Анна Каренина (Толстой)/Часть III/Глава XV/ДО

Анна Каренина — Часть III, глава XV
авторъ Левъ Толстой
Источникъ: Левъ Толстой. Анна Каренина. — Москва: Типо-литографія Т-ва И. Н. Кушнеровъ и К°, 1903. — Т. I. — С. 367—372.

[367]
XV.

Хотя Анна упорно и съ озлобленіемъ противорѣчила Вронскому, когда онъ говорилъ ей, что положеніе ея невозможно, она въ глубинѣ души считала свое положеніе ложнымъ, нечестнымъ и всею душой желала измѣнить его. Возвращаясь съ мужемъ со скачекъ, въ минуту волненія она высказала ему все и, несмотря на боль, испытанную ею при этомъ, она была рада этому. Послѣ того какъ мужъ оставилъ ея, она говорила себѣ, что она рада, что теперь все опредѣлится и по крайней мѣрѣ не будетъ лжи и обмана. Ей казалось несомнѣннымъ, что теперь положеніе ея навсегда опредѣлится. Оно можетъ быть дурно, это новое положеніе, но оно будетъ опредѣленно, въ немъ не будетъ неясности и лжи. Та боль, которую она причинила себѣ и мужу, высказавъ эти слова, будетъ вознаграждена теперь тѣмъ, что все опредѣлится, думала она. Въ этотъ же вечеръ она увидалась съ Вронскимъ, но не сказала ему о томъ, что произошло между нею и мужемъ, хотя, для того чтобы положеніе опредѣлилось, надо было сказать ему.

Когда она проснулась на другое утро, первое, что представилось ей, были слова, которыя она сказала мужу, и слова эти ей показались такъ ужасны, что она не могла понять теперь, какъ она могла рѣшиться произнести эти странныя, грубыя слова, и не могла представить себѣ того, что изъ этого выйдетъ. [368]Но слова были сказаны, и Алексѣй Александровичъ уѣхалъ, ничего не сказавъ. „Я видѣла Вронскаго и не сказала ему. Еще въ ту самую минуту, какъ онъ уходилъ, я хотѣла воротить его и сказать ему, но раздумала, потому что было странно, почему я не сказала ему въ первую минуту. Отчего я хотѣла и не сказала ему?“ И въ отвѣтъ на этотъ вопросъ горячая краска стыда разлилась по ея лицу. Она поняла то, что ее удерживало отъ этого; она поняла, что ей было стыдно. Ея положеніе, которое казалось уясненнымъ вчера вечеромъ, вдругъ представилось ей теперь не только не уясненнымъ, но безвыходнымъ. Ей стало страшно за позоръ, о которомъ она прежде и не думала. Когда она только думала о томъ, что сдѣлаетъ ея мужъ, ей приходили самыя страшныя мысли. Ей приходило въ голову, что сейчасъ пріѣдетъ управляющій выгонять ее изъ дома, что позоръ ея будетъ объявленъ всему міру. Она спрашивала себя, куда она поѣдетъ, когда ее выгонятъ изъ дома, и не находила отвѣта.

Когда она думала о Вронскомъ, ей представлялось, что онъ не любитъ ея, что онъ уже начинаетъ тяготиться ею, что она не можетъ предложить ему себя, и она чувствовала враждебность къ нему за это. Ей казалось, что тѣ слова, которыя она сказала мужу и которыя она безпрестанно повторяла въ своемъ воображеніи, что она ихъ сказала всѣмъ и что всѣ ихъ слышали. Она не могла рѣшиться взглянуть въ глаза тѣмъ, съ кѣмъ она жила. Она не могла рѣшиться позвать дѣвушку и еще меньше сойти внизъ и увидать сына и гувернантку.

Дѣвушка, уже давно прислушивавшаяся у ея двери, вошла сама къ ней въ комнату. Анна вопросительно взглянула ей въ глаза и испуганно покраснѣла. Дѣвушка извинилось, что вошла, сказавъ, что ей показалось, что позвонили. Она принесла платье и записку. Записка была отъ Бетси. Бетси напоминала ей, что нынче утромъ къ ней съѣдутся Лиза Меркалова и баронесса Штольцъ со своими поклонниками, Калужскимъ и старикомъ Стремовымъ, на партію крокета. „Пріѣзжайте хоть посмотрѣть, какъ изученіе нравовъ. Я васъ жду“, кончала она. [369]

Анна прочла записку и тяжело вздохнула.

— Ничего, ничего не нужно, — сказала она Аннушкѣ, перестанавливавшей флаконы и щетки на уборномъ столикѣ. — Поди, я сейчасъ одѣнусь и выйду. Ничего, ничего не нужно.

Аннушка вышла, но Анна не стала одѣваться, а сидѣла въ томъ же положеніи, опустивъ голову и руки, и изрѣдка содрогалась всѣмъ тѣломъ, желая какъ бы сдѣлать какой-то жестъ, сказать что-то и опять замирая. Она безпрестанно повторяла: „Боже мой! Боже мой!“ Но ни „Боже“, ни „мой“ не имѣли для нея никакого смысла. Мысль искать своему положенію помощи въ религіи была для нея, несмотря на то, что она никогда не сомнѣвалась въ религіи, въ которой была воспитана, такъ же чужда, какъ искать помощи у самого Алексѣя Александровича. Она знала впередъ, что помощь религіи возможна только подъ условіемъ отреченія отъ того, что составляло для нея весь смыслъ жизни. Ей не только было тяжело, но она начинала испытывать страхъ передъ новымъ, никогда неиспытаннымъ ею душевнымъ состояніемъ. Она чувствовала, что въ душѣ ея все начинаетъ двоиться, какъ двоятся иногда предметы въ усталыхъ глазахъ. Она не знала иногда, чего она боится, чего желаетъ. Боится ли она и желаетъ ли она того, что было, или того, что будетъ, и чего именно она желаетъ, она не знала.

„Ахъ, что я дѣлаю!“ сказала она себѣ, почувствовавъ вдругъ боль въ обѣихъ сторонахъ головы. Когда она опомнилась, она увидала, что держитъ обѣими руками свои волосы около висковъ и сжимаетъ ихъ. Она вскочила и стала ходить.

— Кофей готовъ, и мамзель съ Сережей ждутъ, — сказала Аннушка, вернувшись опять и опять заставъ Анну въ томъ же положеніи.

— Сережа? Что Сережа? — оживляясь вдругъ, спросила Анна, вспомнивъ въ первый разъ за все утро о существованіи своего сына.

— Онъ провинился, кажется, — отвѣчала улыбаясь Аннушка.

— Какъ провинился? [370]

— Персики у васъ лежали въ угольной, такъ, кажется, они потихонечку одинъ скушали.

Напоминаніе о сынѣ вдругъ вывело Анну изъ того безвыходнаго положенія, въ которомъ она находилась. Она вспомнила ту, отчасти искреннюю, хотя и много преувеличенную, роль матери, живущей для сына, которую она взяла на себя въ послѣдніе годы, и съ радостью почувствовала, что въ томъ состояніи, въ которомъ она находилась, у нея есть держава, независимая отъ положенія, въ которое она станетъ къ мужу и къ Вронскому. Эта держава былъ сынъ. Въ какое бы положеніе она ни стала, она не можетъ покинуть сына. Пускай мужъ опозоритъ и выгонитъ ее, пускай Вронскій охладѣетъ къ ней и продолжаетъ вести свою независимую жизнь (она опять съ желчью и упрекомъ подумала о немъ), она не можетъ оставить сына. У нея есть цѣль жизни. И ей надо дѣйствовать, дѣйствовать, чтобъ обезпечить это положеніе съ сыномъ, чтобы его не отняли у нея. Даже скорѣе, какъ можно скорѣе надо дѣйствовать, пока его не отняли у нея. Надо взять сына и уѣхать. Вотъ одно, что ей надо теперь дѣлать. Ей нужно было успокоиться и выйти изъ этого мучительнаго положенія. Мысль о прямомъ дѣлѣ, связывавшемся съ сыномъ, и о томъ, чтобы сейчасъ же уѣхать съ нимъ куда-нибудь, дала ей это успокоеніе.

Она быстро одѣлась, сошла внизъ и рѣшительными шагами вошла въ гостиную, гдѣ, по обыкновенію, ожидалъ ее кофе и Сережа съ гувернанткой. Сережа, весь въ бѣломъ, стоялъ у стола подъ зеркаломъ и, согнувшись спиной и головой, съ выраженіемъ напряженнаго вниманія, которое она знала въ немъ и которымъ онъ былъ похожъ на отца, что-то дѣлалъ съ цвѣтами, которые онъ принесъ.

Гувернантка имѣла особенно строгій видъ. Сережа пронзительно, какъ это часто бывало съ нимъ, вскрикнулъ: „А, мама!“ и остановился въ нерѣшительности: идти ли къ матери здороваться и бросить цвѣты или додѣлать вѣнокъ и съ цвѣтами идти? [371]

Гувернантка, поздоровавшись, длинно и опредѣлительно стала разсказывать проступокъ, сдѣланный Сережей, но Анна не слушала ея; она думала о томъ, возьметъ ли она ее съ собой. „Нѣтъ, не возьму, — рѣшила она. — Я уѣду одна, съ сыномъ“.

— Да, это очень дурно, — сказала Анна и, взявъ сына за плечо, не строгимъ, а робкимъ взглядомъ, смутившимъ и обрадовавшимъ мальчика, смотрѣла на него и поцѣловала. — Оставьте его со мной, — сказала она удивленной гувернанткѣ и, не выпуская руки сына, сѣла за приготовленный съ кофеемъ столъ.

— Мама, я… я… Не… — сказалъ онъ, стараясь понять по ея выраженію, что ожидаетъ его за персикъ.

— Сережа, — сказала она, какъ только гувернантка вышла изъ комнаты, — это дурно, но ты не будешь больше дѣлать этого?.. Ты любишь меня?

Она чувствовала, что слезы выступаютъ ей на глаза. „Развѣ я могу не любить его? — говорила она себѣ, вникая въ его испуганный и вмѣстѣ обрадованный взглядъ. — И неужели онъ будетъ заодно съ отцомъ, чтобы казнить меня? Неужели не пожалѣетъ меня?“ Слезы уже текли по ея лицу, и, чтобы скрыть ихъ, она порывисто встала и почти выбѣжала на террасу.

Послѣ грозовыхъ дождей послѣднихъ дней наступила холодная, ясная погода. При яркомъ солнцѣ, сквозившемъ сквозь обмытые листья, въ воздухѣ было холодно.

Она вздрогнула и отъ холода и отъ внутренняго ужаса, съ новою силой охватившихъ ее на чистомъ воздухѣ.

— Поди, поди къ Mariette, — сказала она Сережѣ, вышедшему было за ней, и стала ходить по соломенному ковру террасы. „Неужели они не простятъ меня, не поймутъ, какъ это все не могло быть иначе?“ сказала она себѣ.

Остановившись и взглянувъ на колебавшіяся отъ вѣтра вершины осинъ съ обмытыми, ярко блистающими на холодномъ солнцѣ листьями, она поняла, что они не простятъ, что все и [372]всѣ къ ней теперь будутъ безжалостны, какъ это небо, какъ эта зелень. И опять она почувствовала, что въ душѣ у нея начинало двоиться. „Не надо, не надо думать, — сказала она себѣ. — Надо собираться. Куда? Когда? Кого взять съ собой? Да, въ Москву, на вечернемъ поѣздѣ. Аннушка и Сережа, и только самыя необходимыя вещи. Но прежде надо написать имъ обоимъ“. Она быстро пошла въ домъ, въ свой кабинетъ, сѣла къ столу и написала мужу:

„Послѣ того, что́ произошло, я не могу болѣе оставаться въ вашемъ домѣ. Я уѣзжаю и беру съ собою сына. Я не знаю законовъ и потому не знаю, съ кѣмъ изъ родителей долженъ быть сынъ; но я беру его съ собой, потому что безъ него я не могу жить. Будьте великодушны, оставьте мнѣ его“.

До сихъ поръ она писала быстро и естественно, но призывъ къ его великодушію, котораго она не признавала въ немъ, и необходимость заключить письмо чѣмъ-нибудь трогательнымъ остановили ее.

„Говорить о своей винѣ и своемъ раскаяніи я не могу, потому что…“

Опять она остановилась, не находя связи въ своихъ мысляхъ. „Нѣтъ, — сказала она себѣ, — ничего не надо“, и, разорвавъ письмо, переписала его, исключивъ упоминаніе о великодушіи, и запечатала.

Другое письмо надо было писать къ Вронскому. „Я объявила мужу“, писала она, и долго сидѣла, не въ силахъ будучи писать далѣе. Это было такъ грубо, такъ не женственно. „И потомъ, что же могу я писать ему?“ сказала она себѣ. Опять краска стыда покрыла ея лицо, вспомнилось его спокойствіе, и чувство досады къ нему заставило ее разорвать на мелкіе клочки листокъ съ написанною фразой. „Ничего не нужно“, сказала она себѣ и, сложивъ бюваръ, пошла наверхъ, объявила гувернанткѣ и людямъ, что она ѣдетъ нынче въ Москву, и тотчасъ принялась за укладку вещей.