такого неисполнимого предприятия. Среди разделенного на партии двора и недовольного населения Аркадий был сильно встревожен восстанием готов; но недостаток благоразумия и мужества возмещался силой городских укреплений, и, конечно, как со стороны моря, так и со стороны материка столица была вполне ограждена от бессильных и пускаемых наудачу стрел варваров. Аларих не захотел снова опустошать беззащитные и разоренные страны Фракии и Дакии и решился искать более обильного источника славы и добычи в такой провинции, которая до тех пор еще ни разу не испытала на себе бедствий войны.[5] Характер гражданских и военных властей, на которые Руфин возложил управление Грецией, подтверждал общее подозрение, что он изменнически предал в руки готов древнюю отчизну свободы и знаний. Проконсул Антиох был недостойным сыном почтенного отца, а командовавший местными войсками Геронтий был более способен исполнять притеснительные распоряжения тирана, чем защищать с мужеством и искусством страну, замечательно укрепленную руками самой природы. Аларих прошел, не встречая сопротивления, через равнины Македонии и Фессалии до подножья Эты, представлявшей ряд крутых и покрытых лесом гор, почти непроходимых для кавалерии. Эти горы тянулись от востока к западу до берега моря, оставляя между образуемой ими пропастью и Малийским заливом промежуток в триста футов, который местами суживался до того, что по нему могла бы проехать только одна повозка.[6] В этом узком Фермопильском ущелье, прославленном самоотверженной преданностью Леонида и трехсот спартанцев, искусный полководец мог бы остановить или истребить готов, а при виде этого священного места, быть может, зажглась бы в груди выродившихся греков хоть какая-нибудь искра воинственного пыла. Войска, которым была поручена охрана Фермопильского прохода, отступили по данному им приказанию, не пытаясь остановить или замедлить наступательное движение Алариха;[7] тогда плодоносные поля Фокиды и Беотии покрылись массами варваров, которые убивали всех мужчин, способных носить оружие, и захватывали красивых женщин вместе с добычей и скотом, найденными в преданных огню селениях. Путешественники, посещавшие Грецию через несколько лет после того, находили глубокие и кровавые следы готского нашествия, а Фивы были обязаны своим спасением не столько крепости своих семи ворот, сколько горячей торопливости Алариха, спешившего овладеть Афинами и важной Пирейской гаванью. Та же торопливость побудила его предложить капитуляцию, чтобы избежать задержки и опасностей осады, а лишь только афиняне услышали голос готского герольда, они без труда склонились на убеждения выдать большую часть своих сокровищ в виде выкупа за город Минервы и за его жителей. Договор был утвержден торжественными клятвами и в точности соблюдался обеими сторонами. Готский вождь вступил в город в сопровождении немногочисленной избранной свиты; он освежил себя ванной, принял приглашение на роскошный пир, устроенный начальником города, и старался доказать, что ему не чужды нравы образованных народов.[8] Тем не менее вся территория Аттики от мыса Суния до города Мегары была как громом поражена от его появления, и сами Афины, — по выражению одного современного философа, — походили на окровавленную и пустую внутри кожу убитой жертвы. Расстояние между Мегарой и Коринфом едва ли было много длиннее тридцати миль, но до сих пор сохранившееся за ним между греками название дурной дороги доказывает, что или оно было от природы непроходимо для неприятельской армии, или что его сделали непроходимым. Густые и мрачные леса горы Киферона покрывали внутренность страны, а Скиронийские скалы тянутся до самого берега и висят над узкой тропинкой, извивающейся вдоль морского берега на протяжении более шести миль.[9] Проход под этими утесами, внушавший во все века столь сильное отвращение, оканчивался Коринфским перешейком, и небольшой отряд непоколебимых и неустрашимых солдат мог бы с успехом оборонять временные укрепления в пять или шесть миль между морями Ионическим и Эгейским. Города Пелопоннеса, полагавшиеся на созданные самой природой укрепления, не заботились о поддержании своих старинных стен, а корыстолюбие римских губернаторов истощило силы этой несчастной провинции и предало ее в руки врага.[10] Коринф, Аргос и Спарта отдались готам без сопротивления, и самыми счастливыми из их жителей были те, которых смерть избавила от необходимости быть свидетелями рабства их семейств и разрушения их городов.[11] Вазы и статуи были распределены между варварами соразмерно с ценностью материала, а не с ценностью работы; пленные женщины подчинились законам войны; их красота служила наградой за храбрость, и греки, в сущности, не могли жаловаться на такое злоупотребление, которое оправдывалось примером героических времен.[12] Потомки этого необыкновенного народа, считавшего мужество и дисциплину за самые надежные укрепления Спарты, уже позабыли благородный ответ, данный одним из их предков более страшному завоевателю, чем Аларих. «Если ты бог, то ты не будешь делать зла тем, кто никогда не причинял тебе никакой обиды; если же ты человек, то подходи — ты найдешь людей, которые ни в чем тебе не уступят».[13] Готский вождь продолжал свое победоносное шествие от Фермопил до Спарты, не встречая ни одного противника между смертными; но один из защитников издыхавшего язычества положительно утверждал, что стены Афин охранялись богиней Минервой с ее страшной Эгидой и гневной тенью Ахилла[14] и что завоеватель был испуган появлением враждебных греческих божеств. В веке чудес, быть может, было бы несправедливо опровергать притязания Зосима, заявленные им для общей пользы; тем не менее нельзя не заметить, что ум Алариха вовсе не был подготовлен к тому, чтобы подчиняться наяву или во сне влиянию греческих суеверий. Песни Гомера и слава Ахилла, вероятно, никогда не доходили до слуха необразованного варвара, а христианская вера, которую он усердно исповедовал, научала его презирать созданных воображением римских и афинских богов. Нашествие готов не только не поддержало язычества, но, напротив того, хотя и случайно, содействовало искоренению его последних остатков, и мистерии Цереры, существовавшие в течение тысячи восьмисот лет, не пережили разрушения Элевсина и бедствий Греции.[15] Народ, который уже не мог полагаться ни на свое оружие, ни на своих богов, ни на своего государя, возложил свои последние надежды на могущественного западного военачальника, и Стилихон, которому не дозволили отразить завоевателей Греции, выступил с целью наказать их.[16] В италианских портах был снаряжен многочисленный флот, и войска, после непродолжительного и благополучного переезда через Ионическое море, высадились на перешейке неподалеку от развалин Коринфа. Лесистая и гористая Аркадия, служившая баснословной резиденцией для Пана и дриад, сделалась театром продолжительной и нерешительной борьбы между двумя полководцами, которые не были недостойны один другого. Искусство и настойчивость римлянина наконец одержали верх, и готы, значительно ослабленные болезнями и дезертирством, мало-помалу отступили к высоким горам Фо-лоя, находившимся вблизи от устьев Пенея и на границах Элиды, — священной страны, которая в былое время была незнакома с бедствиями, причиняемыми войной.[17] Лагерь варваров был немедленно осажден; воды реки[18] были направлены в другое русло, а в то время, как готы сильно страдали от жажды и голода, вокруг них были возведены сильные укрепления с целью воспрепятствовать их бегству. Приняв такие предосторожности, уверенный в победе Стилихон удалился от места военных действий, чтобы насладиться своим триумфом, глядя на театральные представления греков и на их сладострастные танцы; тогда его солдаты покинули свои знамена и разбрелись по владениям своих союзников, у которых отобрали все, что было спасено от хищнических рук неприятеля. Аларих, как кажется, воспользовался этой благоприятной минутой для исполнения одного из тех смелых предприятий, в которых дарования военачальника обнаруживаются более ярко, нежели среди суматохи сражений. Чтобы вылезти из своей пелопоннеской тюрьмы, ему нужно было пробиться сквозь окружавшие его лагерь окопы, совершить трудный и опасный переход в тридцать миль до Коринфского залива и затем перевезти свои войска, пленников и добычу через рукав моря, который даже в узком промежутке между Риумом и противоположным берегом имеет не менее полумили в ширину.[19] Аларих, должно быть, действовал с благоразумием, предусмотрительностью и быстротой, так как римский полководец с удивлением узнал, что готы, сделав тщетными все его усилия, овладели важной Эпирской провинцией. Эта проволочка военных действий дала Алариху достаточно времени, чтобы заключить мирный договор, о котором он втайне вел переговоры с константинопольскими министрами. Высокомерные приказания, полученные Стилихоном от его врагов, и опасения междоусобной войны заставили его удалиться из владений Аркадия и уважить в лице недруга Рима союзника и слугу восточного императора. Греческий философ, [20] посетивший Константинополь вскоре после смерти Феодосия, публично высказал свои либеральные мнения об обязанностях монархов и о положении римской республики. Синезий упоминает и скорбит о злоупотреблениях, вкравшихся в военную службу вследствие неблагоразумной снисходительности покойного императора. И граждане и подданные откупались от обязанности защищать свою родину, охрана которой была вверена оружию наемных варваров. Скифские выходцы занимали и унижали высшие должности в империи; их свирепая молодежь, гнушавшаяся благотворными узами закона, заботилась о том, чтобы присваивать себе богатство, а не просвещение народа, который был для нее предметом презрения и ненависти, а могущество готов было скалой Тантала, [21] постоянно грозившей спокойствию и безопасности государства, на которое она рано или поздно должна была обрушиться. Меры, которые рекомендовал Синезий, были внушены смелым и благородным чувством патриотизма. Он умолял императора вдохнуть мужество в его подданных примером собственных доблестей, изгнать роскошь из императорского двора и военного лагеря, заменить наемных варваров людьми, заинтересованными в защите законов и собственности, потребовать в столь опасную для государства минуту, чтобы ремесленники покинули свои мастерские и философы свои школы, пробудить беспечных граждан из их сладкого усыпления и для охранения земледелия вложить оружие в руки трудолюбивых землепашцев. Он убеждал Феодосиева сына стать во главе этой армии, которая была бы достойна имени римлян и выказала бы свойственное им мужество, выступить навстречу варварам, у которых не было никакой стойкости, и не складывать оружия до тех пор, пока они не будут загнаны вглубь скифских степей или пока они не будут низведены до такого же положения позорного рабства, в какое у лакедемонян были поставлены пленные илоты.[22] Правительство Аркадия одобряло усердие Синезия и хвалило его красноречие, но оставило без внимания его советы, философ, обращавшийся к восточному императору на языке рассудка и добродетели, на котором было бы уместнее выражаться перед царями Спарты, быть может, не придал своим советам такой практической формы, в которой были бы приняты в соображение характер и условия того времени. Может быть, министры, редко прерывавшие свои деловые занятия размышлением, из гордости находили нелепым и химерическим всякое предложение, превосходившее меру их дарований и уклонявшееся от служебных форм и прецедентов. В то время как речи Синезия и истребление варваров были предметами общих толков, в Константинополе был издан эдикт, возводивший Алариха в звание главного начальника восточной Иллирии. Жители римских провинций и союзники, верно исполнявшие условия мирных договоров, с основательным негодованием узнали, что за разорение Греции и Эпира назначена такая щедрая награда. Готского завоевателя стали принимать как законного начальника в тех самых городах, которые он незадолго перед тем осаждал. Его власти были подчинены и отцы, чьих сыновей он умертвил, и мужья, чьих жен он обесчестил, а успех его восстания разжигал честолюбие в каждом из вождей чужеземных наемников. Употребление, которое сделал Аларих из своего нового назначения, доказывало твердость и прозорливость его политики. Четырем складам всякого рода оружия, находившимся в Марге, Рациарии, Наиссе и Фессалониках, он разослал приказания снабдить его войска чрезвычайными запасами щитов, шлемов, мечей и дротиков; таким образом, несчастные жители провинций были принуждены ковать орудия своей собственной гибели, а варвары устраняли единственный недостаток, нередко делавший тщетными все усилия их храбрости.[23] Знатное происхождение Алариха, блеск его прежних подвигов и надежды, которые внушало его честолюбие, — все это мало-помалу соединило разбросанные силы нации под его победоносным знаменем, и, с единодушного одобрения варварских вождей, главный начальник Иллирии, согласно с древним обычаем, был поднят на щите и торжественно провозглашен царем вестготов.[24] Вооружившись этой двойной властью и утвердившись на границе между двумя империями, он стал продавать свои обманчивые обещания попеременно то Аркадию, то Гонорию, [25] пока наконец не обнаружил и не привел в исполнение своего замысла напасть на Западную империю. Принадлежавшие к Восточной империи европейские провинции уже были совершенно истощены; ее провинции азиатские были недоступны, а Константинополь уже отразил его нападение. Но он соблазнялся славой, красотой и богатствами Италии, которую уже посетил два раза, и втайне льстил себя надеждой, что ему удастся водрузить знамя готов на стенах Рима и обогатить свою армию добычей, накопленной тремястами триумфами.[26] Недостаток в достоверных фактах[27] и неточность указаний времени[28] не дают нам возможности подробно описать первое вторжение Алариха в Италию. Ему, как кажется, понадобилось много времени для перехода, быть может из Фессалоник, через воинственную и враждебную Паннонию до подножия Юлийских Альп, для перехода через горы, которые охранялись сильными отрядами и укреплениями, для осады Аквилеи и для завоевания провинций Истрийской и Венецианской. Следует предположить, что царь готов или подвигался вперед с крайней осмотрительностью и медленностью, или отступил к берегам Дуная для пополнения своей армии новыми толпами варваров, прежде чем снова попытаться проникнуть в сердце Италии. Так как эти важные события не поддаются старательным исследованиям историка, то да будет ему дозволено остановить мимоходом свое внимание на влиянии, которое оказал поход Алариха на судьбу двух незначительных личностей, — одного аквилейского пресвитера и одного веронского земледельца. Ученый Руфин, получив от своих врагов приглашение явиться на собор в Риме, [29] благоразумно предпочел опасности городской осады в той надежде, что яростно нападавшие на Аквилею варвары избавят его от такого же жестокого приговора, какой состоялся над другим еретиком, который был наказан плетьми по требованию тех же епископов и осужден на вечную ссылку на необитаемом острове.[30] Престарелый[31] пресвитер, который провел свою скромную и невинную жизнь в окрестностях Вероны, был незнаком ни с распрями царей, ни с распрями епископов; его удовольствия, его желания и познания ограничивались узкой сферой доставшейся ему от отца фермы, и в своих преклонных летах он ходил, опираясь на палку, по тому же самому саду, в котором он играл, когда был ребенком. Но и это скромное деревенское счастье (которое Клавдиан описывает так верно и с таким чувством) не спаслось от бедствий войны. Его деревья, эти выросшие вместе с ним друзья, [32] могли сделаться жертвами всеобщего опустошения; какой-нибудь отряд готской кавалерии мог стереть с лица земли и его домик и его семью, и Аларих был достаточно могуществен для того, чтобы разрушить это благополучие, которого он не был способен ни вкусить сам, ни доставить другим. «Молва, — говорит поэт, — обвив свои черные крылья ужасом, возвестила о приближении варварской армии и распространила смятение по всей Италии»; опасения каждого усиливались соразмерно с его состоянием, а самые боязливые, уже сложившие на суда самые ценные вещи, помышляли о бегстве на остров Сицилию или на африканский берег. Общее бедствие усиливалось от опасений и упреков, которые внушались суеверием.[33] Каждый час порождал какой-нибудь страшный рассказ о необычайных и зловещих происшествиях; язычники оплакивали пренебрежение к предзнаменованиям и прекращение жертвоприношений, но христиане еще находили для себя некоторое утешение в могущественном заступничестве святых и мучеников.[34] Император Гонорий возвышался над своими подданными столько же своим рангом, сколько тем, что был трусливее их всех. Будучи воспитан в гордости и роскоши, он никак не мог подозревать, что существует на земле какая-либо власть, которая осмелится нарушить спокойствие Августова преемника. Льстецы скрывали от него неминуемую опасность, пока Аларих не подступил к миланскому дворцу. Но когда шум военной тревоги дошел до слуха юного императора, он не бросился к оружию с тем мужеством или даже с той опрометчивостью, какие свойственны его летам, но вместо того охотно послушался тех трусливых советников, которые предлагали перевезти его священную особу вместе с его верными служителями в какое-нибудь безопасное и отдаленное убежище внутри галльских провинций. Один Стилихон[35] имел достаточно мужества и авторитета, чтобы воспротивиться такой мере, которая отдала бы Рим и Италию в руки варваров; но так как дворцовые войска были незадолго перед тем отправлены к границам Реции, а набор новых рекрут был бы очень мешкотным и ненадежным ресурсом, то западный военачальник мог только обещать, что, если миланский двор удержится на своем месте в его отсутствие, он скоро возвратится с такой армией, которая будет способна сразиться с готским царем. Не теряя ни минуты (в то время как каждая минута была так дорога для общественной безопасности), Стилихон переехал через озеро Ларий, поднялся на покрытые льдом и снегом Альпы среди сурового холода тамошней зимы и своим неожиданным появлением обуздал врагов, нарушавших спокойствие Реции.[36] Варвары или, быть может, какие-нибудь аллеманнские племена преклонились перед твердостью вождя, еще выражавшегося повелительным тоном, а то, что он выбрал между ними для римской службы самых храбрых юношей, было принято за доказательство его уважения и благосклонности. Когорты, избавившись от соседства врага, поспешили стать под знамена империи, и Стилихон разослал находившимся на западе войскам приказание выступить усиленным маршем на защиту Гонория и Италии. Прирейнские крепости остались без гарнизонов, и безопасность Галлии охранялась только честностью германцев и страхом римского имени. Даже те легионы, которые охраняли стену, построенную в Британии против северных каледонцев, были поспешно отозваны, [37] и многочисленный отряд аланской конницы согласился вступить на службу к императору, с нетерпением ожидавшему возвращения своего генерала. В этом случае Стилихон выказал всю свою предусмотрительность и энергию, но вместе с тем обнаружилась и слабость разваливавшейся империи. Римские легионы, уже задолго перед тем утратившие и прежнюю дисциплину, и прежнее мужество, были истреблены в междуусобицах и в войнах с готами, и чтобы собрать армию для защиты Италии, пришлось обессилить провинции и подвергнуть их неминуемой опасности. Когда Стилихон, по-видимому, оставил своего государя беззащитным в миланском дворце, он, вероятно, рассчитал, сколько времени ему придется быть в отсутствии, в каком расстоянии находится неприятельская армия и какие препятствия могут замедлить ее приближение. Он главным образом рассчитывал на итальянские реки, на Адиж, Минчий, Ольио и Аддую, которые превращаются в широкие и стремительные потоки, в зимнюю пору вследствие дождей, а весной вследствие таяния снегов. Но на этот раз стояла чрезвычайно сухая погода, и готы могли беспрепятственно переходить через широкое и каменистое русло рек, по которому бежала тоненькая струя воды. Сильный готский отряд овладел мостом через Аддую и обеспечил переход через эту реку, а когда Аларих приблизился к стенам или, скорей, к предместиям Милана, он мог похвастаться тем, что видел бегущего перед ним римского императора. Гонорий торопливо отступил к Альпам в сопровождении нескольких министров и евнухов с целью укрыться в городе Арле, который нередко служил резиденцией для его царственных предшественников. Но едва успел Гонорий[38] перейти через По, как его застигла готская кавалерия, [39] и крайняя опасность заставила его на время укрыться за укреплениями города Асты, находившегося в Лигурии или в Пьемонте на берегу Танара.[40] Готский царь тотчас начал и неутомимо вел осаду незначительного города, заключавшего в своих стенах такую ценную добычу и, по-видимому, неспособного к продолжительному сопротивлению; если же впоследствии император имел смелость утверждать, что его душа никогда не была доступна для страха, то ему едва ли поверили даже его царедворцы.[41] Когда Гонорий был доведен до последней крайности и его положение сделалось почти безнадежным, а варвары уже сделали ему оскорбительное предложение сдаться на капитуляцию, он был обрадован известием о приближении и наконец появлением героя, которого он так долго ожидал. Во главе отборного и неустрашимого авангарда Стилихон переправился вплавь через Аддую для того, чтобы не терять времени на атаку моста; переход через По был гораздо менее рискованным и менее трудным предприятием, а успех, с которым он пробился сквозь готский лагерь под стенами Асты, оживил надежды и восстановил честь Рима. Вместо того чтобы захватить пленника, который был бы наградой за их победы, варвары были мало-помалу окружены со всех сторон западными войсками, которые выходили одни вслед за другими из всех альпийских проходов; их лагерь должен был сузиться; их обозы перехватывались, и римляне стали возводить ряд укреплений так, что осаждавшие превратились в осажденных. Был созван военный совет из длинноволосых готских вождей и престарелых воинов, закутанных в меха и носивших на своих суровых лицах следы полученных в бою ран. Они взвесили славу, которую доставило бы им упорство в их предприятии, и выгоды, которые доставило бы им спокойное пользование награбленной добычей, и решили, что всего благоразумнее отступить, пока еще можно. На этих важных совещаниях Аларих обнаружил ту отвагу, которая привела его к завоеванию Рима: напомнив своим соотечественникам об их подвигах и замыслах, он закончил свою энергичную речь торжественным и положительным заявлением, что он решился найти для себя в Италии или царство, или могилу.[42] Распущенность дисциплины всегда подвергала варваров опасности быть застигнутыми врасплох, но Стилихон задумал напасть на перешедших в христианство готов не в то время, когда они предавались разгулу и кутежу, а в то время, когда они благочестиво праздновали Пасху.[43] Выполнение этого замысла или как его называло духовенство, этого святотатства было возложено на Саула, варвара и язычника, впрочем, пользовавшегося хорошей репутацией между заслуженными полководцами Феодосия. Лагерь готов, раскинутый Аларихом неподалеку от Полленции, [44] был приведен в смятение неожиданным и стремительным нападением императорской кавалерии; но неустрашимое мужество их вождя тотчас восстановило между ними порядок и указало каждому свое место; а лишь только они пришли в себя от удивления, их врожденное мужество почерпнуло новые силы в благочестивой уверенности, что Бог христиан поможет им. В этой битве, долго остававшейся нерешительной благодаря одинаковой с обеих сторон храбрости и переменчивости счастья, вождь аланов, скрывавший в своей маленькой фигуре дикаря благородное сердце, доказал неосновательность недоверия к его преданности тем, что храбро сражался и пал, защищая республику; а память об этом великодушном варваре сохранилась в стихах Клавдиана не вполне, так как воспевавший его доблести поэт не назвал его имени. Вслед за его смертью эскадроны, которыми он командовал, пришли в расстройство и обратились в бегство, а поражение того фланга, на котором находилась эта кавалерия, решило бы сражение в пользу Алариха, если бы Стилихон не повел немедленно в атаку римскую и варварскую пехоту. Искусство полководца и мужество солдат преодолели все препятствия. К вечеру этого кровопролитного дня готы отступили с поля битвы; укрепления, которыми был обнесен их лагерь, были взяты приступом, а последовавшее вслед затем разграбление этого лагеря и избиение готов послужили неполным искуплением за бедствия, причиненные ими римским подданным.[45] Великолепная добыча, награбленная в Коринфе и Аргосе, обогатила ветеранов западной армии; взятая в плен жена Алариха, с нетерпением помышлявшая об обещанных ей мужем римских драгоценностях и знатных прислужницах, [46] была вынуждена просить пощады у врага, смотревшего на нее с презрением, а многие тысячи пленников, с которых были сняты готские цепи, стали разносить по итальянским провинциям похвалы своему геройскому освободителю. Поэт Клавдиан, быть может, бывший в этом случае отголоском общественного мнения, сравнивал победу Стилихона[47] с победой Мария, который на той же территории атаковал и уничтожил другую армию северных варваров. Громадные кости и пустые шлемы кимвров и готов легко могли быть смешаны следующими поколениями, и потомство могло бы воздвигнуть один монумент в память двух знаменитых полководцев, одолевших на одном и том же достопамятном поле битвы двух самых страшных врагов Рима.[48] Клавдиан[49] истощил все свое красноречие на то, чтобы воспеть победу при Полленции как одно из самых славных событий в жизни его патрона; но его пристрастная муза, как бы неохотно, расточает более искренние похвалы характеру готского царя. Правда, он клеймит Алариха позорными названиями грабителя и разбойника, на которые имеют полное право завоеватели всех веков; но Стилихонов поэт вынужден сознаться, что Аларих обладал тем непреклонным мужеством, которое возвышается над всеми невзгодами и извлекает из несчастия новые ресурсы. После совершенного уничтожения его пехоты он спасся или, вернее, отступил с поля битвы с большей частью своей кавалерии, которая осталась целой и невредимой. Не теряя ни минуты на оплакивание непоправимой утраты стольких храбрых ратных товарищей и предоставив победоносному врагу, ничем не стесняясь, заковывать в цепи захваченные ими изображения готского царя, [50] он принял отважное решение проникнуть через незащищенные апеннинские проходы, опустошить плодоносную территорию Тосканы и победить или умереть перед воротами Рима. Неутомимая деятельность Стилихона спасла столицу, но он не захотел доводить врага до отчаяния и вместо того, чтобы ставить судьбу государства в зависимость от случайностей новой битвы, предложил варварам купить их отступление. Мужественный Аларих отвергнул бы с презрением и негодованием такие мирные условия; он не принял бы ни позволения отступить, ни ежегодной пенсии; но он пользовался ограниченною и непрочною властью над самостоятельными вождями, которые возвысили его над равными с ним по рангу военачальниками лишь для того, чтобы он был их слугою; еще менее были они расположены следовать за полководцем, потерпевшим неудачу, и многие из них вовлеклись в тайные переговоры с министром Гонория в видах ограждения своих личных интересов. Готский царь подчинился воле своего народа, утвердил мирный договор с западной империей и перешел обратно через По с остатками блестящей армии, которую он привел в Италию. Значительная часть римских военных сил не переставала следить за всеми его движениями, а Стилихон, поддерживавший тайную переписку с некоторыми из варварских вождей, получал точные сведения обо всем, что затевалось в лагере Алариха или на происходивших у него совещаниях. Из желания ознаменовать свое отступление каким-нибудь блестящим подвигом готский царь задумал занять важный город Верону, господствующий над главным проходом Рецийских Альп, и, пройдя по территории тех германских племен, союз с которыми мог бы восстановить его истощенные силы, проникнуть со стороны Рейна в богатые и не приготовленные к обороне галльские провинции. Не подозревая, что измена уже расстроила его отважный и хорошо задуманный план, он приблизился к горным проходам, которые уже были заняты императорскими войсками, и там подвергся почти одновременному нападению и с фронта, и с флангов, и с тыла. В этом кровопролитном сражении, происходившем неподалеку от стен Вероны, готы понесли почти такие же тяжелые потери, как и во время поражения при Полленции, а их храбрый царь, спасшийся благодаря быстроте своего коня, был бы или убит, или взят в плен, если бы запальчивая отвага алан не расстроила план римского военачальника. Аларих укрыл остатки своей армии на соседних утесах и с непреклонным мужеством приготовился выдержать осаду против более многочисленного врага, который окружил его со всех сторон. Но он не был в состоянии бороться с разрушительным влиянием голода и болезней и не мог остановить беспрестанного дезертирства своих нетерпеливых и своенравных варваров. В этой крайности он все-таки нашел средство к спасению или в своем собственном мужестве, или в умеренности своего противника, и в отступлении царя готов все видели спасение Италии.[51] Однако народ и даже духовенство, несмотря на свою неспособность сколько-нибудь основательно судить о необходимости мира или войны, громко порицали политику Стилихона, который столько раз побеждал и окружал непримиримого врага республики, но всякий раз выпускал его на свободу. Когда общество избавилось от неминуемой опасности, первые минуты обыкновенно посвящаются выражениям признательности и радости, но затем начинают усердно работать зависть и клевета.[52] Римские граждане были поражены удивлением, узнав о приближении Алариха, а торопливость, с которой они принялись за исправление городских стен, свидетельствовала и о наведенном на них страхе и об упадке империи. После отступления варваров Гонорию посоветовали принять почтительное приглашение сената и отпраздновать в царственном городе счастливую эпоху победы над готами и его шестого консульства.[53] Предместия и улицы, от Мильвийского моста до Палатинского холма, были усыпаны римскими жителями, которые только три раза в течение ста лет были удостоены присутствия своих государей. В то время как все взоры были устремлены на колесницу, на которой Стилихон занимал заслуженное им место рядом с его царственным питомцем, население восхищалось блеском триумфа, который не был запятнан, как триумф Константина или Феодосия, кровью, пролитою в междуусобицах. Торжественное шествие прошло под высокой аркой, нарочно воздвигнутой на этот случай; но менее чем через семь лет завоевавшие Рим готы могли бы прочесть, — если только они были способны прочесть, — великолепную надпись на этом монументе, свидетельствовавшую о полном поражении и истреблении их нации.[54] Император пробыл в столице несколько месяцев, и каждый его шаг был рассчитан на то, чтобы снискать привязанность духовенства, сената и народа. Духовенство было очень довольно его частыми посещениями раки апостолов и щедрыми подарками. С сенатом, — который во время триумфального шествия был избавлен от унизительной обязанности идти пешком впереди императорской колесницы, — император обходился с такой же скромной почтительностью, с какой всегда относился Стилихон к этому собранию. Народ был польщен приветливостью Гонория и его неоднократным присутствием на играх цирка, которые были устроены на этот раз с великолепием, достойным их царственного зрителя. Лишь только оканчивалось состязание в езде на колесницах, декорации цирка внезапно изменялись; охота на диких зверей представляла разнообразное и блестящее зрелище, а затем следовал воинский танец, который, судя по описанию Клавдиана, имел некоторое сходство с новейшими турнирами. Во время этих игр в честь Гонория римский амфитеатр был в последний раз опозорен бесчеловечными боями гладиаторов.[55] Первому христианскому императору принадлежит честь издания первого эдикта, порицавшего тех, кто изощряется в искусстве проливать человеческую кровь, и тех, кто находит в этом забаву;[56] но этот благотворный закон выражал лишь желания монарха; он не искоренил застарелого зла, низводившего цивилизованную нацию до одного уровня с дикими людоедами. Несколько сот, а может быть, и несколько тысяч несчастных убивались ежегодно в больших городах империи, и в декабре, который преимущественно перед другими месяцами посвящался на бои гладиаторов, римляне все еще наслаждались этим кровавым и варварским зрелищем. Среди общей радости, возбужденной победою при Полленции, один христианский поэт обратился к императору с увещаниями искоренить своею собственною властию отвратительный обычай, так долго не подчинявшийся голосу человеколюбия и религии.[57] Трогательные настояния Пруденция не были так успешны, как благородное мужество Телемаха — азиатского монаха, смерть которого была для человечества более полезна, чем его жизнь.[58] Римлян раздражило то, что были прерваны их забавы, и они побили каменьями смелого монаха, вошедшего на арену для того, чтобы разлучить сражавшихся гладиаторов. Но ярость народа скоро утихла; он почтил память Телемаха, удостоившегося звания мученика, и безропотно подчинился законам Гонория, навсегда отменявшим человеческие жертвоприношения в амфитеатре. Те из граждан, которые держались за нравы своих предков, быть может, приводили в свое оправдание то соображение, что последние остатки воинственного духа сохранялись в этих школах бесстрашия, приучавших римлян равнодушно смотреть на кровь и презирать смерть; но это был неосновательный и варварский предрассудок, так благородно опровергнутый мужеством древних греков и современных нам европейцев.[59] Опасность, которой подвергался император, живя в беззащитном миланском дворце, побудила его искать убежища в одной из неприступных итальянских крепостей, где он мог бы жить спокойно даже в том случае, если бы окрестная страна была затоплена потоком варваров. На берегу Адриатического моря, в десяти или двенадцати милях от самого южного из семи устьев реки По, фессалийцами была в древности основана колония Равенна, [60] которую они впоследствии уступили жителям Умбрии. Август, заметив, какие выгоды представляет эта местность, приказал выстроить, на расстоянии трех миль от старого города, обширную гавань, в которой могли помещаться двести пятьдесят военных судов. Это заведение, заключавшее в себе арсеналы и склады, бараки для войск и дома для рабочих, получило свое начало и свое название от того, что служило постоянной стоянкой для римского флота; промежуточное пространство покрылось домами и жителями, и три обширных и многолюдных равеннских квартала мало-помалу образовали один из самых важных городов Италии. По вырытому при Августе главному каналу воды реки По протекали широким потоком посреди города до входа в гавань; те же воды наполняли глубокие рвы, которыми были обнесены городские стены; они распределялись при помощи множества небольших каналов, по всем частям города, разделяя их на небольшие острова, между которыми не было другого способа сообщений, кроме лодок и мостов; дома Равенны были построены на деревянных сваях, и по своему внешнему виду город, должно быть, имел сходство с теперешней Венецией. Окрестная местность состояла, на протяжении многих миль, из глубоких и непроходимых болот, а искусственное шоссе, соединявшее Равенну с континентом, было нетрудно защитить от неприятельской армии или разрушить при ее приближении. Впрочем, между этими болотами были местами разбросаны виноградники, и даже после того, как почва была истощена четырьмя или пятью уборками винограда, город был более обильно снабжен вином, чем пресной водой.[61] Воздух вместо того, чтобы быть пропитанным вредными и заразительными испарениями низменной и болотистой местности, был такой же чистый и здоровый, как в окрестностях Александрии, а это странное преимущество приписывалось регулярным приливам и отливам Адриатического моря, которые промывали каналы, не позволяли воде портиться от застоя и каждый день приносили в самую середину Равенны суда из соседних стран. Вследствие постепенного удаления моря от берегов нынешняя Равенна находится на расстоянии четырех миль от Адриатики, и еще в пятом или шестом столетии христианской эры гавань Августа превратилась в красивый фруктовый сад, а то место, где прежде становился на якорь римский флот, было покрыто уединенной сосновой рощей.[62] Даже эта перемена привела к тому, что крепость сделалась еще более неприступной, так как мелководие служило достаточной охраной от больших неприятельских кораблей. Искусство и труд усовершенствовали естественные выгоды такого положения, и девятнадцатилетний западный император, заботившийся только о своей личной безопасности, навсегда укрылся за стенами и болотами Равенны. Примеру Гонория последовали его слабые преемники — готские цари и экзархи, впоследствии занимавшие трон и дворец императоров, и до половины восьмого столетия Равенна считалась центром правительственной власти и столицей Италии.[63] Опасения Гонория не были лишены основания, а принятые им предосторожности не были бесполезны. В то время как Италия радовалась своему избавлению от готов, поднялась страшная буря между германскими народами, подчинившимися непреодолимому напору, который, по-видимому, достиг до них мало-помалу, начавшись с восточной оконечности Азиатского континента. Китайские летописи, с содержанием которых нас познакомили трудолюбивые ученые нашего времени, раскрывают нам тайные и отдаленные причины падения Римской империи. Обширная территория, лежащая к северу от великой стены, подпала, после бегства гуннов, под власть победоносных сиемпиев; они по временам распадались на самостоятельные племена, а по временам соединялись под управлением одного верховного вождя, пока наконец не приобрели более прочного устройства и более страшного могущества, усвоив себе название Топа, или властелинов мира. Эти Топа скоро заставили пастушеские народы восточной степи преклониться перед превосходством их военных сил; они вторглись в Китай в эпоху его слабости и внутренних раздоров, и в конце концов эти счастливые татары, усвоив себе законы и нравы побежденного ими народа, основали императорскую династию, царствовавшую над северными провинциями монархии в течение более ста шестидесяти лет. За несколько поколений до их вступления на китайский престол, один из принцев Топа принял на службу в свою кавалерию раба по имени Моко, который прославился своей храбростью, но из страха какого-то наказания покинул свое знамя и отправился бродить по степи во главе сотни последователей. Эта кучка хищников и изгнанников разрослась до того, что образовала сначала лагерь, потом племя и, наконец, многочисленный народ, принявший название геугов, а его наследственные вожди, составлявшие потомство раба Моко, заняли место в ряду скифских монархов. Самый знаменитый между его преемниками Тулун прошел в своей юности школу несчастия, которая есть школа героев. Он мужественно боролся с невзгодами, свергнул иго надменных Топа и сделался законодателем своей нации и завоевателем Татарии. Его войска были разделены на отряды в сто и в тысячу человек; трусов побивали каменьями; храбрость награждалась самыми блестящими почестями, а Тулун, будучи достаточно сведущим человеком, чтобы презирать ученость Китая, заимствовал от него только те искусства и учреждения, которые были согласны с военным духом его собственного управления. Свои палатки он переносил в зимнее время на юг, а летом раскидывал на плодоносных берегах Селенги. Его завоевания простирались от Кореи далеко за реку Иртыш. Он победил живших на севере от Каспийского моря гуннов, а принятый им новый титул Хана, или Кагана, был выражением славы и могущества, доставленных ему этой достопамятной победой.[64] Нить событий прерывается или, верней, скрывается от наших глаз, в то время как она проходит между Волгой и Вислой по покрытому мраком пространству, отделявшему крайние пределы китайской географии от географии римской. Тем не менее знакомство с нравами варваров и с тем, как совершались прежние переселения, дает нам право полагать, что гунны, теснимые геугами, постарались избежать неприятного соседства с победителями. Страны, прилегающие к Эвксинскому морю, уже были заняты родственными им племенами, и их торопливое бегство, скоро превратившееся в отважное нападение, естественно должно было направиться к богатой и плоской равнине, по которой тихо течет Висла до своего впадения в Балтийское море. Нашествие гуннов снова встревожило и взволновало Север, а отступавшие перед ними племена неизбежно должны были обрушиться всею своею тяжестью на границы Германии.[65] Жители тех стран, которые, по мнению древних, были населены свевами, вандалами и бургундами, или решились уступить спасавшимся бегством сарматам свои леса и болота, или, по меньшей мере, постарались избавиться от излишка своего населения, направив его на римские провинции.[66] Почти через четыре года после того, как победоносный Тулун принял титул Хана геугов, другой варвар — надменный Радагаст, или Радагайс, [67] двинулся с северных оконечностей Германии, дошел почти до самых ворот Рима и, умирая, предоставил остаткам своей армии довершить разрушение Западной империи. Вандалы, свевы и бургунды составляли главную силу этой страшной армии, но аланы, нашедшие гостеприимный прием в своих новых местах жительства, присоединили свою ловкую кавалерию к тяжелой пехоте германцев, а готские искатели приключений стали стекаться в таком числе под знамена Радагайса, что некоторые историки называли его царем готов. Двенадцать тысяч воинов, отличавшихся знатностью своего рождения или своими воинскими подвигами, блестели в его авангарде, [68] а все сборище, заключавшее в себе не менее двухсот тысяч людей, носивших оружие, вероятно, доходило до четырехсот тысяч человек, так как к нему присоединились женщины, дети и рабы. Это громадное переселение началось от тех самых берегов Балтийского моря, откуда мириады кимвров и тевтонов устремились на Рим и на Италию в блестящие времена республики. После удаления этих варваров их родина, сохранившая на себе следы их величия, — длинные окопы и гигантские молы[69] — оставалась в течение нескольких веков обширной и мрачной пустыней, пока там снова не размножился человеческий род естественным путем рождений и пока оставленное вакантным место не было наполнено приливом новых пришельцев. Народы, которые в наше время захватили бы такие земельные пространства, которых они не в состоянии обрабатывать, скоро нашли бы себе помощь в трудолюбивой бедности своих соседей, если бы европейские правительства не оберегали прав верховной власти и прав частной собственности. Международные сношения были в ту пору так поверхностны и непрочны, что равеннский двор мог ничего не знать о происшедших на севере переворотах до тех пор, пока черные тучи, собравшиеся на берегах Балтийского моря, не разразились грозой над берегами Нижнего Дуная. Если министры западного императора и прервали его забавы извещением о приближающейся опасности, то он ограничился ролью виновника и зрители борьбы.[70] Охрана Рима была поручена благоразумию и мечу Стилихона; но до такой слабости и до такого истощения дошла империя, что не было возможности ни восстановить укрепления на Дунае, ни сделать какое-либо энергическое усилие, чтобы предотвратить вторжение германцев.[71] Все надежды бдительного Гонориева министра ограничились обороной Италии. Он еще раз оставил провинции беззащитными, отозвал оттуда все войска, стал торопливо производить набор новых рекрутов, — причем был вынужден прибегать к строгим мерам, так как население из трусости уклонялось от военной службы, — придумал самые действенные средства, чтобы прекратить дезертирство и снова привлечь в ряды армии тех, кто их покинул, и, наконец, обещал свободу и по две золотых монеты каждому рабу, который поступит в рекруты.[72] Благодаря этим усилиям он с трудом набрал между поддаными великой империи армию из тридцати или сорока тысяч человек, которую во времена Сципиона или Камилла тотчас снарядили бы вольные граждане, жившие на римской территории.[73] Тридцать Стилихоновых легионов были усилены большим отрядом варварских вспомогательных войск; преданные ему аланы были лично привязаны к нему, а отряды гуннов и готов, выступивших в поход под знаменами своих туземных князей Гульдина и Сара, желали воспротивиться честолюбивым замыслам Радагайса и из личных расчетов и из жажды мщения. Король союзных германцев перешел, без всякого сопротивления, Альпы, По и Апеннины, минуя, с одной стороны, неприступный дворец Гонория, безопасно погрузившийся в равеннские болота, а с другой стороны, лагерь Стилихона, выбравшего для своей главной квартиры Тицинум или Павию и, по-видимому, уклонявшегося от решительной битвы, пока не соберутся ожидаемые им издалека войска. Многие города Италии были ограблены и разрушены, а осада Флоренции[74] Радагайсом составляет одно из самых древних событий в истории этой знаменитой республики, сдержавшей своим мужеством недисциплинированную ярость варваров и замедлившей их наступательное движение. Когда они были еще в ставосьмидесяти милях от Рима, сенат и народ трепетали от страха и тревожно сравнивали опасность, которой они избегли, с теми новыми опасностями, которые им угрожали. Аларих был христианин и воин; он был вождем дисциплинированной армии, был знаком с законами войны, уважал святость договоров и нередко сходился с подданными империи в одних лагерях и в одних церквах. А свирепый Радагайс не был знаком ни с нравами, ни с религией, ни даже с языком цивилизованных южных народов. Его врожденная свирепость усиливалась от варварских суеверий, и существовало общее убеждение, что он обязался торжественной клятвой обратить Рим в груду камней и пепла и принести самых знатных римских сенаторов в жертву на алтарях тех богов, которых можно умилостивить только человеческой кровью. Общая опасность, которая должна бы была заглушить все внутренние распри, обнаружила неизлечимое безрассудство религиозных партий. Угнетенные приверженцы Юпитера и Меркурия уважали в непримиримом враге Рима усердного язычника; они громко заявляли, что их пугают не столько военные успехи Радагайса, сколько замышляемые им жертвоприношения, и втайне радовались бедствиям своего отечества, которые могли считаться обвинительным приговором над религией их христианских противников.[75] Флоренция была доведена до последней крайности, и ослабевшее мужество граждан поддерживалось только авторитетом св. Амвросия, который обещал им в сновидении скорое освобождение.[76] Они вдруг увидали с высоты своих стен знамена Стилихона, который во главе всех своих сил пришел на выручку верного города и вскоре вслед затем обратил его окрестности в могилу варварской армии. Кажущиеся противоречия между теми писателями, которые различно описывали поражение Радагайса, можно согласовать, не искажая их свидетельств. Орозий и Августин, которые были тесно связаны друг с другом узами дружбы и религии, приписывают эту удивительную победу не столько человеческой храбрости, сколько покровительству небес.[77] Они решительно устраняют всякую мысль об удаче и даже о кровопролитии и положительно утверждают, что римляне, в праздности наслаждавшиеся в своем лагере полным достатком, видели, как изнуренные голодом варвары умирали на крутых и бесплодных холмах Фезул, возвышающихся над городом Флоренцией. К их нелепому уверению, будто ни один солдат христианской армии не был не только убит, но даже ранен, следует относиться с безмолвным пренебрежением; но остальная часть рассказа Августина и Орозия может быть согласована с ходом войны и с характером Стилихона. Так как он сознавал, что командует последней армией республики, то благоразумие не дозволяло ему подвергать ее в открытом поле неистовому натиску германцев. Он снова прибегнул, в более широком размере и с более блистательным результатом, к той методе окружать неприятеля сильными окопами, которую он уже два раза употреблял против царя готов. Даже самые необразованные римские военачальники были знакомы с примером Цезаря и с укреплениями Диррахия, которые соединяли двадцать четыре башни непрерывными рвами и валом на протяжении пятнадцати миль и представляли образец таких окопов, с помощью которых можно запереть и выморить голодом самую многочисленную варварскую армию.[78] Римские войска утратили не столько усердие, сколько мужество своих предков; если же низкая и тяжелая работа оскорбляла гордость солдат, то Тоскана могла доставить много тысяч крестьян, готовых если не сражаться, то трудиться для спасения своей родины. Заключенная точно в тюрьме, масса лошадей и людей[79] постепенно гибла не столько от меча, сколько от голода; но в то время, как производилась эта обширная работа, римляне подвергались частым нападениям со стороны выведенного из терпения неприятеля. Отчаяние, вероятно, заставляло голодных варваров яростно нападать на укрепления, которыми окружал их Стилихон, а римский военачальник, вероятно, по временам удовлетворял запальчивость своих храбрых союзников, которые горели нетерпением взять приступом лагерь германцев; эти обоюдные попытки, быть может, и были причиной тех упорных и кровопролитных сражений, которые украшают рассказ Зосима и «Хроники» Проспера и Марцеллина.[80] Внутрь Флоренции были своевременно доставлены подкрепления и запасы провианта, и страдавшая от голода армия Радагайса была в свою очередь осаждена. Гордый монарх стольких воинственных народов, лишившись своих самых храбрых воинов, был доведен до того, что должен был или сдаться на капитуляцию, или положиться на милосердие Стилихона.[81] Но смерть царственного пленника, который был позорно обезглавлен, запятнала триумф Рима и христианства, а торопливость, с которой была совершена его казнь, была достаточным мотивом для того, чтобы заклеймить победителя обвинением в хладнокровной и предумышленной жестокости.[82] Те изнуренные голодом германцы, которые спаслись от ярости римских союзников, были проданы в рабство по низкой цене одной золотой монеты за каждого; но многие из этих несчастных чужеземцев погибли от непривычных для них пищи и климата, и было замечено, что их бесчеловечные покупщики, вместо того чтобы пожинать плоды их труда, были скоро вынуждены делать расходы на их погребение. Стилихон уведомил императора и сенат о своем успехе и вторично заслужил славное название Спасителя Италии.[83] Блеск этой победы и в особенности слухи о чуде породили неосновательное мнение, будто вся армия или, скорей, вся нация германцев, пришедшая с берегов Балтийского моря, погибла под стенами Флоренции. В действительности такова была участь самого Радагайса, его храбрых и верных товарищей и более чем трети разнохарактерного сборища свевов и вандалов, аланов и бургундов, ставших под знамя этого военачальника.[84] Мы можем удивляться тому, что можно было набрать такую армию, но причины ее распадения очевидны и убедительны: они заключались в высокомерии тех, кто отличался знатностью происхождения, в наглости тех, кто кичился своей храбростью, во взаимной зависти начальников, в отсутствии субординации и в упорной борьбе мнений, интересов и страстей стольких королей и вождей, не привыкших ни к уступчивости, ни к повиновению. После поражения Радагайса две трети германской армии, должно быть состоявшие более чем из ста тысяч человек, еще оставались с оружием в руках или между Апеннинами и Альпами, или между Альпами и Дунаем. Неизвестно, пытались ли они отомстить за смерть своего вождя; но их порывистая ярость была скоро направлена в другую сторону предусмотрительным и мужественным Стилихоном, который противился их наступательному движению, облегчал им отступление, считал безопасность Рима и Италии за главную цель своих усилий и слишком равнодушно жертвовал богатствами и спокойствием отдаленных провинций.[85] Варвары приобрели от присоединившихся к ним паннонских дезертиров знакомство с местностью и с путями сообщения, и замысел Алариха вторгнуться в Галлию был приведен в исполнение остатками великой армии Радагайса.[86] Однако если они рассчитывали на содействие германских племен, живших на берегах Рейна, то они обманулись в своих ожиданиях. Аллеманны держались пассивного нейтралитета, а франки выказали свое усердие и мужество, защищая империю. Во время своей быстрой поездки вниз по Рейну, которая была первым делом его управления, Стилихон напрягал все свои усилия к тому, чтобы упрочить союз с воинственными франками, и к тому, чтобы удалить от границы непримиримых врагов спокойствия и республики. Один из франкских королей, по имени Маркомер, был публично уличен перед трибуналом римского судьи в нарушении мирного договора. Он был присужден хотя и не к тяжелой, но к отдаленной ссылке в тосканскую провинцию, а к этому унижению королевского достоинства подданные Маркомера отнеслись с таким равнодушием, что казнили смертью буйного Сунно, который попытался отомстить за своего брата, и с покорностью подчинились князю, который был возведен на престол по выбору Стилихона.[87] Когда северные пришельцы обрушились на границы Галлии и Германии, франки смело напали на вандалов, которые, позабыв уроки прошлого, еще раз отделились от своих варварских союзников. Вандалы жестоко поплатились за свою опрометчивость и вместе со своим вождем Годегизелем легли в числе двадцати тысяч на поле битвы. Весь этот народ был бы истреблен, если бы пришедшие к нему на помощь эскадроны аланов не устремились на франкскую пехоту, которая после славного сопротивления была вынуждена отказаться от неравной борьбы. Победоносные союзники продолжали свое наступательное движение, и в последний день года, в такую пору, когда воды Рейна обыкновенно замерзают, они, не встречая сопротивления, вступили в беззащитные галльские провинции. Это достопамятное вступление свевов, вандалов, аланов и бургундов в Галлию, из которой они впоследствии никогда не уходили обратно, может считаться за уничтожение римского владычества в странах по ту сторону Альп, и те преграды, которые так долго отделяли дикие народы земного шара от народов цивилизованных, были с этой роковой минуты срыты до основания.[88] В то время как спокойствие Германии было обеспечено преданностью франков и нейтралитетом аллеманнов, римские подданные, не подозревавшие, какие угрожают им бедствия, наслаждались таким спокойствием и благосостоянием, какое редко выпадало на долю пограничного населения Галлии. Их стада паслись на лугах варваров; их охотники проникали, без всякого страха или опасности, в самую глубь Герцинского леса.[89] Берега Рейна, подобно берегам Тибра, были с обеих сторон усеяны красивыми домами и хорошо возделанными полями, и поэт, спускавшийся вниз по этой реке, мог задаться вопросом, на которой стороне находится территория римлян.[90] Эта сцена спокойствия и достатка внезапно изменилась в пустыню, и только по дымящимся развалинам можно было отличить пустыню, созданную руками природы, от той, которая была делом человеческих рук. Цветущий город Майнц подвергся неожиданному нападению и был разрушен, и несколько тысяч христиан были безжалостно убиты в церкви. Вормс пал после продолжительной и упорной осады; Страсбург, Шпейер, Реймс, Дорник, Аррас и Амьен подпали под жестокое иго германцев, и всеистребляющее пламя войны разлилось от берегов Рейна почти по всем семнадцати провинциям Галлии. Варвары сделались хозяевами этой богатой и обширной страны до берегов океана, до Альп и Пиренеев, и гнали перед собой смешанную толпу епископов, сенаторов и молодых девушек, уносивших с собой домашнюю утварь и алтари.[91] Лица духовного звания, которым мы обязаны этими неполными сведениями об общественных бедствиях, воспользовались этим удобным случаем, чтобы призывать христиан к раскаянию в грехах, навлекших на них гнев Верховного Судии, и к отречению от преходящих благ этого жалкого и обманчивого мира. Но так как учение Пелагия, [92] пытавшегося проникнуть в тайну благодати и предопределения, скоро сделалось самым серьезным предметом занятий для латинского духовенства, то Провидение, ниспославшее, предвидевшее или допустившее такие нравственные и физические страдания, было опрометчиво подвергнуто суду несовершенного и обманчивого человеческого разума. Преступления и несчастья страдальцев самоуверенно сравнивались с преступлениями и несчастьями их предков, а Божеское Правосудие подвергалось нападкам за то, что оно не исключило из общей гибели слабую, невинную и младенческую часть человеческого рода. Эти пустые спорщики просмотрели неизменный закон природы, который назначает спокойствие в удел невинности, достаток в удел трудолюбия, а безопасность в удел храбрости. Трусливая и эгоистическая политика равеннского двора могла отозвать Палатинские легионы для обороны Италии; остатки постоянно находившихся в Италии войск могли оказаться недостаточными для такой трудной задачи, а варварские вспомогательные войска могли предпочесть своеволие и грабеж выгодам умеренного и постоянного жалованья. Но галльские провинции были наполнены отважной и здоровой молодежью, которая могла бы с успехом защищать свои жилища, семейства и алтари, если бы она была способна не бояться смерти. Близкое знакомство с местностью дало бы ей возможность противопоставлять врагу беспрестанные и непреодолимые препятствия, а плохое вооружение варваров и отсутствие между ними дисциплины устраняли единственный мотив, которым можно бы было объяснить завоевание многолюдной страны немногочисленной неприятельской армией. Когда Карл V вторгся во Францию, он спросил у одного пленника: сколько дней пути от границы до Парижа? «Дней двенадцать, но придется выдержать столько же сражений».[93] Таков был благородный ответ на высокомерный вопрос этого честолюбивого монарха. Но подданные Гонория не отличались тем мужеством, какое воодушевляло подданных Франциска I, и менее чем через два года разбросанные отряды прибалтийских дикарей, по всему вероятию вовсе не страшных своим числом, дошли без боя до подножия Пиренеев.[94] В первые годы царствования Гонория бдительный Стилихон с успехом защищал отдаленный британский остров от его постоянных врагов, приходивших то морем, то с гор, то с берегов Ирландии.[95] Но эти неусидчивые варвары, естественно, воспользовались тем, что война с готами заставила римлян отозвать войска, которые защищали стену и занимали военные посты. Если же иным легионным солдатам дозволялось возвращаться туда из итальянской экспедиции, то их невымышленные рассказы о дворе и характере Гонория неизбежно должны были ослаблять узы преданности и разжигать дух мятежа в британской армии. Прихотливое своеволие солдат перешло в такие же восстания, какие вспыхивали в царствование Галлиена, а те несчастные или, быть может, честолюбивые кандидаты, на которых падал их выбор, делались сначала орудиями, а в конце концов жертвами их страстей.[96] Марк был первым из таких кандидатов, возведенным на престол в качестве законного императора Британии и всего Запада. Но вскоре после того солдаты убили его, нарушив добровольно принесенную ему клятву в верности, а их неодобрительные отзывы о его характере, как кажется, могли бы служить для него такой надгробной надписью, которая сделала бы ему честь. Вслед затем они нарядили в диадему и в пурпуровую мантию Грациана, но по прошествии четырех месяцев Грациан подвергся одной участи со своим предшественником. Воспоминание о великом Константине, возвышением которого и церковь и империя были обязаны британским легионам, послужило для них оригинальным мотивом для третьего избрания. Они отыскали в рядах армии простого солдата, называвшегося Константином, и, по своему буйному легкомыслию, уже возвели его на престол, когда заметили, что он не способен поддерживать славу такого блестящего имени.[97] Однако владычество Константина оказалось более прочным, чем скоротечные царствования Марка и Грациана, а его управление даже было более успешным. Сознавая, что было бы опасно оставлять войска в бездействии внутри их лагерей, уже два раза оскверненных убийствами и мятежами, он решился предпринять завоевание западных провинций. Он высадился в Булони с незначительной армией и, употребив несколько дней на отдых, обратился к тем городам Галлии, которые не подпали под иго варваров, с требованием признать его своим законным государем. Они подчинились ему без всякого сопротивления. Пренебрежение, с которым относилось к ним равеннское правительство, освобождало их покинутое на произвол судьбы население от принесенной им клятвы в верности; их несчастье заставляло их соглашаться на всякую перемену без опасений и даже с некоторой надеждой улучшить свое положение, и они могли ласкать себя мыслью, что войска, авторитет и даже одно имя римского императора, избравшего своим местопребыванием Галлию, охранят эту несчастную страну от ярости варваров. Первые успешные действия Константина против отдельных отрядов германцев были до того преувеличены лестью, что выдавались за блестящие и решительные победы, но скоро были низведены до своей настоящей стоимости дерзостью соединенных неприятельских сил. Затеянные им переговоры доставили ему непродолжительное и непрочное перемирие; если же некоторые варварские племена, прельстившиеся его щедрыми подарками и обещаниями, взялись защищать Рейн, то эти дорого стоившие и ненадежные договоры не восстановили безопасности галльской границы и привели лишь к тому, что унизили достоинство монарха и истощили последние средства государственной казны. Тем не менее мнимый избавитель Галлии возгордился этим воображаемым триумфом и направился в южные провинции навстречу более настоятельной и более личной опасности. Готу Сару было приказано положить голову мятежника к стопам императора Гонория, и военные силы Британии и Италии были недостойным образом истощены на эту внутреннюю распрю. Лишившись двух самых храбрых своих полководцев, Юстиниана и Невигаста, — из которых первый пал на поле сражения, а второй был вероломно умерщвлен во время мирного совещания, — Константин укрылся за укреплениями Виенны. Императорская армия в течение семи дней безуспешно нападала на этот город и наконец, будучи вынуждена торопливо отступить, покрыла себя позором, купив право свободного перехода через Альпы у тамошних грабителей и разбойников.[98] Эти горы сделались границей между владениями двух монархов-соперников, а для охранения ее с обеих сторон были поставлены войска, которые могли бы быть с большей пользой употреблены на защиту Римской империи от германских и скифских варваров. По сю сторону Пиренеев для честолюбия Константина могла бы служить оправданием угрожавшая ему неминуемая опасность; но его владычество скоро упрочилось завоеванием или, скорее, покорностью Испании, которая, подчиняясь влиянию привычной субординации, приняла законы и должностных лиц от галльской префектуры. Единственное сопротивление, встреченное Константином, было вызвано не правительственной властью и не мужеством народа, а личным усердием и личными интересами семейства Феодосия. Четыре брата, [99] состоявшие в родстве с покойным императором и получившие от него на своей родине почетные должности и обширные поместья, решились из чувства признательности пожертвовать своим состоянием для пользы его сына. После неудачной попытки отразить нашествие во главе стоявших в Лузитании войск они удалились в свои поместья; там они собрали и вооружили на собственный счет значительный отряд рабов и приверженцев и смело направились к Пиренеям с целью занять тамошние укрепленные походы. Это внутреннее восстание встревожило и смутило монарха Галлии и Британии, и он был вынужден вступить в переговоры с некоторыми отрядами варварских вспомогательных войск с целью привлечь их к участию в испанской войне. Эти отряды носили название Гонориевских, которое должно бы было напоминать им об обязанности не изменять их законному государю, и если можно допустить, что скотты подчинились влиянию пристрастной привязанности к британскому монарху, то мавры и маркоманны могли соблазниться только расточительной щедростью узурпатора, раздававшего варварам военные и даже гражданские должности в Испании. Девять Гонориевских[100] отрядов, следы существования которых нетрудно найти в военных учреждениях Западной империи, не могли превышать пяти тысяч человек; однако и эта незначительная сила оказалась достаточной для окончания войны, угрожавшей владычеству и личной безопасности Константина. Набранная из крестьян, армия родственников Феодосия была окружена в Пиренеях и уничтожена; двум братьям удалось спастись морем в Италию или на восток; остальные двое, после некоторой отсрочки, были казнены в Арелате, и если Гонорий мог оставаться нечувствительным к общественному бедствию, он, может быть, не остался равнодушным к личным несчастиям своих великодушных родственников.[101] Таковы были ничтожные военные силы, решившие вопрос о том, кому должны принадлежать западные европейские провинции от стены Антонина до Геркулесовых столбов. Не подлежит сомнению, что мирные и военные события того времени утрачивали свое важное значение под пером тогдашних историков, которые, вследствие узости и неправильности своей точки зрения, не вникали ни в причины, ни в последствия совершавшихся перед их глазами важных переворотов. Вследствие совершенного упадка народной силы исчезли последние ресурсы деспотического правительства, а доходов с истощенных провинций уже было недостаточно для того, чтобы оплачивать военную службу недовольного и малодушного населения. Льстивый поэт, приписывавший победы при Полленции и Вероне неустрашимости римлян, посылает в погоню за торопливо удалявшимся от пределов Италии Аларихом массу созданных его фантазией самых отвратительных привидений, какие только могли бродить вокруг варварской армии, доведенной до крайнего истощения войной, голодом и болезнями.[102] В этой неудачной экспедиции царь готов действительно, должно быть, потерпел значительные потери, и его измученные войска нуждались в отдыхе для того, чтобы можно было приступить к пополнению их численного состава и снова внушить им бодрость. Несчастья доставили Алариху случай выказать его военные дарования, и слава его подвигов привлекала под знамя готов жаждавших грабежа и завоеваний храбрых варварских воинов, рассеянных на всем пространстве от Эвксинского моря до берегов Рейна. Он успел внушить к себе уважение самому Стилихону и скоро вступил с ним в дружеские сношения. Отказавшись от службы у восточного императора, Аларих заключил с равеннским двором мирный договор, в силу которого он назначался главным начальников римских армий во всей Иллирийской префектуре в тех настоящих и старинных ее пределах, на которые заявлял притязание министр Гонория.[103] Грозное нашествие Радагайса, как кажется, приостановило исполнение этого честолюбивого замысла, о котором было или положительно условлено в статьях мирного договора, или же только упоминалось мимоходом, а нейтралитет готского царя, пожалуй, можно сравнить с равнодушием Цезаря, который, во время заговора Катилины, отказался и от содействия врагу республики и от борьбы с ним. После поражения вандалов Стилихон снова заявил свои притязания на восточные провинции, назначил туда гражданских должностных лиц для заведования юстицией и финансами и объявил, что с нетерпением ждет той минуты, когда поведет соединенные армии римлян и готов к воротам Константинополя. Однако и благоразумие Стилихона, и его отвращение к междоусобным войнам, и хорошо ему известное истощение государственных сил заставляют нас полагать, что целью его политики было не столько внешнее завоевание, сколько внутреннее спокойствие и что он заботился главным образом о том, чтобы дать войскам Алариха занятие вдалеке от Италии. Такого намерения нельзя было долго скрывать от прозорливого готского царя, который не переставал поддерживать подозрительную и, может быть, изменническую переписку с двумя соперничавшими правительствами, тянул, как недовольный наемник, свои нерешительные военные действия в Фессалии и Эпире и скоро возвратился оттуда с требованием чрезвычайных наград за свои бесполезные заслуги. Из своего лагеря подле Эмоны[104] на границе Италии он послал западному императору длинный список обещаний, расходов и требований, просил немедленного удовлетворения и ясно намекал на опасности, которые могут быть последствием отказа. Впрочем, хотя его поведение было неприязненно, его выражения были приличны и почтительны. Он смиренно выдавал себя за друга Стилихона и слугу Гонория, предлагал немедленно выступить во главе своих войск против галльского узурпатора и просил, чтобы ему предоставили какую-нибудь из провинций Западной империи для поселения на ней готской нации. Тайные политические переговоры между двумя государственными людьми, старавшимися обмануть друг друга и весь мир, остались бы навсегда скрытыми от нас непроницаемым мраком кабинетных совещаний, если бы прения народного собрания не бросили несколько лучей света на переписку Алариха со Стилихоном. Необходимость найти какую-нибудь искусственную опору для правительства, вступавшего в переговоры со своими собственными подданными не из умеренности своих принципов, а из сознания своего бессилия, мало-помалу привела к тому, что восстановила авторитет римского сената, и министр Гонория почтительно обратился за советами к законодательному собранию. Стилихон созвал сенат во дворце Цезарей, изложил в тщательно обработанной речи настоящее положение дел, предложил ему на рассмотрение требования готского царя и предоставил на его усмотрение выбор между миром и войной. Сенаторы, точно будто внезапно пробудившиеся из четырехсотлетнего усыпления, вдохновились в этом важном случае, по-видимому, не столько мудростью, сколько мужеством своих предшественников. Частью произнесенными речами, частью шумными возгласами они заявили, что считают унизительным для римского достоинства покупать у варварского царя непрочное и позорное перемирие и что великодушный народ всегда предпочтет возможность гибели неизбежному бесчестию. Министр, миролюбивые намерения которого были поддержаны голосами немногих раболепных и продажных приверженцев, попытался успокоить общее раздражение следующей апологией не только своего собственного поведения, но и требований, заявленных готским царем: «уплате субсидии, возбуждающей в римлянах негодование, не следует придавать гнусный характер подати или выкупа, исторгнутого угрозами варварского врага. Аларих честно поддерживал основательные притязания республики на захваченные константинопольскими греками провинции: он скромно просил приличной и условленной награды за свои услуги; если же он не продолжал начатого предприятия, то его отступление было совершено в исполнение решительных, хотя и изложенных в частном письме, приказаний самого императора». Не желая скрывать ошибок своих собственных родных, Стилихон сознавался, что «такие противоречивые приказания были даны вследствие ходатайства Серены. Его жена была глубоко огорчена раздорами между двумя царственными братьями — сыновьями ее приемного отца, и внушаемые природой чувства слишком легко одержали в ней верх над суровыми требованиями общественной пользы». Эти благовидные доводы, слабо прикрывавшие тайные интриги равеннского дворца, были поддержаны авторитетом Стилихона и, после горячих прений, были неохотно одобрены сенатом. Шумные протесты тех, кто говорил голосом мужества и свободы, умолкли, и сумма в четыре тысячи фунтов золота была назначена, под названием субсидии, на обеспечение спокойствия Италии и на приобретение дружбы готского царя. Только один из самых знатных членов сената, по имени Лампадий, упорствовал в своем разномыслии; он громким голосом воскликнул: «Это договор не о мире, а о рабстве»[105] — и, чтобы избежать опасности, которую навлекла на него такая смелая оппозиция, поспешил укрыться в святилище христианской церкви. Но владычество Стилихона приближалось к концу, и гордый министр мог заметить по некоторым признакам, что ему грозит в недалеком будущем опала. Благородная отвага Лампадия вызвала одобрение, а сенат, так долго и с таким терпением выносивший рабство, с пренебрежением отверг унизительное для него предложение мнимой свободы. Войска, все еще гордившиеся названием и прерогативами римских легионов, были оскорблены пристрастным расположением Стилихона к варварам, а жители приписывали пагубной политике министра те общественные бедствия, которые были естественным последствием их собственного малодушия. Тем не менее Стилихон еще мог бы не обращать внимания на жалобы народа и даже на неудовольствие солдат, если бы он сохранил свое влияние на слабый ум своего питомца. Но почтительная привязанность Гонория перешла в чувство страха, в подозрительность и в ненависть. Лукавый Олимпий, [106] скрывавший свои пороки под маской христианского благочестия, втайне подорвал доверие к благодетелю, которому он был обязан своей почетной должностью при императорском дворе. Доверчивому императору, уже достигшему двадцатичетырехлетнего возраста, Олимпий объяснил, что он не имеет никакого веса и авторитета в делах управления, и искусно встревожил его робкую и беспечную душу, описав ему яркими красками замыслы Стилихона, будто бы намеревавшегося убить своего государя с честолюбивой целью возложить диадему на голову своего сына Евхерия. По наущению своего нового фаворита, император принял тон самостоятельности и достоинства, а его министр с удивлением заметил, что и при дворе и в правительственных сферах принимаются такие тайные решения, которые несогласны ни с его интересами, ни с его намерениями. Вместо того, чтобы жить в Риме, Гонорий объявил о своем намерении возвратиться в более безопасную равеннскую резиденцию. При первом известии о смерти своего брата Аркадия он задумал посетить Константинополь и, в качестве опекуна, ввести порядок в управление провинциями малолетнего Феодосия.[107] Этот странный и внезапный порыв к деятельности был сдержан указаниями на трудности и расходы, сопряженные с такой дальней поездкой; но император остался непоколебим в опасном намерении посетить лагерь подле Павии, в котором были собраны не любившие Стилихона римские войска и его варварские союзники. Преданный Стилихону римский адвокат, умный и прозорливый Юстиниан, убеждал его воспротивиться поездке, которая могла быть пагубна и для его репутации и для его личной безопасности. Его настойчивые, но бесплодные усилия привели лишь к тому, что укрепили влияние Олимпия, и предусмотрительный юрист отвернулся от своего патрона, считая его гибель неизбежной. Во время проезда императора через Болонью Стилихон усмирил мятеж телохранителей, втайне возбужденный им самим из политических расчетов; он сообщил мятежникам полученное им приказание подвергнуть казни каждого десятого солдата и приписал их помилование своему заступничеству. После прекращения этих беспорядков Гонорий в последний раз обнял министра, которого он уже считал за тирана, и направился к лагерю близ Павии, где был встречен выражениями преданности со стороны войск, собранных там для войны с Галлией. В четвертый день утром он произнес заученную им воинственную речь в присутствии солдат, которых Олимпий подготовил своими благосклонными посещениями и коварными беседами к совершению кровавого замысла. По данному сигналу они умертвили преданных Стилихону лучших военачальников, какие состояли на императорской службе, двух преторианских префектов, галльского и италийского, двух главных начальников кавалерии и пехоты, министра двора, квестора, казначея и комита дворцовой прислуги. Многие другие лишились жизни, и немало домов было ограблено; неистовый мятеж свирепствовал до наступления ночи, и дрожавший от страха Гонорий, которого видели на улицах Павии без императорской мантии и диадемы, склонившись на убеждения своего фаворита, осудил память убитых, публично признал невинность убийц и похвалил их преданность. Известие о совершенных в Павии убийствах возбудило в душе Стилихона основательные и мрачные опасения, и он немедленно созвал в болонский лагерь совет из тех союзных вождей, которые были лично к нему привязаны и которые неизбежно были бы вовлечены в его гибель. Все собравшиеся настойчиво потребовали войны и мщения; они хотели, не теряя ни одной минуты, выступить под знаменем героя, так часто водившего их к победе, застигнуть врасплох, захватить и уничтожить преступного Олимпия и его выродившихся римлян и затем, быть может, возложить диадему на главу их оскорбленного полководца. Вместо того чтобы исполнить план, который мог бы найти для себя оправдание в успехе, Стилихон колебался до тех пор, пока не погиб безвозвратно. Он еще не знал, что сталось с императором, не полагался на преданность своих собственных приверженцев и с ужасом помышлял о пагубных последствиях того, что он поведет против итальянской армии, итальянского населения буйные толпы варваров. Союзники, выведенные из терпения его трусливыми и нерешительными отсрочками, торопливо удалились под впечатлением и страха и негодования. Один из готских воинов, по имени Сар, даже между варварами славившийся своей физической силой и храбростью, внезапно напал в полночь на лагерь своего благодетеля, разграбил обоз, разбил наголову охранявших его особу верных гуннов и проник в палатку, где встревоженный министр сидел погрузившись в размышления об опасностях своего положения. Стилихон с трудом спасся от меча готов и, обнародовав последнее и благородное воззвание к городам Италии с увещанием запирать свои ворота перед варварами, он из доверия или с отчаяния укрылся в Равенне, которая уже находилась в руках его врагов. Олимпий, присвоивший себе все права, принадлежавшие Гонорию, был тотчас извещен о том, что его соперник нашел убежище у алтаря одной христианской церкви. Этот низкий и жестокосердый лицемер не был доступен ни состраданию, ни угрызениям совести, но из благочестия постарался не нарушать привилегий святилища, а обойти их. Комит Гераклиан в сопровождении военного отряда появился на рассвете у входа в равеннскую церковь; епископ удовлетворился торжественной клятвой, что данное императором поручение заключается лишь в приказании арестовать Стилихона; но лишь только несчастный министр переступил за порог святилища, ему было предъявлено повеление о его немедленном предании смертной казни. Стилихон безропотно выслушал оскорбительные обвинения в измене и посягательстве на жизнь своего родственника, сдержал неуместное усердие своих приверженцев, пытавшихся спасти его, и с мужеством, достойным последнего римского полководца, подставил свою шею под меч Гераклиана.[108] Раболепные царедворцы, так долго с подобострастием преклонявшиеся перед фортуной Стилихона, стали издеваться над его падением, а самые дальние родственные связи с западным военначальником, так еще недавно открывавшие путь к богатству и почестям, или настойчиво отвергались теми, кто когда-то ими гордился, или навлекали на них жестокие наказания. Его семейство, связанное с семейством Феодосия тройными узами родства, могло бы позавидовать положению последнего крестьянина. Его сын Евхерий был задержан в то время, как пытался спастись бегством; а вскоре вслед за смертью этого невинного юноши состоялся развод с Фермацией, которая заняла место своей сестры Марии и, подобно ей, сохранила на императорском брачном ложе свою девственность.[109] Олимпий с неутолимой злобой преследовал тех из друзей Стилихона, которым удалось спастись во время павийской резни, и прибегал к самым утонченным жестокостям, чтобы вынудить от них признание в измене и святотатственном заговоре. Они умирали, не сказав ни слова; их непоколебимое мужество оправдало выбор[110] их патрона и может считаться за доказательство его невинности, а та деспотическая власть, которая отняла у него жизнь без суда и заклеймила его память без доказательств, не в состоянии оказать какое-либо влияние на беспристрастный приговор потомства.[111] Заслуги Стилихона велики и очевидны, а его преступления, в том виде как на них неясно намекают лесть и ненависть, по меньшей мере сомнительны и неправдоподобны. Почти через четыре месяца после его смерти был издан от имени Гонория эдикт о восстановлении между двумя империями свободных сношений, которые были так долго прерваны общественным врагом.[112] Министр, слава и могущество которого зависели от благосостояния государства, подвергся обвинению в том, что он изменнически предал Италию варварам, которых он побеждал и при Полленции, и при Вероне, и под стенами Флоренции. Приписываемый ему замысел возложить диадему на голову его сына Евхерия не мог бы быть приведен в исполнение без подготовки и без сообщников, а честолюбивый отец, конечно, не оставлял бы будущего императора до его двадцатилетнего возраста в скромном звании трибуна нотариусов. Злобный соперник Стилихона нападал даже на его религиозные чувства. Духовенство от всего сердца радовалось удачному и почти сверхъестественному избавлению церкви от ее врага и утверждало, что, в случае вступления на престол Евхерия, его первым делом было бы восстановление идолов и гонение христиан. Однако сын Стилихона был воспитан в христианской вере, которую его отец всегда исповедовал и усердно поддерживал.[113] Великолепное ожерелье Серены было снято со статуи Весты, [114] и язычники проклинали память нечестивого министра, по приказанию которого были преданы пламени Сивиллины книги, служившие для римлян оракулами.[115] Все преступление Стилихона заключалось в его высокомерии и могуществе. Его благородное нежелание проливать кровь своих сограждан, как кажется, содействовало успеху его недостойного соперника, а на личность Гонория пал тот позор, что потомство даже не удостоило его упреков в низкой неблагодарности к человеку, который опекал его юность и оберегал империю. Между многочисленными приверженцами павшего министра, славившимися в свое время богатством и заслугами, нас всех более интересует знаменитый поэт Клавдиан, который пользовался милостивым расположением Стилихона и был вовлечен в гибель своего патрона. Почетные звания трибуна и нотариуса определяли его положение при императорском дворе; своим браком с одной богатой наследницей из африканской провинции[116] он был обязан могущественному покровительству Серены, а Клавдианова статуя, воздвигнутая на форуме Траяна, свидетельствовала о разборчивости вкуса и о щедрости римского сената.[117] Когда прославление Стилихона стало считаться за преступление, Клавдиан навлек на себя вражду одного влиятельного и безжалостного царедворца, которого он оскорбил невоздержностью своего остроумия. Он сопоставил в колкой эпиграмме противоположные характеры двух преторианских префектов Италии и указал на контраст между безвредной беспечностью философа, иногда проводящего в дремоте или в научных трудах часы, назначенные для деловых занятий, и корыстным прилежанием жадного министра, неутомимо гоняющегося за незаконными или нечестивыми денежными выгодами. «Как было бы полезно доя населения Италии, — продолжает Клавдиан, — еели бы Маллий постоянно бодрствовал, а Адриан постоянно спал!».[118] Дремота Маллия не была нарушена этим дружелюбным пожеланием, но жестокосердный Адриан выжидал возможности отомстить за себя и без больших усилий убедил врагов Стилихона принести для него такую ничтожную жертву, как жертва заносчивого поэта. Клавдиан скрывался во время революционных смут, а затем, повинуясь не столько голосу чести, сколько голосу благоразумия, обратился к оскорбленному префекту, в форме послания, с мольбами и со смиренным отречением от высказанного мнения. Он скорбел в жалобном тоне о пагубной нескромности, в которую был вовлечен своей раздражительностью и безрассудством, указывал, как на достойный подражания пример, на милосердие богов, героев и львов и выражал надежду, что великодушный Адриан не захочет раздавить беззащитного и ничтожного врага, который и без того уже достаточно унижен опалой и бедностью и глубоко огорчен ссылкой, пытками и смертью самых дорогих своих друзей.[119] Каков бы ни был успех этих просьб и каковы бы ни были подробности остальной его жизни, положительно известно одно, — что по прошествии нескольких лет могила сравняла министра с поэтом; но имя Адриана почти совершенно предано забвению, тогда как произведения Клавдиана читаются с удовольствием во всех странах, сохранивших или приобретших знакомство с латинским языком. Если мы правильно взвесим его достоинства и его недостатки, то мы должны будем сознаться, что Клавдиан и не удовлетворяет и не порабощает нашего ума. Нам было бы нелегко цитировать из его произведений такой отрывок, к которому шел бы эпитет возвышенного и патетического, или указать такой стих, который трогает нас до глубины сердца или расширяет пределы нашей фантазии. Мы напрасно стали бы искать в поэмах Клавдиана удачной изобретательности, или искусного изложения интересной фабулы, или верного и живого описания характеров и положений, взятых из действительной жизни. Для пользы своего патрона он сочинял панегирики и сатиры, а цель, для которой писались эти раболепные произведения, лишь усиливала в нем природную наклонность выходить из пределов того, что правдиво и натурально. Впрочем, эти недостатки в некоторой степени возмещались поэтическими достоинствами Клавдиана. Он был одарен редкой и драгоценной способностью облагораживать самые низкие сюжеты, украшать самые бесцветные и разнообразить самые монотонные: его колорит, в особенности в описательной поэзии, мягок и блестящ, и он редко пропускает случай выказать и даже употребить во зло преимущества развитого ума, богатой фантазии, легкого и по временам энергичного слога и непрерывного потока благозвучной версификации. К этим отличиям, не зависящим ни от каких случайных условий времени и места, мы должны присовокупить то специальное достоинство, которое истекало из неблагоприятных для Клавдиана условий его рождения. В эпоху упадка и искусств и самой империи получивший греческое образование египетский уроженец[120] приобрел в зрелых летах такое уменье владеть латинским языком, [121] что превзошел всех своих слабых современников и после трехсотлетнего промежутка времени стал наряду с поэтами Древнего Рима.[122]
[123] О восстании готов и блокаде Константинополя ясно упоминают Клавдиан (in Rufin., кн. 2, 7-100), Зосим (кн. 5, стр. 292) и Иордан (de Rebus Geticis, гл. 29). (Стилихон нашел Фессалию уже ограбленной готами во время весны, наступившей после смерти Феодосия. (Клавд. in Rufin. II, 36-43). — Издат.) [124] ……Alii per terga ferocis Danubii solidata ruunt; expertaque remis Frangunt stagna rotis. Клавдиан и Овидий часто потешают свою фантазию, прибегая к метафорам, основанным на различии между водой в жидком состоянии и водой замерзшей. На эти легкие упражнения они потратили немало остроумия. [125] Иероним, том 1, стр. 26. Чтобы утешить своего друга, епископа города Алтинума Гелиодора, лишившегося своего племянника Непоциана, он перечисляет все общественные и частные бедствия того времени. См. Тильемона Mem. Eccles., том XII, стр. 200 и сл. [126] Baltha (смелый): origo mirifica, по выражению Иордана (гл. 29). Этот знаменитый род долго процветал во Франции, в готской провинции Септимании или Лангедоке под извращенным именем Ваих; а одна ветвь этого рода впоследствии поселилась в королевстве Неаполитанском. (Гроций in Prolegom. ad Hist. Gothic, стр. 53). Владельцы Бо, подле Арля, и семидесяти девяти подвластных им поместий, были независимы от графов Прованских (Longuerue, Description de la France, том 1, стр. 357). (Готское название Baltha приняло на немецком языке форму bald, которая в более раннюю пору значила то же, что англосаксонское слово beald или английское bold. (Словарь Аделунга. 1, 622). Переходя через различные видоизменения разговорного языка, оно приняло значение наречия скоро и сохранило его до сих пор. Имя столь знаменитого в скандинавской мифологии Одинова сына Бальда, без сомнения, происходило из того же источника. Отец императрицы Евдокии, называвшийся Bauto, вероятно, принадлежал к тому же роду. Таким путем создавались названия кланов или племен. Если бы Balti были так же знамениты во времена Тацита и Плиния, их сочли бы за одну из германских наций. — Издат.) [127] Зосим (кн. 5, стр. 293—295) наш лучший руководитель при описании нашествия на Грецию, но указания и намеки Клавдиана также проливают свет на эти события. [128] Сравн. Геродота (кн. 7, гл. 176) и Ливия (XXXVI, 15). Этот узкий проход, вероятно, расширяли следовавшие затем завоеватели. [129] Он прошел, по словам Евнапия (In Vit. Philosoph., стр. 93, edit. Commelin, 1596), через ущелье, dia ton pylon (Фермопилы) parelthen, hosperdia stadion, kai hippokrotou pediou trekon. [130] Под влиянием того, что писали Иероним и Клавдиан (in Rufin. кн. 2, стр. 192), я прибавил несколько темных красок к рассказу Зосима, который старался представить бедствие Афин менее ужасным, чем оно было на самом деле. Nec fera Cecropias traxissent vincuia matres. Синезий (Epist. 156, стр. 272, издан. Петав.) замечает, что Афины, бедствия которых он приписывает алчности проконсула, славились в ту пору не столько своими философскими школами, сколько своей торговлей медом. (Необходимо отмечать все черты готского характера, так как он имел громадное влияние на судьбы Европы. В уважении, которое выказал Аларих к древней отчизне знаний, не видно признаков того закоснелого равнодушия к высшим достоинствам просвещенного ума, в котором обвиняли всю его нацию. Нас приучили соединять с именем готов понятие о варварстве, невежестве и обо всем, что препятствует человеческому прогрессу; нас также приучили верить, что завоеватели Рима подвергли весь образованный мир разорению и опустошению, от которых он мог поправиться только после тысячелетних усилий. Это обвинение не согласно со всеми историческими фактами; сверх того, оно не может быть согласовано с человеческой натурой и с тенденциями человеческого ума. Мы повсюду замечаем, что менее цивилизованные победители усваивают нравы и познания более цивилизованных побежденных. Graecia capta ferum victorem cepit et artes Intulit agresti Latio — (Гор. Epist. II, кн. 156). Это свидетельствует такой писатель, который познакомился с этой истиной на собственном опыте и сам воспользовался ее выгодами. И готская нация подчинялась тому же закону. Но при самом вступлении в лоно просвещения она подверглась тому пагубному влиянию, которое еще задолго до ее появления на историческом поприще начало налагать оковы на человеческий ум; она также подпала под иго церковного деспотизма, введенного теми, кто извращал дух христианства; а между тем именно ей неосновательно приписывали все последствия этого зла. Отсюда истекают два явления, придающие этой эпохе особый интерес: во-первых, вредное усиление духовного гнета и, во-вторых, развитие умственной деятельности среди готов, которые сначала попали под этот гнет, но потом стали проявлять свою энергию и постарались освободиться от него путем продолжительной борьбы, которая наконец привела к Реформации. Девятая глава «Истории Средних Веков» Галлама начинается здравыми замечаниями о симптомах общественного упадка в этот промежуток времени. Но автор останавливается на этих второстепенных причинах упадка, хотя они «не дают совершенно удовлетворительного вывода и не вполне объясняют, отчего произошла такая печальная перемена». Если бы он сделал еще один шаг вперед и изучил историю церкви, к которой светские писатели относятся так невнимательно и с которой он, по собственному признанию (стр. 309), был мало знаком, тогда он заметил бы, что все эти симптомы упадка были или орудиями, или последствиями тирании церковной иерархии. Эта иерархия начала свою деятельность с того, что стала распространять вокруг себя умственное омрачение. По мере того как усиливалось ее влияние, туман стал сгущаться и наконец превратился в совершенный мрак. — Издат.) [131] ……Vallata marl Scironia rupes, Et duo continuo connectens aequo га muro Isthmos……Клавдиан de Bell. Getico, 188. Скиронийские скалы описаны Павзанием (кн. 1, гл. 44, стр. 107, изд. Куна) и нашими новейшими путешественниками Уилером (Wheler, стр. 436) и Чендлером (Chandler, стр. 298). Адриан провел там дорогу для экипажей. (Здесь мы видим, что греки преклоняются перед завоевателями с таким же, как римляне, беспомощным бессилием. По этому поводу говорилось, что это две старые и отжившие нации. Но такое же бессилие заметно во вновь организовавшихся обществах, еще не достигших значительной степени просвещения. И те провинциальные жители, предки которых боролись с возраставшим могуществом Рима и сдерживали его честолюбие, также преклонились перед плохо вооруженными и недисциплинированными варварами, и даже почти без всякого сопротивления. Только при помощи наемных варваров удавалось организовать те армии, которые защищали тень империи, мелькавшую внутри стен Равенны и Константинополя. Повсюду, где утверждалось влияние церковной иерархии, она вносила одинаковое одряхление. Некоторые из готов, правда, уже приняли христианскую веру, но их обращение в эту веру было неполное и не привело к образованию какой-либо правильной формы церковного управления. Когда же они подчинились такой систематической форме, они также впали в нравственное бессилие. Преклонение перед светской тиранией имеет свои пределы. Но духовный тиран, злоупотребляющий священным именем Бога, присваивает себе такую страшную власть, которая убивает все человеческие способности. Он отуманивает рассудок с целью убить его и поражает как паралич с целью наживы. Это обвинение очень важно, но основательность его может быть доказана. Самый лучший способ поддерживать религию заключается в том, чтобы уличать тех, кто извращает ее дух. — Издат.) [132] Клавдиан (in Rufin., кн. 2, 186 и de Bello Getico, 611 и сл.) описывает, хотя и с жаром, но не совсем ясно, эти сцены грабежа и разрушения. [133] что, хотя грубый завоеватель не мог по достоинству оценить оригинальное произведение искусства, он был одарен самыми чистыми инстинктами изящного вкуса и сердечной добротой (Плутарх, Symposiac, кн. 9, том И, стр. 737, edit. Wechel). [134] Гомер часто описывает примерное терпение тех захваченных в плен женщин, которые отдавали свои прелести и даже свои сердца убийцам своих отцов, братьев и пр. Такая же страсть (Эрифилы к Ахиллу) описана с удивительной изысканностью Расином. [135] Плутарх (in Pyrrho, том II, стр. 471, изд. Бриана) приводит подлинный ответ на Лаконском диалекте. Пирр напал на Спарту с двадцатью пятью тысячами пехотинцев, двумя тысячами всадников и двадцатью четырьмя слонами, а защита этого неукрепленного города служит похвалой законам Ликурга, даже в последнем периоде их упадка. [136] Может быть такой, какой она так хорошо изображена Гомером (Илиада XX, 164). [137] Евнапий намекает (In Vit. Philosoph., стр. 90-93) на то, что толпа монахов изменила Греции и последовала за готами. [138] Касательно похода Стилихона в Грецию сравн. добросовестный рассказ Зосима (кн. 5, стр. 295, 296) с интересным и подробным, но льстивым рассказом Клавдиана (1 Cons. Stilich., кн. 1, 172—186; 4 Cons. Hon. 459—487). Так как исход этого предприятия не был успешен, то он искусно оставляется в тени. [139] Войска, проходившие через Элиду, должны были откладывать в сторону свое оружие. Эта безопасность обогатила местное население, занимавшееся земледелием. Но богатство породило в них гордость; они стали пренебрегать своей привилегией и дали Полибию повод посоветовать им снова запереться в своем заколдованном круге. См. ученое и умное рассуждение об Олимпийских играх, которое Вест (West) предпослал своему переводу сочинений Пиндара. [140] Клавдиан (in 4 Cons. Hon. 480) намекает на этот факт, но не называет имени реки; может быть, это был Алфей (1 Cons. Stil. кн. 1, стр. 185). ……Et Aipheus Geticis angustus acervis Tardiorad Siculos etiamnum pergit a mo res. Но я все-таки стою за Пеней — неглубокий поток, который бежит по широкому и глубокому руслу через Элиду и впадает в море под Килленой. Он был соединен с Алфеем для очищения Авгиевых конюшен (Целларий, том 1, стр. 760. Путешествия Чендера, стр. 286). [141] Страбон, кн. 8, стр. 517. Плиний, Hist. Natur., IV, 3. Уилер, стр. 308. Чендлер, стр. 275. Они с различных пунктов измеряли расстояние между двумя материками. [142] Синезий провел три года (397—400) в Константинополе в качестве депутата, посланного Киреной к императору Аркадию. Он поднес императору золотой венок и произнес в его присутствии поучительную речь «de Regno» (стр. 1-32, изд. Петав., Париж 1612). Философ был назначен епископом Птолемаиды в 410 г. и умер около 430 года. См. Тильемона Mem. Eccles., том XII, стр. 499—554, 683—685. (О Синезий было с похвалой упомянуто во 2-м томе этой «Истории» на стр. 395. Выражение епископа Варбуртона «не малый безумец» оказывается в настоящем случае уместным и верным, так как Синезий выказал себя энтузиастом, слишком мало знакомым с жизнью, потому неспособным указать настоящую причину того зла, которое он оплакивал. Когда он неохотно принял епископское звание, он с удовольствием исполнял свои обязанности по отношению к своей спокойной и отдаленной епархии, граничившей с африканской степью; он не подражал примеру своего покровителя Феофила и не искал для себя никаких мирских выгод. Его успешное пользование своей духовной властью в борьбе с «маленьким тираном» Андроником возбуждает в нас сожаление о том, что отлучение от церкви, которое он употребил в дело в этой борьбе с большой пользой, вообще употреблялось только в интересах деспотизма, мщения и корыстолюбия. — Издат) [143] (Если бы Синезий посетил Константинополь, будучи епископом, он вероятно, не осмелился бы сделать эту ссылку на басню, сюжет которой взят из языческого Тартара. В своем переводе этого места Гизо заменил хорошо известного лидийского монарха Флегием — мифическим царем Лапифов. Оба они были созданы фантазией древних поэтов для того, чтобы наглядно изобразить, что нанесенные богам оскорбления наказываются опасностью быть раздавленным висящей над головой скалой. Что касается Флегия, то сказание о нем так неясно, что ни Виргилий, ни Павзаний, ни Стаций ничего не говорят об упомянутом наказании; в статье Бэйля также ничего о нем не говорится. По-видимому, Гизо не имел никакого основания отклоняться от текста Синезия и метафоры Гиббона. — Издат) [144] Синезий, de Regno, стр. 21-26. [145] …..qui foedera rumpit Ditatur: qui sen/at, eget: vastator Achivae Gentis, et Epirum nuper populatus inuitam Praesidet iiiyrico; jam, quos obsedit, amicos Ingreditur muros; illis responsa daturus Quorum conjugibus potitur, natosque peremit. Клавдиан in Eutrop. кн. 2, стр. 212. Аларих доказал искусство своей политики (de Bell. Getic 533—543) тем употреблением, которое он сделал из своей власти над Иллирией. [146] Иордан, гл. 29, стр. 651. Готский историк присовокупляет с несвойственным ему одушевлением: «Cum suis deliberans suasit suo labore quaerere regna, quam alienis per otium subjacere». [147] …..Discors odiisque anceps civilibus Orbis Non sua vis tutata diu, dum foedera fallax Ludit, et alternae perjuria vendidat auiae. Клавдиан de Bell. Get. 565. [148] Alpibus Itaiiae ruptis penetrabis ad Urbem. Это достоверное предсказание было сделано Аларихом или, по крайней мере, Клавдианом (de Bell. Getico, 547) за семь лет до самого события. Но так как оно не осуществилось в тот срок, который был опрометчиво назначен, то переводчики передавали его в двусмысленном значении. (О великолепии Рима и о богатстве провинций знали те племена, которые толпились подле границ империи. Присвоить их себе было постоянно целью этих племен. Потерпев неудачу в своих первых попытках, они все-таки не теряли из виду своей добычи; а когда Рим сделался неспособным оказывать им сопротивление, рассказы об успехе нашествий стали переходить из уст в уста, достигли самых отдаленных стран и внушили желание получить свою долю добычи. Таково простое и естественное объяснение сильного напора бесчисленных орд, устремившихся на империю со всех сторон: и из холодных и гористых северных стран, и из песчаных равнин востока. Увеличение населения постоянно увеличивало силы потока, медленно подвигавшегося к западу. В течение почти четырех столетий он находил на границах империи почти непреодолимые преграды, но когда эти преграды были преодолены, «поток разлился со стремительной силой» и стал все быстрее прокладывать себе путь вперед. Если мы отбросим искусственные украшения истории, то излагаемые здесь факты представятся нам в своем натуральном свете; тогда мы поймем причины событий и не будем отыскивать их среди утесов Скандинавии или за китайской стеной. — Издат.) [149] Лучшими источниками сведений служат для нас девятьсот семьдесят стихов Клавдиана в его поэме «О Гетской войне» и начало той поэмы, в которой воспевается шестое консульство Гонория. Зосим хранит молчание, и мы принуждены довольствоваться теми клочками или, вернее, крохами, которые находим у Орозия и в Хрониках. [150] Несмотря на грубые ошибки Иордана, который смешивает между собой войны Алариха в Италии (гл. 29), указываемое им время консульства Стилихона и Аврелиана (400 год после P. X.) точно и достоверно. Из произведений Клавдиана (Тильемон, Hist, des Emp., том V, стр. 804) положительно известно, что битва при Полленции происходила в 403 году; но мы не знаем, что происходило в этот промежуток времени. [151] Tantum Romanae urbis judicium fugis, ut magis obsidionem barbaricam, quam pacatae urbis judicium velis sustinere (Иероним, том il, стр. 239). Руфин понимал опасность своего положения; мирный город, в который его приглашали приехать, был взволнован происками злобной Марцеллы и других членов Иеронимовой партии. (Церковные распри того времени часто выводят Иеронима перед нами на сцену не в благоприятном для него свете. Он ближе, чем все другие отцы церкви, был знаком с языческой литературой. Но его благочестие позволяло ему пользоваться ею только тогда, когда он мог сделать из нее орудие для нападений на соперников, и в этих случаях он прибегал к ее помощи без всяких колебаний. Полемика была пищей для его души и поддерживала в нем ту язвительность, которой проникнуты его сочинения. Некоторые из протестантов отзывались о нем так, как он того стоил. Мозгейм говорит: «Раздражительность, с которой Иероним относился к тем, кто не разделял его мнений, его жажда славы, его желчный и необузданный нрав, его неосновательные нападки на добрых и невинных людей и другие недостатки его характера немало унижали его в глазах тех судей, которые не были ни недобросовестными, ни некомпетентными» (Institutes of Есс. Hist., ч. 1, стр. 336). Однако эти самые свойства в связи с дарованиями и познаниями возвышали его в глазах церковной иерархии, и он был самым действительным ее орудием для возбуждения той неумолимой вражды, благодаря которой «всякий, кто смотрел с отвращением на распространение суеверий и восставал против общего направления умов, получал за свои усилия только ту награду, что его клеймили позором» (lb., стр. 363). Двумя такими жертвами были Руфин и Иовиниан. Первый из них был сначала интимным другом того, кто впоследствии так поносил его. Но эти узы дружбы были разорваны оттого, что Руфин имел непростительную смелость держаться самостоятельных убеждений. Мозгейм говорит (ib., стр. 340): «Руфин занимал бы не последнее место между латинскими писателями четвертого столетия, если бы он не имел несчастия быть во вражде с влиятельным и злоязычным Иеронимом». И он и Иовиниан также были виновны в том отвратительном преступлении, что подкрепляли свои возражения против усиливавшихся злоупотреблений ссылками на авторитет Оригена, которого, несмотря на его важные заслуги, стали считать еретиком с тех пор как иерархия заимствовала от философии все, что было можно, и опасалась ее дальнейшего вмешательства. Римский собор под председательством чванного Дамасия, и миланский под председательством коварного и надменного Амвросия осудили их нечестивые учения, а императорские декреты назначили наказания виновным. Руфин спасся от своих гонителей, но Иовиниан был менее счастлив: как человек, недостойный общения с людьми, он был сослан на остров Боа. Эти меры насилия были внушены главным образом гневными декламациями Иеронима. — Издат.) [152] Это был враг постов и безбрачия Иовиниан, которого преследовал и оскорблял свирепый Иероним (Примечания Жортена, ч. IV, стр. 104 и сл.). См. подлинный эдикт о его изгнании в Кодексе Феодосия, кн. 16, тит. 5, зак. 43. [153] Эта эпиграмма (de Sene Veronensi qui suburbium nusquam egressus est) принадлежит к числу самых ранних и самых приятных произведений Клавдиана. В подражании Коулея (издание Герда, ч. II, стр. 241) попадаются некоторые натуральные и удачные штрихи, но оно гораздо ниже оригинального портрета, очевидно написанного с натуры. [154] Ingentem meminit parvo qui germine quercum, Aequaevumque videt consenuisse nemus. A neighbouring wood bom with himself he sees, And loves his old contemporary trees. В этих стихах Коулей, быть может, превзошел оригинал, а так как английский поэт был хороший ботаник, то он скрыл дубы под более общим выражением. [155] Клавдиан, de Bell. Get. 192—266. Его могут находить растянутым, но страх и суеверие занимали важное место в воображении итальянцев. [156] Бароний приводит (Anna!. Eccles. A. D. 403, N 51) отрывок из сочинений Павлина, из которого видно, что смятение распространилось по всей Италии до города Нолы в Кампании, где поселился на постоянное жительство этот знаменитый кающийся. [157] «Solus erat Stilicho etc.» — таков похвальный о нем отзыв Клавдиана (de Bell. Get. 267), который не делает исключения даже в пользу императора. Каким ничтожным должен был казаться Гонорий своим окружающим! [158] Внешний вид страны и отвага Стилихона хорошо описаны в de Bell. Get. 340—363. (Озеро Л арий (Malte-Brun, том VII, стр. 625) носит теперь название Комского озера, а округ, в котором оно находится, входил в состав Цизальпинской Галлии. Название Ларий, вероятно, произошло от кельтского слова La г, означающего обширную гладкую поверхность. Ливии (кн. 5, гл. 34, 35) и Юстин (кн. 20, гл. 5) упоминают о многих городах, основанных галлами на севере Италии и вдоль Адриатического моря до Анконы, где, по словам Помпония Мелы (кн. 2, гл. 4), находилась граница, отделявшая латинские народы от галльских. Она, вероятно, пролегала вдоль реки Эза, которая впадает там в море и близ устья которой находилась Камерта, где галлы потерпели поражение от римлян (Полибий, кн. 2, гл. 19). Поэтому, когда новейшие путешественники находят, что в некоторых деревнях Ломбардии до сих пор говорят на кельтском диалекте, им нет надобности предполагать, что жители тех деревень происходят от кимвров, поселившихся там после поражения, нанесенного им Марием. — Издат.) [159] Venit et extremis tegio praetenta Britannis Quae Scoto dat frena truci. De Bell. Get. 416. Однако для самого быстрого перехода от Эдинбурга или Ньюкасла до Милана потребовалось бы больше времена, чем сколько длилась, по словам Клавдиана, война с готами. Всякому путешественнику должен быть памятен внешний вид Ломбардии (см. Фонтенеля, том V, стр. 279), который так часто изменяется от случайного и неожиданного изобилия вод. Австрийцы стояли перед Генуей на высохшем русле реки Польцеверы. nNe sarebbe, — говорит Муратори, — mai passato per mente a que buoni Allemannl, che quel picciolo torrente potesse, per cosl dire, in un instante cangiarsi in un terribil gigante" (Annal. dltalia, том XVI, стр. 443. Милан, 1753, изд. in 8-vo). (Гиббон не совсем правильно употребляет названия этих рек, так как две из них он называет их старинными именами, а две другие новыми; он должен бы был однообразно придерживаться или тех, или других. Адиж назывался прежде Афезисом, а Олио Оллием; Минчий называют теперь Минчио, а Аддую Аддой. — Издат.) [160] Клавдиан не дает ясного ответа на наш вопрос: где находился сам Гонорий? Но его бегство доказывается его преследованием, и мой взгляд на войну с готами оправдывается итальянскими критиками Сигонием (том I, ч. 2, стр. 369. de Imp. Occident, кн. 10) и Муратори (Annali dltalia, том IV, стр. 45). (Декан Мильман обращает наше внимание на то, что Лебо в своей Histoire du Bas Empire совершенно иначе описывает эти события. Там говорится, что Гонорий не выезжал из Милана, что Стилихон обманул Алариха, заключив с ним мирный договор с целью неожиданно напасть на него, и что результат этого нападения был нерешительный. Лебо как историк невысоко ценится даже между его собственными соотечественниками. Хотя Гизо и упоминает о нем в своем предисловии, но в своих подстрочных примечаниях никогда не делает на него ссылок. В Biographie Universelle говорится, что он не всегда точен и прозорлив, и автор присовокупляет к этим словам замечание: «Gibbon, qui a depuis traite le тёте sujet, a laisse bien derriere fui Ihlstoiren Francais» (том XXIII, стр. 480). Что касается вопроса, о котором здесь идет речь, то Лебо отбрасывает свидетельство современных поэтов как недостойное доверия, а между тем придерживается Иордана, который, будучи готом, считается им в этом вопросе не заслуживающим доверия писателем. Поэтому он ни разу не упоминает об Асти, хотя Клавдиан навлек бы на себя насмешки, отнеся к Полленции слова: "moenia vindicis Astae**, если бы там ничего не случилось; он также не считает, чтобы отступление Алариха из Италии было решительным доказательством неуспеха. — Издат.) [161] Одну из дорог можно проследить по Itinirarius (стр. 98, 288, 294, с примечаниями Весселинга). Аста находилась в нескольких милях справа. [162] Аста, или Асти, была римской колонией; теперь это главный город красивой провинции, доставшейся в шестнадцатом столетии герцогам Савойским (Leandro Albert!, Descrizione dltalia, стр. 382). [163] Nec me imor impulit ullus. Он мог этим хвастаться в следующем году в Риме, когда находился в пятистах милях от места опасности (6 Cons. Hon., 449). [164] Hanc ego vel victor regno, vel morte tenebo Vlctus, humum……….. Речи (de Bell. Get., 479—549) готского Нестора и Ахилла выразительны, характерны, приспособлены к обстоятельствам и, может быть, не менее подлинны, чем речи у Ливия. [165] Орозий (гл. 7, гл. 37) оскорблен нечестием римлян, напавших на столь благочестивых христиан в день Пасхи. Однако в то самое время у раки св. Фомы Эдесского возносились мольбы о гибели арианского разбойника. См. Тильемона (Hist., des Emp., том V, стр. 529), который цитирует проповедь, ошибочно приписываемую Златоусту. [166] Следы развалин Полленции находятся в двадцати пяти милях к юго-востоку от Турина. Находящийся в тех же окрестностях Urbs служил местом охоты для королей Ломбардии, а протекающая там небольшая речка оправдывала предсказание «penetrabls ad urbem» (Клюв. Ital. Antlq., том I, стр. 83-85). [167] Орозий употребляет двусмысленные выражения, стараясь уверить, что римляне были разбиты. "Pugnantes vlcimus, victores victi sumusПроспер (in Chron.) говорит, что эта битва была нерешительна и кровопролитна; но готские писатели Кассиодор (In Chron.) и Иордан (de Reb. Get., гл. 29) заявляют притязание на решительную победу. [168] Demens Ausonidum gemmata monllla matrum, Romanasque alta famulas cervice petebat. De Bell. Get. 627. [169] Клавдиан (de Bell. Get. 580—647) и Пруденций (in Symmach., кн. 2, 694, 719) воспевают без всяких двусмысленностей победу римлян при Полленции. Они оба были поэты и оба были пристрастны, но и самый подозрительный свидетель заслуживает некоторого доверия, когда его пристрастие сдерживается недавними и всем известными фактами. [170] Заключительные выражения Клавдиана энергичны и изящны; но когда он говорит, что битвы с кимврами и с готами происходили на одном и том же месте, он как поэт придерживается (точно то же представляют и Philippi Вергилия; Georglc. 1, 490) неточных географических понятий. Верчелли и Полленция находятся один от друго мотрительностью, если мы хотим не впадать в их преувеличения, а хотим извлекать из их произведений правильное понимание исторических событий. [171] …. [172] Et gravant en airain ses freles avantages De mes etats conquis enchainer les images. У римлян было обыкновение во время триумфов выставлять изображения царей и провинций. Даже бюст Митридата, имевший в вышину двенадцать футов, был сделан из массивного золота (Freinshem. Supplement. Livian. 103. 47). (Расин, описав римское триумфальное шествие, имел в виду напомнить вышеприведенными стихами о существовании обычая чеканить в воспоминание о победах медали, на которых закованные в цепи или связанные пленники изображали завоеванные провинции. Это делалось очень часто. По случаю победы над готами, как говорит Экгель, была также вычеканена медаль; на ней была надпись Triumfator Gent. Barb, и была изображена фигура слабого и невоинственного Гонория в воинственной позе и «juxta captivus». Num. Vet., ч. VIII, стр. 173. — Издат.) [173] В произведениях Клавдиана о войне с готами и о шестом консульстве Гонория изложены в неясной между собой связи события, касающиеся поражения Алариха и понесенных им потерь. [174] Тасео de Aiarico… saepe victo, saepe concluso, semperque dimisso. Орозий, кн.7, гл.37, стр.567. Клавдиан (6 Cons. Hon., 320) задергивает занавес, нарисовав изящный портрет. [175] В остальной части Клавдиановой поэмы о шестом консульстве Гонория описаны: путешествие императора, триумф и игры цирка (360—660). [176] Эту надпись можно найти в «Истории Древних Германцев» Маску, VIII, 12. Подлинные выражения положительны и неосторожны: «Getarum nationem in omne aevum domitam, etc.». (Эта смешная выставка высокопарных преувеличений, нередко встречающаяся у древних, служит доказательством того, что нельзя искать верного изложения фактов даже в публичных надписях или официальных объявлениях. Это предостерегает нас от таких же привычек, существующих между писателями. Победы и поражения у них нередко преувеличиваются, число участвовавших в сражениях или увеличивается, или уменьшается; армия, по их словам совершенно уничтоженная, или народ, по их словам стертый с лица земли, снова появляются по прошествии нескольких лет и в свою очередь истребляют своих истребителей. Последующие события доказывают нам неосновательность таких преувеличений. Когда готы овладели Римом, они оставили в целости хвастливую надпись, возвещавшую об их истреблении; они удовольствовались тем, что своим присутствием опровергли ее. Гонориева арка «еще существовала в четырнадцатом столетии, но затем, к сожалению, была разрушена»; к этим словам Нибур (Лекции, ч. Ш, стр.303) присовокупляет: «Есть другой памятник того же времени, — надпись на Porta S. Lorenzo, на которой можно прочесть имя Стилихона, восстановившего городские стены, „egestis immensis ruderibus“. — Издат.) [177] Касательно интересного, хотя и отвратительного вопроса о гладиаторах см. две книги Сатурналий Липсия, который, в качестве знатока древности, склонен одобрять все древние обычаи (том ill, стр. 483—545). [178] Код. Феодосия, кн. 15, тит. 12, зак.1. Комментарий Годефруа дает обильные материалы (том V. стр.396) для истории гладиаторов. [179] См. заключение речи Пруденция (in Symmach., кн.2, 1121—1131), который, без сомнения, читал красноречивую брань Лактанция. (Divin. Institut., кн.6, гл.20). Поборники христианства не щадили этих кровавых игр, которые входили в состав религиозных празднеств язычества. [180] Феодорит, кн. 5, гл.26. Я желал бы убедиться в достоверности рассказа о св. Телемахе. Но не было построено ни одной церкви, не было воздвигнуто ни одного алтаря в честь единственного монаха, умершего мученическою смертью из человеколюбия. [181] Crudefe giadiatorum spectaculum et Inhumanum nonnullis videri soiet, et haud scio an ita sit, ut nunc fit (Цицерон, Tuscuian. II, 17). Он слегка порицает злоупотребление этими играми и горячо отстаивает их употребление: „oculis nulla poterat esse fortior contra doiorem et mortem dfscipllna“. Сенека (epist. 7) обнаруживает человеколюбие. (Неосновательность этого предрассудка не менее ясно видна из того факта, что мужество давно уже исчезло, а обычай, будто бы поддерживавший это мужество, все еще существовал. Эта склонность к боям гладиаторов была самым черным пятном на характере римского народа. Вместо того чтобы внушать ему мужество и храбрость, они научали его варварству и убийствам. Греки, отличаясь более геройскою храбростью, были вместе с тем менее мстительны и жестокосерды: во время происходивших у них внутренних переворотов влиятельные политические партии не употребляли в дело „enses conditi“ для совершения безжалостных избиений. Здесь мало заметно преобразовательное влияние христианства. В течение четырехсот лет оно не было способно уничтожить эти отвратительные зверства. Однако в этот период времени его проповедники воздвигли такое могущественное здание, для которого требовалось гораздо более труда и настойчивого усердия. Если бы духовенство постаралось укротить дурные страсти с таким же рвением, с каким оно поработило рассудок, оно внушило бы своим ученикам отвращение к кровожадным обычаям, а епископы уже давно вынудили бы от императоров запрещение отвратительных зрелищ. — Издат.) [182] Это описание Равенны заимствовано из произведений Страбона (кн.5, стр. 327), Плиния (III, 20), Стефана Византийского (Sub voce, Ravenna, стр.651, изд. Беркел.), Клавдиана (in 6 Cons. Honor., 494 и сл.), Сидония Аполлинария (кн.1, поел.5. 8), Иордана (de Reb. Get. Гл.29), Прокопия (de Bell. Cothlc. кн. 1, гл. 1, стр. 309, Лувр, изд) и Клюв. (Ital. Antiq., том 1, стр. 301—307). Тем не менее нам был бы очень полезен какой-нибудь местный антикварий и было бы желательно иметь хорошую топографическую карту. [183] Марциал (зпиграм. 3,56,57) рассказывает в шутку, как один плут обманул его, продав ему вина вместо воды; но он серьезно заявляет, что колодезь ценится в Равенне дороже виноградного сада. Сидоний выражает сожаление о том, что в городе нет фонтанов и водопроводов, и относит недостаток в пресной воде к числу местных неудобств, каковы квакание лягушек, страдания от комаров и т. п. [184] Рассказ о Феодоре и Гонорий превосходно изложен Драйденом, который заимствовал его от Боккаччо (Giornata 3, novell. 8); местом действия служил лес в Chiassi; это название было извращением слова Classis, обозначавшего место стоянки флота, которое вместе с промежуточной улицей или предместием Via Caesaris составляло тройной город Равенну. (Классы Сервия Туллия (Ливии, кн.1, гл.43) были назначенные или избранные разряды населения kleseis a kalein, которые были распределены сообразно со своим состоянием. Нибур дает нам в своих „Лекциях“ (ч.1, стр.711) много сведений по этому предмету. Эти классы образовали первоначальную римскую армию, и потому это слово стало употребляться для обозначения военных отрядов. Когда римляне научились сражаться на море, они распространили это название на свои флоты и скоро стали употреблять его исключительно в этом смысле, так что оно утратило свое прежнее значение. Август предпринял устройство гавани и стоянки для флота в Равенне, как кажется, не столько потому, что был поражен выгодами местности, сколько потому, что оттуда было недалеко до берегов, где жили либурны, где (как было уже прежде замечено) строились его любимые суда и где обучались самые лучшие из его моряков. Нельзя положительно утверждать, что своим здоровым воздухом эта местность обязана ежедневным морским приливам и отливам, „которые промывали каналы и не позволяли воде портиться от застоя“. Приливы Средиземного моря так незначительны, что некоторые вовсе не признают их существования. Сам Гиббон заметил (гл. 35), что „Адриатическое море слабо подражает приливам океана“. Но юго-восточный ветер, „dux inquieti turbldus Hadriae“, гонит перед собою волны и этим возвышает уровень залива, в особенности в его северной оконечности. Но этот уровень понижается, когда ветер принимает другое направление. Таким образом, изменчивые движения воздуха и различные степени их стремительности производят почти такое же действие, как приливы, но только без такой же правильности в промежутках времени. — Издат) [185] Начиная с 404 года эдикты, входящие в состав Кодекса Феодосия, постоянно помечены Константинополем и Равенной. См. Хронологию законов Годефруа, том 1, стр. 148 и сл. [186] См. Hist, des Huns Де-Гиня, том 1, стр. 179—189, том II, стр. 295, 334—338. (То, что мы сказали в одном из предыдущих примечаний (гл.26) о неосновательности гипотезы Де-Гиня, могло бы быть уместно и здесь. От этой гипотезы можно отказаться без сожаления, так как все варвары, нападавшие на Римскую империю, подчинялись таким естественным импульсам, что нет никакой надобности доискиваться отдаленных и чрезвычайных причин их неусидчивости. — Издат). [187] Прокопий (de Bell, Vandal., кн. 1, гл. З, стр. 182) упоминает о переселении от Меотийского залива к северу Германии, которое он приписывает голоду. Но его взгляды на древнюю историю отуманены невежеством и заблуждениями. (В этом виновен не один Прокопий, так как мы не можем полагаться в том, что касается этого предмета, ни на одного из древних писателей. Меотийский залив и по своему географическому положению, и по тому, что нам известно из истории, был тем пунктом, где сходились и расходились потоки переселенцев; поэтому там одни племена сменялись другими и в их названиях существует большая путаница. Это была родина самых древних баснословных сказаний и источник возникших впоследствии заблуждений, в котором иногда нет никакой возможности доискаться истины. — Издат.) [188] Зосим (кн.5, стр. 331) употребляет общие выражения, говоря о племенах, живших по ту сторону Дуная и Рейна. Места их жительства и, следовательно, их названия нетрудно угадать по тем эпитетам, которые им придавались древними писателями. [189] Имя Радагаста было названием местного божества аботритов (в Мекленбурге). Весьма естественно, что герой мог усвоить имя своего бога-покровителя, но нельзя предположить, чтобы варвары стали поклоняться не имевшему успеха герою как богу (См. „Историю Германцев“ Маску, VIII, 14). (Трудно поверить, чтобы даже в те времена варварский герой мог присвоить название божества или сам сделаться предметом обоготворения; также трудно поверить, чтобы такое отдаленное и малоизвестное племя, как аботриты (если оно действительно существовало, в чем можно сомневаться), выслало от себя вождя для нашествия на Италию. История упоминает о нем только через четыреста лет после того, как его имя впервые встречается у Эйнхарда (Vit. et Gest. Саг. Mag; гл. 15). Латинские летописцы упоминают об аботритах, или ободритах, а Адам Бременский подробно описывает их войны со времен Карла Великого до начала тринадцатого столетия; их имя окончательно исчезло в эту пору, то есть почти за сто лет до того времени, когда писал названный автор. История, написанная Адамом Бременским, помещена в тщательно составленном сокращении в Ailgemeine Encyci opadie (Sec. 3, 1-er Theil), изданной профессорами университета в Галле Эршем и Грубером. Между богом этого народа и вождем Радагайсом не было решительно никакой связи. Если бы Гиббон писал несколькими годами позже, он заимствовал бы свои сведения из лучших источников, чем „История“ Маску. Незадолго до него один мекленбурге кий богослов по имени Masch издал и посвятил мекленбургской уроженке, английской королеве Шарлотте, свое сочинение: „Мифологические Древности аботритов“ (Gottesdienstlichen Alterthumer der obotriten). Художник Воген украсил эту книгу гравюрами, изображавшими некоторые из священных предметов, откопанных на том месте, где, как полагают, находился древний храм Ретры. В том числе был один топорный идол, на котором было вырезано имя Радагаста и который, как кажется, был главным предметом религиозного поклонения. Но автор не допускает (стр.52) и мысли о том, чтобы можно было смешивать это божество с исторической личностью Радагайса. Этот последний, очевидно, был не что иное, как начальник смешанного отряда хищников, и его имя Радагаст, вероятно, произошло от соединения двух слов, которые часто встречаются в следующие века в разнородных между собою сочетаниях. Первое из этих слов было, бесспорно, готское слово Rada — советовать или указывать; второе, как кажется, близко подходит к первоначальной форме слова Gelst. Читатель, который сопоставит замечания Аделунга об этом слове (Worterbuch, 2, стр.508) с его замечаниями о словах gar, gahren и gahst (ib., стр. 385, 407, 421), вероятно, убедится, что Радагаст было вполне готское имя, приличное для вождя и означавшее дающего советы или двигателями, проще, советника. — Издат.) [190] Олимпиодор (apud Photium, стр.180) употребляет греческое слово, которое не дает нам никакого ясного понятия. Я полагаю, что там находились принцы и знать вместе с их верными товарищами, рыцари и их оруженосцы — как их назвали бы через несколько сот лет после того. [191] Тацит Hde Moribus Germanorum», гл.37. (Здесь Гиббон соединил два события, которые отделены одно от другого промежутком времени более чем в пятьсот лет. То место, в котором Тацит связывает эти события, составляет одно из самых темных и неясно понимаемых в произведениях писателя, который так хорошо излагал то, что понимал, что внушил незаслуженное доверие и к тому, что он говорил о предметах ему непонятных. Он был вовсе незнаком с Германией по ту сторону Эльбы, а заблуждения, в которые он впал, говоря о ней, вызвали бесконечную полемику между германскими и датскими антиквариями. Эта полемика подробно изложена Ж.-П. Анкерсендом в его Vallis Herthae Deae et Origines Daniae (стр.52-62). Все, что говорится со слов Тацита о «длинных окопах и гигантских молах», вероятно, должно быть отнесено к сооружениям, воздвигнутым на берегах Эльбы «in utraque ripa» различными племенами в видах самообороны. Когда римляне узнали по слухам, что на самой отдаленной оконечности полуострова некоторыми мореплавателями была открыта «parva civitas», носившая название, схожее с кимврами, игравшими за несколько лет перед тем столь важную роль в их летописях, они пришли к убеждению, что это были остатки великого народа, который возвел эти громадные сооружения и потом покинул свою родину, которая обратилась в «обширную и мрачную пустыню». Однако берега Балтийского моря не высылали ни кимвров, ни тевтонов, с которыми успешно боролся Марий (см. Nordische Geschichte Шлецера, стр.166), ни приверженцев Радагаста, которых разбил наголову Стилихон. Первые из них, — как уже было замечено ранее, — были двумя кельтскими или готскими союзами племен, которые были остановлены в своем движении к западу оружием римской республики и соединились вместе с целью проложить себе силою путь или получить дозволение поселиться на новых землях. Вторая варварская армия состояла из тех шаек, которые в течение многих веков бродили вдоль пограничной линии, преграждавшей им доступ в империю, и по временам пытались прорваться сквозь нее, а по временам вступали в борьбу одни с другими. Шмидт (Geschichte der Deutschen, 1-er Band, стр.150) говорит, что армия Радагайса, или Радагаста была набрана главным образом между Рейном и Дунаем. Все эти варвары прельстились добычей, которую привезла с собою армия Алариха, несмотря на свои неудачи, и соединили свои силы с целью достигнуть такой же награды. Не следует упускать из виду того факта, что на известном расстоянии от атакованных пунктов всегда находились достаточные для такого предприятия массы людей, которых нужно было только воодушевить одною общею целью; эта точка зрения согласна с предшествовавшими и последующими фактами, которые служат самым лучшим разъяснением всего, что может показаться непонятным или удивительным. — Издат.) [192] … Cujus agendi Spectator vel causa ful. Клавдиан, 6 Cons. Hon. 439. Таковы были скромные выражения Гонория, когда он говорил о войне с готами, которую видел на более близком расстоянии. [193] Зосим (кн. 5, стр. 331) переносит войну и победу Стилихона за Дунай; это странное заблуждение стараются неправильно и не вполне исправить тем, что вместо Istrou читают Агпоп (Тильемон, Hist, des Empereurs, том V, стр. 804). Из необходимости я пользуюсь услугами Зосима, хотя не питаю к нему ни уважения, ни доверия. [194] Кодекс Феодосия, кн. 7, тит. 13, зак. 16. Время издания этого закона (A. D. 406, Мая 18) служит и для меня и для Годефруа (том II, стр.387) указанием на то, в каком году произошло нашествие Радагайса. Тильемон, Пажи и Муратори предпочитают предшествующий год, но ведь они обязаны быть вежливыми и почтительными к св. Павлину Ноланскому. (Клинтон ясно доказывает, что нашествие Радагайса произошло в 405 г. (F.R.I, 564). — Из да т.) [195] Вскоре после взятия Рима галлами сенат собрал десять легионов, три тысячи всадников и сорок две тысячи пехотинцев; это были такие военные силы, которых город не мог бы выставить во времена Августа (Ливии, VII, 25). Этот факт может удивить антиквария, на его причины ясно указал Монтескье. [196] Макиавелли объяснил — по меньшей мере с точки зрения философа — происхождение Флоренции, которая, ради торговых выгод, мало-помалу спустилась с утесов Фезулы к берегам Арно (Istoria Fiorentin, том 1, кн.2, стр.36. Лондон. 1747). Триумвиры выслали колонию во Флоренцию, которая при Тиберии (Тацит, Annal., 1, 79) приобрела и название цветущего города. См. Клюв. Itai. Antiq., том I, стр. 507 и сл. (Нибур (Лекции, ч. 2, стр. 385), на основании старинного варианта в третьей речи Цицерона против Катилины (VI, 14), приходит к заключению, что Флоренция была одной из военных колоний Суллы. Фронтин (De Colon., стр. 112) служит авторитетом для тех, которые полагают, что она была основана триумвирами (Lege Julia). — Издат.) [197] Однако Радагайс поклонялся Тору и Водину, и его Юпитер вовсе не был похож ни на Юпитера олимпийского, ни на Юпитера Капитолийского. Податливый характер политеизма мог уживаться с этими разнородными божествами, но настоящие римляне питали отвращение к человеческим жертвоприношениям Галлии и Германии. [198] Павлин (In. Vit. Ambros., гл. 50) рассказывает эту историю, о которой он узнал из уст благочестивой флорентийской матроны Пансофии. Однако архиепископ скоро отказался от деятельного участия в мирских делах и никогда не был популярным святым. [199] Августин, de Civitat. Dei, V, 23. Орозий, кн. 7, гл. 37, стр. 567—571. Два друга писали в Африке через десять или двенадцать лет после победы, а их авторитету слепо подчинялся Исидор Севильский (in Chron., стр. 713, изд. Гроц.). Сколькими интересными фактами мог бы Орозий наполнить те места, которые он посвящает благочестивым бессмыслицам! [200] Franguntur monies, planumque perardua Caesar Ducit opus: pandit fossas, turritaque summis Disponit casteila jugis, magnoque recessu Amplexus fines; saltus nemorosaque tesqua Et silvas, vastaque feras indagine claudit. Однако простое изложение истины (Цезарь, de Bell. Civ., Ill, 44) гораздо выше многословия Лукана (Pharsal., кн. 6, 29-63). [201] Риторические выражения Орозия: «In arido et aspero montls jugo» и «in unum ac parvum vertlcem» не идут к описанию лагерного расположения большой армии. Но Фезулы, находящиеся только в трех милях от Флоренции, были достаточно обширны для того, чтобы быть главной квартирой Радагайса, которая, вероятно, была окружена вместе со всей армией римскими окопами. [202] См. Зосима, кн. 5, стр. 331 и Хроники Проспера и Марцеллина. [203] Олимпиодор (apud Photium, стр. 180) употребляет такое выражение (prosetalrlsato), которое заставляет предполагать существование прочного и дружественного союза и еще усиливает преступность Стилихона. Но слова Орозия «paulisper detentus, deinde interfectus» уже достаточны для того, чтобы внушать отвращение. [204] Благочестиво-бесчеловечный Орозий приносит в жертву и царя и народ, и Агага и амалекитян, без всяких признаков сострадания. Кровожадный убийца кажется мне менее отвратительным, чем хладнокровно одобряющий его безжалостный историк. [205] А что же сталось с музой Клавдиана? Впала ли она в дремоту или, быть может, была дурно оплачена? Мне кажется, что седьмое консульство Гонория (A.D. 407) могло бы быть сюжетом прекрасной поэмы. Прежде нежели стало для все ясно, что нет возможности спасти государств, Стилихона можно бы было прозвать четвертым (после Ромула, Камилла и Мария) основателем Рима. [206] Следующие слова в «Хронике» Проспера: «In tres partes, per diversos principes, divisus exercitus» — ослабляют доверие к совершившемуся подле Флоренции чуду и установляют связь между событиями, происходившими в Италии, Галлии и Германии. [207] Орозий и Иероним положительно обвиняют его в том, что он поощрял вторжение: «Excltatae a Stilichone gentes» и т. д. Они, конечно, подразумевали косвенное поощрение. Он спас Италию за счет Галлии. [208] Граф Бюа (Buat) полагает, что вторгнувшиеся в Галлию германцы составляли остальные две трети армии Радагайса. См. Histoire Ancienne des Peuples de lEurope (том VII, стр. 87-121, Париж, 1772); с этим ученым сочинением я познакомился лишь в 1777 году. Но уже в 1771 году та же самая мысль была выражена в черновом очерке этой «Истории». Впоследствии я нашел подобное мнение у Маску (VIII, 15). Такое сходство мнений, установившееся без предварительного взаимного обмена мыслей, придает вес нашему взгляду на этот предмет. [209] ……Provincia missos Expeilet citius fasces, quam Francia reges Quos dederis. Клавдиан (1 Cons. Stil., кн. 1, 235 и сл.) ясен и удовлетворителен. С этими королями франков не знаком Григорий Турский; но автор Gesta Francorum упоминает и о Сунно и о Маркомере и считает последнего за отца Фарамунда (том Н, стр. 543). Он, по-видимому, пользовался хорошими материалами, но не понимал их. [210] См. Зосима (кн. 6, стр. 373), Орозия (кн. 7, гл. 40, стр. 576) и Хроники. Григорий Турский (кн. 2, гл. 9, стр. 165, во второй части «Историков Франции») сохранил для нас очень ценный отрывок Рената Профутура Фригерида, тройное имя которого доказывает нам, что он был христианин, римский подданный и полуварвар. [211] Клавдиан (1 Cons. Stil., 1, 221 и сл., II, 186) описывает спокойствие и благосостояние жителей галльской границы. Аббат Дюбуа (Hist. Critique etc., том I, стр. 174) заменяет слово Alois словом Alba (названием ничтожного ручейка в арденнских горах) и распространяется о том, как было бы опасно посылать галльские стада за Эльбу. Как это бессмысленно! На языке поэтов названия Эльба и Герцинский лес относятся ко всякой реке и ко всякому лесу в Германии. Клавдиан не выдерживает строгой критики наших антиквариев. (В некоторых из предшествовавших подстрочных примечаний уже были указаны и исторические и географические заблуждения, которые были результатом того, что поэтические названия принимались в их буквальном смысле. — Издат.) [212] Geminasque viator Cum videat ripas, quae sit Romana requirat. (В этих словах Клавдиана мы находим удостоверение очень важного факта. Готские племена заимствовали ту цивилизацию, которая была у них перед глазами. Однако, когда они окончательно поселились в отнятых у империи провинциях, их обвиняли в том, что они уничтожили не только все памятники искусства, но даже все следы цивилизации. Это неправдоподобно. Готам было так свойственно стремление к лучшему, что они не могли уничтожать те средства к улучшению, которые были в их власти, и не могли отказываться от пользования ими. — Издат.) [213] Иероним, том I, стр. 93. См. в первой части «Историков Франции» (стр. 777—782) точные извлечения из поэмы de Providentia Divina, и Сальвиана. Анонимный поэт сам находился в плену вместе со своим епископом и своими согражданами. [214] Учение Пелагия, впервые возбудившее горячие споры в 405 г. по P. X., было осуждено в течение следовавших затем десяти лет и в Риме и в Карфагене. Св. Августин принял участие в борьбе и вышел из нее победителем, но греческая церковь приняла сторону его противников, а народ (что довольно странно) вовсе не вмешивался в спор, который был выше его понимания. (Виновник этой ереси был, как утверждают, родом из Уэльса; он назывался Морганом, то есть «родившимся вблизи от моря», а это имя было превращено в греческие Peiagios. Хотя он прогневил самых надменных отцов церкви тем, что отвергал врожденную испорченность человеческой натуры и ссылался на Оригена, однако существует подозрение, что он был автором некоторых комментариев и посланий, которые приписываются Иерониму и Августину и помещены в числе их произведений (Мозгейм, Inst. Hist. Eccl., ч. I, стр. 498 и примечание). Миряне не принимали участия в этом споре, потому что он не был связан с защитой или приобретением какой-нибудь выгодной епископской должности; а только такая цель и могла волновать их умы. Духовенство, сделавшиееся с этого времени главным летописцем «общественных бедствий», усердно старалось скрыть от потомства свою долю виновности в этих бедствиях. Происшедший под его суровым владычеством упадок умственных способностей и энергии, упадок образования и измельчание талантов выставляются ими за благочестивую покорность перед религией, предписывающей смирение. Когда они расстроили этим способом социальную систему, они сбросили с себя бремя обвинений и взвалили его на неповинных в этом деле варваров, которые не были в состоянии отражать такие нападки. — Издат.) [215] См. Memoires de Guiilaume du Beliay, кн. 6. На французском языке колкость этого ответа более поразительна, так как слово journee имеет двойное значение: оно значит и день пути и день битвы. [216] Здесь опять неуместно выражение «прибалтийские дикари». Неподалеку от Рейна было достаточно искателей приключений для такого нашествия, и они ни за что не дозволили бы чужеземцам получить свою долю в добыче, на которую они так давно метили. В легкости, с которой эти недисциплинированные сборища наводнили и подчинили себе Галлию, и в бездействии «отважной и здоровой молодежи» мы усматриваем новую иллюстрацию той причины, которой следует приписывать разрушение Римской империи. Здесь перед нами не отжившее и одряхлевшее общество, а народ в полном цвете сил, преклоняющийся без всякой борьбы перед завоевателем. Такие явления возможны только тогда, когда человек утратил чувство собственного достоинства и когда скованный ум не в состоянии ни мыслить, ни действовать; тогда беспечный глупец отказывается от самозащиты и сложа руки ждет оков рабства или меча убийцы. — Издат.) [217] Клавдиан (1 Cons. Stil., II, 250). Существует предположение, что ирландские скотты нападали с моря на западные берега Британии и заняли их; и нельзя отказывать в некотором доверии Неннию и ирландским преданиям. "История Англии "Карта, т. I, стр. 169; «Первоначальная История Британцев» Уайтекера, стр. 199). Существовавшие в девятом столетии шестьдесят шесть жизнеописаний св. Патрика, должно быть, заключали в себе столько же тысяч вымыслов; тем не менее мы можем поверить тому, что при одном из этих ирландских вторжений будущий апостол был уведен в плен (Ашер, Antiquit. Eccles. Britann., стр. 431 и Тильемон, Mem. Eccles., том XVI, стр. 456—782 и сл.). (Древние поэты только излагали господствовавшие в их времена мнения и рисовали факты в общих чертах. Ничем не прикрашенные описания и точные сведения должны быть извлекаемы из побочных источников для исправления и дополнения тех поверхностных очерков. Цитированное здесь место из Клавдиана подало нашим летописцам и антиквариям повод восхвалять заслуги Стилихона как последнего римлянина, заботившегося об охранении Британии. Но он, как кажется, ни разу не посетил нашего острова, а только приказал воздвигнуть новые укрепления для его защиты. Гильдас, в переводе Гигдена, помещенном в его «Полихрониконе» (кн. 4, гл. 32), утверждает, что римляне исправляли в то время стену Севера и «в разных местах строили башни на утесах подле морского берега для того, чтобы можно было не бояться прибытия и высадки чужеземцев и врагов». Между этими нарушителями спокойствия истощенной провинции самыми страшными, как кажется, были саксы. «Inde hostis Saxonicus timebatur» — так выражается Ричард Чиренчестерский в своих Commentarioli Geographici de Situ Britanniae (кн. 2, гл. 1, стр. 77); и против этих врагов, как кажется, были направлены все меры предосторожности, которые принимал Стилихон. Все это подтверждается остатками римских сооружений, которые до сих пор сохранились на берегах, всего чаще подвергавшихся нападениям этих хищников, и которые в этих местах были построены с большим тщанием, чем где-либо. Некоторым из них даны названия, заимствованные из Notitla Imperii и из Itinerarium Antonini; но всего вероятнее, что они были воздвигнуты не прежде времен Стилихона. Приключения ирландского апостола, по-видимому, неправильно поняты Гиббоном. По словам Неандера (Ист. Христ., ч. 3, стр. 173), в собственной «Исповеди» Патрика «нет ничего сверхъестественного, и все, что в ней говорится, может быть без труда объяснено психологическими принципами», а все существующие на его счет предания и выдумки, «вероятно, исходили от английских монахов». Он был родом из Шотландии, его имя было Succuth; родился он в деревне Боннавен, которая, в воспоминание о нем, называется теперь Киркпатриком и находится между Дамбертоном и Глазго. После того как он был увезен пиратами на юг Ирландии, его бегство и дальнейшие странствования могут быть легко очищены от всего легендарного и баснословного, и не было надобности ни в каком сверхъестественном вмешательстве, чтобы внушить ему желание сделаться проповедником христианства в такой стране, которая вовсе не была знакома с христианством. После своего возвращения он попытался исполнить свое призвание на небольшом острове, который до сих пор носит его имя и находится неподалеку от занимающегося рыбной ловлей города Скерри, к северу от Дублинской бухты. Встретив там сопротивление, он успешно высадился в деревне Кольп, на южном берегу Война, подле Дрогеды, и нашел там более счастья. В те дни не одни варвары занимались морскими разбоями. Сохранилось гневное письмо, в котором Патрик требует освобождения нескольких членов церкви, схваченных и отведенных пленниками в Уэльс; похититель их был британец и христианин. — Издат.) [218] О британских узурпаторах упоминают: Зосим (кн. 6, стр. 371—375), Орозий (кн. 7, гл. 40, стр. 576, 577). Олимпиодор (apud Photium, стр. 180, 181), церковные историки и «Хроники». Латинские писатели ничего не говорят о Марке. [219] «Cum in Constantino in constantiam execrarentur» (Сидоний Аполлинарий, кн. 5, поел. 9, стр. 139, edit, secund. Sirmond). Однако Сидоний воспользовался этой игрой слов, чтобы запятнать монарха, который оскорбил его деда. [220] Зосим называет их багаудами; быть может, эти последние по своему характеру не были так отвратительны. (См. Дюбуа, Hist. Critique, том I, стр. 203, и 1-ю часть этой «Истории», стр. 449); мы еще будем иметь случай говорить о них. (Гиббон был прав, полагая, что они не были так отвратительны. Он неправильно объясняет смысл их названия. Дюканж не говорит, что это название означает «шумное сборище»; он говорит, что оно означало просто «сборище, hominum collectio». На гельском языке слово Bagaid (см. Армстронга) значит куча или группа. Поэтому багауды были просто «соучастники». Они восстали из нежелания выносить гнет денежных взысканий и отстояли свою независимость, которой пользовались умеренно. По крайней мере они не совершали никаких жестокостей, обыкновенно получающих историческую известность. Их обвиняли в разных насилиях, будто бы совершенных ими во время их борьбы с Максимом, но эти насилия, вероятно, были так же преувеличены, как и насилия, совершенные Максимом при подавлении их восстания. Они по временам напоминают о себе, и это продолжается до тех пор, пока Галлия не перестала быть римской провинцией. Отсюда мы усматриваем, что дух самообороны еще не совсем угас в ту пору. — Издат.) [221] Вериниан, Дидим, Феодосий и Лагодий назывались бы, при дворах нашего времени, принцами крови, но в то время они не отличались от остальных подданных никакими рангами или привилегиями. [222] Эти Honorlane или Honoriaci состояли из двух отрядов скоттов, или аттакоттов, двух отрядов мавров, двух отрядов маркоманнов, из Викторцев, Аскариев и Галликанов (Notitia Imperii, отд. 38, изд. Лаб.). Они входили в состав шестидесяти пяти Auxilia Palatina и, по словам Зосима, назывались en te aule taxeis (кн. 6, стр. 374). (Слово «Палатин», которому придают теперь такое высокое значение, было очень незнатного происхождения. Слово palus означало деревянный заступ, который употреблялся самыми древними латинскими землепашцами и втыкался в землю для обозначения размера ежедневной работы или границ владения. Потом этим словом стали обозначать кол, который для той же цели вбивался в землю так крепко, чтобы его нельзя было вытащить, и дошел до нас в английской форме pale. Ряды таких кольев служили оградой для жилищ и прилегающей к этим жилищам земли; вот почему первый из семи римских холмов, который был занят постоянными жителями, получил название Palatinus, то есть обнесенный кольями, и сделался «местом пребывания самой знатной патрицианской трибы» (Лекции Нибура, ч. 1, стр. 115). Отсюда жилища этих триб получили название palatia, которым впоследствии стали обозначать вообще жилища царствующих особ. С течением времени лица, занимавшие в этих palatia официальные должности, стали называться палатинами, и тем же названием стали обозначаться предоставленные им привилегии и земли. Готы заимствовали для всех этих предметов названия из латинского языка, откуда и произошли теперешние немецкие слова Pfahi, Pailast и Pfalz. Интересно проследить историю этих слов у Дюканжа и Аделунга. Слово Pfahlburger было позднейшего происхождения и не должно быть смешиваемо с населением Пфальца. — Издат.) [223] (Константин увековечил воспоминание об этих победах на своих медалях; его изображение окружено победными надписями и эмблемами, а его нога поставлена на выю взятых в плен врагов. Экгель, Num. Vet., ч. VIII, стр. 177. — Издат.) [224] Comitatur euntem Pallor, et atra fames; et saucia lividus ora Lectus; et inferno stridentes agmine morbi. Клавдиан, in 6 Cons. Hon. 321 и сл. [225] Граф de-Buat(His. des Peuples de lEurope, том VII, гл. 3-8, стр. 69-206) постарался разъяснить эти тайные сделки; но его трудолюбивая аккуратность может иногда утомлять читателя. [226] См. Зосима, кн. 5, стр. 334, 335. Он прерывает свой скудный рассказ для того, чтобы изложить басню об Эмоне и о корабле Арго, который был перетащен от этого города сухим путем до Адриатического моря. Созомен (кн. 8, гл. 25; кн. 9, гл. 4) и Сократ (кн. 7, гл. 10) бросают на этот предмет слабый и сомнительный свет, а Орозий (кн. 7, гл. 38, стр. 571) невыносимо пристрастен. [227] Зосим, кн. 5, стр. 338, 339. Он приводит слова Лампадия на том языке, на каком они были произнесены: «Non est ista pax, sed pactio servitutis», а затем переводит их, для удобства своих читателей, на греческий язык. [228] Он был родом с берегов Эвксинского моря и занимал важную должность lampras de strateias en tuis basileios hexomenois. Его образ действий объясняет его характер, о котором Зосим говорит (кн. 5, стр. 340) с явным удовольствием. Августин уважал Олимпия за его благочестие и называл его истинным сыном церкви (Бароний, Anna!. Eccles. A.D. 408, N 19 и сл. Тильемон, Mem. Eccles. том XIII, стр. 467, 468). Но похвалы, которые так неуместно расточал африканский святой, истекали, быть может, столько же из его невежества, сколько из его склонности к лести. [229] Зосим, кн. 5, стр. 338, 339. Созомен, кн. 9, гл. 4. Сам Стилихон предлагал съездить в Константинополь с целью отклонить Гонория от такого бесполезного предприятия. Восточная империя не подчинилась бы его воле, а завоевать ее он не был в состоянии. [230] Зосим (кн. 5, стр. 336—345) пространно, но не ясно рассказывает историю опалы и казни Стилихона. Олимпиодор (apud Phot., стр. 177), Орозий (кн. 7, гл. 38, стр. 571, 572), Созомен (кн. 9, гл. 4) и Филосторгий (кн. 11, гл. 3; кн. 12, гл. 2) сообщают некоторые дополнительные сведения. [231] Зосим, кн. 5, стр. 33. Тильемон (Hist, des Empereurs, том V, стр. 557) усматривает скандал в бракосочетании христианина с двумя родными сестрами и полагает, что папа Иннокентий I должен бы был или протестовать или дать особое на этот предмет разрешение. [232] Зосим (кн. 5, стр. 346) говорит с похвалой о двух его друзьях, — Петре, который был начальником школы нотариусов, и Девтерии, который был главным камергером. Стилихон подчинил своему влиянию императорскую опочивальню, и нас удивляет то, что при таком слабом государе это влияние не спасло его от гибели. [233] Орозий (кн. 7, гл. 38, стр. 571, 572), как кажется, повторял содержание тех лживых и злобных манифестов, которые распространялись новой администрацией по всем провинциям. [234] См. Кодекс Феодосия, кн. 7, тит. 16, зак. 1; кн. 9, тит. 42, зак. 22. Стилихона клеймят названием praedo publicus, который употреблял свои богатства ad omnem ditandam, inquietandamque barbariem. [235] Сам Августин был доволен целесообразными законами, которые были изданы Стилихоном против еретиков и идолопоклонников и которые до сих пор можно видеть в Кодексе. Он просил Олимпия только о подтверждении этих законов (Бароний, Annal. Eccles. A.D. 408, N 19). [236] Зосим, кн. 5, стр. 351. Дурной вкус того времени обнаружился в нелепой пышности, с которой украшались статуи. [237] См. Рутилия Нумациана (Itinerar., кн. 2, 41 — 60), написавшего несколько изящных и выразительных стихов под влиянием религиозного энтузиазма. Стилихон также снял золотые доски, украшавшие двери Капитолия, и прочел вырезанную под ними пророческую надпись (Зосим, кн. 5, стр. 352). Все эти рассказы нелепы; но обвинение в нечестии придает вес и достоверность похвалам, с которыми, как бы против воли, отзывается Зосим о его добродетелях. [238] На свадьбе Орфея (какое скромное сравнение!) все части одаренной жизнью природы доставили свои разнообразные дары и сами боги обогатили своего любимца. У Клавдиана не было ни стад, ни виноградников, ни оливковых деревьев. Его богатая невеста получила все это по наследству. Но он отправился в Африку с рекомендательным письмом от Серены, которая была его Юноной, и имел успех (Epist. 2 ad Serenam). [239] Клавдиан отнесся к этому почету как человек, сознающий, что достоин его (In praefat. Bell. Get). Подлинная надпись, сделанная на мраморе, была найдена в Риме в пятнадцатом столетии, в доме Помпония Лэта. Поэт, гораздо более замечательный, чем Клавдиан, имел право на то, чтобы литераторы, соотечественники и современники воздвигли ему статую при его жизни. Но это было не более, как благородное намерение! (Клавдиан был удостоен этой чести за свою поэму De Bello Gildonico. Но подлинность открытой надписи весьма сомнительна. Помпоний Лэт был очень ученый человек; он родился, как полагают, в 1425 г. и происходил путем незаконного рождения от знатной неаполитанской фамилии Сан-Северини. О нем можно найти некоторые сведения в первом примечании ко второй главе «Истории Льва Десятого» Roscoe (ч. I, стр. 438, Бон); но там ничего не говорится о возводимом на него обвинении, будто он ввел всех в заблуждение поддельной надписью. Впрочем, он был так простодушен и честен, что не был в состоянии совершить такого поступка. Это был оригинальный энтузиаст, легко подчинявшийся чужой воле; ловкие мошенники склоняли его на приобретение настоящих или мнимых остатков древности такой высокой ценой, что он совершенно разорился и кончил свою жизнь в приюте для бедных. Этим путем он приобрел и то, что выдавалось за пьедестал Клавдиановой статуи. Надпись, в том виде, как ее сохранил Клювье, помещена в Testimonia, предпосланные Бурмановскому изданию сочинений Клавдиана. Почти каждая строчка этой надписи содержит веские доказательства того, что ее нельзя считать за подлинную. — Издат.) [240] См. эпиграмму 30. Mallius indulget sotnno noctesque diesque: Insomnis Pharius sacra, profana, rapit: Omnibus, hoc, Italae gentes, exposcite votis, Mallius ut vigilet, dormiat ut Pharius. Адриан был родом из Фара (подле Александрии). См. описание его общественной деятельности у Годефруа, Код. Феодосия, том VI, стр. 364. Маллий не всегда спал; он написал несколько изящных диалогов о греческих системах натуральной философии (Клавд. in Mall. Theodor. Cons. 61-112). [241] См. первое послание Клавдиана. Однако там местами проглядывают ирония и негодование, в которых сказывается его собственное отвращение к тому, что он писал. [242] Национальное тщеславие пыталось сделать из него флорентинца или испанца. Но первое послание Клавдиана доказывает, что он был родом из Александрии (Фабриций, Biblioth. Latin., том III, стр. 191—202, изд. Эрнести). [243] Его первые латинские стихи были написаны во время консульства Пробина, A.D. 395. Romanos bibimus primum, te consule, fontes, Et Latiae cessit Graia Thalia togae. Кроме сохранившихся до сих пор греческих эпиграмм, латинский поэт описал на греческом языке древности Тарса, Аназарба, Берита, Никеи и пр. Утрата хороших поэтических произведений пополняется легче, чем утрата оригинальных исторических произведений. [244] Страда (Prolusion, V, VI) считает его способным соперничать с пятью сочинителями героических поэм: Лукрецием, Вергилием, Овидием, Луканом и Стацием. Завзятый льстец Балтазар Кастильоне был его патроном. У него было много страстных поклонников. Однако разборчивые критики обвиняют его в избытке чужеземных цветов, вырастающих на его латинской почве. (К оценке, которую делает Гиббон, не лишним будет присовокупить отзыв Нибура: «Александрийский Грек Клавдиан сначала писал по-гречески. Не много найдется поэтов, писавших на иностранном языке так ж* хорошо, как он. Он владел этим языком в совершенстве; по всему видно, что, освоившись с латинским языком, он полюбил его как свой родной. Это был настоящий поэтический талант, хотя и зараженный жеманством позднейших греческих поэтов; он был необыкновенно сведущ в мифологии и обладал большой легкостью и блеском в выражениях». (Лекции, ч. Ill, стр. 324). Декан Миль май ссылается на помещенную в Quarterly Review статью Beugnot: Thistoire de la Destruction du Paganisme en Occident; там цитируются некоторые места из сочинений Клавдиана в доказательство его «необыкновенного религиозного равнодушия». Нибур называет его «языческим греком» и говорит, что «приписываемая ему поэма о чудесах Христа» была написана Мерободом. Не подлежит сомнению, что Клавдиан пользовался чудесами языческой мифологии с такой нестесняемостью, которая в ту пору должна была казаться христианам непростительной. Но поэты понимают религию по-своему и, пренебрегая ее земными формальностями, прибегают к ним только для иллюстрации своих собственных высших идей. — Издат.)
- ↑ 1
- ↑ 2
- ↑ 3
- ↑ 4
- ↑ 5
- ↑ 6
- ↑ 7
- ↑ 8
- ↑ 9
- ↑ 10
- ↑ 11
- ↑ 12
- ↑ 13
- ↑ 14
- ↑ 15
- ↑ 16
- ↑ 17
- ↑ 18
- ↑ 19
- ↑ 20
- ↑ 21
- ↑ 22
- ↑ 23
- ↑ 24
- ↑ 25
- ↑ 26
- ↑ 27
- ↑ 28
- ↑ 29
- ↑ 30
- ↑ 31
- ↑ 32
- ↑ 33
- ↑ 34
- ↑ 35
- ↑ 36
- ↑ 37
- ↑ 38
- ↑ 39
- ↑ 40
- ↑ 41
- ↑ 42
- ↑ 43
- ↑ 44
- ↑ 45
- ↑ 46
- ↑ 47
- ↑ 48
- ↑ 49
- ↑ 50
- ↑ 51
- ↑ 52
- ↑ 53
- ↑ 54
- ↑ 55
- ↑ 56
- ↑ 57
- ↑ 58
- ↑ 59
- ↑ 60
- ↑ 61
- ↑ 62
- ↑ 63
- ↑ 64
- ↑ 65
- ↑ 66
- ↑ 67
- ↑ 68
- ↑ 69
- ↑ 70
- ↑ 71
- ↑ 72
- ↑ 73
- ↑ 74
- ↑ 75
- ↑ 76
- ↑ 77
- ↑ 78
- ↑ 79
- ↑ 80
- ↑ 81
- ↑ 82
- ↑ 83
- ↑ 84
- ↑ 85
- ↑ 86
- ↑ 87
- ↑ 88
- ↑ 89
- ↑ 90
- ↑ 91
- ↑ 92
- ↑ 93
- ↑ 94
- ↑ 95
- ↑ 96
- ↑ 97
- ↑ 98
- ↑ 99
- ↑ 100
- ↑ 101
- ↑ 102
- ↑ 103
- ↑ 104
- ↑ 105
- ↑ 106
- ↑ 107
- ↑ 108
- ↑ 109
- ↑ 110
- ↑ 111
- ↑ 112
- ↑ 113
- ↑ 114
- ↑ 115
- ↑ 116
- ↑ 117
- ↑ 118
- ↑ 119
- ↑ 120
- ↑ 121
- ↑ 122
- ↑ 1
- ↑ 2
- ↑ 3
- ↑ 4
- ↑ 5
- ↑ 6
- ↑ 7
- ↑ 8
- ↑ 9
- ↑ 10
- ↑ 11
- ↑ 12
- ↑ 13
- ↑ 14
- ↑ 15
- ↑ 16
- ↑ 17
- ↑ 18
- ↑ 19
- ↑ 20
- ↑ 21
- ↑ 22
- ↑ 23
- ↑ 24
- ↑ 25
- ↑ 26
- ↑ 27
- ↑ 28
- ↑ 29
- ↑ 30
- ↑ 31
- ↑ 32
- ↑ 33
- ↑ 34
- ↑ 35
- ↑ 36
- ↑ 37
- ↑ 38
- ↑ 39
- ↑ 40
- ↑ 41
- ↑ 42
- ↑ 43
- ↑ 44
- ↑ 45
- ↑ 46
- ↑ 47
- ↑ 48
- ↑ 49
- ↑ 50
- ↑ 51
- ↑ 52
- ↑ 53
- ↑ 54
- ↑ 55
- ↑ 56
- ↑ 57
- ↑ 58
- ↑ 59
- ↑ 60
- ↑ 61
- ↑ 62
- ↑ 63
- ↑ 64
- ↑ 65
- ↑ 66
- ↑ 67
- ↑ 68
- ↑ 69
- ↑ 70
- ↑ 71
- ↑ 72
- ↑ 73
- ↑ 74
- ↑ 75
- ↑ 76
- ↑ 77
- ↑ 78
- ↑ 79
- ↑ 80
- ↑ 81
- ↑ 82
- ↑ 83
- ↑ 84
- ↑ 85
- ↑ 86
- ↑ 87
- ↑ 88
- ↑ 89
- ↑ 90
- ↑ 91
- ↑ 92
- ↑ 93
- ↑ 94
- ↑ 95
- ↑ 96
- ↑ 97
- ↑ 98
- ↑ 99
- ↑ 100
- ↑ 101
- ↑ 102
- ↑ 103
- ↑ 104
- ↑ 105
- ↑ 106
- ↑ 107
- ↑ 108
- ↑ 109
- ↑ 110
- ↑ 111
- ↑ 112
- ↑ 113
- ↑ 114
- ↑ 115
- ↑ 116
- ↑ 117
- ↑ 118
- ↑ 119
- ↑ 120
- ↑ 121
- ↑ 122