В десятую роту я явился с утра со всеми моими пожитками. Так как я весь был покрыт насекомыми, и ими кишели мои вещи, меня отправили в баню, которая находится вне Кремля. Все мои вещи я передал двум заключенным, исполнявшим обязанности дневальных в коридоре: один бывший охранник, а другой — бывший жандармский вахмистр. За три фунта сахара, пять пачек махорки и два куска мыла они обещали вычистить и вытряхнуть все мои вещи и тщательно обрызгать их скипидаром (скипидар за мой счет). Сразу чувствовалось, что я попал, наконец, в культурную обстановку. Надолго ли?
Все заключенные, кроме находящихся в карцерах и на Секирной горе, ходят по острову совершенно свободно. Но для выхода из Кремля нужно всякий раз брать у дежурного по Кремлю пропуск. Разумеется, никто не бродит по острову без дела, так как, во-первых, все заключенные всегда заняты, во-вторых, бродить по острову ради удовольствия прогулки очень опасно, так как всюду ходят патрули и прогуливаются чекисты. Пока я шел в баню, меня три раза останавливали по дороге и опрашивали. Ярко светило солнце, но приближение зимы уже чувствовалось в резком, холодном ветре и подмороженной дороге. Встречались заключенные, группами и в одиночку, выполнявшие различные работы. Из труб заводов и мастерских валили клубы дыма, и из-за поворота леса выползал змейкой поезд узкоколейной железной дороги. Я шел и старался себе представить, какое впечатление произвела бы вся эта картина на постороннего наблюдателя, не знающего закулисной стороны Соловецкого лагеря. Мирная, почти идиллическая картина трудовой коммуны. Мне кажется, что советская власть может, вполне безопасно для себя, пригласить любую иностранную делегацию для поверхностного осмотра Соловецкого лагеря. Разумеется, не надо пускать делегации в Кремль и в особенности на каменную галерею к соборам. Упаси бог подпускать членов делегаций к заключенным, так как один вид заключенных способен разрушить всю идиллию. Но для показа можно продемонстрировать переодетых чекистов, они ведь тоже считаются заключенными и их наберется несколько сотен. Кроме них можно показать политических заключенных, то есть тех, которых советская власть считает за «политических»: левые эсеры и левые меньшевики. Им живется недурно.
А вот, кстати, влево от дороги, не доходя до бани, громадная вывеска на двух столбах: «Дезинфекционная камера». Вывеска от времени и непогод немного облезла, но ее можно подновить. Это ничего не значит, что за вывеской пустырь и какие-то развалины. Важен факт, что имеется доброе желание соорудить дезинфекционную камеру. Об этом свидетельствует вывеска; чего же еще надо? Год тому назад эта вывеска вполне удовлетворила приезжавшую из Москвы комиссию, и в газетах «Правда» и «Известия» было написано несколько восторженных статей об образцовом санитарном состоянии Соловецкого лагеря.
В бане, невероятно грязной и полуразрушенной, обосновалась так называемая «горская республика». Заключенные, обслуживающие отдельно стоящие предприятия и хозяйственные учреждения, — при них же и живут. Конечно, все это заключенные старожилы лагеря, преимущественно важные уголовные преступники, так как к таковым советская власть благоволит, и начальство лагеря относится к ним с доверием и даже с симпатией.
Баней заведуют кавказцы, осужденные за бандитизм и грабежи. Вся баня может вместить в один прием не больше пятидесяти человек, но ее обслуживают пятнадцать человек здоровенных грузин и абхазцев, живущих в пристройке у бани и в самой бане. Что они там делают, я не мог понять. У меня создалось впечатление, что вся баня существует специально для них, так как я почти не видел, чтобы заключенных водили в баню. Для этого у заключенных нет времени, а кроме того, этой бани недостаточно на 8 500 человек. Правда, из этого числа надо выключить около семьсот человек чекистов, для которых имеется прекрасная баня в Кремле.
За обещание выписывать из лавки сало, сахар, чай и табак мне восточный человек выстирал тут же в бане мое белье, брюки и пиджак и все это высушил в кочегарке над котлом.
Наконец-то я был чист и одет в чистое платье, хотя и совершенно сморщенное от энергичной сушки. Но стоило ли на такие пустяки обращать внимание!
Десятая рота помещается в двух верхних этажах бывшего общежития монахов. В первом этаже помещаются разные канцелярии учреждений Кремля и медицинская амбулатория. Все помещение роты состоит из массы небольших комнат — бывших келий, — расположенных по бокам длинного коридора. Канцелярия роты помещается в одной из келий и в ней живут ротный командир, его помощник, писарь и один из дневальных коридора. Комната вся величиной двенадцать квадратных метров и, разумеется, мне там нельзя было поместиться. Остальные помещения пока все были переполнены, и поэтому я устроился в конце коридора, на так называемом «топчане», то есть на двух деревянных козлах, на которые положен деревянный щит. Меня это вполне удовлетворяло, так как по сравнению с моей жизнью в соборе спать на топчане было верхом роскоши. Через коридорного дневального (бывшего жандармского вахмистра) я достал два мешка со стружками и он мне устроил из них матрац, а свои вещи я рассовал частью в комнату Виолара, частью в комнату румынского офицера Бырсана, с которым я сидел еще в петербургской тюрьме.
Днем все помещение роты пустовало, так как все были на работах, кроме дневальных. Режим и порядок здесь были несколько иные, чем в карантинных ротах, так как 10-я рота обслуживала преимущественно канцелярии, бухгалтерию, технические бюро, госпиталь, аптеку и тому подобное.
В шесть часов утра все поднимались по звонку и трубе и после поверки и уборки в восемь часов расходились по разным учреждениям лагеря. В час дня все возвращались, и начиналась суета с приготовлением обеда. В три часа все опять уходили на работы и возвращались в семь часов. Опять начиналась суета с приготовлением пищи, вечерняя поверка — и трудовой день был закончен. И так ежедневно, включая и праздники. Фактически рабочий день был значительно больше двенадцати часов, так как массу времени отнимали поверка, стирка белья, уборка помещения и добыча и приготовление пищи. Почти все заключенные 10-й роты получали на руки так называемый двухнедельный сухой паек. Дело в том, что обед и ужин из лагерной кухни был настолько отвратителен и в кухне царила такая ужасная грязь, что лучше было не состоять на горячей порции и раз в две недели получать из провиантского склада весь паек натурой. Начальство лагеря это охотно разрешало для специальных рот, так как время еды в этих ротах не совпадало с остальными ротами и выдача двухнедельного пайка значительно разгружала кухню, кормившую два раза в день 5 000 человек. Такие же двухнедельные пайки получали заключенные, работавшие и жившие в дальних углах Соловецкого острова, на Муксальме и на Конд-острове.
Весьма неизбалованный и вполне здоровый человек может просуществовать впроголодь на выдаваемый двухнедельный паек не больше десяти дней. Паек состоит из соленой трески, гречневой крупы, сушеной зелени (600 грамм на две недели), соли, подсолнечного масла (1 литра на две недели), сахарного песку (150 грамм на две недели), картофеля и 500 грамм ежедневно черного хлеба.
Получающие горячий обед непосредственно из лагерной кухни питаются еще хуже, так как продукты раскрадываются заключенными, обслуживающими кухню. Большинство заключенных специальных рот получают ежемесячную помощь от своих близких и друзей в виде посылок с продуктами и деньгами. Пока есть сообщение с материком, то есть в течение пяти месяцев, посылки приходят регулярно. С наступлением зимы продукты можно приобретать только в кооперативной лавке, но там все продукты очень дороги и не всегда имеются в наличии. Привожу цены некоторых продуктов — в долларах: 1 кг. полубелого хлеба — 25 центов; 1 кг. соленого топленого коровьего масла — 1 долл. 40 центов; 1 кг. соленого свиного сала — 1 долл.; 1 стакан молока (из вновь возрожденной бывшей монастырской фермы — 11 центов; 1 жестянка 250 грамм мясных консервов — 40 центов; 1 кг. сахарного песку — 50 центов. Если у заключенного даже есть возможность приобретать продукты, это все-таки еще далеко не решает вопроса питания. У каждого заключенного свободного времени имеется в обрез. На все помещение 10-й роты имеется только три маленьких печки в коридоре, на которых официально не разрешается готовить. Разумеется, все готовят на этих печах, всегда с риском навлечь на себя гнев начальства и оказаться на Секирной горе. Поэтому, как только проносится слух, что в Кремле бродит кто-либо из высших чинов администрации, всякое приготовление пищи прекращается. Спрашивается, где же готовить? Ведь если разрешается получать на руки двухнедельный сухой паек, то значит разрешается где-нибудь приготовлять из этого пайка обед. Никто из заключенных этого не знает и никогда не решится поднять этот вопрос, так как за это могут перевести обратно в собор.
Заключенные специальных рот группируются для питания по несколько человек, живущих в одной комнате. Если в комнате случайно живет большинство не получающих со стороны денежной помощи, то получающие таковую присоединяются к какой-нибудь группе приблизительно равного с ними экономического уровня. В таких случаях надо быть очень осторожным, так как среди товарищей по комнате может оказаться сексот. Из чувства зависти или по злобе, что ему не удалось подкормиться за счет более зажиточных товарищей, сексот может донести по начальству об «образовавшейся опасной группировке». Тогда — прощай 10-я рота! Пожалуйте обратно в первобытное состояние «морального карантина».
В перерыве между работами в коридорах шум и суета. У печек бесконечные очереди, ссоры, чад от поджариваемой трески и сала. Очень зажиточные заключенные, имеющие возможность кормить и даже одевать нескольких товарищей, чувствуют себя несколько спокойнее, так как кто-либо из друзей всегда успеет занять очередь у печки и приготовить неприхотливый обед. Но и тут есть «но». Подкармливать товарищей надо чрезвычайно осторожно, чтобы это не носило характера платы за услуги. В противном случае начальство усмотрит «буржуазные наклонности», и, как неисправимого, переведут надолго в собор. Поэтому в Соловецком лагере все всегда суетятся и стараются придать себе занятой вид даже вне рабочего времени, так как у заключенного при данном режиме не может быть ни минуты свободной. Если остается свободное время, — значит, что-нибудь неладно — кто-нибудь подкуплен. В результате — перевод на тяжелые работы и житье в одном из соборов.
Мои новые обязанности заключались в разносе пакетов из ротной канцелярии по разным учреждениям лагеря, в уборке коридора, в приеме из канцелярии Кремля писем для заключенных 10-й роты и в переписывании ролей для артистов лагерного театра. Последняя обязанность была совершенно неожиданной, но я, разумеется, не протестовал, так как это давало мне возможность и законный повод заходить раз по десять в день в театр и присутствовать на репетициях. В Соловецком лагере имеется два театра: один обслуживается уголовным элементом, другой — интеллигенцией. В обоих театрах идут пьесы исключительно коммунистического содержания. Артисты театра избавлены от тяжелых работ и пользуются незначительными льготами. Но артисты, и в особенности артистки, должны иметь собственные костюмы, и, так как они всегда заняты на репетициях, то должны всегда кого-нибудь подкармливать из товарищей и подруг, чтобы на них готовили обед. Благодаря этому, состав труппы театра «интеллигенции» пополняется бывшими спекулянтами, чекистами, бывшими дамами полусвета, одним словом тем элементом, который пользуется в советской России относительным благосостоянием. Среди «артистов» царят вечные интриги, и поэтому нередко случается, что сегодняшняя «героиня» или «герой» завтра — отправляются на кирпичный завод или в кочегарку. В Соловецком лагере все непрочно и изменчиво…
Мне удалось очень удовлетворительно разрешить вопрос моего питания, войдя в компанию с четырьмя очень милыми людьми: профессором Императорской Академии художеств Бразом, румынским офицером Бырсаном, афганцем инженером Саид-Султаном Кабир Шахом и бывшим начальником одного из департаментов Императорского Министерства иностранных дел Вейнером. Браз находился в Соловецком лагере более года и успел уже побыть в одной из специальных рот, занимая какую-то должность по архитектурной специальности. За два месяца до моей встречи с Бразом в лагере, на него донес кто-то из сексотов — и знаменитого профессора перевели на тяжелые работы в гавани. В 10-ю роту Браза перевели недавно, и теперь он был, по остроумному выражению Бырсана, «придворным живописцем». Ежедневно старый, заслуженный профессор Императорской Академии художеств отправлялся зарисовывать различные виды Соловецкого лагеря. Эта работа вполне удовлетворила бы профессора, если бы не обязанности «придворного живописца», которые чрезвычайно угнетали чуткого и самолюбивого художника. Ему было приказано начальством лагеря зарисовывать сцены из жизни заключенных и внутренности исторических церквей старого монастыря. Все нарисованное проходило через цензуру начальства и, по указаниям Васькова, Ногтева и тому подобных, старый профессор должен был создавать в своем альбоме «потемкинские деревни». Всякий раз возвращаясь с «цензурного просмотра», профессор принимался с горьким вздохом за реставрацию церквей и украшение лагерной жизни… на бумаге своего альбома. Эти рисунки предназначались для какого-то советского издания, долженствовавшего изобразить в картинах и описаниях — райское житье заключенных в тюрьмах Союзной Советской Социалистической Республики.
Был на Соловках и «придворный фотограф». Но этот был чекист, и однажды я сделался свидетелем такой сцены.
Меня отправили в госпиталь с пакетами. Госпиталь помещался в двухэтажном здании недалеко от выхода из Кремля. Раньше здание было занято монастырской больницей и было в образцовом состоянии. От прежнего остались жалкие воспоминания и то лишь благодаря поистине самоотверженной работе обслуживающих госпиталь заключенных врачей и сестер. Я терпеть не мог ходить в это учреждение, так как больные лежали даже в коридорах, прямо на полу, и распространяли невыносимое зловоние. Подходя к госпиталю, я с удивлением заметил, что в чахлом садике, разбитом на площадке перед госпиталем, были расставлены столики, аккуратно накрытые белыми салфетками. На столиках были расставлены чашки, бутылки и за ними восседали однообразно и хорошо одетые «больные». Был собачий холод и сидевшие за столиками должны были сильно мерзнуть в своих легких костюмах. Но здоровым людям холод не страшен. Дело в том, что среди сидевших и позировавших больных не было в действительности ни одного больного. Все это были наряженные для фотографической съемки статисты, набранные из чекистов. Должно быть, моя весьма непредставительная фигура в помятой шляпе, коротком полушубке и фетровых сапогах портила идиллическую прелесть картины «весеннего» (или «летнего»?) отдыха счастливых больных. Мне два раза крикнул кто-то из «режиссеров»: «Эй, ты, там, с бородой! Ступай к черту! Пошел вон!»
Прошу извинения у читателя за невольное отклонение от нити рассказа и возвращаюсь к прерванному описанию нашей жизни в кельях 10-й роты.
Браза сослали на Соловки по подозрению в шпионаже, так как он бывал в гостях у германского генерального консула в Петербурге. Несчастный художник полтора года не имел связи с семьей и почти перед самым отъездом он вдруг получил письмо от своей старой прислуги, которая сообщила ему, что его семья находится в Германия в тяжелом положении, и что оба сына умерли в Берлине.
Румынский офицер Бырсан был славный, немного грубоватый человек, но очень сердечный и обязательный. Его схватили в Одессе, куда он вполне легально приехал, чтобы повидаться со своими родственниками. Там он увлекся одной русской девушкой и хотел на ней жениться. Незадолго до женитьбы невесту арестовала одесская Чека и предложила несчастной девушке в обмен на свободу давать сведения о состоянии румынской армии. Она, разумеется, по наивности, согласилась, думая, что это согласие ее ни к чему не обязывает. Но оказалось, далеко все не так просто, как думала девица. Когда Бырсан женился и собрался уезжать за границу, то ему разрешили выехать, а жене «без объяснения причин» не дали разрешения на выезд. Тут только молодая жена спохватилась и рассказала мужу все, что с ней произошло в Чеке.
Так как у Чеки имелась расписка жены о согласии стать шпионкой, то Бырсан, не желая компрометировать у себя на родине жену и себя, счел за лучшее не давать делу официального хода и попытаться нелегально бежать. На русско-румынской границе он был пойман вместе с женой, и по обвинению в шпионаже обоих супругов сослали на Соловки на десять лет. Родственники госпожи Бырсан ежемесячно высылали ей небольшую сумму денег, и на эти же деньги существовал впроголодь и ее муж. Ни муж, ни жена не имели никакой возможности сообщить подробности ареста своим родственникам и даже не знали, известно ли об их судьбе что-либо румынскому правительству.
Аркадий Петрович Вейнер был замешан в фантастический процесс лицеистов и с редким мужеством, достоинством и энергией нес свой тяжелый крест.
Самым интересным из всех вышеописанных моих компаньонов по продовольствию, был афганец, инженер Саид-Кобр Шах, он же почетный и наследственный мулла Афганистана. Схвачен и арестован он был афганскими большевиками однажды ночью на Памире, куда он приехал по делам из своего родного города Пешауер. Связанного его везли по ночам и передали, в конце концов, русским пограничным властям. Пройдя массу этапных тюрем, после самых невероятных и ужасных страданий Кабир Шах попал в конце концов в московскую тюрьму Чеки на Лубянке, а оттуда его сослали в Соловецкий лагерь. Никто в Афганистане не знал ничего о судье Кабир-Шаха и, не получая ниоткуда материальной помощи, он терпел ужасные лишения. Кое-кто из заключенных ему помогал деньгами, продуктами и платьем, но самолюбивый, обидчивый и осторожный афганец не от всякого принимал помощь. Кабир-Шах окончил английский инженерный колледж в Калькутте и прекрасно говорил по-английски. Его английская ориентация и популярность среди его соотечественников были как раз причинами, вызвавшими нападение на него афганских агентов советской власти и передачу советским властям.
По-русски он говорил ужасным языком и употреблял выражения, более подходящие для боцмана парусного корабля, чем для духовного лица. В этом нет ничего удивительного, так как Кабир-Шах изучал русский язык практически в тюрьмах и преимущественно у уголовного элемента.
По-английски он говорил безупречно, даже изысканно, и беседа с ним мне доставляла огромное удовольствие. Это был прекрасно, всесторонне образованный человек с твердыми взглядами и свежим ясным умом европейски воспитанного дикаря. Иногда заходил к нам индус Корейша, живший в другой роте и отбывавший наказание на Соловках по подозрению в шпионаже. Почему он попал в Россию, как был арестован, и другие подробности его жизни мне остались неизвестными.
Кабир-Шах был очень красивый мужчина, крепко сложенный, стройный и выглядел моложе своих тридцати четырех лет. Без всякого смущения он исполнял в келье, невзирая на наше присутствие, все положенные мусульманской религией обряды и в этом смысле он был большим педантом.
Помню, однажды в лагере прекратили выдачу подсолнечного масла и даже в лавке можно было достать из жиров только свиное сало. Мы жарили картофель и треску на свином сале и этим кое-как питались. Кабир-Шах, избегавший прибегать к чужой помощи, очень страдал, не имея жиров, и питался исключительно черным хлебом и гречневой кашей.
Никакие уговоры не могли заставить его проглотить хотя бы кусочек свиного сала, запрещенного законом его религии. Он неизменно отвечал нам: «Я Саид-Султан Кабир-Шах, это имя значит, что я потомок пророка. Если я — потомок пророка — нарушу закон, то что же тогда требовать от обыкновенных рядовых мусульман».
Иногда по вечерам, после поверки, мы все проводили часок за дружеской беседой, а я, пользуясь любезным разрешением хозяев, мылся в обширном медном тазу, оставшимся в келье от старых монастырских времен.