Не могу сказать, чтобы нам было весело после Инкерманского дела, несмотря на всевозможные удобства, которые доставляло нам присутствие великих князей. Меня поместили в одной комнате дома, занимаемого великими князьями, с Краснокутским и Павлом Шуваловым, адъютантами великого князя Николая Николаевича; для чая, завтрака, обеда и вечернего чая собирались все в большой палатке великих князей, разбитой на дворе занимаемого нами домика. Погода стояла пасмурная, дождливая, великие князья беспрестанно посещали госпиталя, дома и казармы, в которых помещались раненые. Вид сих последних наводил на меня грусть неописанную; казалось, что князь Меншиков, давая сражение, не допускал и мысли, что будет много раненых: так мало было заметно, чтобы что-либо было приготовлено для успокоения страдальцев, которые лежали в грязных комнатах на грязных нарах, а многие даже на постоянно сыром полу без всякой подстилки, кроме собственных штанов. Медицинского пособия было также недостаточно, перевязки делались редко, — тиф распространялся с неимоверною быстротой, смертность даже между легко ранеными была очень значительная. Ежедневно до нас доходили звуки музыки, с которою хоронили офицеров, между тем незаметно было, чтобы принимались какие-либо меры для устранения всех недостатков наших лазаретов; князь Меншиков относился ко всему очень равнодушно, и тем возмущал меня против себя.
Не знаю, было ли то уступка, сделанная общественному мнению или просьбам великих князей, но вскоре после Инкерманского сражения полковник Вунш снизошёл до скромной должности старшего адъютанта или дежурного штаб-офицера, а начальником главного штаба был назначен генерал-майор Шемякин, командир 1-й бригады 12-й пехотной дивизии. Это был хитрый хохол, ужасный говорун и балагур, приводивший в отчаяние добрейшего Алексея Илларионовича Философова, которому он решительно не давал слова вымолвить, когда обедал у великих князей. Однако упражнение языка было настоятельною потребностью для Алексея Илларионовича. Он уже всем из нас поочерёдно, а потом и всем вместе неоднократно рассказал, как он был ранен под Силистриею, Карсом или Ахалцыхом — не помню; его разговоры с разными значительными лицами, разные анекдоты и тому подобное, так что бывало, когда он начнёт рассказ, то слушатель, перебивая его и делаясь в свою очередь рассказчиком, досказывал начатый им рассказ или анекдот. Это показалось невыносимым Алексею Илларионовичу, и мы заметили, что он стал удаляться немедленно после обеда. В это время приезжал в Севастополь адъютант военного-министра граф Пётр Шувалов. Он между прочим хотел удостовериться, хорошо ли содержатся раненые, взятые в плен французы и англичане и потому ходил в отведённое для них помещение в укрепление № 4, в двух шагах от домика, занимаемого нами. Один из пленных французов, ответив на вопросы Шувалова о его содержании и лечении, сказал ему, что не только заботятся об их лечении, но и об их удовольствии, что ежедневно после обеда приходит какой-то старый плешивый farceur, по его словам, qui nous blague, que c’est une bénédiction. L’autre jour il nous assurait qu’il était grand-officier de la légion d’honneur (чудак, по его словам, смешивший их до слез. На днях он уверял нас, что он имеет большой крест почётного легиона)… Последнее обстоятельство разъяснило нам дело: оказалось, что Философов нашёл между ранеными французами приятных и покорных слушателей и предпочитал их общество нашему.
Несколько дней после Инкерманского сражения, приехал к нам князь Фёдор Иванович Паскевич изь Кишинева, любознательности ради. Он поселился на яхте князя Виктора Ивановича Барятинского, стоявшей на рейде, но ежедневно приходил с нами обедать, а потом играть в карты… Это было единственно возможное развлечение. Как приезжего я его сопровождал на южную сторону Севастополя, где мы объехали вместе все бастионы на лошадках, обязательно мне доставленных милым Шестаковым. Этот Шестаков был адъютантом Корнилова, считался прекрасным офицером, я его знал как приятного и образованного собеседника и с искренним сожалением узнал впоследствии, что он погиб во время ночного нападения неприятеля на Волынский редут, но не помню, было ли это во время первого штурма этого укрепления, блистательно отбитого храбрым Хрущевым, или при окончательном взятии этого редута неприятелем.
Между тем — в особенности это стало заметным после Инкерманского сражения — значительно начало развиваться у нас мародёрство; во всех селениях, отдельных домах, дачах, садах и виноградниках стали показываться праздношатающиеся солдаты, которых не досчитывались в полках и показывали, кого убитыми, кого без вести пропавшими. В одном Бахчисарае, по сведениям, дошедшим до главнокомандующего, таких мародёров скопилось больше тысячи. Это доказывает, какой порядок соблюдался в армии князя Меншикова и как исправно исполняли свою обязанность корпусные и дивизионные гевальдигеры. Донесение о разных беспорядках, насильствах и даже грабежах побудили наконец князя Меншикова командировать меня в Бахчисарай с поручением посредством местной и военной полиции переловить солдат, укрывающихся в Бахчисарае и окрестностях и, составляя из них правильные команды, направлять в части, которым они принадлежали. В трое суток удалось мне составить семнадцать таких команд, благодаря усердному содействию подполковника Шостака, бахчисарайского полициймейстера, и возвратить в полки более двух тысяч человек; к сожалению, должно сознаться, что в этом числе были и офицеры…
Возвратившись в главную квартиру, я застал там вновь прибывшего товарища Даню Гербеля, ещё совершенно измученного дорогой, то есть ужасным, но уже слишком мне знакомым, способом путешествия на перекладной. Для Гербеля же, постоянно страдавшего мигренями, тряская телега была совершенно невыносима и он четыреста вёрст проехал в телеге стоя. Это кажется невероятным, но Гербель ещё жив (1863 г.), слава богу, и может подтвердить мои слова. Уже прошло несколько дней после приезда Гербеля, и я с удивлением видел, что он и не помышляет объехать бастионы. Я ему намекнул на это, говоря: «Помилуй, каждого из нас главнокомандующий может ежеминутно отправить к государю с донесением. Государь непременно будет каждого расспрашивать, вникая даже в подробности… Если ты будешь отвечать: не знаю, не видел — государь непременно скажет…»
Гербель поспешил перебить меня и сказал: «Дурак!»
На другой же день он перебывал на всех бастионах и благодарил меня за то, что я надоумил его это сделать.
2 ноября была необыкновенно сильная буря, до того сильная и опасная в Чёрном море для судов, заблаговременно не успевших удалиться от берегов Крыма, что мы имели основание ожидать совершенной гибели, если не всех судов, то, по крайней мере, большей части неприятельского флота. Волнение было так сильно, ветер так порывист, что много купеческих судов выбросило на берег и разбило о камни. Пароходы неприятельские лишь с большими усилиями избегали этой участи, на всех парах с трудом удерживаясь на месте. Большие неприятельские суда, стоявшие против устьев реки Качи, закрыли свои люки и не были в состоянии наносить нам ни малейшего вреда, даже если бы приведённая к этому месту наша полевая артиллерия открыла по ним огонь. Для меня осталось не разъяснённым, почему начальство не рассудило полезным содействовать разъярённым стихиям и увеличить бедствия неприятеля. Я убеждён, что можно было заставить несколько военных кораблей спустить флаги. Увы, и этот случай иметь какой-нибудь успех был упущен. На другой день буря стала утихать, ветер переменился, и всякая опасность для неприятельского флота миновала. Генерал Данненберг двигал свои войска к устьям реки Качи без всякой пользы, главнокомандующий, сколько мне известно, посылал приказание жечь суда, подошедшие на выстрел… результатов не оказалось никаких.
В начале ноября общество, постоянно собиравшееся у великих князей, значительно уменьшилось: Альбединский и Грейг, контуженные оба одним ядром, отправлены для лечения в Симферополь; Владимир Меншиков, также контуженный, ещё ранее переехал в гостиницу «Золотого якоря», зато приехали к нам Henri Крейц и Анатолий Барятинский. Сей последний состоял в то время адъютантом военного министра и постоянно разъезжал для ускорения доставки в Севастополь пороха, потребление которого, в особенности в первое время обороны Севастополя, производилось в огромных размерах и не соответствовало имевшимся запасам, — и в особенности медленной доставки из заводов. Переписка и пререкания об этом между военным министром и главнокомандующим велись самые деятельные; князь Меншиков беспрестанно об этом говорил и не затруднялся громогласно и при всех порицать бездействие, беспечность и несообразительность князя Долгорукова. Раз, по-видимому, выведенный из терпения какой-то бумагой, полученной им от военного министра, князь Меншиков рассказывал, как мало у него пороху, как доставка его ежедневно делается затруднительнее по случаю портившихся дорог по времени года, и в заключение сказал про князя В. А. Долгорукова: «J’ai beau lui écrire, lui qui ne l’a pas inventée, qui ne l’a jamais tentée—ne sait pas même, comment s’y prendre pour m’en envoyer». (Напрасно я пишу ему об этом; не выдумав пороха, никогда не пробовав это, он не знает даже, как мне его доставить).
Гербель был командирован в Симферополь для устройства госпиталей и для наблюдения за отправкою всех раненых и больных, которые в состоянии перенести перевозку в дальние госпитали, Перекоп, Херсон, Николаев, Берислав и Екатеринослав. К несчастью, и в этих отдалённых местах нигде ничего не было приготовлено для успокоения большого числа больных; отсутствие заботливости и предусмотрительности военного министерства — меня поражали и приводили в негодование.
В это время князь Меншиков дал мне поручение, которое меня удивило по своей очевидной несвоевременности и бесполезности, и явно указывало на то, что моё присутствие при великих князьях не нравилось главнокомандующему, который придумывал предлоги для удаления меня из главной квартиры; он мне поручил отыскать удобное место на Салгире за Симферополем для устройства обширного ретраншемента для обозов всей армии и просил сделать соображение и проект для укреплённого вагенбурга. Я очень хорошо понял настоящую цель князя Меншикова и первый раз в жизни приступил к исполнению возложенного на меня поручения без энергии и усердия, однако немедленно отправился в Симферополь, откуда предполагал делать поиски для выбора удобного места для вагенбурга на реке Салгире.
В течение трёх дней я по утрам ездил на разведки, но возвращался ежедневно в Симферополь, где мы все собирались для обеда. Я говорю все, подразумевая всех изгнанников по разным причинам из главной квартиры, то есть Альбединского, Грейга, Меншикова, пользовавшихся от контузии, Гербеля, с раннего утра хлопотавшего о больных и часто рассказывавшего нам разные ужасы, как о положении раненых, о недостатке госпитальной прислуги, белья, медицинского пособия и тому подобное. Окончив моё поручение, то есть выбор места для вагенбурга, и написавши черновое предположение с отвратительным чертежом (я никогда, даже в молодости, не умел чертить), прежде чем возвратиться в Севастополь, я хотел собрать некоторые сведения по госпитальной части и потому разговорился с полковником Кинбурнского драгунского полка, бароном Кюстером[1], служившим прежде в гвардейском конно-пионерном эскадроне, а тогда назначенным заведовать всеми госпиталями в Симферополе. Он мне сообщил много неутешительного, но в особенности меня поразило следующее обстоятельство: когда барон Кюстер был назначен на его настоящую должность, он уже застал несколько тысяч раненых и больных, размещённых во многих частных домах Симферополя, и при первом его посещении этих домов, называвшихся госпиталями только потому, что в них помещались больные, без всяких госпитальных приспособлений, ему все раненые жаловались, что они не видят лекарей и что, по неимению прислуги, больным некому даже воды подать, не говоря уже о том, чтобы переменить белье, поправить постель и так далее.
Вследствие этих заявлений он делал представления по команде и, действительно, в непродолжительном времени (но я уверен, что раненым и больным оно показалось бесконечным), прибыло несколько лекарей и четыреста человек из разных полков для ухода за больными. По приходе этой импровизированной госпитальной прислуги возник вопрос, каким порядком, на какие средства и кому именно следует продовольствовать этот маленький батальон в четыреста человек? Между тем эти несчастные голодали. Чтобы не дать им умереть голодною смертью, барон Кюстер обратился в симферопольскую провиантскую компанию, которая в ответ потребовала аттестатов на провиант. Оказалось, что таковые не высланы из полков и людям на руки выдаваемы не были. Всё это происходило в течении нескольких дней, а когда вследствие сношения с полками были получены аттестаты на провиант с объяснением, что по случаю поспешности, с которою требовались нижние чины в Симферополь для прислуги в госпиталях, не успели им выдать аттестатов, вся эта прислуга от изнурения и госпитального уже заразительного воздуха сама собой превратилась в больных; эти несчастные валялись на грязных, сырых полах, никто их не пользовал, не кормил, а госпитальное начальство сделало вновь представление о недостатке госпитальной прислуги.
Под тяжёлым впечатлением этих ужасных результатов страшной неурядицы, бестолковия, беспечности и равнодушия, которые составляли отличительную черту и характеристику меншиковской военной администрации, я поскакал к главнокомандующему и с негодованием доложил ему о всём, что происходило в Симферополе. Я воображал, что будет назначено строжайшее следствие, и что все виновные, а по моему мнению их было много, получат должное возмездие за их тяжёлые прегрешения. Князь Меншиков сказал мне очень спокойным, тихим голосом:
— Pouvais-je soupçonner, que la stupidité humaine pouvait aller jusque-là! (Мог ли я думать, чтобы людская глупость доходила до такой степени).
Затем потребовал от меня отчёта в исполнении данного мне поручения и с большим вниманием прослушал мои предположения для устройства совершенно бесполезного вагенбурга, к укреплению которого нельзя было приступить, не отвлекая рабочих сил от Севастополя, где их было недостаточно. Это происходило вечером; на другой день я отправился к начальнику главного штаба, чтобы узнать, что приказано главнокомандующим вследствие моего вчерашнего доклада. Семякин мне отвечал, что князь Меншиков ничего ему не говорил.
Тогда я вспомнил Константина Ивановича Истомина, называвшего всегда князя Меншикова «аспидом».
— Поверьте, повторял он, — это аспид, а не человек.
После этого, мне оставалось только возложить всю надежду на генерала Семякина; я ему сообщил всё, что знал о симферопольских госпиталях и упрашивал его немедленно принять решительные меры для исправления их отчаянного положения. Ещё до Инкерманского сражения носились слухи, что Фёдор Фёдорович Миллер, уже достаточно доказавший свою полную, никем не оспариваемую, неспособность командовать севастопольским гарнизоном, будет сменён в непродолжительном времени, но не были слышно, кем он будет заменён. Когда я ехал в Симферополь, между станциею Дувалкой и Симферополем встретил я, к моему большому удивлению, барона Дмитрия Ерофеевича Сакена, с его адъютантом Гротгусом; Дмитрии Ерофеевич, увидев меня, приказал остановиться, вышел из своего грузного тарантаса, шагом тащившегося по глубокой и вязкой грязи и после обычных объятий и целований жадно стал распрашивать меня о положении Севастополя; затем объявил мне, что он назначен начальником севастопольского гарнизона, а флигель-адъютант князь Виктор Илларионович Васильчиков — его начальником штаба.
Я искренне обрадовался этой новости в убеждении, что эти две благородные личности сумеют поднять дух гарнизона, придать желанное и совершенно отсутствующее единство распоряжениям и деятельности начальствующих лиц, которые по сие время, хотя с самоотвержением и усердием выше всякой похвалы, исполняли свои обязанности, но без того согласия и желания помогать друг другу, которое не может существовать без сильного всесосредоточивающего начала. Взяв с меня обещание посещать его, как скоро возвращусь в Севастополь, барон Сакен продолжал свой путь.
День спустя после моего возвращения в главную квартиру я отправился к барону Сакену, думая спокойно побеседовать с ним за чашкою чая. Как оказалось, я совершенно ошибался: несмотря на поздний час (уже было восемь часов вечера) и страшную темноту, которая заставляет жителей Крыма даже в деревнях не ходить без фонарей, Дмитрий Ерофеевич куда-то собирался… Почти в одно время со мной пришёл и князь Васильчиков. Оказалось, что в девять часов должны были делать вылазку с 4-го бастиона и барон Сакен желал при этом присутствовать. Оседланные лошади стояли у подъезда, мне оставалось только сопутствовать начальнику гарнизона, и потому я попросил лошади и позволения присоединиться к этой ночной экспедиции, которой не мог себе объяснить. Спускаясь по лестнице, князь Васильчиков просил меня уговорить барона Сакена не ехать, говоря очень основательно, что присутствие главного начальника совсем не нужно при маленькой вылазке, рассчитанной для уничтожения неприятельских траншейных работ. Я, конечно, совершенно разделял это мнение, но пока мы говорили, Дмитрий Ерофеевич уже сел на лошадь, и мы должны были последовать его примеру. С нами ехал адъютант барона, Гротгус, и два жандарма. Когда мы выехали в сады, отделявшие город от 4-го бастиона, лошадь барона Сакена стала сильно спотыкаться и наконец чуть-чуть не упала. Он приказал двум жандармам ехать как можно ближе по обе его стороны, а князь Васильчиков ещё раз просил меня уговорить барона не ехать далее, говоря:
— Помилуй, у него куриная слепота, он впотьмах ничего не видит.
После этого я решился употребить своё жалкое красноречие, чтобы убедить Дмитрия Ерофеевича возвратиться; я его убеждал, что он ничего не увидит, что войска не узнают, что он между ними, а что если, чего боже упаси, одна из бомб, которые поминутно, но только на мгновенье, освещали местность, убьёт его, то это будет для него смерть бесславная, для защиты Севастополя бесполезная, и для довершения прибавил:
— А меня в какое положение вы ставите пред Анною Ивановной[2]; она мне никогда не простит, что я не сумел отговорить вас без пользы подвергать себя опасности.
Эти последние слова подействовали; подозвав Гротгуса, он приказал ему ехать на четвёртый бастион и, по окончании вылазки, доложить ему о результате её. По возвращении домой, бар. Сакен обнял меня, благодарил за Анну Ивановну и прибавил:
— Vous m’avez empêché de faire une bêtise (вы помешали мне сделать глупость).
Всё, что я только что рассказал, произвело на меня неприятное впечатление. Мне показалось, что между начальником и его начальником штаба нет полного доверия, и в особенности кн. Васильчиков, не привыкший к странностям барона Сакена и под впечатлением их, не отдавал справедливости действительно редким качествам Дмитрия Ерофеевича.
В конце ноября мне пришлось ещё раз побывать на севастопольских бастионах, для сопровождения полковника Гангардта, моего старого одесского знакомого—прибывшего в Крым с каким-то поручением от новороссийского генерал-губернатора. В то время до нас ежедневно доходили слухи о бедствиях, претерпеваемых неприятельскими войсками, о недостатке пищи, тёплой одежды, которые при изнурительных осадных работах порождали болезни и распространяли деморализацию,—в особенности в рядах англичан. Эти слухи подтверждались большим числом перебежчиков. Кроме того я был уверен, что мы воспользуемся жалким состоянием неприятельских войск, чтобы в течении зимы действовать наступательно, и потому очень понятно, что в разговорах с полковником Гангардтом я не допускал и мысли, чтобы Севастополь мог быть взят неприятелем или оставлен нами. Впоследствии, к моему неописанному удивлению, Н. Н. Набоков, служивший в то время в военном министерстве, рассказывал мне, что он сам читал всеподданнейшее донесение генерал-адъютанта Анненкова, в котором сей последний писал, между прочим: „флигель-адъютант Ден полагает, что Севастополь не будет взят“.[3]