Не знало почему, но в прежнее время, по воскресеньям, в послеобеденные часы, я как-то особенно поддавался мрачным мыслям, — всё представлялось мне не интересным, вся жизнь казалась бесцветною. Обыкновенно я уносился куда-то на крыльях, но к концу дня бывал более, чем когда нибудь, прикован к земле и ничто не могло меня отвлечь от моих мыслей. Быть может, в силу ассоциации идей, несмотря на совершенно другую обстановку, я и в это первое мое воскресенье XX-го столетия в послеобеденное время впал в обычную меланхолию.
Хотя на этот раз мое печальное настроение имело основание, но оно не утратило характера прежней неопределенной тоски, так как было вызвано моим положением. Проповедь мистера Бартона с её постоянным указанием на нравственную пропасть, существующую между столетием, к которому я принадлежал, и тем, в котором я случайно очутился, только укрепила во мне чувство одиночества. Его обдуманная, философская речь не могла не произвести на меня впечатления. Мне стало ясно, что все окружающие относились ко мне с сожалением, с любопытством, с ненавистью, как к представителю ненавистной эпохи.
Удивительная доброта, с какой относится ко мне доктор Лит и его семья, в особенности же Юдифь, до сих пор отвлекала меня от возможности предполагать, что и она должна, несомненно, смотреть на меня так же, как и всё поколение, к которому она принадлежала. Предположение это относительно доктора Лита я его любезной жены меня конечно очень опечалило, но я решительно не мог свыкнуться с мыслью, что и Юдифь разделяет их взгляды. Очевидная возможность такого факта подавляла меня и вместе с тем мне стало ясно, — читатель вероятно уже предугадал — мне стало ясно, что я люблю Юдифь. Разве это не было вполне естественно? Трогательное обстоятельство, положившее начало нашей близости, когда она собственноручно вырвала меня из водоворота безумия; её сочувствие, та жизненная шла, которая перенесла меня в новую жизнь и помогла мне ее вынести, наконец моя привычка смотреть на нее, как на посредницу между мною и окружающими, в этом отношении она была для меня ближе её отца, — всё это были обстоятельства, только ускорившие тот результат, к которому привели бы неизбежно достоинства её личности и ума. Понятно, что она представлялась мне единственною женщиною в мире, хотя совсем в ином смысле, чем это думают обыкновенно все влюбленные. Теперь, когда я внезапно постиг всю суетность моих надежд, я страдал не только как всякий другой влюбленный, — к моим страданьям присоединялось еще чувство страшного одиночества, чувство полного отчаянья, которого до меня не испытывал ни один самый несчастный влюбленный. Мои хозяева, очевидно, заметили мое угнетенное состояние души и всячески старались меня развлечь, — в особенности Юдифь. Видно было, что она печалилась за меня, но я, как все влюбленные, мечтающие о большем, не радовался её доброму отношению ко мне — я знал, что это только сочувствие.
К вечеру, просидев большую часть дня в своей комнате, я отправился в сад походить. День был пасмурный; в тихом, теплом воздухе пахло осенью. Я был недалеко от рытвины и войдя в подземную комнату, сел там.
— Вот где мой дом, — подумал я. — Я останусь здесь, я отсюда не выйду.
Я искал себе поддержку в знакомой обстановке и испытывал грустное утешение, воскрешая прошлое и вызывая в воображении тени и лица тех, которые меня окружали в моей прошлой жизни. Более ста лет звезды глядели с своей высоты на могилу Юдифи Бартлетт и на могилы всего моего поколения.
Прошлое было мертво и придавлено тяжестью целого столетия, а из настоящего я был исключен. Для меня не находилось нигде места. В сущности, я был ни мертвый, ни живой.
— Простите, что я пошла за вами!..
Я оглянулся. Юдифь стояла в дверях подземной комнаты, она улыбалась мне, а в глазах её было столько сочувствия…
— Прогоните меня, если я вам в тягость, — проговорила она; — мы заметили, что вы расстроены, а помните, вы обещали мне сказать, если вас что-нибудь встревожит, но вы не сдержали слова.
Я встал и подошел к двери, стараясь ей улыбнуться; но, вероятно, улыбка у меня не вышла, потому что при виде её, такой очаровательной, прелестной, настоящая причина моего отчаянья вспомнилась мне с новою силою.
— На меня просто нашла тоска одиночества, — начал я. — Не приходило ли вам в голову, что мое положение до того исключительно, что для выражения его пришлось бы придумать совсем новые слова?
— Не говорите этого, не думайте этого! — воскликнула она со слезами на глазах. — Разве мы не ваши друзья? Это ваша вина, если вы не хотите, чтобы мы ими были. Вы не должны себя чувствовать одиноким.
— Вы бесконечно добры ко мне, — продолжал я, — но неужели я не знаю, что вами руководит только сострадание, правда, сердечное состраданье, но всё-таки только сострадание. Было бы безумием с моей стороны не понимать, что я не могу казаться вам таким же человеком, как люди вашего поколения, что я для вас неведомое существо, выброшенное на берег неизвестным морем, существо, отчаяние которого трогает вас, несмотря на все его смешные стороны. Я был настолько безумен, а вы настолько добры, что думал забыть всё это, и надеялся, что могу, как говорится, акклиматизироваться в новом столетии и считать себя наравне с другими окружающими вас. Но из проповеди мистера Бартона я узнал, как напрасны были такие мечты, какою громадною должна казаться вам пропасть, разделяющая нас.
— О, эта несчастная проповедь! — воскликнула она, заливаясь слезами, — я так не хотела, чтобы вы ее слышали. Что он о вас знает? В старых, заплесневелых книгах он читал о вашем времени — вот и всё. Зачем вы обращаете на него внимание, зачем придаете значение его словам? Разве вам всё равно, что мы, которые спасли вас, относимся к вам иначе? Неужели то, что он думает о вас, он, который вас никогда не видал, для вас имеет более значения, чем-то, что мы о вас думаем? О, мистер Вест, вы не знаете, вы не можете себе представит, что я чувствую, зная ваше горе! Это не может так длиться. Что могу я сказать вам? Как могу я убедит вас, насколько наши чувства к вам далеки от того, что вы думаете?
Как и прежде, в тот другой кризис моей судьбы, она беспомощно протянула ко мне руки и, как тогда, я схватил их и сжал в своих руках; грудь её высоко подымалась от волнения, в пальцах её, которые я крепко сжал, чувствовалась легкая дрожь, говорившая о глубине её чувства. На лице её состраданье превратилось в какую то божественную злобу на обстоятельства, которые делали ее бессильною. Женское сострадание вряд ли было когда нибудь прелестнее олицетворено. Её красота и доброта меня совсем смягчили и мне казалось, что самым подходящим ответом было бы сказать ей правду. Положим, у меня не было ни капли надежды, но я не чувствовал и страха, что она рассердится. В ней было слишком много сострадания. И я сказал ей:
— С коей стороны, может быть, и неблагородно не довольствоваться вашею добротою; но неужели вы слепы и не видите, отчего её мало для моего счастья? Разве вы не знаете отчего? — Оттого что я, безумный, люблю вас!..
При моих последних словах, она вся вспыхнула и опустила глаза, но не сделала никакого усилия, чтоб освободить свои руки из моих; она простояла так несколько минут, затем покраснела еще более и с светлою улыбкою на устах подняла на меня глаза.
— Вы убеждены, что вы сами не слепы? — проговорила она.
Вот всё, что она сказала; но этого было достаточно — я понял, как это ни казалось невероятным, что лучезарная дочь золотого века чувствовала ко мне не одно только состраданье, но и любовь. Я тоже верил, что нахожусь под влиянием какой-то блаженной галлюцинации, хотя держал ее в моих объятиях.
— Если я не в уме — воскликнул я, — оставьте меня в этом состоянии.
— Вы обо мне должны думать, что я сошла сума, — прервала она, освобождаясь из моих объятий, лишь только я прикоснулся к её устам. — Что должны вы думать обо мне — я бросилась в объятья человека, которого знаю всего неделю! Я не думала, что вы так скоро догадаетесь в чём дело, но мне так было вас жаль, что я не помнила, что говорила. Нет, мы не должны быть близки, прежде чем вы не узнаете, кто я. Когда вы это узнаете, то перестанете думать, что я внезапно влюбилась в вас. Когда вы узнаете, кто я, — вы поймете, что я не могла не влюбиться в вас с первого взгляда, и что ни одна девушка, с самыми лучшими, возвышенными чувствами, на моем месте не могла бы отнестись к вам иначе.
Можно себе легко представить, что я не прочь был бы послушать её несмелых признаний, но Юдифь решила, что между нами не должно быть ни одного поцелуя, покуда она не будет мне всякого подозрения относительно слишком быстрого призвания в любви, и мне было предложено последовать домой за моей прелестной загадкой. Дойдя до комнаты, где была её мать, которой она что-то шепнула на ухо, Юдифь быстро скрылась, оставив нас вдвоем. Как ни удивительно было всё пережитое, но мне предстояло услыхать еще нечто более удивительное. От миссис Лит я узнал, что Юдифь пра-пра-внучка моей утраченной любви — Юдифи Бартлетт. Последняя, в продолжении четырнадцати лет, оплакивала меня, затем вышла замуж, по рассудку; у неё был сын, и этот сын был отцом миссис Лит. Миссис Лит никогда не видала своей бабушки, но много о ней слышала, и когда у неё родилась дочь, она назвала ее Юдифью. Это, вероятно, только усилило интерес, с которым молодая девушка, когда выросла, стала относиться ко всему, что касается её прабабушки, в особенности трагической истории предполагаемой смерти её жениха, во время пожара в его доме. Эта история не могла не повлиять на впечатлительную натуру романтической девушки и сознание, что в ней самой течет кровь несчастной героини, естественно, усиливало её сочувствие к ней. Портрет Юдифи Бартлетт, некоторые её бумаги, между прочим, пачка моих писем, сохранялись в числе семейного наследства.
Портрет изображал чрезвычайно красивую, молодую женщину, которой, казалось, были к лицу всевозможные поэтические и романические положения. Мои письма помогли Юдифи составить себе представление обо мне и, вместе с портретом, превратить всю эту печальную, забытую историю в чистую действительность. Она не раз говорила полушутя своим родителям, что не выйдет замуж, покуда не встретит человека, похожего на Юлиана Веста, но таких в настоящее время нет. Всё это, конечно, так и осталось бы фантазией девушки, у которой не было собственной истории любви, если бы случайно не напали на следы подземелья в саду её отца и если бы я не оказался именно тем самым Юлианом Вестом. Когда меня без признаков жизни внесли в их дом, то, по портрету в медальоне, который был у меня на груди, она узнала, что это портрет Юдифи Бартлетт, а это обстоятельство, в связи со многими другими, послужило доказательством того, что я никто иной, как Юлиан Вест. Даже если бы меня не вернули к жизни, то и тогда, по мнению миссис Лит, этот случай имел бы опасное влияние на всю жизнь её дочери. Предположение, что тут кроется предопределение, повлияло бы чарующе на большинство женщин.
Затем, когда несколько часов позже, ко мне вернулось сознание, я уже относился к Юдифи с особым послушанием и находил для себя особое утешение в её обществе; не слишком ли скоро она полюбила меня, по словам её матери, я сам могу судить. Если я это думаю, то должен помнить, что теперь ХХ-е столетье, а не ХИХ-е, и любовь, без сомнения, развевается быстрее, а также в выражении её люди теперь откровеннее.
От миссис Лит я пошел к Юдифи. Я взял ее за обе руки и долго стоял молча перед ней, с восторгом вглядываясь в черты её лица. Она напоминала мне другую Юдифь, воспоминание о которой было на время подавлено с новою силою, нас разъединившим ужасным событием и теперь воспоминание это оживаю — и сердце мое было полно блаженства и муки. Мне казалось, точно Юдифь Бартлетт смотрит мне в глаза её глазами и, улыбаясь, хочет утешить меня. Моя судьба была не только самою удивительною, но еще и самою счастливою, какая только возможна для человека. Надо мной свершилось двойное чудо. Я был случайно заброшен в этот странный мир не для того, чтобы быть одиноким. Любовь моя, которую я считал утраченною, точно воскресла, чтобы меня утешить. Когда я наконец, в экстазе благодарности и нежности, обнял эту прелестную девушку, Обе Юдифи в моем представлении слились в одну, и с тех пор я не мог отделить друг от друга. Я скоро убедился, что и у самой Юдифи в мыслях происходит нечто подобное. Без сомнения, никогда между влюбленными, только что признавшимися друг другу, не было таких разговоров, какие мы вели в этот день. Она, казалось, желала, чтобы я говорил ей больше об Юдифи Бартлетт, чем о ней самой, о том, как я любил ту Юдифь, а не ее, и слушала со слезами, с нежною улыбкою, с пожатием рук, мои слова любви другой женщине.
— Вы не должны любить меня слишком сильно, — сказала она, — я буду ревновать вас за нее. Я не допущу, чтобы вы забыли ее. Я скажу вам нечто, что вас, без сомнения, удивит. Мне кажется, что души возвращаются иногда с того света, чтобы выполнить задачу, которая близка их сердцу. Мне иногда кажется, что во мне её дух, что мое настоящее имя — Юдифь Бартлетт, а не Юдифь Лит. Конечно, я не могу этого утверждать наверно, никто из нас не знает, кто он на самом деле, — но у меня такое чувство. Вас это не должно удивлять: вы знаете, как моя жизнь была полка ею и вами, даже прежде, чем я вас узнала. Как видите, вы можете даже совсем меня не любить, — мне не придет в голову ревновать вас.
Доктора Лита не было дома, и я только поздно увидел его. Как видно, он отчасти ожидал того, что случилось, он сердечно пожал мне руку.
— При других условиях, я бы сказал, что всё это случилось слишком быстро, но тут условия выходят из ряда обыкновенных. Во всяком случае, — прибавил он улыбаясь, — не считайте себя обязанным мне, что я соглашаюсь на ваше предложение, в моих глазах оно — пустая формальность. С той минуты, как тайна медальона была открыта, мне кажется всё это уже стало делом решениям, и если бы Юдифи не пришлось выкупить залог её прабабушки — я бы опасался за прочность наших отношений с миссис Лит.
Была чудная, лунная ночь; весь сад утопал в её свете; мы с Юдифью долго бродили по аллеям, стараясь свыкнуться с нашим счастьем.
— Что сталось бы со мной, если бы вы не обратили на меня внимания, — говорила она, — я так боялась этого. Что бы я делала, зная, что я предназначена для вас, как только вы вернулись к жизни; мне стало ясно, точно она сказала мне, что я должна быть для вас тем, кем она же могла быть, по что это возможно только, если вы сами поможете мне. О как мне хотелось сказать вам это в то утро, когда вы чувствовали себя таким одиноким среди нас, но я не решалась открыть рта и не позволила ни отцу моему, ни матери обнаружим мою тайну.
— Вот чего вы не позволили отцу вашему сказать мне? — заметил я, вспоминая первые слова, которые услыхал, придя в себя.
— Именно, то самое, смеясь проговорила Юдифь. — Неужели вы только сейчас догадались? Отец, как мужчина, надеялся, что если вам скажут, где вы, вы сейчас же почувствуете себя среди друзей. Он обо мне совсем не думал. Но мама знала, отчего я не хотела, чтоб вам было известно кто я, и потому сделала по моему. Я бы не могла смотреть вам в лицо, если б вы знали, кто я. Я была бы слишком смела в моем обращении с вами — боюсь, что вы и теперь считаете меня слишком смелой — я знала, что в ваше время девушки скрывали свое чувство, и боялась вас неприятно поразит. О, как ужасно должно быть скрывать свою любовь, точно порок какой! Отчего считалось стыдом полюбить, покуда не было получено на то разрешение? Как смешно представить себе — влюбиться по разрешению! Или в ваши дни мужчины бывали недовольны, когда их любили? В наше время, кажется, ни мужчины, ни женщины так не думают. Я совсем этого не понимаю. Это — одна из самых любопытных сторон жизни женщин вашего времени — и вы должны мне ее объяснить. Надеюсь, что Юдифь Бартлетт не была похожа в этом отношении на других.
После многих попыток разойтись — она наконец настоятельно потребовала, чтобы мы простились. Я уже собирался запечатлеть действительно последний поцелуй за её устах, как вдруг она лукаво заметила:
— Меня одно смущает, действительно ли вы простили Юдифь Бартлетт, что она вышла замуж за другого? Судя по сохранившимся книгам, влюбленные вашего времени больше ревновали, чем любили. Вот отчего я предлагаю вам этот вопрос. Для меня будет большим облегчением услыхать, что вы не имеете ничего против моего прадеда, который женился на вашей привязанности. Могу я передать портрету моей прабабушки, что вы ей прощаете её измену?
Поверит ли мне, читатель? Эта насмешка в кокетливой форме задела меня и вместе с тем исцелила от нелепой боли ревности, какую я как-то неопределенно чувствовал в сердце с тех пор, как услыхал от миссис Лит о замужестве Юдифи Бартлетт. Даже в то время, когда её праправнучка была в моих объятиях, я еще не сознавал ясно, что без этого брака Юдифь не могла бы быть моей. Безрассудство такого нелогичного настроения можно сравнит только с тою быстротою, с какою оно исчезло подобно туману от насмешливого вопроса Юдифи. Я засмеялся и поцеловал ее.
— Передайте ей мое полное прощенье — сказал я. — Вот если бы она не вышла замуж за вашего прапрадедушку, тогда, может быть, это было бы иначе.
Придя к себе в комнату, я уже не открывал музыкального телефона, под сладкие звуки которого я привык засыпать. На этот раз мои мысли были музыкальнее всяких оркестров XX-го столетия. До самого утра я находился под их чарами и только на заре, наконец, заснул.