В разбойном стане (Седерхольм 1934)/Глава 26

Глава 26

Тюремная больница имени доктора Гааза или, как ее принято называть сокращенно «больница Гааза», в недавнем прошлом до войны была арестным домом для лиц, принадлежащих к так называемым привилегированным классам. Сюда водворялись на небольшие сроки за различные мелкие проступки «против тишины, спокойствия и благопристойности» купцы, чиновники и дворяне по приговорам мировых судей.

Во время русско-германской войны арестный дом был упразднен, и помещение было оборудовано под лазарет для раненых. Во время революции и с утверждением власти большевиков переполнение петербургских тюрем привело к необходимости иметь специальную тюремную больницу, так как лазареты при тюрьмах не могли вмещать огромной массы тяжелобольных заключенных. Таким образом появилась на свет больница Гааза.

Четырехэтажное здание больницы находится почти за городом, невдалеке от Александро-Невского монастыря, и из окон больницы видны позолоченные купола монастырских церквей. Все здание окружено высокой кирпичной стеной и со всех сторон охраняется часовыми.

В каждом этаже два широких длинных коридора, пересекающихся крестообразно под прямым углом.

В центре пересечения коридоров круглые площадки, где всегда находится дежурный по этапу надзиратель. С этих площадок ведут лестницы в верхние и нижние этажи. В нижнем этаже две или три железных решетчатых перегородки с часовыми.

В коридоры выходят двери больничных камер. Двери всегда открыты, и больные совершенно беспрепятственно расхаживают по коридору своего этажа, заходят в чужие камеры, поднимаются в верхние этажи. В коридорах каменные полы, очень грязные, с массой набросанных окурков, плевков и разного мусора. В больничных камерах полы деревянные, некрашеные, тоже очень грязные. Величина комнат различна. В некоторых помещается по две-три кровати, в некоторых до пятнадцати кроватей. Больница рассчитана на 3[?]0 кроватей, но всегда переполнена свыше меры, так что кровати стоят вплотную. Окна с толстыми железными решетками пропускают тусклый свет петербургского осеннего дня, и надо иметь очень крепкие нервы, чтобы не прийти вы ужас от окружающей обстановки. Воздух пропитан сыростью, испарениями грязных, больных человеческих тел и табачным дымом. Потолок и стены с обвалившейся штукатуркой и на стенах коричневые пятна раздавленных клопов. Пыль столбом в коридоре, где возятся, бегают и играют подростки уголовного элемента. Часто слышны истерические крики эпилептиков, бьющихся в судорогах на каменном полу коридора, бессвязное бормотание сумасшедших, кашель чахоточных и предсмертные хрипы умирающих. Тут же в углу картежная игра и нескончаемая, отвратительная, циничная брань.

Как врачи, так и «сестры» стараются группировать больных соответственно их социальному положению, но это не всегда удается, так как приходится при такой группировке считаться с массой обстоятельств.

Дело в том, что в больнице Гааза внутренний распорядок устанавливается, помимо врачебного персонала, еще представителями двух ведомств: народного комиссариата юстиции (так называемый «надзор») и Чеки. Далеко не всегда распоряжения медицинского персонала совпадают с желаниями представителей «надзора» или с требованиями Чеки. При размещении больных играет роль, в какой стадии процесса находится их «дело», характер самого дела, характер приговора. Если случается, что несколько больных принадлежащих к образованному классу, размещены все вместе в одной комнате, то на это непременно обратит внимание представитель Чеки, и немедленно начнется сортировка. От этого нисколько не выигрывают интересы правосудия, так как больные совершенно свободно разгуливают из камеры в камеру, но, благодаря смешанному составу больных в камерах, в них царит ужасная грязь, происходит масса недоразумений, ссор, краж.

Среди больных преобладает уголовный элемент, так как люди, принадлежащие к образованному классу, бывают очень редко судимы гласным судом. В огромном большинстве случаев их судят административным порядком, то есть заочно в коллегии Чеки, так как характер их преступлений, за отсутствием конкретных улик, не может разбираться даже в советском суде. Все приговоры Чеки очень однообразны: расстрел, высылка в Сибирь, на Урал или в Соловецкий концентрационный лагерь. Поэтому петербургские и московские тюрьмы наполнены, главным образом, представителями уголовного элемента. Петербургская тюрьма на Шпалерной (Д. П. З.) находится в исключительном ведении Чеки, но оттуда почти никто и никогда не отправляется в больницу Гааза. В эту больницу попадают больные только из Петербургских уголовных тюрем, и поэтому все те образованные люди, которых я встречал среди больных, были или осужденные по суду за разные преступления экономического или служебного характера: дача или получение взятки, растрата, подлоги, контрабанда, незаконная торговля, экономическая контрреволюция и тому подобное.

Уголовный элемент, представленный в больнице Гааза чрезвычайно разнообразно, заключает в себе все возрасты, от детского до убеленных сединами стариков, охватывая все разновидности уголовного ремесла от карманных воришек до закоренелых убийц-бандитов.

Среди уголовного элемента имеется своего рода иерархия, освященная традициями тюрьмы. Чем выше тюремный стаж, чем богаче результатами «деятельность» данного уголовника, тем большим авторитетом пользуется он среди своих собратьев по профессии. Совершенно особое положение занимает среди уголовного элемента так называемая «шпана». Это парии уголовного элемента и его кадры пополняются начинающими воровскую профессию подростками или неудачниками, не сумевшими «выдвинуться» в уголовном мире и пробавляющимися кражами с рыночных лотков. Шпана состоит в рабском подчинении у профессиональных преступников и исполняет их мелкие поручения. Как в тюрьмах, так и в больнице Гааза весь уголовный элемент считает себя хозяином положения, и дежурные надзиратели, не говоря уже о медицинском персонале, стараются избегать с ними каких-либо конфликтов, опасаясь мести «на воле» со стороны друзей заключенных преступников или со стороны самих заключенных по выходе их из тюрьмы на свободу.

В тюрьме Чеки на Шпалерной улице, мне случалось иногда видеть уголовных преступников во время прогулок во дворе. В близкое соприкосновение с ними я не входил, так как попадающий в тюрьму Чеки уголовный элемент помещается в особые камеры. От моих более опытных товарищей по заключению я неоднократно слышал, что в тех тюрьмах, где людям образованного класса приходится сталкиваться с преступниками, и в особенности со шпаной, всегда происходит масса недоразумений и неприятностей. Преступники всячески эксплуатируют «господ», или по тюремной кличке «фраеров», и над некоторыми позволяют себе издеваться. Поэтому вполне естественно, что я с некоторым беспокойством осматривал моих новых товарищей, стараясь тщетно по их внешности определить, к какому классу общества они принадлежат.

Пока я был очень слаб и все время лежал, собственных вещей при себе никаких имел и поэтому особенно не о чем было беспокоиться. В той комнате, в которой меня положили, нас было четверо. Двое еще спали, но третий уже сидел на кровати, свесив босые ноги, и с нескрываемым любопытством меня осматривал. Это был очень широкоплечий и поразительно крепко сложенный человек, с круглым, как луна, лицом, поросшим рыжей, давно не бритой щетиной. Из-под туркменской, расшитой цветным шелком шапочки выбивались огненно-рыжие волосы. Заметив, что «сестра» принесла мне два сухаря и кружку с теплым молоком, рыжий человек иронически прищурился и, кивнув головой на сухари, сказал совершенно не подходящим для его внушительной фигуры тоненьким голоском: «Ага! Гм… гм… голодающий! Удивительно, как тюрьма видоизменяет людей. Вы, пожалуйста, не обижайтесь, но я принял вас сначала за старого профессионального преступника. Забавно, не правда ли?» — Я не обиделся, но было все-таки интересно, почему он меня сначала принял за уголовника и почему вдруг потом решил, что я «голодающий» и не преступник. Атлет не замедлил ответить мне на мой вопрос.

— Во-первых, позвольте представиться: инженер-технолог Клейн. Дело в том, что у вас на левой руке татуировка, как у всех профессиональных преступников, ну и к тому же сюда — к Гаазу редко посылают нашего брата, буржуя. Я потом уже рассмотрел, что ваша татуировка сделана, по-видимому, в Японии. Ну а когда вам принесли сухари да по вашим пальцам — я сразу увидел, что ошибся. Уголовные никогда не голодают — они и так не долго засиживаются.

Я назвал себя и, по-видимому, мы оба остались очень довольны взаимным знакомством. Мне было трудно разговаривать — я был очень слаб и хотелось покойно лежать. Но под тонким, колючим одеялом было ужасно холодно, так как отопления не было и очень дуло сквозь надтреснутое оконное стекло.

— Судя по вашему скучному виду, мне кажется, что вам здесь не особенно нравится. Но это только сначала, потом обживетесь. Я вам сейчас достану «по блату» два одеяла, и, если хотите, то и простыню под одеяло. У вас есть деньги? Если нет, то потом мне отдадите. У меня есть.

С этими словами Клейн куда-то пошел и через несколько минут притащил мне два сносных одеяла и две простыни.

Вскоре пришел главный врач — коммунист, еврей Гоц, и его помощник, тоже еврей и тоже коммунист Яновский в сопровождении сестры милосердия. Ни тот, ни другой врач меня не осматривали, а лишь спросили, кто я такой и откуда. Когда я заикнулся о моей болезни, то главный врач досадно отмахнулся и сказал: «Все мы тут больны. Ездили бы себе в Биарриц или Остенде, чем к пролетариям ездить! Придет наш палатный ординатор — расскажете ему о вашей болезни».

По уходе врачей я познакомился с моими другими сожителями. Один из них, с согнутыми ногами, был рабочий, больной цингой. Его привезли с Соловков в августе месяце в числе других больных цинготных и туберкулезных, которых многими сотнями в течение лета доставляют из Соловецкого лагеря в Петербург и Москву для «лечения». Весьма ограниченное количество этих больных попадает в больницу. Большинство прибывших с Соловков туберкулезных и цинготных распределяются по московским и петербургским тюрьмам и там умирают, не дождавшись очереди попасть в больницу.

Другой мой сожитель был еврей — провизор, носивший странную фамилию Антимоний. У него был туберкулез в последней стадии развития и по всем признакам было заметно, что дни несчастного провизора сочтены.

Около одиннадцати часов дня пришел старичок палатный врач. По сохранившейся выправке сразу угадывался старый военный врач. Я не ошибся, так как, прочтя мою фамилию, старичок-доктор мне сказал, что служил когда-то в той дивизии, которой командовал мой дядя, расстрелянный при большевиках в Холмогорском концентрационном лагере.

Доктор осмотрел меня очень внимательно и сказал: «Голодовка — это полгоря. Коли деньги есть, быстро поправитесь. А вот с вашей болезнью ехать на Соловки совсем не подходит. Ну да это не наше с вами дело, к сожалению. Ни меня, ни вас спрашивать разрешения не будут». По уходе доктора сиделки начали разносить по больничным камерам обед. Мне принесли в оловянной тарелке жидкую овсяную кашу. Остальным больным принесли мясной суп, но без мяса. Пища раздавалась ужасно неряшливо. После супа сиделки разнесли по кусочкам жареной рыбы, которую прямо пальцами раскладывали по табуреткам, даже не подстилая бумагу. Сами сиделки не отличались чистотой рук, а уж про табуретки и про больных нечего и говорить…

Инженер Клейн чувствовал себя в тюрьме как дома. Он попал в тюрьму за какие-то беспорядки по службе на Туркестанской железной дороге, где он заведовал какими-то мастерскими. Приговоренный к пяти годам заключения со строгой изоляцией, он уже отсидел один год в петербургской тюрьме «Кресты» и там на обязательных работах как-то, понадеявшись на свою громадную физическую силу, приподнял большой станок и надорвался. Он находился в больнице Гааза уже больше месяца и потому был в курсе всей больничной жизни. Это был неисправимый оптимист и чрезвычайно благодушно ко всему настроенный человек. Не без трагического комизма он часто приговаривал: «Скоро, наверное, выпустят, так как обо мне пошло уже ходатайство о сокращении срока наказания. Выйдем, немного погуляем, а потом, вероятно, сошлют на Соловки. Рано или поздно, уважаемый, все там будем, ибо сие необходимо для здорового пролетарского строительства. Черного кобеля не домоешь добела. Помню, как однажды, в бытность мою на Туркестанской железной дороге, в 1922 году, вызывают меня в заводской комитет. Пошел. И что же вы думаете эти черти меня спрашивают: „Признаете ли, товарищ инженер, идеологию пролетарской революции?“ Вот дьяволы! Ну, мне что. Я человек одинокий, нетребовательный и бояться мне нечего. Сказал им, что никакой идеологии и никакой революции я не вижу; по-моему — один лишь беспорядок. А вот вагоны и паровозы я починял и буду чинить, если дадут возможность работать. Отъехали. А немного спустя приезжает комиссия из Москвы. Туда, сюда, почему так много больных вагонов? Ну, разумеется, инженер Клейн виноват; под суд его шельму! На суде меня и доконало отсутствие „идеологии пролетариата“. Ну разве не дураки? А теперь Туркестанская дорога ходатайствует, чтобы меня вернули. И заметьте, уважаемый, что год от году все хуже и хуже. Вот вы, господа „знатные иностранцы“, рассуждаете в ваших Европах об эволюции в советской России. Несомненно, эволюция есть: раньше хватали людей за шиворот прямо на улице и волокли в Чеку, в этакое какое-нибудь временное помещение, вроде погреба или старого склада. Властью каких-то пьяных дегенератов правилось революционное правосудие. Подержат, бывало, в таком погребе несколько дней, а потом либо расстрел, либо ступай на все четыре стороны — кому какое счастье. Теперь люди бросаются в тюрьмы ежедневно сотнями по всей России и массами расстреливаются или погибают на Соловках и в Сибири. Но теперь все это делается без крика и без шума, налаженным государственным аппаратом. Всюду „бумага за номером“ и чекист в форме. Ну как же не эволюция? Электрическое освещение, трамваи ходят, на перекрестках улиц милиционеры стоят почти в прежней полицейской форме. Дома снаружи отремонтированы, рестораны открылись, и даже лакеи во фраках прислуживают. Солдатам и командному составу только прежних погон не хватает для полноты картины. Заводы дымят трубами и иностранцам демонстрируют дома отдыха для рабочих. Эволюция по всему фронту и уверяю вас, что я нисколько не шучу. Только одно маленькое „но“. Эволюция — эволюцией, но вот эта самая пролетарская идеология все-таки лежит в основе всего. Как вы все не хотите понять, что НЭП — это все то же „постольку-поскольку“, временная уступка политическому моменту. Европейская и американская буржуазия пока еще крепки, надежды Коминтерна на мировую революцию пока не оправдались, и борьба принимает затяжной характер. Необходимо сохранить Россию и народ как лабораторию и главный штаб коммунизма. Все это временно достигнуто НЭПом. Даже мы, старая русская интеллигенция, нашли в НЭПе приложение нашим знаниям и опыту. Но мы прекрасно понимаем, что нас только лишь терпят до той поры, пока в наших знаниях нуждаются и пока не подросла новая интеллигенция, которая нас постепенно заменяет. Нас именно терпят, но далеко не многих из нас: все в руках Коминтерна и Чеки. Если я сказал вам, что теперь стало хуже, чем было в девятнадцатом, двадцатом, двадцать первом и двадцать втором годах, то я имею для этого основания. Чека приобрела теперь такую власть, и ее аппарат настолько усовершенствован, что, когда вспоминаешь чекистов эпохи военного коммунизма, то все ужасы пережитого бледнеют перед тем, что происходит теперь. Но теперь все эволюционировало, и нужно иметь глаза и уши, чтобы на фоне развивающейся индустрии, концессий, санаториев для рабочих, симфонических концертов, спальных вагонов и лицемерия, увидеть гримасы советской жизни, увидеть невидимые миру слезы и услышать стоны замученных людей!»

— Следовательно, по вашим словам выходит, что советская власть с каждым днем крепнет, и что НЭП спас положение? — спросил я Клейна.

— Э—э нет, погодите, я еще не кончил. Дело в том, что сейчас первый период НЭПа. Разумеется, по сравнению с эпохой военного коммунизма улучшение быта населения колоссально. Но не забывайте, что русская народная масса нетребовательна и очень не избалована. Не забывайте также того, что самый активный элемент народа — люди в возрасте от двадцати до тридцати лет — были в момент прихода революции детьми. Им не с чем сравнивать настоящего, так как о прошлом у них осталось самое смутное представление. Но как ни хорош НЭП, а на нем мы долго не сможем продержаться, так как без Европы мы все-таки не можем существовать. И вот тут-то, дорогой мой, и есть заколдованный круг, в который попал Коминтерн. С одной стороны, нельзя удерживать без конца на постоянном уровне стабилизированный червонец, так как наша промышленность остановится, если мы не получим из-за границы новых машин и полуфабрикатов. С другой стороны, не может быть и речи о возвращении к политике военного коммунизма. Но самое главное, что крестьянство и народная толпа оказались совершенно невосприимчивы к идеям марксизма и вот тут-то и есть самый камень преткновения, о который рано или поздно сломит себе шею Коминтерн. Я не знаю, произойдет ли это внезапно или постепенным проникновением в советы элементов чуждых идеологии третьего интернационала, но я убежден только в одном: этот процесс уже ощущается.

Вышеприведенный разговор с Клейном я восстановил, разумеется, не дословно, и все вышесказанное является сводкой нескольких бесед моих в тюрьме не только с Клейном, но с людьми одинакового с ним общественного положения и взглядов.


Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.