Записки генерал-лейтенанта Владимира Ивановича Дена/1890 (ВТ:Ё)/XII


[133]
XII
От заключения мира до коронации
Юбилей отца. — Нравственный уровень офицерства. — Деятельность одного князя по торговле. — Приказ по 7-й пехотной дивизии. — Съёмки. — Выигранное пари. — На похоронах генерала Гилленшмидта. — Могила воинов, убитых под Севастополем. — Назначение генерала Карла Егоровича Врангеля командующим войсками в Крыму.
1856 г.

17 марта 1856 года отец мой праздновал свой пятидесятилетний юбилей службы в офицерских чинах, и мне хотелось чем-нибудь особенным почтить этот день, но по разным причинам я предпочёл не придавать никакой официальности этому семейному празднику; а потому и ограничился тем, что просил постоянно обедающих у меня офицеров выпить за здоровье моего дорогого юбиляра. Недели две спустя я получил письмо, которым отец меня уведомлял, что 17 марта государь назначил его шефом[1] 4-й роты лейб-гвардии [134]Сапёрного батальона, которым он командовал в 1816 году, подарил ему картину[2] с портретами некоторых офицеров и нижних чинов батальона и продлил ещё на несколько лет получаемую им аренду. Бывшие и настоящие подчинённые отца сделали подписку и собрали капитал, на проценты которого с высочайшего соизволения положили содержать воспитанника (пенсионера генерала Дена) в Николаевском инженерном училище. Всё это меня чрезвычайно обрадовало, а предстоявший мир, в скором заключении которого уже никто не сомневался, давал мне право надеяться, что отец благополучно оставит кронштадтскую свою тяжёлую обязанность, а по назначении великого князя Николая Николаевича инспектором по инженерной части — и должность инспектора, и наконец после продолжительной, действительно примерной службы, поедет отдыхать в Козенице.

Не помню которого именно числа, но, кажется, ещё в марте, дошло до нас известие об окончательном заключении мира; почти никто в нашем отряде не спрашивал какою ценою куплен мир, все ему обрадовались; но армейские расчётливые офицеры, любящие усиленные оклады военного времени, призадумались и приуныли. Я не упоминаю здесь о впечатлениях моих при близком знакомстве с офицерами армейских полков того времени; впечатления эти были тяжёлые, моё национальное патриотическое, а равно и военное чувство, оскорблялись часто понятиями и поведением (некоторых) офицеров. В нравственном отношении солдат наш стоял в то время несравненно выше наших офицеров, но я утешаюсь тем, что я вывожу это заключение из виденного и испытанного мной только в 7-й пехотной дивизии, хотя не могу умолчать и о том, что бывшие гвардейские офицеры, командовавшие курскими дружинами, а именно Рыльскою, С—в, и Льговскою, И—в — отличались [135]корыстолюбием… вообще честный и бескорыстный полковой командир (в 1840 гг.) был что-то неслыханное и невиденное, вроде той птицы, что французы называют «le merle blanc».

Я забыл сказать, что когда я принимал полк, к нему была прикомандирована курская дружина; командир её (майор Я—в) уже был предан суду за разные противозаконные действия и неприличное поведение, а на его место был назначен по выбору генерала Ушакова майор И—кий, не помню из какого Егерского полка; когда я опрашивал эту несчастную дружину, не было ни одного рядового, который бы не принёс мне жалобы на своего батальонного и ротных командиров, которые не только не выдавали определённого довольствия нижним чинам, но ещё обижались возбуждённым ими самими ропотом и при всяком случае рвали бороды и колотили ратников. Само собою разумеется, что этот И—кий немедленно был предан суду и несчастные курские землепашцы, неожиданно сделавшиеся воинами, вскоре были отправлены по домам.

Кажется, в апреле 1856 года Смоленский пехотный полк получил приказание перейти на северную сторону севастопольского рейда и занять место уже выступившего Тобольского пехотного полка. Один из моих близких соседей по бивуачному расположению на Бельбеке, ***, обнаружил по заключении мира такую способность к торговым оборотам, что я не могу не умолчать о его деятельности. Селение Биюк Сиопрелль, где была расположена его калужская дружина, немедленно по заключении мира сделалось большим складом контрабандных товаров, а сам князь — пособником разных французских и итальянских промышленников, привозивших всевозможные съестные припасы и напитки, получаемые морем в Камыше и Балаклаве для сбыта нашим войскам. Князь ***, faisait l’article, как говорят французы, и кормил и поил у себя разную иностранную сволочь, а сам уже собирался оставить свою дружину и ехать в Петербург. Перед отъездом он предложил мне взять у него выписанные им из Москвы разные запасы и вино; я объявил ему, сколько и чего именно я хочу взять, в убеждении, что всё мне будет доставлено au [136]prix de revient. Оказалось, что ***, приславший мне счёт, принятый мною, бесспорно, с полным доверием, выговорил себе пятьдесят процентов со ста барыша.

Известие о заключении мира пришло к нам чрез неприятельскую главную квартиру и затем немедленно во всех окрестностях Севастополя нельзя было сделать шагу, не встретив любопытных французов или англичан. Сии последний рыскали толпами, верхом в ненавистных мне красных кафтанах; гордость, сильно уязвлённое национальное чувство непривычным, небывалым поражением причиняли мне нравственные страдания, заставлявшие меня ожидать с лихорадочным нетерпением приказания оставить Крымский полуостров. Но моим испытаниям суждено было продолжаться ещё долго… Ещё до перемещения моего полка на северную сторону Севастополя было получено приказание назначить определённое число самых видных кавалеров в гвардию; этих нижних чинов, как было сказано в приказе по дивизии, немедленно поместить отдельно от прочих, довольствовать улучшенною пищею и обмундировать заново. Если я здесь привожу этот приказ по 7-й пехотной дивизии, то это, конечно, не для того, чтобы укорять тех, которые делали подобные распоряжения бессознательно, не чувствуя и не понимая, насколько они этим унижают как отдающих, так и получающих подобные приказания, а для того, чтобы покаяться в непростительном возмущении и дурном примере, данном мною подчинённым. Я объявил публично, что в Смоленском полку солдаты получают сполна всё, что на них отпускается, что никакой улучшенной пищи на указанные средства быть не может, что отделять отличных солдат от прочих, как отделяют свиней, предназначенных на убой для откармливания, я не позволю, — и запретил. Что касается обмундирования, то я ему не препятствовал, но приказал заготовить фуражные шапки из выслуживших срок мундиров, как по положению следует, говоря, что мне желательно, чтобы государь спросил: «Что это за гадость?»

Против этого последнего распоряжения сильно восстал А. К. Ушаков, но я настоял на своём. Что же оказалось? В августе, когда я видел моих смоленских кавалеров в день представления их государю штаб-офицером, приведшим [137]в гвардейский корпус выбранных нижних чинов из 3-го корпуса, на них были новые фуражки из офицерского сукна. Впоследствии я узнал, что генерал Ушаков, считая меня, вероятно, сумасшедшим, приказал заготовить нужное число фуражек для нижних чинов Смоленского полка в другом полку, а деньги за них были от меня вытребованы, когда я был уже в Рославле на постоянных квартирах.

В подтверждение того, что я говорил уже прежде о совершенном незнании нашими офицерами местности, прилегающей к Севастополю, и отсутствии в нашей главной квартире топографических планов, я должен сказать, что в одно прекрасное утро явился ко мне генерального штаба штабс-капитан Вессель с просьбою от начальника корпусного штаба назначить в его распоряжение восемь нижних чипов для съёмки окрестностей Севастополя. Я сначала не поверил, потом советовал ему отложить эту работу до ухода неприятеля, говоря, «как вы не понимаете, что это позор», объяснял и повторял то же самое и начальству, но видя, что они не понимают причин моего сопротивления, я им просто объявил: «Так берите для этих работ, уличающих нас в преступном неведении, из других полков; смоленцев я не дам», — и не дал.

Я не хвастаю, я каюсь; конечно, я бы никогда не позволил подчинённому мне полковому командиру оказывать мне таким образом явное сопротивление, но зато я могу также поручиться, что я никогда не согласился бы заявить нелепые или унизительные требования для моих подчинённых и для русской армии[3].

Многие из наших офицеров ездили за невозможностью побывать в Париже в созданный войною, сколоченный из досок городок близ Камышовой бухты и названный французами «Kamiesch» для разных закупок, а в особенности для развлечения, потому что у французов был и театр и «café chantant». В числе других приезжал ко мне мой старый товарищ по бессарабской тоске Роман Иванович К. [138]Он приехал к моему обеду и просил лошадей, чтобы на другой день съездить в Камыш. Провели мы целый день вместе, а потому у нас много было разговоров о прошедшем; я заставлял его рассказывать о его похождениях с того времени, что мы не виделись, но запомнил только один его рассказ или, правильнее, наивную его исповедь касательно данного ему поручения взорвать Очаковские укрепления.

— Поверишь ли, — говорил он мне, — всевозможные меры были мной тщательно приняты; пороху я не жалел, он был рассыпан и по валгангу, и на платформах, и представь себе…

Я живо его перебил, говоря: «Представляю — всё осталось цело».

— Как ты отгадал? — спросил меня на это Роман Иванович и довершил этим вопросом моё смущение и глубокую грусть; вот, думал я, секрет всех наших неудач и одна из причин постыдного мира. Бывший адъютант генерал-фельдцейхмейстера, артиллерист… не только был поражен бездействием пороха, рассыпанного по валгангу, но даже не дал себе труда доискаться причины поразившего его явления. После приведения здесь в точности этого воспоминания, я чувствую и понимаю необходимость сказать, что я ничего не выдумал, ничего не преувеличил, а записал с точностью действительно невероятный разговор…

Разговорившись о К, не могу не рассказать об оригинальном выигранном мною у него пари. Не помню в котором году, (Роман Иванович был ещё генерал-майором свиты), повстречались мы с ним в Кирочной или Фурштадтской улице; он остановил меня и сообщил новость — о кончине инспектора артиллерии генерала Гилленшмидта; видя, что это известие принято мною чрезвычайно равнодушно, он продолжал говорить с озабоченным видом: «Кто-то будет назначен на его место?»

— Я тебе скажу, — отвечал я, — Н. И. К.

Спокойствие и уверенность, с которыми я это говорил, его поразили, тем не менее он сказал, прежде всего: «Не может быть», — а потом стал допрашивать меня, — почему я так положительно это утверждаю? Я объяснил… [139]

Иван Романович обиделся, заспорил и наконец предложил пари, что К. не будет назначен инспектором. Чрез три дня высочайший приказ доставил мне несколько бутылок шампанского. Скончавшийся генерал Гилленшмидт, бывший прежде начальником артиллерии действующей армии, был человек добрый и честный, но слабый и необыкновенно ограниченный; своею безответственностью и подобострастием он сделался одним из любимых приближённых лиц генерала-фельдмаршала князя Паскевича ещё на Кавказе, потом, несмотря на самую обыкновенную механическую службу, возвысился в чинах, и наконец, кажется, в 1849 г. достиг высшей степени по артиллерийскому ведомству, несмотря на то что плохо говорил по-русски (происходил он из мещан города Выборга). За год до его смерти по случаю шестидесятилетнего его юбилея в офицерских чинах ему давали обед, говорили спичи и пили за его здоровье. Бедный инспектор артиллерии, не приготовившийся отвечать, благодарил, как умел, запинаясь, и в заключение предложил тост за «успение артиллерии».

Для похорон генерала Гилленшмидта свита государя собралась в лютеранской Анненской церкви; государь Николай Павлович уже давно приехал, объехал войска, наряженные для погребения, и остановился у входа в церковь; мороз был жестокий, а пастор Безе с неисчерпаемым красноречием чрезвычайно пространно поминал заслуги и достоинства покойного; должно быть, это продолжалось очень долго и государь что-нибудь сказал коменданту барону Зальцу; что именно — я не знаю, достоверно только то, что вдруг вбежал в церковь генерал Зальц и, приблизясь к кафедре, громко сказал пастору: Hören Sie auf, der Kaiser wartet («кончайте, император ждёт»). Amen («Аминь»), сказал пастор в тоже мгновение…

…Эти воспоминания увлекли меня далеко назад, а потому спешу возвратиться в Крым, к тому положению, в котором нас там застали заключение мира и весна 1856 г.

Число кладбищ в окрестностях Севастополя, если не ошибаюсь, доходило до тридцати трёх. На этих могилах уже не возвышалось никаких насыпей; так как убитые предавались земле десятками и даже сотнями, то весьма естественно, что со временем небольшие курганчики, насыпанные на могилах, не только [140]сравнялись с землёю, но даже на больших могилах представляли вид совершенно обратный, то есть плоскую воронку. Даже мимо кладбищей неприятно было проезжать по случаю заражённого воздуха тяжёлыми испарениями. Попечительное начальство не оставило без внимания этого обстоятельства, столь опасного для общественного здравия, но вместо того, чтобы ещё раннею весною пригласить военное начальство посредством нижних чинов обнести кладбища канавами, а вынутою землёю засыпать толстым слоем могилы, более других того требующие, новороссийский генерал-губернатор сделал представление министру внутренних дел о своих опасениях насчёт могущей распространиться заразы от большого количества небрежно зарытых трупов. Министр внутренних дел по здравом обсуждении предусмотрительного представления приказал командировать чиновников на место для ближайшего рассмотрения дела, но без особых полномочий. В числе этих чиновников был Варпаховский, приезжавший ко мне в то время, когда я по собственной инициативе и на свой страх[4] производил необходимые работы на главном кладбище вблизи расположения моего полка. Я считал это необходимым в гигиеническом отношении для моего полка и был уверен, что православное войско не только безропотно, но усердно и охотно понесёт труды, с целью почтить память своих храбрых товарищей, павших жертвами за отечество, и предохранить их последнее жилище от прогулок скота и проезда по могилам представителей некрещёного населения Крыма. Я не ошибся, и в то время, когда писались чиновниками разные проекты, ближайшее к расположению моего полка большое кладбище было обнесено в краткий срок глубокою канавою, были сделаны для входа ворота и над главными могилами, то есть над теми, в которых покоилось наибольшее число невинных жертв войны[5], были насыпаны возвышения и поставлены кресты. [141]

Известий об утверждённых высшим начальством мероприятиях по представлению генерал-губернатора до меня не доходило, несмотря на то, что я оставил северную сторону Севастополя лишь 23 июня 1856 г. Утром занимался я приготовлениями для предстоявшего нам продолжительного похода, а по вечерам я делал дальние прогулки верхом на моём любимом ногайском скакуне Мурвариде[6] (по случаю его безукоризненной белизны это название ему дано А. П. Озеровым). В эти вечера я объезжал окрестности Севастополя и изучал неприятельские осадные (траншейные работы); заехал даже раз в наш славный Севастополь, но вид этих развалин, красноречиво напоминавших бесследные усилия моего отца заблаговременно оградить наш единственный военный порт в Чёрном море от постигшей его участи, и душевные страдания покойного, для меня действительно незабвенного, государя Николая Павловича после первых известий о наших неудачах в Крыму вдруг так живо представились моему воооражению, и сердце моё так заныло, что я жестоко пришпорил неповинного ретивого Мурварида и спешил как можно скорее оставить эти места скорби и печали. Я скакал во всю прыть и чуть было не столкнулся, не доезжая спуска к Чёрной речке, с прелестною амазонкою, сопровождаемою несколькими французскими офицерами; впоследствии я узнал, что эта прекрасная брюнетка была жена генерала Базена.

По вечерам я обыкновенно в одиночестве пил чай пред своей палаткой при свете двух походных фонарей. Этот свет был виден на большое расстояние на совершенно ровной местности и часто привлекал ко мне генерала Бялого, моего бригадного командира. В одно из таких его посещений он объявил мне, что уже получено расписание постоянных квартир для нашей дивизии, и что Смоленскому полку предстоит расположиться в городе Рославле, Смоленской губернии, на Московско-Брестском шоссе, в 375 верстах от Москвы. Затем я получил из главной квартиры е. в. приглашение прибыть в Москву в августе месяце и присутствовать при священном короновании государя. Последнее меня чрезвычайно [142]обрадовало; я в ту же минуту составил не совсем законный проект употребить во зло это высочайшее приглашение, для того чтобы не только как можно скорее оставить свой полк, хозяйские дрязги, которые приходились мне уж слишком не по сердцу, но и для посещения моего отца, уже переехавшего, как я это предвидел, на жительство в Козенице. Затем я каждый день с большим нетерпением ожидал выступления полка, чтобы, благословив его на почти трёхмесячный поход, оставить его на первой днёвке и скакать без отдыха в Козенице.

Карл Егорович Врангель, старый мой знакомый, был назначен по отъезде из Крыма генерала Лидерса командовать войсками, расположенными в Крыму. В начале июня этот новый начальник производил инспекторские смотры всем войскам, в том числе и Смоленскому полку, состоянием которого остался доволен. После поверки сумм, как я узнал впоследствии, один из моих ротных командиров хотел было, прикарманив ротные деньги, запечатать пустой ящик, но проделка эта была замечена товарищами, которые заставили его не только положить деньги обратно в ящик, но и подать в отставку.

Карл Егорович пробыл у меня целые сутки; это был хороший, добрый и словоохотливый старик; он мне много рассказывал о своей долголетней службе и, между прочим, один эпизод, чрезвычайно оригинально обрисовывающий государя Николая Павловича и графа Алексея Фёдоровича Орлова. Генерал Врангель, командуя драгунскою дивизиею, пользовался особенным вниманием покойного государя; будучи раз в Петербурге, куда приезжал представлять ко двору свою дочь, недавно пред тем назначенную фрейлиною, и, крайне нуждаясь в деньгах, обратился он к графу Орлову с просьбою исходатайствовать ему аренду. Граф Орлов обязательно взялся за это, но между тем время проходило, Врангель не получал никакого ответа, а нужда усиливалась и срок отпуска истекал. Пред отъездом, в виде исключения[7], вероятно, по слабости государя к драгунскому корпусу генерал Врангель получил [143]дозволение откланяться государю в Зимнем дворце и был принят в кабинете в присутствии нечаянно находившегося там графа Алексея Фёдоровича Орлова.

— В надежде, что граф Орлов уже докладывал государю о моей просьбе, — говорил Карл Егорович, — я вопросительно посматривал на Орлова, думая, что мне, может быть, следует поблагодарить государя за оказанную милость, но Орлов избегал моего взора.

Государь много говорил о его любимых драгунских полках, но наконец видя, что аудиенция приходит к концу и вспомнив всю затруднительность моего положения, — призвав на помощь всю свою энергию, — я решился лично представить государю свою просьбу, и начал было: «Государь, у меня к вам большая просьба». Как только вымолвил я эти слова, выражение лица государя мгновенно изменилось и он так грозно взглянул на меня, что вся моя решимость меня оставила, а когда государь, перебивая меня, сказал: «Что? что?», — я ему ответил: «Просьба моя заключается в том, чтобы вы приказали выслать в мою дивизию учителей из гвардии для усовершенствования пешего строя».

Чело государя опять просветлело и он обещал исполнить мою просьбу, а граф Орлов говорил мне, выходя от государя: «Ну, брат, ты ловко вывернулся», — а об аренде ни полслова, я же был так озадачен двойным усилием, что не настаивал на моей просьбе, и с трудом уехал из Петербурга, едва успев занять незначительную сумму денег.

Карл Егорович был женат на девице Шафнагель; он сам рассказывал Владимиру Саввичу Семека[8], что, будучи назначен командиром лейб-гвардии конно-егерского, что ныне драгунский, полка, — ему нечем было сдать свой армейский полк; обстоятельства были до того затруднительны, что приходила даже мысль о самоубийстве. За несколько дней до приезда вновь назначенного полкового командира кто-то посоветовал ему занять денег у господина Шафнагеля; скрепя сердце, Врангель отправился в дом этого господина просить в займы тридцать тысяч [144]рублей ассигнациями… У него он и познакомился с его дочерью.

Примечания

править
  1. Не всем в настоящее время известно значение, которое в то время придавалось подобному отличию; чтобы объяснить его наглядно, я укажу на примеры: до 1840-х годов только члены императорской фамилии назначалась шефами гвардейских частей; первым из простых смертных, назначенных шефом гвардейской роты, был генерал-фельдмаршал князь Паскевич — Преображенской роты, потом генерал-фельдмаршал князь Волконский — Семёновской; после них получил это отличие инженер-генерал Н. И. Ден, а потом в разное время граф Ридигер был шефом роты Семёновского полка и, наконец, граф С. Ф. Апраксин был награждён таким же отличием в Кавалергардском полку.
  2. Находится теперь (1872 г.) в моём маленьком Козеницком кабинете.
    В. Д.
  3. Я считаю положительно унизительным наивно сознаться пред торжествующим неприятелем в таких промахах, которым наши враги обязаны своими успехами гораздо более, чем своим собственным достоинствам.
    В. Д.
  4. Страх был не велик, первое, потому что я был убеждён в необходимости того, что делал, а к тому же приезжавший в то время ко мне будущий обер-прокурор святейшего синода, а в то время начальник штаба войск, оставшихся в Крыму, Ал. Петр. Ахматов — не находил слов для одобрения моих предприятий.
  5. Эти могилы отличались от прочих не только своими размерами, но и тем, что в особенности над ними образовались углубления.
    В. Д.
  6. Персидское название жемчуга.
    В. Д.
  7. В то время назначенных приёмов у государя Николая Павловича не было — представлялись ему во время развода, а во дворце только исключительно, вследствие особых приказаний.
    В. Д.
  8. Начальник штаба 3-го пехотного корпуса, впоследствии начальник 6-й пехотной дивизии.
    В. Д.