Человек-обезьяна (Гауф)

Человек-обезьяна
автор Вильгельм Гауф, пер. Вильгельм Гауф
Оригинал: немецкий, опубл.: 1826. — Источник: az.lib.ru Der Affe als Mensch.
Перевод Николая Полевого.

Вильгельм Гауф

править

Человек-обезьяна

править

Господин! Я по происхождению немец и прожил в ваших странах слишком мало, чтобы мог рассказать персидскую сказку или забавную повесть о султанах и визирях. Поэтому вам уж придется позволить мне рассказать что-нибудь о моем отечестве, что, может быть, тоже немного позабавит вас. К сожалению, наши повести не всегда так важны, как ваши, то есть они говорят не о султанах и государях, не о визирях и пашах, которые у нас называются министрами юстиции и финансов, тайными советниками и тому подобное, а обыкновенно очень скромны и относятся к гражданам, если не говорят о солдатах.

В южной части Германии лежит городок Грюнвизель, где я родился и воспитывался. Это такой же городок как все. Посредине небольшой рынок с фонтаном, сбоку маленькая старая ратуша, вокруг рынка дома мирового судьи и именитейших купцов, а в нескольких узких улицах живут остальные горожане. Все знают друг друга, каждый знает, что где происходит, и если главный священник, бургомистр или врач имеют на столе одним блюдом больше, то уже в обед это знает весь город. После обеда дамы ходят друг к другу с визитом, как это называется, за крепким кофе и сладким пирогом беседуют об этом великом событии и заключают, что главный священник, вероятно, участвовал в лотерее и не по-христиански много выиграл, что бургомистра можно «подмазать», или что доктор получил от аптекаря несколько червонцев, чтобы прописывать очень дорогие рецепты.

Вы можете себе представить, господин, как неприятно было такому благоустроенному городу, как Грюнвизель, когда туда приехал человек, о котором никто не знал, откуда он прибыл, чего он хотел, чем он жил. Хотя бургомистр видел его паспорт, бумагу, которую у нас должен иметь каждый…

— Разве на улицах так опасно, — прервал раба шейх, — что вам нужно иметь фирман [Фирман — грамота или письменный приказ] своего султана, чтобы внушать разбойникам уважение?

— Нет, господин! — отвечал раб. — Эти бумаги не удержат ни одного вора, а это только ради порядка, чтобы везде знать, кто перед тобой.

Итак, бургомистр осмотрел паспорт и за кофе у доктора сказал, что хотя паспорт совершенно правильно визирован от Берлина до Грюнвизеля, но все-таки тут что-то есть, потому что этот человек имеет немного подозрительный вид. Бургомистр пользовался в городе величайшим уважением, и нет ничего удивительного, что с этих пор на иностранца стали смотреть как на подозрительное лицо. Да и его образ жизни не мог отклонить моих соотечественников от этого мнения. Иностранец нанял себе за несколько червонцев целый дом, стоявший до тех пор пустым, и привез целый воз странной утвари: печи, горн, большие тигли и тому подобное. С тех пор он стал жить только для одного себя. Мало того, он даже сам готовил себе обед, и в его дом не входила ни одна человеческая душа, кроме одного старика из Грюнвизеля, который должен был покупать ему хлеб, мясо и овощи. Но и он мог входить только в сени дома, а там уж иностранец принимал купленное.

Когда этот человек приехал в мой родной город, я был десятилетним мальчиком. Еще теперь я могу представить себе возбужденное им в городке беспокойство, как будто это произошло вчера. После обеда он не приходил, как другие, на кегельбан, а вечером не приходил в гостиницу, чтобы, как прочие, поговорить за трубкой табака о новостях. Напрасно бургомистр, мировой судья, доктор и главный священник поочередно приглашали его к обеду или кофе — он всегда извинялся и отказывался. Поэтому одни считали его за сумасшедшего, другие — за еврея, а третья партия упорно утверждала, что он колдун или чародей. Мне минуло восемнадцать, двадцать лет, и все еще этого человека называли в нашем городе иностранцем.

Но однажды случилось, что в город пришли какие-то люди с невиданными животными. Это был неизвестно откуда пришедший сброд, имеющий верблюда, который умел кланяться, медведя, который танцевал, и нескольких собак и обезьян, которые в человеческих платьях имели довольно комичный вид и выделывали разные штуки. Обыкновенно эти люди проходят по городу, останавливаются на перекрестках и площадях, поднимают на маленьком барабане и флейте неблагозвучную музыку, заставляют свою труппу танцевать и прыгать, а потом собирают по домам деньги. Но труппа, явившаяся в Грюнвизель на этот раз, отличалась огромным орангутангом, который величиною был почти с человека, ходил на двух ногах и умел проделывать разные искусные штуки. Эта комедия собак и обезьян пришла и к дому иностранца.

Когда зазвучал барабан и флейта, он сначала с очень сердитым видом показался за темными, тусклыми от старости окнами. Но скоро он сделался ласковее, выглянул ко всеобщему удивлению в окно и искренне смеялся штукам орангутанга. Мало того, за эту забаву он дал такую крупную, серебряную монету, что об этом говорил весь город. На другое утро труппа отправилась дальше. Верблюд должен был нести много корзин, в которых очень удобно сидели собаки и обезьяны, а погонщики животных и большая обезьяна шли за верблюдом. Но лишь только прошло несколько часов как они вышли из ворот, иностранец послал на почту, потребовал, к великому удивлению почтмейстера, карету и экстренных лошадей и выехал в те же ворота и по той же дороге, по которой направились животные. Весь городок досадовал, что нельзя было узнать, куда он поехал. Была уже ночь, когда иностранец опять в карете подъехал к воротам. Но в карете сидел еще один человек, у которого шляпа была глубоко надвинута на лицо, а вокруг рта и ушей повязан шелковый платок. Заставный писарь счел своей обязанностью обратиться к другу иностранца и попросить его паспорт, но тот отвечал очень грубо, что-то проворчав на совершенно непонятном языке.

— Это мой племянник, — ласково сказал иностранец заставному писарю, сунув ему в руку несколько серебряных монет. — Это мой племянник, и до сих пор он еще мало знает по-немецки. Он только что немного выругался на своем наречии, что нас здесь задерживают.

— Э, если это ваш племянник, — отвечал заставный писарь, — то он может, пожалуй, въехать без паспорта. Он ведь, без сомнения, будет жить у вас?

— Конечно, — сказал иностранец, — и пробудет здесь, вероятно, довольно долго.

Заставный писарь больше не возражал, и иностранец со своим племянником въехали в городок. Впрочем, бургомистр и весь город были не очень довольны заставным писарем. Ведь ему следовало бы запомнить по крайней мере несколько слов из языка племянника. Из этого потом легко можно было бы узнать, что за уроженцы он и его дядя. А заставный писарь уверял, что это не было ни по-французски, ни по-итальянски, но, кажется, звучало так коротко, как по-английски. Если он не ошибается, то молодой господин сказал: «Goddam!» Так заставный писарь вышел из затруднения и дал имя молодому человеку. Ведь теперь в городке все только и говорили о молодом англичанине.

Но и молодой англичанин не показывался ни на кегельбане, ни в пивной, — он иначе занимал жителей. Часто случалось, что в доме иностранца, столь тихом прежде, раздавался ужасный крик и шум, так что народ толпой останавливался перед домом и смотрел в него. Тогда видно было, как молодой англичанин, одетый в красный фрак и зеленые брюки, с всклоченными волосами и ужасным видом, невероятно быстро бегал у окон взад и вперед по всем комнатам, а старый иностранец, в красном халате, с арапником в руке, бегал за ним. Иногда толпе на улице казалось, что он, должно быть, догнал юношу, потому что слышались жалобные крики страха и много щелкающих ударов кнутом. Дамы городка приняли такое живое участие в этом жестоком обращении с иностранным молодым человеком, что заставили наконец бургомистра вступиться в это дело. Он написал иностранцу записку, в которой в довольно резких выражениях упрекал его в суровом обращении со своим племянником и грозил ему взять молодого человека под свою особую защиту, если такие сцены будут происходить и дальше.

Но как был изумлен бургомистр, увидевший, что к нему входит сам иностранец, первый раз в течение десяти лет! Старый господин стал оправдывать свой образ действия особым поручением родителей юноши, которые отдали ему своего сына на воспитание. Племянник вообще умный, способный юноша, говорил он, но ему очень трудно изучать язык; он так страстно желает научить своего племянника вполне свободно говорить по-немецки, чтобы потом осмелиться ввести его в грюнвизельское общество, а между тем язык дается ему так трудно, что часто нельзя сделать ничего лучше, как хорошенько отстегать его. Бургомистр счел себя вполне удовлетворенным этим объяснением, посоветовал старику умеренность и вечером в пивной рассказывал, что редко встречал такого образованного, благовоспитанного человека, как этот иностранец.

— Жаль только, — добавил он, — что он так мало появляется в обществе. Но я думаю, что когда его племянник будет хоть немного говорить по-немецки, он будет чаще посещать мои собрания.

Благодаря только одному этому случаю мнение городка совершенно переменилось. Иностранца стали считать благовоспитанным человеком, страстно желали познакомиться с ним поближе и находили вполне в порядке вещей, если иногда в пустом доме раздавался ужасный крик.

— Он дает племяннику уроки немецкого языка, — говорили грюнвизельцы и уже не останавливались.

Спустя приблизительно три месяца обучение немецкому языку, по-видимому, закончилось, потому что старик пошел теперь вперед, ступенью дальше. В городе жил один старый, дряхлый француз, дававший молодым людям уроки танцев. Иностранец пригласил его к себе и сказал ему, что желает обучать своего племянника танцам. Он дал французу понять, что хотя племянник очень способен, но, что касается танцев, немного упрям. Дело в том, что раньше он учился танцевать у другого учителя и притом по таким странным турам, что теперь ему нелегко появиться в обществе. Но именно поэтому племянник считает себя великим танцором, хотя его танцы не имеют ни малейшего сходства с вальсом или галопом (это, господин, танцы, которые танцуют в моем отечестве), даже не имеют сходства с экосезом или франсезом. Впрочем, иностранец обещал по талеру за урок, и танцмейстер с удовольствием согласился взять на себя обучение упрямого воспитанника.

Как француз уверял по секрету, на свете не было ничего столь странного, как эти уроки танцев. Племянник, довольно высокий, стройный молодой человек, у которого только ноги были, пожалуй, очень коротки, являлся в красном фраке, хорошо причесанным, в широких зеленых брюках и лайковых перчатках. Он говорил мало и с иностранным акцентом, сначала был довольно послушен и ловок, но потом часто вдруг пускался в безобразные прыжки и танцевал отчаяннейшие туры, причем делал антраша, так что ошеломлял танцмейстера. Если последний хотел показывать ему, то племянник снимал с ног красивые танцевальные башмаки, бросал их французу в голову и скакал по комнате на четвереньках. При этом шуме внезапно выбегал из своей комнаты старый господин в широком красном халате, с колпаком из золотой бумаги на голове, и довольно сильно бил племянника по спине арапником. Тогда племянник начинал страшно выть, вскакивал на столы и высокие комоды, даже на переплеты оконных рам, и говорил на неизвестном, странном языке. Но старик в красном халате не смущался, хватал его за ногу, стаскивал, колотил и посредством пряжки туже затягивал ему галстук, после чего племянник всегда делался опять послушным и вежливым, а урок танцев беспрепятственно шел дальше.

Когда же танцмейстер довел своего воспитанника до того, что к уроку можно было брать музыку, тогда племянник как бы преобразился. Наняли городского музыканта, который должен был садиться на стол в зале пустого дома. Танцмейстер изображал тогда даму, для чего старый господин давал ему надевать шелковую юбку и ост-индскую шаль. Племянник приглашал его и начинал с ним танцевать и вальсировать, но он был неутомимым, бешеным танцором и не выпускал учителя из своих длинных рук, хотя тот стонал и кричал. Он должен был танцевать, пока не падал в изнеможении или пока у городского музыканта на скрипке не отнималась рука. Эти часы преподавания чуть не сводили танцмейстера в могилу, но талер, который он каждый раз аккуратно получал, и хорошее вино, которым угощал его старик, всегда заставляли его опять приходить, хотя за день до этого он твердо решал не ходить больше в этот дом.

Но жители Грюнвизеля смотрели на это совсем не так, как француз. Они находили, что у молодого человека много данных для успеха в обществе, и при большом недостатке в кавалерах дамы были рады иметь к следующей зиме такого ловкого танцора.

Однажды утром вернувшиеся с рынка служанки рассказали своим господам удивительное событие. Перед домом иностранцев стояла великолепная стеклянная карета, запряженная прекрасными лошадьми, и слуга в богатой ливрее держал дверцы. Дверь пустого дома отворилась, и вышли два прекрасно одетых господина, одним из которых был старый иностранец, а другим, вероятно, тот молодой господин, который с таким трудом учился по-немецки и так бешено танцует. Оба сели в карету, слуга вскочил сзади на запятки, и карета — представьте себе! — поехала прямо к дому бургомистра.

Услыхав от своих служанок такой рассказ, дамы поспешно сорвали кухонные фартуки и не совсем чистые чепчики и переоделись в парадные костюмы. «Нет ничего вернее, — говорили они своим семьям, между тем как все суетились, чтобы убрать гостиную, которая в то же время служила для другого употребления, — нет ничего вернее того, что теперь иностранец вывозит своего племянника в свет. Старый дурак в течение десяти лет был так неблаговоспитан, что не вступал в наш дом, но это можно простить ему ради его племянника, который, говорят, очаровательный человек». Так говорили они и наставляли своих сыновей и дочерей быть очень вежливыми, когда приедут иностранцы, держаться прямо, а также употреблять лучшее произношение, нежели обыкновенно. И умные дамы городка давали советы не напрасно, потому что старый господин объезжал со своим племянником всех по порядку, чтобы отрекомендовать себя и племянника благосклонности семейств.

Везде были совершенно очарованы обоими иностранцами и сожалели, что уже раньше не завели этого приятного знакомства. Старый господин оказался почтенным, очень разумным человеком. Хотя при всем, что он ни говорил, он немного улыбался, так что было неизвестно, серьезно ли это или нет, но он так умно и обдуманно говорил о погоде, о местности, о летних удовольствиях в ресторане на горе, что очаровал этим всех. А племянник! Он пленил всех, он покорил себе все сердца. Хотя, что касается его наружности, его лицо нельзя было назвать красивым: нижняя часть, особенно челюсть, слишком выдавалась вперед, цвет лица был очень смугл, и притом иногда он делал разные странные гримасы, жмурил глаза и скалил зубы. Но все-таки черты его лица находили необыкновенно интересными. Ничего не могло быть подвижнее и проворнее его фигуры. Хотя платье немного странно висело на его теле, но все шло к нему отлично. Он с большой живостью ходил по комнате, бросался здесь на диван, там на кресло и вытягивал ноги, но что у другого молодого человека нашли бы в высшей степени грубым и неприличным, то у племянника считалось гениальностью. «Он англичанин, — говорили грюнвизельцы, — таковы все они! Англичанин может лечь на мягкий диван и заснуть, между тем как у десяти дам нет места и они должны стоять. Англичанину подобное никак нельзя поставить в вину». Старому господину, своему дядюшке, племянник был очень послушен, потому что когда он начинал прыгать по комнате или, как любил делать, закидывать ноги на кресло, то достаточно было серьезного взгляда, чтобы привести его к порядку. Да и как можно было ставить ему в вину нечто подобное, когда даже дядя в каждом доме говорил хозяйке:

— Мой племянник еще немного груб и необразован, но я многого ожидаю от общества, которое как следует отшлифует и образует его, и я особенно поручаю его именно вам.

Итак, племянник был вывезен в свет, и весь Грюнвизель в этот и следующие дни ни о чем другом не говорил, кроме этого события. Но старый господин не остановился на этом. По-видимому, он совершенно переменил свой образ мыслей и образ жизни. После обеда он уходил с племянником в ресторан на скалистой горе, где более знатные лица Грюнвизеля пили пиво и развлекались игрой в кегли. Там племянник показал себя в игре искусным мастером, потому что никогда не сшибал меньше пяти или шести. Правда, иногда, по-видимому, на него находило особенное настроение; ему могло прийти в голову быстро, как стрела, выбежать с шаром, вбежать под кегли и поднять там бешеный шум; или, сбив восемь кеглей или короля, он вдруг становился на свои прекрасно завитые волосы и вытягивал вверх ноги; или если мимо проезжала карета, то не успеешь оглянуться, как он сидел на самом верху кареты, делал оттуда гримасы, немного проезжал на ней и потом опять прибегал к обществу.

При подобных сценах старый господин обыкновенно очень извинялся перед бургомистром и другими лицами за невоспитанность своего племянника, а они смеялись, приписывали это его молодости, утверждали, что в этом возрасте сами были такими же подвижными, и необыкновенно любили молодого ветрогона, как они его называли.

Но бывали также времена, когда они немало сердились на племянника, и все-таки ничего не смели сказать, потому что молодого англичанина все считали образцом по воспитанию и уму. Старый господин обыкновенно именно со своим племянником приходил также по вечерам в «Золотой Олень», гостиницу городка. Хотя племянник был еще совсем молодым человеком, однако вел себя уже совсем как старик. Он садился за свой стакан, надевал огромные очки, вынимал громадную трубку, закуривал ее и дымил сильнее всех. Если начинали говорить о новостях, о войне и мире, если доктор высказывал свое мнение, бургомистр свое, а другие лица были совершенно изумлены такими глубокими политическими познаниями, то племяннику вдруг могло прийти в голову быть совершенно другого мнения. Тогда он ударял по столу рукой, с которой никогда не снимал перчаток, и совершенно ясно давал понять бургомистру и доктору, что обо всем этом они ничего точно не знают, что он слышал это совершенно иначе и имеет более глубокий взгляд. Затем на странном ломаном немецком языке он высказывал свое мнение, которое все, к великой досаде бургомистра, находили превосходным — ведь, как англичанин, он, конечно, все должен был знать лучше.

Если затем бургомистр и доктор в гневе, который они не смели громко выражать, садились за партию в шахматы, то племянник придвигался, заглядывал в свои большие очки через плечи к бургомистру, порицал тот или другой ход и говорил доктору, что он должен ходить так-то и так-то, на что они оба втайне очень сердились. Если потом бургомистр в досаде предлагал ему партию, чтобы как следует поставить ему мат, так как считал себя вторым Филидором [Филидор — выдающийся французский шахматист], то старый господин туже стягивал племяннику галстук, после чего тот становился вполне учтивым и вежливым и сам быстро ставил бургомистру мат.

До сих пор в Грюнвизеле почти каждый вечер играли в карты по полкрейцера за партию. Племянник находил это мизерным, ставил кронталеры и червонцы, утверждал, что никто не играет так тонко, как он, но обыкновенно опять примирял с собою оскорбленных лиц, проигрывая им огромные суммы. Им было даже совсем не совестно получать с него очень много денег, потому что «ведь он англичанин, следовательно, из богатого дома». Так говорили они и совали червонцы в карман.

Таким образом, племянник иностранца в короткое время приобрел необыкновенное уважение в городе и окрестностях. С незапамятных времен нельзя было вспомнить, чтобы в Грюнвизеле видели такого молодого человека, и это было самым странным явлением, какое когда-либо замечали. Нельзя было сказать, что племянник чему-нибудь учился, кроме, пожалуй, танцев. Латинский и греческий языки были для него китайской грамотой, как обыкновенно говорится. Во время одной игры в обществе, в доме бургомистра, он должен был что-то написать, и оказалось, что он не мог написать даже свое имя; в географии он делал самые поразительные ошибки, так что ему ничего не стоило перенести немецкий город во Францию или датский — в Польшу; он ничего не читал, ничему не учился, и главный священник часто сомнительно качал головой по поводу грубого невежества молодого человека. Но несмотря на это, все, что племянник делал или говорил, находили превосходным. Ведь он был так нахален, что всегда хотел быть правым, и концом каждой его речи было: «Я знаю это лучше!»

Так подошла зима, и только теперь племянник выступил с еще большей славой. Всякое общество, где его не было, находили скучным и зевали, когда умный человек говорил что-нибудь; но когда племянник на плохом немецком языке начинал рассказывать даже глупейшую вещь, все превращалось в слух. Теперь оказалось, что превосходный молодой человек был и поэтом, так как почти не проходило вечера, чтобы он не вынул из кармана каких-то бумаг и не прочел обществу несколько сонетов. Правда, находились некоторые люди, утверждавшие относительно одной части этих стихотворений, что они плохи и без чувства, а другую часть они, кажется, уже читали где-то в печати. Но племянник не смущался, читал и читал, потом обращал внимание на красоты своих стихов, и каждый раз следовало шумное одобрение.

Но его триумфом были грюнвизельские балы. Никто не мог танцевать дольше и быстрее его, никто не делал таких смелых и необыкновенно грациозных прыжков, как он. К тому же дядя всегда великолепно одевал его по новейшему вкусу, и хотя платье сидело на его теле как-то нехорошо, но все-таки находили, что он одет очень мило. Правда, во время этих танцев мужчины считали себя немного оскорбленными новыми приемами, с которыми он выступил. Прежде всегда бал открывал бургомистр собственной персоной, а знатнейшие молодые люди имели право распоряжаться остальными танцами, но с тех пор как появился иностранный молодой человек, все это было совсем иначе. Не спрашивая много он брал за руку первую попавшуюся даму, становился с ней впереди, делал все, что ему нравилось, и был господином, хозяином и царем бала. А так как дамы находили эти манеры превосходными и приятными, то мужчины ничего не могли возразить против этого, и племянник по-прежнему оставался при своем самозванном достоинстве.

Старому господину такой бал доставлял, по-видимому, величайшее удовольствие. Он не спускал с племянника глаз и все время улыбался про себя, а когда около него собиралось все общество, чтобы наградить его похвалами за приличного, благовоспитанного юношу, он от радости совершенно не мог опомниться, потом заливался веселым смехом и казался глупым. Грюнвизельцы приписывали эти странные проявления радости его большой любви к племяннику и находили это вполне в порядке вещей. Но иногда дядя должен был применять к племяннику и свое отеческое влияние, потому что среди грациознейших танцев молодому человеку могло прийти в голову смелым прыжком вскочить на эстраду, где сидели городские музыканты, вырвать из рук музыканта контрабас и ужасно запилить на нем. Иногда же он сразу переменял позицию и начинал танцевать на руках, вытянув ноги вверх. Тогда дядя обыкновенно отводил его в сторону, делал ему там строгие выговоры и туже стягивал ему галстук, так что племянник опять становился вполне вежливым.

Так вел себя племянник в обществе и на балах. Но как это обыкновенно бывает с нравами, дурные расиространяются всегда легче хороших, и новая, бросающаяся в глаза мода, хотя бы она была крайне смешной, имеет в себе что-то заразительное для молодых людей, еще не размышлявших о самих себе и об обществе. Так было и в Грюнвизеле с племянником и его странными манерами. Когда молодые люди увидели, что неуклюжего племянника, с его грубым смехом и болтовней и с его дерзкими ответами старшим, скорее уважают, чем порицают, так что все это находят даже очень остроумным, то стали думать про себя: «Мне легко сделаться таким же остроумным повесой». Прежде они были прилежными, способными молодыми людьми. Теперь они думали: «К чему образование, если с невежеством лучше имеешь успех?» Они оставили книги и стали везде шляться по улицам и площадям. Прежде они со всеми были учтивы и вежливы, ждали, пока их спросят, и отвечали прилично и скромно. Теперь они стояли в рядах мужчин, болтали, высказывали свое мнение, смеялись в лицо даже бургомистру, если он что-нибудь говорил, и утверждали, что они все знают гораздо лучше.

Прежде молодые грюнвизельцы питали отвращение ко всему грубому и пошлому. Теперь они стали петь разные дурные песни, курить из огромных трубок табак и шляться по простым кабакам. Они тоже купили себе большие очки, хотя видели вполне хорошо, надели их на нос и стали думать, что теперь они люди с положением — ведь у них такой же вид, как у знаменитого племянника! Дома или в гостях они ложились в сапогах со шпорами на мягкий диван, в хорошем обществе качались на стуле или подпирали щеки обоими кулаками, а локти клали на стол, что теперь имело очень привлекательный вид. Напрасно их матери и друзья говорили им, как все это глупо, как неприлично — они ссылались на блестящий пример племянника. Напрасно им доказывали, что племяннику, как молодому англичанину, простительна некоторая национальная грубость. Молодые грюнвизельцы утверждали, что они точно так же, как самый лучший англичанин, имеют право быть остроумно невоспитанными. Словом, жалко было видеть, как в Грюнвизеле благодаря дурному примеру племянника совершенно погибали нравы и хорошие обычаи.

Но радость молодых людей по поводу их грубой, распущенной жизни продолжалась недолго, потому что следующий случай сразу переменил все явление. Зимние удовольствия должны были закончиться большим концертом, который хотели исполнить частью городские музыканты, частью искусные любители музыки в Грюнвизеле. Бургомистр играл на виолончели, доктор превосходно играл на фаготе, аптекарь, хотя у него не было настоящего дарования, играл на флейте, а несколько барышень из Грюнвизеля разучили арии, и все было отлично приготовлено. Тогда старый иностранец заявил, что хотя таким образом концерт будет превосходным, но, очевидно, не хватает дуэта, а во всяком порядочном концерте необходимо должен быть дуэт. Этим заявлением были немного смущены; правда, дочь бургомистра пела как соловей, но где взять кавалера, который мог бы спеть с нею дуэт? Наконец вспомнили было о старом органисте, который когда-то пел превосходным басом, но иностранец стал уверять, что все это не нужно, так как его племянник отлично поет. Этому новому превосходному таланту молодого человека немало изумились. Он должен был спеть что-нибудь на пробу, и за исключением некоторых странных манер, которые сочли английскими, он пел как ангел. Итак, поспешно разучили дуэт, и наконец наступил вечер, когда концерт должен был усладить слух грюнвизельцев.

К сожалению, старый иностранец не смог присутствовать при триумфе своего племянника, потому что был болен, но бургомистру, посетившему его еще за час до концерта, он дал несколько наставлений относительно своего племянника.

— Мой племянник — добрая душа, — сказал он, — но иногда у него являются разные странные мысли и тогда он начинает дурить; поэтому-то мне и жаль, что я не могу быть на концерте, так как при мне он очень осторожен, он уж знает почему! Впрочем, к его чести я должен сказать, что это не нравственная распущенность, а физическая. Это зависит от всей его натуры. Господин бургомистр, когда у него явятся, может быть, такие мысли, что он вскочит на пюпитр или вовсе вздумает заиграть на контрабасе или тому подобное, если вы тогда только немного ослабите ему высокий галстук, или, если и тогда ему не станет лучше, совсем снимите его, то увидите, каким он тогда станет послушным и вежливым.

Бургомистр поблагодарил больного за доверие и пообещал сделать в случае нужды так, как он посоветовал ему.

Концертный зал был битком набит, так как явились весь Грюнвизель и все окрестности. Чтобы разделить с грюнвизельцами редкое наслаждение, из округи на расстоянии трех часов пути собрались с многочисленными семействами все охотники, священники, управляющие, сельские хозяева и тому подобное. Городские музыканты отличились; за ними выступил бургомистр, сыгравший на виолончели под аккомпанемент аптекаря, игравшего на флейте; после него органист, при всеобщем одобрении, пропел басовую арию, да и доктору немало похлопали, когда он сыграл на фаготе.

Первое отделение концерта кончилось, и все с нетерпением ждали второго, когда молодой иностранец должен был петь с дочерью бургомистра дуэт. Племянник явился в великолепном костюме и уже давно обращал на себя внимание всех присутствовавших. Недолго рассуждая он лег на великолепное кресло, поставленное для одной графини, жившей по соседству; он вытянул ноги, смотрел на всех в огромный бинокль, который был у него кроме больших очков и играл с большой меделянской собакой, приведенной им в собрание, несмотря на запрещение брать собак. Графиня, для которой было приготовлено кресло, явилась, но племянник и не подумал встать и уступить ей место; наоборот — он уселся еще удобнее, и никто не посмел сказать что-нибудь об этом молодому человеку, а знатная дама должна была сидеть на совершенно простом соломенном стуле, среди остальных городских дам, и, говорят, немало сердилась.

Во время чудной игры бургомистра, во время превосходной басовой арии органиста, даже когда доктор фантазировал на фаготе и все затаили дыхание и слушали, племянник заставлял собаку приносить носовой платок или очень громко болтал с соседями, так что все, кто не знал его, удивлялись странным манерам молодого человека.

Поэтому не удивительно, что всем было очень любопытно, как он споет свой дуэт. Началось второе отделение. Городские музыканты что-то немного сыграли, и вот бургомистр подошел с дочерью к молодому человеку, подал ему лист с нотами и сказал:

— Месье! Не угодно ли вам теперь петь дуэт?

Молодой человек засмеялся, оскалил зубы и вскочил. Бургомистр с дочерью последовали за ним к пюпитру, а все общество было исполнено ожидания. Органист стал отбивать такт и дал племяннику знак начинать. Племянник посмотрел в свои большие стекла очков на ноты и стал издавать ужасные, жалобные звуки. Органист закричал ему:

— Двумя тонами ниже, почтеннейший! Вы должны петь до!

Но вместо того чтобы петь до, племянник снял один из своих изящных башмаков и бросил его в голову органиста, так что пудра разлетелась во все стороны. Увидев это, бургомистр подумал: «А, теперь у него опять телесные припадки», подскочил, схватил племянника за шею и послабее завязал ему галстук, но от этого молодому человеку стало только хуже. Он говорил уже не по-немецки, а на каком-то очень странном языке, которого никто не понимал, и делал большие прыжки. Бургомистр был в отчаянии от этого неприятного перерыва, поэтому он решил совсем развязать галстук у молодого человека, с которым произошло, должно быть, что-то совершенно особенное. Но едва он сделал это, как остановился, остолбенев от ужаса. Вместо кожи человеческого цвета, шею молодого человека покрывала темно-бурая шерсть, и он тотчас же стал прыгать еще выше и страннее, схватился лайковыми перчатками за волосы, сдернул их и — о диво! Эти прекрасные волосы были париком, который он бросил бургомистру в лицо, а голова оказалась обросшей той же бурой шерстью.

Он скакал по столам и скамейкам, опрокидывал пюпитры, топтал скрипки и кларнет и казался бешеным.

— Ловите его, ловите его! — закричал бургомистр совершенно вне себя. — Он с ума сошел, ловите его!

Но это было трудно, потому что племянник сдернул перчатки и показал на руках когти, которыми вцеплялся людям в лица и жестоко царапал их. Наконец одному смелому охотнику удалось схватить его. Он сжал ему длинные руки, так что он бился только ногами и хриплым голосом хохотал и кричал. Кругом собралась публика и стала рассматривать странного молодого господина, который теперь уже совсем не был похож на человека. А один ученый господин, живший по соседству и имевший большой кабинет редкостей природы и чучела разных животных, подошел ближе, тщательно осмотрел его и потом с удивлением воскликнул:

— Боже мой! Почтенные господа и дамы, как только вы допускаете это животное в порядочное общество? Ведь это обезьяна, Homo Troglodytes Linnaei [Человекообразная обезьяна Линнея]! Я сейчас же дам за нее шесть талеров, если вы уступите ее мне, и сделаю из нее чучело для своего кабинета.

Кто опишет изумление грюнвизельцев, когда они услыхали это! «Что! Обезьяна, орангутанг в нашем обществе? Молодой иностранец — обыкновенная обезьяна?» — восклицали они и, совершенно одурев от удивления, смотрели друг на друга. Они не хотели верить, не доверяли своим ушам, и мужчины стали осматривать животное тщательнее, но оно было и оставалось самой обыкновенной обезьяной.

— Но как это возможно! — воскликнула жена бургомистра. — Разве он часто не читал мне своих стихов? Разве он не обедал у меня, как и всякий другой человек?

— Что? — горячилась жена доктора. — Как? Разве он часто и много не пил у меня кофе, не вел с моим мужем ученого разговора и не курил?

— Как! Возможно ли это! — воскликнули мужчины. — Разве он не играл с нами в кегли в ресторане на скале и не спорил о политике, как всякий из нас?

— И как? — жаловались все они. — Разве он даже не танцевал в первой паре на наших балах? Обезьяна! Обезьяна! Это чудо, это колдовство!

— Да, это колдовство и дьявольская штука, — сказал бургомистр, принося галстук племянника, или обезьяны. — Смотрите, в этом платке заключалось всё колдовство, делавшее его в наших глазах достойным любви. Вот широкая полоса эластичного пергамента, исписанная разными странными знаками. Мне даже кажется, что это по-латыни. Никто не может прочесть это?

Главный священник, человек ученый, часто проигрывавший племяннику партию в шахматы, подошел, посмотрел на пергамент и сказал:

— Вовсе нет! Это только латинские буквы, это значит следующее:

И обезьяна ведь забавною бывает,

Когда она от яблока вкушает!

Да, да, это адский обман, вроде колдовства, — продолжал он, — и это нужно примерно наказать!

Бургомистр был того же мнения и тотчас отправился к иностранцу, который, должно быть, был колдуном, а шесть городских солдат несли обезьяну, потому что иностранец должен был тотчас же подвергнуться допросу.

Окруженные громадной толпой народа, так как всем хотелось увидеть, как дело пойдет дальше, они подошли к пустому дому. Стали стучать в дом, звонить, но напрасно, никто не показывался. Тогда взбешенный бургомистр велел выломать дверь и потом пошел в комнаты иностранца. Но там ничего не было видно, кроме разной старой домашней утвари. Иностранца не могли найти. Но на его рабочем столе лежало большое запечатанное письмо, адресованное бургомистру, которое он тотчас и вскрыл. Он прочел:

«Любезные грюнвизельцы!

Когда вы читаете это, меня уже нет в вашем городке, и теперь вы, вероятно, давно узнали, какого происхождения и откуда мой милый племянник. Примите шутку, которую я позволил себе с вами, как хороший урок не приглашать насильно в свое общество иностранца, желающего жить по-своему. Сам я ставил себя слишком высоко, чтобы разделять ваши вечные сплетни, ваши дурные нравы и ваш смешной образ жизни. Поэтому я воспитал молодого орангутанга, которого вы так полюбили, как моего заместителя. Прощайте и по мере сил воспользуйтесь этим уроком».

Грюнвизельцы немало стыдились перед всей страной. Их утешением было то, что все это произошло неестественно. Но больше всего стыдились молодые люди в Грюнвизеле, потому что они подражали дурным привычкам и манерам обезьяны. С этих пор они уж не облокачивались, не качались вместе со стулом, молчали, пока их не спросят, сняли очки и были вежливы и учтивы, как прежде; а если кто когда-нибудь опять усваивал такие дурные и смешные манеры, то грюнвизельцы говорили: «Это обезьяна». А обезьяна, которая так долго играла роль молодого господина, была отдана ученому, имевшему кабинет редкостей природы. Он пускает ее ходить по двору, кормит и, как редкость, показывает ее всякому иностранцу; там ее можно видеть еще и теперь.

Когда раб окончил, в зале поднялся смех, и молодые люди тоже засмеялись.

— Однако среди этих франков есть, должно быть, странные люди! Право, мне приятнее быть у шейха и муфтия в Александрии, чем в обществе главного священника, бургомистра и их глупых жен в Грюнвизеле! — заметил один из них.

— Ты, конечно, сказал верно, — отвечал молодой купец. — Мне не хотелось бы умереть в Франкистане. Франки грубый, дикий, варварский народ, и для образованного турка или перса, должно быть, ужасно жить там.

— Вы скоро услышите это, — пообещал старик. — Как мне говорил надсмотрщик рабов, о Франкистане много расскажет тот красивый молодой человек, потому что он долго пробыл, там, хотя по своему происхождению он мусульманин.

— Как? Тот, который в ряду сидит последним? Право, грех, что шейх отпускает его! Это самый красивый раб во всей стране. Взгляните только на это мужественное лицо, на этот смелый взгляд и красивую фигуру. Ведь шейх может дать ему легкие занятия. Он может назначить его отгонять мух или приносить трубку. Исполнять такую обязанность — пустяки, а право, такой раб — украшение всего дома. Он у него только три дня, и шейх отпускает его? Это глупость, это грех!

— Не порицайте же того, кто мудрее всего Египта! — сказал старик с ударением. — Разве я вам уже не говорил, что шейх отпускает его, думая заслужить этим благословение Аллаха! Вы говорите, что он красив и хорошо сложен, и говорите правду! Но сын шейха — да возвратит его скорее Пророк в отцовский дом! — сын шейха был красивым мальчиком и теперь должен быть тоже большим и хорошо сложенным. Так шейх должен беречь золото и отпускать дешевого, уродливого раба, в надежде получить за него своего сына? Если кто на свете хочет что-либо сделать — тот лучше совсем не делай или делай хорошенько!

— Но посмотрите, взоры шейха все время устремлены на этого раба. Я замечал это уже весь вечер. Во время рассказов его взор часто устремлялся туда и останавливался на благородных чертах отпускаемого на волю раба. Все-таки ему, должно быть, немного жаль отпускать его!

— Не думай так об этом человеке! Ты думаешь, что тысячи туманов жаль тому, кто каждый день получает втрое больше? — сказал старик. — А если его взор с грустью останавливается на этом юноше, то он, вероятно, думает о своем сыне, который томится на чужбине. Он, вероятно, думает, нет ли там, может быть, сострадательного человека, который выкупил бы его и отослал к отцу.

— Вы, пожалуй, правы, — отвечал молодой купец, — и мне стыдно, что я думаю о людях всегда только дурное и неблагородное, тогда как вы скорее допускаете хорошее мнение. А все-таки люди обыкновенно бывают дурны! Разве вы тоже не нашли этого, старик?

— Именно потому, что я не нашел этого, я охотно думаю о людях хорошее, — отвечал старик. — Со мной было то же, что с вами. Я жил так изо дня в день, слышал о людях много нехорошего, должен был сам на себе испытать много дурного и стал считать всех людей злыми созданиями. Но вот мне пришло в голову, что Аллах, который столь же справедлив, как и мудр, не мог бы допустить, чтобы на этой прекрасной земле жил такой отверженный род. Я стал размышлять о том, что видел, что пережил, и что же — я замечал только зло и забывал добро. Я не обращал внимания, когда кто-нибудь совершал милосердный поступок, я находил естественным, если целые семьи жили добродетельно и были праведны. Но всякий раз, когда я слышал злое, дурное, я хорошо сохранял это в своей памяти. Тогда я стал смотреть вокруг себя совсем другими глазами. Я радовался видя, что добро встречается не так редко, как я думал сначала, я замечал зло меньше или оно не так бросалось мне в глаза, и таким образом я научился любить людей, научился думать о них хорошее, и в течение долгих лет ошибался реже, когда о ком-нибудь говорил хорошее, чем тогда, когда считал его скаредным, подлым или безбожным.

При этих словах старика прервал надсмотрщик рабов, который подошел к нему и сказал:

— Господин, александрийский шейх Али Бану с удовольствием заметил вас в своей зале и приглашает вас подойти к нему и сесть около него.

Молодые люди были немало изумлены честью, предстоявшей старику, которого они сочли за нищего. Когда он пошел, чтобы сесть к шейху, они остановили надсмотрщика рабов, и писатель спросил его:

— Заклинаю тебя бородой Пророка, скажи нам, кто этот старик, с которым мы говорили и которого шейх так уважает.

— Как! — воскликнул надсмотрщик рабов и от удивления всплеснул руками. — Вы не знаете этого человека?

— Нет, мы не знаем, кто он.

— Но я уже несколько раз видел, как вы разговаривали с ним на улице, и мой господин, шейх, тоже заметил это и только на днях говорил: «Это, должно быть, славные молодые люди, которых этот человек удостаивает разговора».

— Ну так скажи же нам, кто это! — воскликнул молодой купец в сильном нетерпении.

— Ступайте, вы хотите только одурачить меня, — отвечал надсмотрщик рабов. — В эту залу обыкновенно никто не входит, кто не приглашен особо, а сегодня старик велел сказать шейху, что приведет с собой в его залу нескольких молодых людей, если это удобно шейху, и Али Бану велел сказать ему, что он может распоряжаться его домом!

— Не оставляй нас дольше в неведении. Клянусь жизнью, я не знаю, кто этот человек! Мы случайно познакомились с ним и стали разговаривать.

— Ну, тогда вы должны считать себя счастливыми! Ведь вы говорили с ученым, знаменитым человеком, и поэтому все присутствующие оказывают вам уважение и удивляются. Это не кто иной, как ученый дервиш Мустафа!

— Мустафа! Мудрый Мустафа, который воспитал сына шейха, который написал много ученых книг и совершил большие путешествия во все части света? Мы говорили с Мустафой? И говорили так, как будто он один из нас, даже совсем без всякого почтения!

Молодые люди продолжали разговор о сказках и о старике дервише Мустафе. Они чувствовали себя немало польщенными, что такой старый и знаменитый человек удостоил их своим вниманием и даже часто говорил и спорил с ними. Вдруг к ним подошел надсмотрщик рабов и пригласил их последовать за ним к шейху, который желает говорить с ними. У юношей забилось сердце. Они никогда еще не говорили с таким знатным человеком, даже и наедине, еще меньше в таком большом обществе. Однако они собрались с духом, чтобы не показаться глупцами, и последовали за надсмотрщиком рабов к шейху. Али Бану сидел на богатой подушке и пил шербет. Направо от него сидел старик. Его убогая одежда лежала на великолепных подушках, а свои жалкие сандалии он поставил на богатый ковер персидской работы, но его прекрасная голова, его взор, исполненный достоинства и мудрости, показывали, что он достоин сидеть около такого человека, как шейх.

Шейх был очень угрюм, и старик, по-видимому, утешал и ободрял его. Юношам показалось даже, что в их приглашении к шейху заметна хитрость старика, который хотел, вероятно, развлечь печального отца разговором с ними.

— Милости просим, молодые люди, — сказал шейх. — Пожалуйте в дом Али Бану. Вот мой старый друг заслужил мою благодарность, приведя вас сюда. Но я немного сердит на него за то, что он не познакомил меня с вами раньше. Кто же из вас молодой писатель?

— Я, господин, и я к вашим услугам! — сказал молодой писатель, скрестив на груди руки и низко поклонившись.

— Так это вы очень любите слушать повести и читать книги с прекрасными стихами и изречениями?

Молодой человек испугался и покраснел, потому что ему пришло в голову, как он тогда при старике порицал шейха и говорил, что на его месте велел бы рассказывать себе или читать вслух из книг. В эту минуту он очень рассердился на болтливого старика, который, наверно, все передал шейху, бросил на него злой взгляд и затем сказал:

— Господин! Правда, что касается меня, я не знаю более приятного занятия, как проводить день таким образом. Это образует ум и занимает время. Но каждый на свой образец, и поэтому я, конечно, никого не порицаю, кто не…

— Хорошо, хорошо! — смеясь прервал его шейх и кивнул подойти второму юноше. — Кто же ты? — спросил он его.

— Господин, по своему занятию я помощник врача и уже сам вылечил нескольких больных.

— Так, — проговорил шейх, — и вы также тот, который любит веселую жизнь! Вам иногда очень хотелось бы пообедать с добрыми друзьями и повеселиться! Не правда ли, я угадал это?

Молодой человек был сконфужен. Он почувствовал, что его выдали и что, должно быть, старик рассказал шейху и про него. Однако он собрался с духом и отвечал:

— О да, господин, возможность повеселиться иногда с добрыми друзьями я причисляю к блаженствам жизни. Хотя теперь моего кошелька хватает не больше, как на угощение друзей арбузами или подобными же дешевыми вещами, но мы рады и этому, и можно думать, что нам было бы еще значительно веселее, если бы у меня было больше денег.

Шейху понравился этот смелый ответ, и он не смог удержаться от смеха над ним.

— Который же молодой купец? — спросил он дальше.

Молодой купец непринужденно поклонился шейху, потому что был человеком хорошего воспитания.

Шейх же сказал:

— А вы? У вас любовь к музыке и танцам? Вы любите слушать, когда хорошие артисты играют и поют что-нибудь, и любите смотреть, как танцоры исполняют искусные танцы?

Молодой купец отвечал:

— Я хорошо вижу, господин, что тот старец, чтобы позабавить вас, передал все наши глупости. Если этим ему удалось развеселить вас, то мне было приятно служить для вашей забавы. Что же касается музыки и танцев, то я признаюсь, что нет почти ничего, что так услаждало бы мое сердце. Но не думайте, что поэтому я порицаю вас, господин, если вы не точно так же…

— Довольно, не надо дальше! — воскликнул шейх, с улыбкой отмахиваясь рукой. — Вы хотите сказать, что каждый на свой образец. Но там стоит ведь еще один; это, вероятно, тот, который так хотел бы путешествовать. Кто же вы, молодой человек?

— Я живописец, господин, — отвечал молодой человек. — Я пишу виды природы отчасти на стенах зал, отчасти на полотне. Видеть чужие края составляет, конечно, мое желание. Ведь там видишь разные красивые местности, которые можно нарисовать, а что видишь и срисовываешь, то обыкновенно ведь всегда лучше того, что только сам выдумываешь.

В эту минуту шейх посмотрел на прекрасных молодых людей, и его взор сделался угрюм и мрачен.

— Когда-то у меня был тоже милый сын, — сказал он, — и теперь он должен бы быть таким же взрослым, как вы. Тогда вы были бы его товарищами и спутниками, и каждое из ваших желаний удовлетворилось бы само собой. С тем он читал бы, с этим слушал бы музыку, с другим приглашал бы добрых друзей, радовался бы и веселился, а с живописцем я отпускал бы его уезжать в красивые местности и тогда был бы уверен, что он всегда опять вернется ко мне. Но Аллах не захотел так, и я без ропота покоряюсь его воле. Однако в моей власти исполнить, несмотря на это, ваши желания, и вы должны идти от Али Бану с радостным сердцем.

Вы, мой ученый друг, — продолжал он, обращаясь к писателю, — живите с этих пор в моем доме и заведуйте моими книгами. Вы можете еще приобретать к ним, что пожелаете и найдете хорошим, и пусть вашей единственной обязанностью будет рассказывать мне, если вы прочтете что-нибудь действительно прекрасное.

Вы любите хороший обед среди друзей — вы будете распорядителем моих увеселений. Хотя сам я живу одиноко и без радостей, но я обязан приглашать иногда много гостей, так как этого требует мое положение. Тогда вы вместо меня будете все устраивать и можете приглашать из своих друзей, кого только пожелаете; приглашать, разумеется, на что-нибудь лучшее арбузов.

Того молодого купца я, конечно, не могу отвлекать от его дела, которое приносит ему деньги и честь. Но каждый вечер к вашим услугам, мой молодой друг, танцоры, певцы и музыканты сколько вы пожелаете. Играйте и танцуйте сколько душе угодно.

А вы, — сказал он живописцу, — вы увидите чужие края и опытом разовьете свой глаз. Для первого путешествия, которое вы можете предпринять завтра, мой казначей вручит вам тысячу золотых вместе с двумя лошадьми и рабом. Отправляйтесь, куда вас влечет сердце, и если увидите что-нибудь прекрасное, то нарисуйте для меня.

Молодые люди были вне себя от изумления и онемели от переполнявшей их радости и благодарности. Они хотели было целовать пол у ног доброго человека, но он не допустил этого.

— Если кого вы должны благодарить, — сказал он, — так вот этого мудрого человека, который рассказал мне о вас. Этим он и мне доставил удовольствие познакомиться с четырьмя такими веселыми молодыми людьми из вашей братии.

Но дервиш Мустафа тоже отклонил благодарность юношей.

— Видите, — сказал он, — как никогда не следует судить очень поспешно! Разве я слишком много сказал вам об этом благородном человеке?

— Теперь давайте слушать рассказ еще последнего из моих рабов, которые сегодня будут свободны, — прервал его Али Бану, и юноши отправились на свои прежние места.

Тогда встал тот молодой раб, который своим ростом, красотой и смелым взглядом так сильно привлек к себе внимание всех, поклонился шейху и благозвучным голосом начал говорить так…