Три номера
правитьI.
правитьВ семь часов утра ключ тихонько заскрипел в замке входной двери маленькой квартирки. Томмазина, прислуга, подняла с полу ведро с водою и корзинку с угольями, опущенные ею, чтобы передохнуть минутку и открыть дверь, толкнула коленом половинку двери, широко распахнув ее, и вошла в кухню немного боком. Эта была высокая и стройная женщина, необычайно худая с весьма моложавым длинным и смуглым лицом; но хрупкая фигура, на которой темная ситцевая юбка и белая кисейная блуза висели, точно покрышка зонтика на стержне, эта фигура худой и болезненной молодой женщины была обезображена огромным животом, ясно обозначавшимся под синим холщевым передником и поднимавшим ситцевую юбку на полступни от полу. Войдя в темную кухню, Томмазина снова поставила свою ношу на пол и села перевести дыхание. Каждое утро в шесть часов она уходила из дому из переулка Виолари аль Пендино и отправлялась на место, где она служила приходящей прислугою, на площадь Святой Марии; дорога брала у нее три четверти часа, потому что расстояние было огромное, а бежать она не могла со своею тяжелою ношею; чтобы меньше утомляться, она покупала уголь прежде, чем подняться наверх, черпала ведро воды из колодца на дворе и тихо-тихо поднималась в третий этаж, шатаясь, пыхтя и закрывая глаза от напряжения. Она думала о своем муже, который был городовым; он возвращался может быть в это время домой и растягивался на пустой кровати, чтобы уснуть и отдохнут после тяжелого ночного дежурства. В это субботнее утро Томмазина, по обыкновению, помешала золу под плитою, надеясь найти в ней несколько непотухших угольков, которые она всегда оставляла там накануне вечером, и прошептала:
— Во имя Божие…
Это было обычное утреннее обращение к Богу всех работниц, принимавшихся за работу. Томмазина стала дуть на уголья, чтобы разжечь огонь, время от времени откидываясь назад, потому что удушливый угар вызывал у нее тошноту: поставив на уголья кофейник с остатками кофе от предыдущего дня, она порылась в корзинке с углем и вынула оттуда завернутое в бумагу яйцо. Она разбила его, опустила желток в стакан и прибавила немного мелкого сахару, стараясь делать как можно меньше шуму, чтобы не разбудить спящих господ. Но из одной комнаты--вся квартирка состояла из двух--послышался кашель, несильный и нехриплый, но упорный; затем кашель утих, послышался глубокий вздох, кашель опять возобновился на три-четыре минуты и наконец сразу успокоился. Продолжая мешать желток в стакане, Томмазина прошла через комнатку, служившую одновременно гостиной и столовой и, войдя в спальню, стала открывать ставни.
— Здравствуйте, господа, --сказала она, оборачиваясь в сторону широкой кровати.
— Здравствуй, Томмазина, --ответил голос, бывший когда-то звонким, но звучавший теперь глухо. —Который час?
— Около половины восьмого.
— Как поздно, как поздно! — прошептал глухой женский голос.
Женщина приподнялась на подушках, точно собиралась встать; две длинных белокурых косы с блестевшими кое-где седыми волосами упали на ее ночную кофточку. Это была дама лет сорока с поразительно чистым профилем, серыми, кроткими, миндалеобразными глазами и нежными и белыми, точно у молодой девушки, руками.
— Катерина, Катерина, --сказала синьора, обращаясь к девочке, спавшей рядом с нею.
Но та даже не пошевелилась; откинув назад на подушку голову с двумя длинными косами каштановых волос, растрепавшимися на белой наволочке, и с плотно сжатыми красными губками, она спала таким глубоким и безмятежным сном, что синьора, ее мать, позвала ее вторично, но на этот раз чуть слышно, словно у нее не хватало духу разбудить дочь.
— Бедная девочка! --прошептала она, точно говорила сама с собою.
Она скрестила белые руки на одеяле. Томмазина фамильярно прислонилась к спинке кровати, и глядела на четырнадцатилетнюю Катерину с густыми черными бровями и курносым носом.
— Почему вы говорите: бедная девочка? Она, ведь, слава Богу, прекрасно себя чувствует.
— Мне хотелось бы, чтобы она могла подольше спать и чтобы ей не нужно было ходить в школу, — сказала мать, начиная потихоньку одеваться.
— Но в школе она обучается наукам, — сказала Томмазина нравоучительным тоном. — Если бы я умела читать, я не жила бы в прислугах.
Синьора, стоявшая перед зеркалом, печально покачала головою; она была маленького роста, худая, но изящно сложена; она не глядела в мутное зеленоватое зеркало, в котором все лица выглядели мертвенно- бледными, и медленно проводила гребенкою по роскошным белокурым волосам, где появлялись уже седые волосы. Затем она снова закашлялась.
— Вчерашний фосфор навредил мне, Томмазина, — сказала она шопотом после глубокого вздоха, следовавшего у нее всегда за приступом кашля.
— Да и пользы от него все равно никакой, --ответила молодая служанка, переставая мешать яйцо, обратившееся уже в белую массу.
По вечерам эта маленькая квартирка, находившаяся в старом доме одного из старых кварталов Неаполя, с виду довольно чистая, наводнялась целыми кучами тараканов, выползавших из разных дырок и из-за водопроводной трубы; они так наводняли кухню и так называемую гостиную, что мать и дочь не решались никого принимать по вечерам, но из чувства отвращения уходили из дому, несмотря на то, что не имели ни малейшей охоты делать это, и синьора была очень утомлена долгими дневными трудами. Томмазине пришло в голову намазать фосфор на свежие листья салата, чтобы вывести гадких насекомых; но квартирка только наполнилась дурным запахом и фосфорическим светом, а цель все-таки не была достигнута.
— А уж я-то все делаю, чтобы держать квартиру в чистоте, --пробормотала Томмазина, подходя сбоку к большой двуспальной кровати, чтобы разбудить все еще спавшую девочку.
Синьора, кончавшая одеваться, огляделась кругом. Квартира была бедно обставлена, и немногих усилий стоило держать ее в чистоте. Спальня была почти вся занята большою железною, настоящею неаполитанскою, кроватью; тут же находился деревянный комод, крошечный убогий туалет из крашеного орехового дерева, вешалка и два стула. Обстановка гостиной состояла из так называемого генуэзского дивана, который можно было обращать в кровать, волосяного с железным остовом и кретоновой обивкою, полинявшей от частой стирки, из четырех грубых жестких стульев весьма старинного фасона, из двух этажерок с книгами и из круглого стола с блестящею мраморною доскою; на этом столе обедали, писали, работали и держали его всегда в чистоте; этот холодный белый стол составлял роскошь дома и гордость матери и дочери. Больше в комнате ничего не было, ни намека на какое-нибудь маленькое кресло, ковер, занавеску. Голый пол, голые окна, все было голо и холодно.
Но Катерина не слушала Томмазину, которая хотела заставить ее встать. Она повернулась на другой бок, улыбалась, ворчала, жаловалась что ей хочется спать, что она не выспалась и время от времени звала мать, точно ожидала из нее помощи:
— Мама, мама…
— Вставай, детка, вставай — ответила мать ласково, точно говорила с четырехлетним ребенком.
Катерина стала уверять, что сегодня праздник — воскресенье. — Нет-с, сегодня суббота, — возразила прислуга. Бедная женщина, худая и смуглая, как оливки, преданная обеим хозяйкам, как верная собака, полусмеясь, полунасильно заставила Катерину встать и одеваться, обещая ей, что завтра она проспит до десяти часов, и ей будет также дано яйцо в кофе по случаю воскресенья. Синьора, которой приходилось говорить целые дни на уроках английского и французского языка, разрешала себе эту роскошь, полезную для груди, но стоившую три сольди; зато она не завтракала из экономии и ничего не ела после этого яйца до пяти часов вечера. Она сидела теперь с задумчивым видом, глядя на Томмазину, завязывавшую девочке юбки; Катерина была грубо и неизящно сложена и быстро росла, вырастая из платьев и обуви. Как раз серенькое шерстяное платье, которая она одевала, протерлось на локтях и стало коротко, оставляя ноги открытыми. Катерина глядела с видом отчаяния на туфли и локти, тогда как мать, одетая несмотря на майскую жару в очень тяжелое, зимнее шерстяное платье коричневого цвета, сохраняла величественный, благородный вид.
— Ты все рвешь, девчурка--тихо сказала мать.
— Оно само рвется; что я поделаю? Кроме того ты, ведь обещала мне новое платье к экзаменам.
— Конечно, конечно, — прошептала синьора с еле заметною улыбкою.
— А это платье мы дадим тогда Томмазине для ее ребенка — воскликнула девочка.
Служанка обернулась и побледнела; она волновалась и дрожала каждый раз, как с нею говорили об этом ребенке, который должен был скоро родиться, но для которого у нее ничего не было готово, даже ни одной пеленки; она уже чувствовала себя матерью и уже дрожала от любви и сострадания к своему ребенку. Затем она взглянула в лицо своей госпожи, и обе матери молча поняли друг друга, так сильно было волнение молодой и так глубоко сострадание и доброта пожилой женщины. Катерина же причесывала волосы, бегая по комнатам в поисках за своими книгами и тетрадями, и напевала песенку, надев уже очки на вздернутый остренький носик и изящно откинув назад голову. Она весело выпила черный кофе с маленькой булкою в один сольдо в то время, как мать пила кофе с яйцом, предлагая ей изредка глоток, точно ее мучила совесть за эту роскошь, которою не пользовалась дочь. Томмазина вернулась в кухню выпить остатки кофе в стакане, потому что чашек было только две в доме. Синьора, уже в шляпе, подошла к двери кухни и несколько времени тихо разговаривала с служанкою, прося ее быть поэкономнее в этот день, так как она могла дать ей только три лиры на все покупки. Она подала ей деньги и кротко взглянула в лицо бедной служанке, точно хотела снискать ее благоволение, а та молча глядела на три серебряные лиры, делая в уме расчет.
— Хватит тебе? --спросила синьора.
— Я думаю, — ответила та, продолжая считать.
Синьора ушла с облегченным сердцем.
Катерина кричала из соседней комнаты одевая шляпу.
— Томмазина, купи мне абрикосов.
— Хорошо, синьорина.
— Томмазина, купи мне вязальный крючок и белых ниток.
— Хорошо, синьорина.
— Томмазина, купи мне черную резинку для шляпы; моя очень растянулась.
— Хорошо.
— Идем, идем, деточка — шептала мать, стоя у открытой двери.
— Ты приготовишь мне все это к вечеру, Томмазина?
— Непременно, да благословит вас Мадонна.
Мать с дочерью ушли; девочка взяла мать под руку, держа в другой руке сверток с книгами, тетрадями и футляр с циркулями и карандашами для рисования.
— Тащи меня, мама--сказала она, спускаясь по лестнице.
— Нет, ты поддерживай меня, детка, --ответила мать
Оставшись одна, Томмазина стала прежде всего убирать квартиру. По неаполитанскому обычаю она разрыла постель, сняла с нее подушки и простыни и свалила матрацы в кучу у изголовья кровати; так они должны были пролежать до вечера, чтобы проветриться. Она делала все это крайне медленно из-за тяжелой беременности; стряхивая простыни, она уронила на пол маленький кусок бумаги. Сперва она подумала, что это была обертка от кодеиновых лепешек, которые ее госпожа сосала иногда по ночам в приступе кашля, чтобы успокоиться и уснуть. Но на бумажке было написано что-то. Томмазина наклонилась поднять записку и взглянула на нее, несмотря на то, что была неграмотна. Бедная крестьянка не научилась читать и не могла посещать школу, работая на поле; но она прекрасно знала цифры, а на бумажке были написаны четким круглым почерком три числа.
— Три, сорок два, восемьдесят четыре; это три номера для лотереи*) — подумала Томмазина, прочитав их.
- ) — В Италии каждую субботу происходит розыгрыш правительственной лотереи, который состоит в том, что в восьми крупных городах из урны с девяноста номерами вынимается пять номеров. Игра происходит посредством предварительной записи на билеты одного или нескольких номеров в специальных лотерейных лавках. Выигрыш колеблется в зависимости от размера ставки и от числа угаданных номеров. Многих страстное увлечение лотереею доводит до полного разорения; особенно же разорительное и деморализующее влияние на народ производит лотерея в Неаполе, где увлечение игрою достигает крайних пределов. — Прим. переводчицы.
Она машинально положила бумажку в карман своего холщевого передника, рассчитывая сыграть на эти три номера, когда пойдет за провизией; как раз сегодня была суббота, и может быть Господь Бог посылал ей эту милость с неба. Но каким образом попала эта записка в постель синьоры? Было ясно видно, что это три номера для лотереи, а не конверт, не рецепт, не визитная карточка; это была именно записка с тремя номерами для лотереи. Томмазина долго раздумывала, каким образом синьора могла узнать эти три числа. Может быть какой-нибудь священник или монах, или другая добрая и набожная душа дали синьоре накануне в пятницу эти три номера; или может быть ей самой, поистине святой душе, они случайно пришли в голову. По обычаю увлекающихся лотереею неаполитанцев, синьора устроила номерам испытание, которое состоит в том, чтобы написать все три числа на бумажке в пятницу вечером, прежде чем лечь спать, положить записочку неслаженной под подушку и упорно думать о ней в ночь с пятницы на субботу; если эти номера приснятся ночью, это значит, что они верны и обязательно выйдут в лотерее; если же не приснятся, то они неверны и не стоят того, чтобы рисковать из-за них даже двумя сольди. Так поступила должно быть и синьора, которая была так добра и которой, наверно, приснились верные номера.
— Почем знать! — думала Томмазина. —Почем знать! Может быть синьора дала мне сегодня только три лиры, чтобы истратить остальное на лотерею. Да благословит ее Мадонна, и да поможет Она также мне!..
Она взяла на кухне чистую тряпку и завернула в нее деньги, потому что у корзинки для провизии, свидетельницы хороших времен, когда на рынке покупались куры и разные вкусные вещи, отвалилось дно. На широкой лестничной площадке стояла соседка донна Луиза Яквинанджело, совладелица старого палаццо, со своею прислугою Кончеттеллою и покупала помидоры у разносчика, позванного с улицы наверх и пришедшего с двумя большими корзинами полными помидоров. Кончеттелла с разносчиком стояли на коленях по обеим сторонам корзин, и каждый раз, как разносчик клал на весы слишком мелкие или переспелые помидоры, Кончеттелла протягивала руку и меняла их, а разносчик поднимал голову и протестовал, не желая больше продавать ей товар и опуская весы. Донна Луиза Яквинанджело спокойно стояла на пороге и изредка вставляла слово в разговор. У нее было длинное лицо, как у козы; она была поразительно некрасива, но причесана по моде парикмахершею и одета в платье из русского холста, что составляло большую роскошь в этом старом дворце на площади Святой Марии и причиняло тайные страдания ее семье, несмотря на ее богатство и доброту. Она была совершенно праздная женщина и не имела ни забот о будущем, ни неприятностей, ни огорчений, интересовалась всеми мелкими подробностями жизни и постоянно вертелась с детским любопытством и надоедливой заботливостью вокруг мужа, детей, прислуг, торговцев. У нее был не злой язык, но сплетничала она невероятно и была чувствительна до наивности, суясь всюду, куда не следовало, желая знать все подробности чужой жизни и считая себя выше всех женщин, тогда как те, о которых она пеклась с любовью, заявляли., что они не знали более надоедливой женщины. Одно из ее главных удовольствий состояло в том, чтобы звать разносчиков на площадку лестницы . и торговаться с ними в течение целого часа из за цены на одно кило персиков, несмотря на то, что она была достаточно важною барынею, чтобы посылать каждое утро свою кухарку на рынок.
— Здравствуй, Томмазина, --ответила донна Луиза на приветствие молодой женщины. —Ну, как же ты поживаешь? Начала ты лечиться супом из огуречной травы, как я тебе советовала?
— Я ем, что придется, синьора — ответила та, останавливаясь у корзины с помидорами. — Леченье стоит денег. Почем ты продаешь их, дядя?
— По четыре сольди за кило.
— Господи Иисусе! Да где ты видал эти четыре сольди? Кто тебе даст их? Ведь уже конец мая. Скоро вам придется продавать их по одному сольдо за кило.
— Ну, тогда я перестану торговать и буду сидеть барином, --сказал разносчик насмешливым тоном.
— Если ты отдашь мне помидоры за два сольди, я дам тебе также номера для лотереи, дядя.
При этих словах разносчик поднял голову, Кончеттелла вскочила на ноги, а донна Луиза Яквинаджело вытянула вперед свой козлиный подбородок, точно услышала что-то в высшей степени интересное.
— Кто тебе дал их? Не монах ли? — спросила она Томмазину.
— Наверно исповедник, — заметила Кончеттелла.
— Красивым женщинам уж всегда кто-нибудь даст номера, — сказал разносчик, смеясь.
— Не все ли вам равно, кто дал мне их — монах или исповедник? А кто хочет выиграть сегодня в лотерее, тот должен играть на три номера: три, сорок два и восемьдесят четыре, это верные номера и правительство лопнет!
— Как же надо играть на эти номера? — спросила донна Луиза.
— Как угодно, синьора, но вы не выиграете на них; эти номера годятся только для нас бедных людей. Что же, ты дашь мне кило помидоров?
— Дам; только, если я ничего не выиграю, то завтра приду получить с тебя остальные два сольди.
— Завтра мы все будем ездить в собственных экипажах, — сказала полупечально, полушутливо Томмазина, глядя, как ей отвешивают помидоры.
Затем разносчик стал тяжело спускаться по лестнице с корзинами на голове.
— Послушай, Томмазина, --сказала донна Луиза Яквинанджело: — вот тебе шесть сольди на суп из огуречной травы. Впрочем, нет, я не дам их тебе. Ты, пожалуй, истратишь их на что-нибудь другое. Приходи к нам сегодня в три часа, Кончеттелла приготовит тебе суп, хорошо заправленный маслом, и ты должна будешь съесть его в моем присутствии, иначе я буду недовольна.
— Да наградит вас Господь за доброе дело, — сказала Томмазина и стала спускаться по лестнице, думая, что было бы гораздо приятнее получить эти шесть сольди на руки. Донна Луиза Яквинанджелло и Кончеттелла остались на площадке и продолжали болтать, обсуждая, как играть на эти номера.
В подъезде Марианджела разговаривала с Джельсоминою. Марианджела была горничная маркизы Казамарте, которая занимала квартиру в первом этаже; это была важная дама для местной мещанской среды и представляла собою аристократию палаццо Яквинанджело; у нее были собственные лошади, стоявшие напротив в конюшне палаццо Риччиарди, и она каталась иногда вся в шелку и раздушенная jockeyclub’oм; лицо ее было длинно и бледно с широким вздернутым носом. Джел- сомина была дочерью швейцара в палаццо Риччиарди; это была девушка ослепительной красоты; на ней было хол- шевое платье, стоптанные башмаки и полинявшие красные бумажные чулки; лицо ее было напудрено по обычаю неаполитанских девушек. Разговаривая с Марианджелою, она быстро вязала крючком звездочки, которые соединяла потом в покрывала для продажи местным невестам; вязаные покрывала на голубой или розовой подкладке были тогда в моде у невест.
— Ты идешь за провизией? — спросила Томмазину Марианджела, нарядная горничная в шляпе.
— Да. А ты куда идешь?
— Я как раз говорила с Джельсоминою. Она собирается замуж и не знает, кого выбрать--дона Джиованни Каччиопполи, настоящего барина, или молодого мастера от парикмахера Риджилло. Лучше выбрать мастера из парикмахерской, а уже ни в каком случае не барина.
— А почему же нет, Марианджела?
— Потому что из за этих важных бар у нас в доме невыносимая жизнь для маркизы и для меня; если бы не я, то маркиза давно уже бросилась бы в колодезь. С одной стороны маркиз, который весьма редко возвращается домой на рассвете, а большею частью совсем не возвращается и все просаживает, оставляя бедняжку маркизу без единого гроша; с другой стороны молодой граф, который является иногда к своей кузине и просто говорит: — Бенильда, есть у тебя пятьсот лир? — Что же остается делать бедной маркизе? Что мы можем поделать? Молодой граф и не подозревает нашего тяжелого положения. Маркиз же каждый раз, когда ему говорят что-нибудь, бросает в лицо родовое имение и булавочные деньги — двести лир в месяц; да еще хорошо, когда синьора получает их, и еще она должна оплачивать из них дорогу, когда путешествует. Ну, что же нам остается делать после этого, господа? Только продавать и закладывать вещи! Хотите посмотреть?
Она отвела Томмазину и Джельсомину глубже в подъезд, огляделась кругом, вынула из кармана красный кожаный футляр и открыла его. На белом бархате блестела большая булавка в виде подковы из брильянтов и рубинов, сверкавших в полутьме подъезда.
— Какая прелесть! — воскликнули обе собеседницы.
— Ведь, сердце обливается кровью при мысли, что надо нести такую вещь в ломбард! И это еще далеко не все. Мы заложили солитеры княгини бабушки, три браслета, жемчужное ожерелье, подаренное нам к свадьбе тетушкою Клотильдою, которая постриглась потом в монахини в Доннальбине. К счастью теперь лето, и эти вещи не носятся. Но зимою потребуется много тысяч лир, чтобы выкупить все это!
— У каждого свой крест, — прошептала Томмазина, собираясь уходить.
— Хорошо бы выиграть на три номера, — сказала Джельсомина, выглядывая на улицу, не идет ли дон Джиованни Каччиопполи или не появится ли у двери парикмахерской мастер от Риджилло.
— А кто даст тебе эти номера? — воскликнула Марианджела. — Я уже восемь лет играю на шесть и двадцать два; все ждут этих двух номеров, и когда они выйдут, правительству придется уплатить не одну сотню лир.
— Я играю на один только номер — шестьдесят четыре, — сказала Джельсомина, продолжая быстро вязать крючком: — но надо слишком много денег, чтобы выиграть что-нибудь на один номер.
— Мои три номера: три, сорок два и восемьдесят четыре, — сказала Томмазина, уходя.
Она пошла по улице Новых Банков. Джельсомина тотчас же попрощалась с Марианджелою, потому что на углу улицы Eccehomo, где стоял чистильщик сапог, появился Федерико, мастер из парикмахерской. Федерико был маленького роста и одет в белоснежную рубашку с широким отложным воротником и красным шелковым галстухом и в безупречный черный пиджак; волосы его были причесаны ежиком и слегка завиты на концах. Федерико являлся идеалом изящества в глазах Джельсомины Санторо, красивой и неутомимой вязальщицы. Конечно, дон Джиованни Каччиопполи был настоящим барином и доверенным у адвоката Соли- мена, жившего в третьем этаже палаццо Риччиарли, но ему было сорок лет, и его бескровное лицо и жиденькая бородка производили такое впечатление, будто он только что вышел из больницы. Джельсомина вполне естественно предпочитала парикмахера Федерико, который держался немного пренебрежительно, разыгрывая в своей среде дон Жуана, как все молодые люди его ремесла, и любил, поболтать на углу, или у ворот церкви Святой Марии или перед лавкою. Федерико поставил теперь ногу на скамеечку чистильщика, и калека дядя Доменико усердно чистил ему кожаные сапоги. Молодой парикмахер поглядывал на Джельсомину, и под влиянием его взглядов она стала медленно приближаться к нему, не переставая вязать и вытягивая время от времени из кармана нитку лежавшего в нем клубка.
— Привет вам, — сказал Федерико.
— Здравствуйте, — сказала Джельсомина.
— Свечи, свечи, кому надо свечей! [Выражение светить кому-нибудь употребляется в Италии в переносном смысле и значит присутствовать при разговоре или свидании двух влюбленных. Прим. переводчицы] — забормотал калека, с азартом чистя сапоги.
— Ах, дядя Доменико, не будьте гадким, --воскликнула Джельсомина.
— А что вы сделали со своим адвокатом, донна Джельсомина? --сказал Федерико ироническим тоном, зажигая черный окурок.
— У меня нет адвокатов, --сказала она презрительно. — Когда у меня с кем-нибудь тяжба, я сама защищаюсь.
— Прекрасно сказано, донна Джельсомина, вы очень остроумны. Но я говорил о доне Джиованни Каччиопполи. Ведь, с ним то вы знакомы?
— Я знакома с ним, но ничего не знаю о нем. Он может быть умер.
— Не говорите так. Он хочет жениться на вас.
— Конечно, но у меня иные намерения…
— А можно узнать ваши намерения, донна Джельсомина?
— А что вам за дело до них?
— Свечи, свечи! — визжал калека-чистильщик сапог.
— Донна Джельсомина, видит Бог, если я выиграю сегодня на три номера, то мы устроим что-нибудь вместе, — серьезно сказал парикмахер.
— Почему бы нам не сыграть сегодня на три номера Томмазины, прислуги дамы -француженки?
— Какие это три номера? — спросил чистильщик дядя Доменико, быстро выпрямляясь насколько ему позволяли его кривые ноги.
— Три, сорок два и восемьдесят четыре, — ответила Джельсомина.
— Они не выйдут, ни за что не выйдут, — заспорил дядя Доменико.
— А почему не выйдут? --спросил Федерико.
— Потому что, друзья мои, номер пять обязательно выйдет эту неделю. Монах в Святой Марии ла Нуова рассказывал, что церковь и монастырь наводнены мышами, так что одиннадцать, число мышей, тоже обеспечено. Потому что по некоторым моим расчетам должно выйти прекрасное число шестьдесят девять, и может быть повторится восемнадцать, вышедшее на прошлой неделе, или единицею больше — девятнадцать.
Увлекшись разговором, калека дядя Доменико вытащил из-под скамейки, где он хранил ваксу и щетки, несколько грязных, засаленных и полуразорванных листков бумаги; это были вырезки из кабалистических [Cabala называется в Италии изучение и мошенническое предварительное определение номеров, выходящих в лотерее] газет, сердцеобразные кусочки бумаги, исчезавшие под пирамидами цифр. Одев на нос очки, дядя Доменико стал лихорадочно перелистывать эти грязные листки и зашептал:
— Нет., нет, эти три номера ни в каком случае не выйдут. Да и кто вам дал их? Монах? Кабалист? Кто-нибудь, кто получит внушение от добрых духов. Конечно, нет. Эти три числа не выйдут.
— Не все ли равно, дядя Доменико? Почему бы нам не попробовать? У вас найдется пять сольди, Федерико? Сыграем на пол-лиры вдвоем.
— Я всегда к вашим услугам, — ответил тот галантно, — Прикажете внести деньги и за вас.
— Извините пожалуйста, — гордо возразила девушка. — Об этом я должна позаботиться сама, иначе нельзя играть. Вы доверите мне сыграть на эти числа и сохранить билет у себя?
— Он будет в хороших руках, — сказал галантно жених.
Они расстались. Он вернулся в парикмахерскую, куда уже начал стекаться народ, она же медленно направилась к лотерейной лавке на площади Святой Марии ла Нуова. Но дядя Доменико, калека, углубился в свою кабалистику, покачивая головою, улыбаясь и поправляя время от времени очки на носу, пока не увидел на скамеечке ногу рахитика-судьи Сконьямильо, поставленную на нее для чистки сапог. Судья был маленький горбатый человечек в черном суконном пиджачке, белом жилете и соломенной шляпе, украшенной широкою черною лентою. Он нетерпеливо застучал по скамейке ногою, желая скорее освободиться.
— Извините, Эччелленца, — сказал калека в смущении: — я готов.
Он быстро похлопал щеткою о скамейку, сдувая пыль с маленького сапога судьи Сконьямильо.
— Все числа и числа, Доменико, — строго сказал чиновник.
— Что поделать, Эччелленца? Это сильное увлечение.
— Это порок.
— А в таком случае, почему же правительство поддерживает его? Кому я причиняю зло, играя? Детей и жены у меня нет. Заработка мне хватает на все, а, когда и не хватает, то я ни у кого не прошу денег. Разве я пьянствую? Разве я говорю дурное о ближних? Разве я режу кого-нибудь или краду чужое добро?
— Это порок, --повторил судья.
— Извините, Эччелленца, но в данном случае вы ошибаетесь. Я играю не на чужие деньги, а на свои. Разве я не хозяин своим деньгам?
— А что ты сделал бы с деньгами, если бы выиграл?
— Я накормил и напоил бы всех соседей, — ответил калека, выражая жестом широкую щедрость.
— А остальные деньги? Ты спустил бы их опять на лотерею?
— Ну, конечно! — ответил тот, выражая жестом покорность роковой судьбе.
— Сколько лет ты уже играешь, Доменико?
— С восьмилетнего возраста, Эччелленца. Уже пятьдесят лет.
— А сколько ты выиграл?
— Я выиграл два раза: сперва пятьдесят пиастров, потом пятнадцать лир.
— И только-то?
— Да, только.
— Вот видишь, как невыгодно играть и сколько выручает правительство на лотерее.
— Но не с такими людьми, как мы. В Неаполе, Эччелленца, есть ученые люди, математики, святые и образованные монахи, просвещенные души, которые прекрасно знают настоящие номера.
— И что же, они играют на них?
— Иной раз играют, иной раз нет, — с таинственным видом продолжал чистильщик сапог.
— А выигрывают они?
— Как придется. Всяко бывает. Иной раз человек знает числа, да Господь Бог ослепляет его и не допускает играть на них. Иной раз люди не понимают их, а у иных вера не достаточно тверда. Я-то уже по нюху узнаю числа, которые не выйдут. Только что приходила сюда Джельсомина, вязальщица одеял, и сказала, что она играет сегодня на три, сорок два и восемьдесят четыре. Да я согласен умереть, если увижу одно из этих чисел на выигрышном листе. Я всячески старался разубедить ее, но ничего не помогло.
— А ты сам-то играешь на какие числа?
— Вот на эти.
И он показал судье целый ряд цифр, по три, по два, по четыре и даже по семи чисел вместе. Судья покачал головою, уплатил один сольдо за чистку сапог и пошел, углубившись в размышления, в сторону Судейской улицы. Он естественно думал о своих пяти детях; четверо из них были смуглые, маленькие, рахитичные, уродливые девушки, которые, очевидно, не имели никакой надежды выйти замуж; они исполняли всю домашнюю работу, стряпали, стирали, гладили, шили себе белье и платье и, несмотря на самую строгую экономию, выглядели такими жалкими и несчастными, что отец никогда не решался брать их с собою на прогулку. Если бы ему удалось отдать в школу хотя бы одну из них! они были до того безобразны, что даже отец не находил в них ничего привлекательного. Он ощупывал свой карман, где лежали всегда на всякий случай две лиры, которых он никогда не тратил, воздерживаясь от всего и разрешая себе только покупать табак на два сольди каждые два дня. И как только ему могло придти в голову жениться, когда он был заместителем судьи в Фрозолоне?
Однако же его Амалия, у которой не было ни гроша приданого, как у его дочерей, вышла за него замуж, несмотря на то, что он был горбат! — Я думаю, что мои дочери вышли бы замуж за кого бы то ни было, за глухонемого или калеку! — думал он. О, если бы его сделали товарищем председателя суда, он мог бы послать которую-нибудь из дочерей на педагогические курсы или на телеграф, чтобы она могла научиться чему-нибудь и хотя бы зарабатывать себе на пропитание! Он шел в суд медленно и со строгим выражением лица, только вместо того, чтобы свернуть по улице Пиньятелли, где он встречался каждое утро с судьею Инценга и продолжал свой путь вместе с ним, он свернул против обыкновения в улицу Меццаканноне, и в результате горбатый судья Сконьямильо опоздал в это субботнее утро в суд на целых полчаса.
Федерико тем временем вернулся в парикмахерскую Риджилло и принялся за работу, так как пришло много народу стричься и бриться. Главною темою для разговоров в это субботнее утро между мастерами парикмахерской и занятыми и свободными от занятий клиентами служили лотерейные номера и вопросы о том, кто играл, кто никогда не играл, и у кого были свои любимые числа. Федерико не переставал повторять всем, кого он стриг или брил, с почтительною фамильярностью, обычною для мелкого неаполитанского люда:
— Если случится сегодня кое-что, на что я надеюсь, вы больше не увидите меня здесь, синьор.
— А что же такое может случиться? — спрашивал клиент с лицом, покрытым белою мыльною пеною.
— Сегодня должен пасть выигрыш на три номера.
— Какие три номера?
— Верные — три, сорок два и восемьдесят четыре.
— Кто тебе дал эти номера?
— Моя невеста. Если мы выиграем, то переменим свое положение.
И даже самые ярые скептики — клиенты впадали в раздумье в то время, как Федерико чистил им пальто.
Джельсомина тем временем прежде, чем дойти до Санта Мария ла Нуова, где лотерейная лавка была переполнена публикою, остановилась на маленькой площади Помощи и вошла в лавку своего двоюродного брата Пеппино Ашионе, который делал статуи святых. Его помещение было настолько мало, что пять-шесть резных статуй из дерева в натуральную величину совсем заполняли ее. На самом деле Пеппино Ашионе делал сам только гипсовые слегка раскрашенные головы, руки и ноги святых, но слыл первым по изготовлению статуй святых в квартале Новых Банков, жители которого по традиции занимались этим ремеслом. В случае надобности он расписывал также на деревянных туловищах одежды святых, слегка проводя по дереву кисточкою, обмокнутою в простую краску: Марии Пречистой он делал голубой плащ, усеянный золотыми и серебряными звездами, великому святому Иосифу — серый или голубой плащ, бедному святому из Ассизи — коричневый. Но, по правде сказать, он предпочитал, подобно всем неаполитанцам, чтобы статуи святых были действительно одеты в шерстяные или шелковые ткани, в настоящие вышитые или стеганые плащи. Но высшаго развития художество Пеппино Ашионе достигало в изготовлении статуй Иисуса Христа с терновым венцом на голове, с лицом, орошенным слезами и кровью, с грудью, из которой сочилась кровь, и с открытою раною в боку. Никто не умел сделать такого душу раздирающего Ессе Homo, как Пеппино Ашионе! И сколько денег он мог бы зарабатывать! Но он страдал неизлечимым малокровием, которое не позволяло ему заниматься этим вредным для здоровья ремеслом среди едкого запаха красок и гипса в маленькой лавочке на площади Помощи. Он был так бледен и слаб, что его десны были совсем белы, а уши производили впечатление восковых; иногда он сидел часами перед статуею торжествующего Михаила Архангела, не будучи даже в состоянии поднять руку, чтобы навести немного золота на латы победителя Вельзевула. Он глядел затуманенном взором на своих святых, являвшихся от резчика в неотделанном виде и уходивших из его лавки точно живые и одухотворенные с поднятыми к небу голубыми глазами, с нежными сложенными руками, молившими о ниспослании милости или распространявшими ее по земле: Святая Филомена со стрелою, похожею на перо, святой Рокко с обнаженным и раненым коленом в сопровождении своей верной собаки, святой Биаджио, в епископском одеянии, поднявший руку для благословения, святой Винченцо Феррери с открытою книгою в руке и с сиянием Духа Святого над головою. Пеппино Ашионе печально глядел на них, точно в экстазе, как будто просил у них чудотворного исцеления. Рядом с ним на столике остывали макароны под томатовым соусом, которые мать посылала ему ежедневно из Сан-Джиованни Маджиоре, где они жили; кушанье стыло в широком горшке из красной глины, потому что Пеппино Ашионе не был голоден и не дотрагивался до еды. Он не пил также Маранского вина из зеленоватой стеклянной бутылки, заткнутой смятым виноградным листом, и повторял только под гнетом непобедимой слабости:
— Ничего мне не поможет, ничего.
Когда Джельсомина вошла в лавку, Пеппино был занят плетением веночка из искусственных роз для украшения белокурой головы Божией Матери в белом одеянии с розовыми руками, спрятанными в широких рукавах из белой шерстяной материи.
— Пеппино, не одолжишь ли ты мне пять сольди?
— Они нужны тебе на покупку ниток для вязанья?
— Нет, на то, чтобы сыграть на определенные числа.
— Это верные числа? — спросил Пеппино Ашионе слабым голосом. — Они выйдут в лотерее?
— Надеюсь. Если я выиграю, то выйду замуж за Федерико, мастера из мастерской Риджилло. Не хочешь ли ты также сыграть на эти числа?
— Хорошо, вот, возьми одну лиру; поставь ее за мой счет. Но сыграй непременно на три числа, потому что мне мало удовольствия выиграть на два числа каких-нибудь пятнадцать лир.
— А что ты сделаешь, если выиграешь, Пеппи?
— Если выиграю? Я уж знаю, что сделаю. Я закрою лавку и уеду в маленькую деревеньку Пульяно на горе Сомма за Резиною. Там земля горяча, как огонь, а сверху печет солнце. Там можно получать мясной суп, коровье молоко и прекрасное вино; там я буду гулять каждое утро по окрестным деревенькам и вернусь сюда через полгода толстым-претолстым.
— А святых ты больше не будешь делать?
— Святых? Если Господь Бог удостоит меня, я сделаю такую Скорбящую Богоматерь, какой никто еще не видал, и подарю ее церкви в Пульяно. На ней должно быть платье из тяжелой черной шелковой материи, вышитой тонким золотом, и такой же плащ на диво всем людям; в руках она будет держать белый платок из настоящего батиста с широкими кружевами. Венок на голове должен быть серебряный по золоченый, и семь стрел в сердце должны быть также серебряные позолочены. И все жители окрестных деревень и даже Неаполя будут приходить в маленькую церковь в Пульяно молиться чудной Скорбящей Богоматери.
— А почему же ты хочешь сделать именно Скорбящую, а не какую-нибудь другую, Пеппино?
— Потому, что это лучшая Богоматерь, — сказал Пеппино тоном глубокого убеждения.
II.
правитьКогда часы пробили пять, на колокольне Святой Марии стали звонить к вечерне, которая служилась всегда по средам и субботам в честь Божьей Матери. Но жители маленькой площади, кварталов Новых Банков, Доннальбина и Святой Варвары, соседних улиц, переулков и площадей не обратили на это ни малейшего внимания. Они прекрасно знали, что к вечерне звонят три раза, по одному разу каждый час, чтобы призывать верующих в церковь; но на субботней вечерне было всегда меньше народу по какой-то таинственной причине, заставлявшей священника сильно призадумываться. Вместо обычного движения на площади царила глубокая тишина; солнце начало заходить; время от времени по площади медленно проезжала пустая извозчичья пролетка с дремлющим кучером. Когда звон на колокольне умолк, на площадь вышел разносчик, остановился посредине, выложил свой товар и стал выкликать его название. Он продавал майские розы. Но это был не крик, а пение, протяжное, грустное и ласкающее пение, точно насыщенное красотою и благоуханием. Он говорил только, что розы были прекрасны, что прекрасны были розы, и больше ничего; но в голосе его звучали такие нежные, грустные и страстные ноты, что пение раздирало душу. Однако никто не показался у окон; жалюзи и занавески остались по-прежнему спущенными; никто не показался также у дверей лавок, закрытых от майской жары, такой же невыносимой, как и летняя. В подъезде Яквинанджело не было видно Розы, жены швейцара, и на стуле, где она обыкновенно сидела тихо и мирно, спала рядом с только что начатым чулком из синей пряжи маленькая серая кошка. Подъезд Риччиарди был также пуст; не было даже стула, на котором сидела всегда Джельсомина, красавица- блондинка с серыми глазами, быстро работая над своими белыми нитяными звездами для покрывал молодым невестам. На одну минуту Федерико, мастер Риджилло, появился на пороге парикмахерской и обрызгал водою из ведра сухой тротуар перед дверью. В половине пятого калека дядя Доменико уложил свои щетку и ваксу в ящик, с трудом поднял его, перевесил через плечо и медленно поплелся на своих кривых ногах в сторону Новых Банков и Сан-Джиованни Маджиоре. Площадь совершенно опустела в этот майский день. Разносчик с розами три раза пропел среди одиночества и тишины свою грустную песнь, поднимая глаза к окнам и говоря, как прекрасны розы; они лежали в двух корзинах у его ног; но никто не откликнулся на его предложение, и он спокойно поднял свою ношу и пошел, слегка раскачиваясь, по улице Доннальбина.
В палаццо Яквинаджело в пять часов царила глубокая тишина. Беготня Марианджелы, горничной маркизы Казамарте, не прекращалась все утро; она тихонько закрывала за собою дверь, точно желала проскользнуть незамеченною, и летела по лестнице, как стрела, прячась то туда, то сюда; шляпа криво сидела на ее голове, лицо было загадочно озабоченно. Около двух часов через полуоткрытую дверь квартиры послышались спорящие мужские и женские голоса, и внезапно дверь была с треском захлопнута чьим то резким движением, может быть для того, чтобы не слышно было голосов. Затем в первом этаже палаццо Яквинеджело наступило гробовое молчание. Во втором этаже, где жил судья Сконьямильо, сдавший пол-квартиры какому-то комиссионному агентству, не имевшему никогда дела, по обыкновению, не было слышно ни звука.
Девушки Сконьямильо так стыдились своего бесполезного трудового образа жизни и глубокой нужды, которую они переносили без малейшего ропота, что жили затворницами, как кроты, относясь по всему недоверчиво и подозрительно, опрашивая три раза, кто там, прежде чем открыть дверь, и чуть-чуть приотворяя ее, точно они оберегали какое-то сокровище. Никто и не приходил к ним никогда, и они никогда не выходили из дому, закупая провизию на площадке лестницы ранним утром, когда все спали кругом. Несмотря на то, что было уже пять часов и маленький горбатый судья должен был скоро вернуться домой из суда, из наглухо закрытой квартиры не слышалось ни малейшего запаха стряпни. В третьем этаже, где жили донна Луиза Яквинаджело и дама — француженка, слышно было движение до трех часов, потому что донна Луиза не переставала с самыми лучшими намерениями и ласковою заботливостью приставать к мужу, детям, слуге Пиетро и кухарке Кончеттелле; но после обеда в три часа она улеглась спать не забыв предупредить, чтобы ее разбудили в четыре часа, говоря, что у нее много дела. В действительности же ей было совершенно нечего делать, как и всегда, а потому, проснувшись в четыре часа и сказав: — хорошо! --она немедленно уснула; вообще все это делалось только, чтобы надоесть прислугам, которые должны были понапрасну будить ее в четыре часа. В квартире дамы француженки было совсем тихо, потому что никого не было дома, кроме прислуги Томмазины; она уходила и приходила два-три раза, устало плетясь по лестнице и шепотом браня себя за отсутствие памяти, заставлявшее ее спускаться в лавку за петрушкою на один сольдо. В одной кастрюле на плите варился томатовый соус для макарон, в другой кипел суп из бобов, заправленных салом, перцем и петрушкою, вместе с обрезками теста разного качества, формы и размеров. Полдыни лежало открыто на темном столике маленькой кухни. Этот суп и дыня составляли обед Томмазины и ее мужа--городового Франческо. Действительно около часу дня послышался стук в дверь, и Томмазина пошла отворить. Франческо был одет в форменное платье; туалет его был безупречен, только берет был слегка опущен на глаза.
— Войди, — сказала она, видя, что он колеблется.
У него был важный и величественный вид, но в то же время он был, по-видимому, всегда на стороже, как все городовые; ходил он медленно и бесшумно. У него была коренастая фигура и красное лицо с маленьким горбатым носом, очень портившим его внешность. По окончании воинской повинности, он не пожелал вернуться к плугу, так как был влюблен в мундир, какой бы он ни был, и привык носить берет набекрень и роптать на солдатскую пишу, жизнь в казармах и начальство. Войдя в кухню, он снял берет, отыскивая глазами чистое место, куда бы положить его. В то время, как Томмазина наливала из кастрюли суп в большую чашу, из которой они черпали вдвоем, закусывая большими ломтями хлеба, он провел рукою по волосам и стал рассказывать ей, что случилось у них дома в это утро. Он вернулся домой в половине седьмого утра полумертвый от усталости и намеревался проспать до двенадцати. Но не тут-то было! К нему явился дядя Фортунато, который давал деньги в долг и продавал в кредит белье и платье, требуя уплаты по субботам с неслыханными процентами, душившими должников и не дававшими им ни минуты покоя. Он сделал Франческо ужасную сцену и собирался явиться скандалить в воскресенье к синьоре, потому что он уже три недели не получал ничего.
— Почему ты не оставила ничего на комоде для дяди Фортунато? — спросил Франческо, с жадностью кусая ломоть хлеба, обмакнутый в суп.
— Потому что у меня не было ничего, — сухо сказала жена, пожимая плечами.
Муж покачал головою, точно хотел сказать, что это вовсе неуважительная причина. В качестве власть имеющего и уважаемого лица, — государственного чиновника, как он говорил, — он делал вид, что семейная нужда совершенно не касается его. И в то время, как у него в кармане всегда было пол-лиры, чтобы угостить приятеля сигарою или стаканом вина, как требует приличие, и пуговицы на его мундире менялись всегда во время, он допускал, чтобы беременная, плохо одетая и болезненная жена издыхала от усталости. Попивая потихоньку Маранское вино из стеклянной бутылки, он рассказал ей под конец, что к нему приходил также брат Томмазины, молодой каменьщик. Он заболел тифом, пролежал двадцать дней в больнице и уезжал теперь домой в деревню, потому что не мог заниматься своим делом, страдая постоянными головокружениями. Перед отъездом в деревню в Джиффони Валле Пиана он зашел попрощаться с сестрою.
— Счастливый, — сказала Томмазина: — если бы я тоже могла уехать!
— Свобода по всем линиям, — с важным видом произнес Франческо.
Томмазина поглядела на него искоса. Она не могла простить ему обмана: он венчался с нею только церковным браком, потому что городовые не имеют права жениться, дав ей обещание выйти в отставку и основать какое-нибудь небольшое дело на 600—700 лир, скопленных Томмазиною до замужества. Они вместе проели сбережения, потом золотые вещи, а затем и белье — дюжина за дюжиной; он продолжал быть городовым, постоянно ругая свою службу и уверяя, что он все время ищет чего-нибудь лучшего. На самом же деле он был привязан к своему мундиру, пуговицам и берету, к хождению вдвоем, произнося по одному слову каждые полчаса. Время от времени находились люди, говорившие Томмазине, что, повенчавшись только в церкви, подобно проституткам, она будет несомненно рано или поздно брошена мужем.
— Есть у тебя одна лира? — спросил Франческо, вставая и стягивая свой кушак.
— Нет, — ответила жена, пожимая плечами.
— Куда же ты деваешь деньги?
Она поглядела на него таким сердитым и страдальческим взглядом, точно спрашивала, как он смеет еще говорить о деньгах, он, который ничего не вносил в дом и требовал, чтобы его кормили; это было еще чудо, если он выдавал ей изредка две-три лиры. Она только взглянула на него, но Франческо с глубоким достоинством отдал ей честь по военному, повернулся на каблуках и ушел, бормоча, что сегодня дует сирокко. Он шел на пост к трем часам, будет дома в одиннадцать. Если ей понадобится что-нибудь, то она может найти его на посту перед театром Сан- Карло.
Оставшись одна, Томмазина на минутку отдалась своему горю, но при своей покорности сейчас же принялась за работу, чтобы приготовить господам обед. В четыре часа все было готово и, не чувствуя под собою ног от беготни по лестницам, непосильных тяжестей и усталости, она уселась на стуле в углу гостиной, сложила руки на подоле и стала шептать молитвы; но не прошло нескольких, минут, как она задремала от изнеможения, склонив голову на грудь.
В четверть шестого Карминиелло, восьмилетний мальчишка, служивший при конюшне маркизы Казамарте, помчался стремглав из палаццо Риччиарди на площадь мадонны. Деревянные туфли, которые он носил для мытья конюшни и экипажей, громко стучали по тротуару. Через десять минут после того, как он исчез на улице Сан-Джиованни Маджиоре, он уже вернулся обратно и, вставши с высоко поднятою головою на углу площади, закричал визгливым голосом среди глубокой послеобеденной тишины:
— Вышли двенадцать! — три! — девяносто! — сорок два! — восемьдесят четыре!
В домах, подъездах, лавках, подвалах сейчас же началось движение. Донна София, жена парикмахера Риджилло, первая распахнула окно и закричала:
— Карминие, какие номера вышли?
Мальчишка закричал во все горло, откинув немного назад верхнюю часть туловища и выпрямившись во весь рост:
— Двенадцать--три--девяносто--сорок два--восемьдесять четыре.
Во всех домах было заметно теперь оживление; окна распахивались, лавочницы появлялись на порогах лавок, швейцарши в юбках, белых кисейных блузах и мягких туфлях, с любопытным видом выходили из подъездов, подперши кулаками бока и подняв носы кверху. Из маленького окошечка над подъездом послышался голос Джельсомины Санторо, растрепавшейся во время сна, точно проснувшаяся птичка.
— Карминие! скажи-ка еще раз, какие числа вышли?
По общему любопытству и взволнованному голосу Джельсомины Карминиелло, бегавший каждую субботу в Ротонду близ Сан-Джиованни Маджиоре узнавать результат лотереи, понял, что это была исключительная суббота. И, делая умелые паузы, он в третий раз назвал числа, отчетливо выкрикивая отдельные слоги, подобно трубным звукам.
— Двенадцать--три--девяносто--сорок два--восемь- десять четыре.
Кругом воцарилась глубокая тишина; только тихий голос сапожника Тотонно спросил из лавки:
— Карминие, в которую очередь вышло девяносто?
— В третью, — ответил тот и, исполнив обязанности народного герольда, скрылся в палаццо Риччиарди, чтобы задать последнюю мойку открытому экипажу маркизы Казамарте. Среди этой тишины на углу улицы Доннальбина показалась дама-француженка под руку с дочерью Катериною. Обе были очень утомлены: синьора от многочисленных уроков, на которых она губила в конец свои легкие, девочка — от сиденья в течение многих часов подряд в классе взаперти, что действовало подавляющим образом на ее крепкий организм. Мать тащила по тротуару свой жалкий ситцевый зонтик, а дочь несла книги, тетради и футляр С циркулем и карандашом, так неаккуратно сложенные, что они чуть не падали у нее из рук; белый воротник на ее плечах сехал на бок; шляпа была сдвинута назад. Усталые, спешащие домой обедать, они, ничего не замечая, перешли площадь в минуту полного затишья после объявления вышедших номеров, с трудом поднялись по лестнице, изредка обмениваясь краткими словами, и несколько раз постучались ручкою зонтика в дверь, потому что Томмазина была погружена в глубокий сон и не слышала стука. Она открыла дверь немного сконфуженная, с трудом узнавая хозяек, потому что дремота застилала ей глаза. Но через две минуты все было готово, и мать с дочерью молча уселись обедать за круглым столом в так называемой гостиной. они разговаривали мало; у дочери был всегда огромный аппетит, и она ела быстро и много; мать время от времени останавливалась и нежно глядела, как она ест. Не вполне очнувшись еще от сна, Томмазина прислуживала за столом и быстро чистила вилки на кухне для новой смены, ставя на стол два стакана для вина и один для воды. Но синьора держала в бледной и худой руке стакан, глядела на вино и не пила его; это кисловатое Маранское вино вызывало у нее кашель.
Во всем палаццо Яквинанджело слышался шум отворяемых и закрываемых дверей; на площади была большая суета, но мать с дочерью привыкли к неаполитанскому шуму и не обращали на него внимания. они кончили обедать и разговаривали теперь между собою. Мать рассказывала дочери о том, что случилось в этот день на уроках, о непослушании учениц, о придирках матерей, о дерзости прислуг; дочь рассказывала матери о резком отношении к классу учителя ариsметики, о медовых, но злых словах преподавателя литературы. В болтовне девочки все время звучали веселые нотки в ожидании приближения июля и летних каникул. Она собиралась вставать тогда поздно по утрам, читать только романы и ходить каждый вечер на Виллу. Беря с матери обещание, что та будет каждый вечерь водить ее на Виллу, Катерина не замечала, что мать бледнела каждый раз, как она упоминала об июле; летние каникулы отнимали у бедной женщины пять или шесть из десяти-двенадцати уроков, составлявших весь ее скромный доход, и лето, приносившее всегда глубокую нужду, причиняло ей тяжелые мучения. Правда, зима была вредна для ее больной груди, но тогда она имела по крайней мере заработок, а лето, лето было жестоко со своею нищетою! Как-то оно пройдет в этом году? Синьора опускала голову в тяжелом раздумье.
— Синьора, есть у вас три сольди? — спросила Томмазина. — Мне надо сходить за кофе, а денег у меня нет.
— Вот, возьми, — сказала синьора, с трудом вынимая деньги из кармана.
Томмазина закрыла за собой дверь. Но через две-три минуты кто-то постучался.
— Кто там? — спросила девочка.
— Это я, Кончеттелла.
И прислуга донны Луизы Яквинаджело вошла, закрывая за собою дверь.
— Моя барыня просит кланяться вам и благодарит за подарок, который вы сделали ей сегодня утром через Томмазину.
— Я? --спросила синьора в изумлении.
— Она хотела бы знать также, если это не секрет, сколько вы выиграли; если большую сумму, то будьте добры сказать, останетесь ли вы в этой квартире. Если вы уедете отсюда, то она должна сейчас же вывесить объявление о сдаче, потому что теперь еще не поздно сдавать квартиры.
Мать и дочь удивленно переглянулись.
— Кончеттина, говори яснее. Мама не понимает.
— Я говорю о трех числах, которые Томмазина нашла сегодня утром под вашей подушкою и сказала также и нам.
— И они вышли? — спросила синьора, побледнев, как полотно.
— Не представляйтесь, что вы не знаете этого! — смеясь, сказала Кончеттелла.
— Правда., я не знала.. они вышли?
— Все подряд, синора. Все три красуются на лотерейной доске. А теперь, если можно, я хотела бы знать ваш ответ относительно квартиры.
— Скажи донне Луизе Яквинаджелло, что я не играла и ничего не выиграла, — сказала синьора необычайно кротко.
— Господи! — завизжала Кончеттелла. — Не воспользоваться таким счастьем! Да почему же вы не играли?
— Я забыла, — кротко продолжала синьора.
— Как же можно забыть числа? — наивно спросила Кончеттелла.
— Все случается, — тихо прошептала синьора.
— А Томмазины нет дома? Она тоже не играла?
— Она пошла купить кофе, но надо надеяться, что бедняжка играла и выиграла крупную сумму, — мягко добавила синьора.
— Так сказать барыне, что вы оставляете квартиру за собою? Дело в том, что донна Луиза тоже выиграла на три номера и хотела бы расширить свою квартиру.
— Сколько же она выиграла? --с усилием спросила синьора.
— Сто тысяч лир.
— А ты?
— Две тысячи. У меня не было денег на более крупную ставку.
— Хорошо, — сказала синьора с еще большим усилием. — Скажи барыне, чтобы она сообщила мне, если хочет расширить свою квартиру, и мы выедем.
— Пойду, скажу. Господи! Забыть числа! Да я умерла бы, если бы со мною случилось что-нибудь подобное!
Она ушла и закрыла за собою дверь. Катерина, не произнесшая все время ни слова, была бледна и взволнована. Взглянув на мать и увидя, как она переменилась в лице и побледнела, девочка с криком: — Мама, мама! — бросилась ей на шею.
Прильнув губами к волосам дочери и прижав ее голову к груди, мать горько и бесшумно рыдала без слез, судорожно вздрагивая время от времени; она была так возбуждена, что, казалось, сердце ее разорвется на части. Девочка попробовала раза два поднять голову; объятия душили ее, но каждый раз, как она пробовала поднять голову, руки матери сжимали ее все крепче и крепче, точно голова девочки на груди отчаявшейся матери служили той единственным удержем, чтобы не испустить последний вздох.
В дверь два раза постучались. Руки матери ослабели и опустились.
— Поди, открой, — сказала она дочери, отвертывясь от света, чтобы не видели ее взволнованного лица.
— Извините, дома Томмазина? --сказала Марианджелла, входя.
— Нет, она пошла купить кофе, — машинально ответила девочка.
— Ах, а я то хотела повидать ее… и дать ей кое-что, Мы уезжаем сегодня вечером в Париж — маркиза, маркиз и граф. Кто подумал бы это час тому назад? Утром — в ломбарде, вечером уезжаем в спальном вагоне.
— Вы тоже выиграли? — спросила синьора из своего угла изменившимся голосом.
— Да, будет вполне справедливо сказать, что выиграла я, а не маркиза. Я несла в ломбард бриллиантовую булавку, когда Томмазина дала мне три числа. Они засели у меня в голове, и я не могла думать ни о чем другом. Сколько мне пришлось ждать в ломбарде! По субботам все несут вещи в заклад, чтобы играть в лотерею. И мне дали очень мало; когда в ломбарде видят, что много народу закладывают вещи, они уменьшают сумму, и на каждого приходится немного. Как быть? Я возвращалась домой с половиною того, что нужно было маркизе; тогда я решила заложить и ломбардную квитанцию и выручила за нее еще семьдесят лир; из них я поставила двадцать лир на билет маркизы и две лиры на свой. Когда маркиза увидела, как мало я принесла денег, она расплакалась. Явился муж и сделал ей ужасную сцену. Какие собаки эти господа! Но, вот, когда был объявлен тираж выигрышей, маркиза сидела с графом и по своей доброте не смогла удержаться от того, чтобы не рассказать ему все. Они сейчас же решили сделать маленькое путешествие. К несчастью пришлось рассказать все маркизу, потому что он, ведь, хозяин, и без него не уедешь. Но я задерживаю вас своей болтовнею. Я принесла сто лир в подарок Томмазине — семьдесят пять от моей барыни и двадцать пять от меня. Надо быть справедливыми, она вполне заслужила их. Будьте добры передать их ей.
— Я передам ей деньги, когда она вернется, — задумчиво сказала девочка.
— Хотелось бы мне знать, --продолжала Марианджела, уходя, — каким образом маркизе удастся выкупить брильянты. Теперь, когда она рассказала мужу о выигрыше, и этот мошенник заберет себе все, кроме денег на путешествие, как она скажет ему, что заложила все драгоценности? Мне очень не хотелось бы предпринять опять путешествие в ломбард в скором времени. Добрый вечер, господа!
— Добрый вечер.
Девочка уселась рядом с матерью. Несколько времени они сидели молча.
— Как долго не идет Томмазина, — прошептала Катерина.
— Тебе хочется кофе, деточка? — спросила мать.
— Нет, но почему ее нет так долго?
— Ее, вероятно, задержали на улице, чтобы поговорить о выигрыше.
— Возможно.
В дверь постучались.
— Это она, — сказала Катерина.
— Нет, у нее ключ.
Девочка решилась тогда открыть в третий раз. За дверью стояла Джельсомина Санторо, дочь швейцара в палаццо Риччиарди, с большим пакетом под мышкою. Увидя девочку, она сконфузилась и отступила немного назад.
— Извините, мне нужно Томмазину, — сказала она краснея.
— Вы не видели ее? --спросила Катерина. — Она вышла из дому полтора часа тому назад купить кофе и до сих пор не вернулась.
— Я не видала ее, синьорина; иначе я не пришла бы сюда к ней. Она, очевидно, прошла, когда я была в парикмахерской у моего жениха Федерико. Теперь я выхожу за него замуж, --добавила она в порыве счастья.
— Благодаря выигрышу на три числа, не правда ли? — мягко сказала синьора.
— Да, благодаря выигрышу. И подумайте только, что дядя Доменико, калека--чистильщик сапог, не хотел, чтобы мы с Федерико играли на эти три числа! Что касается чисел, то у дяди Доменико страшная путаница в голове. Но, наверно, мне помогли пять сольди, которые одолжил мне двоюродный брат Пеппино Ашионе. Пеппино делает статуи святых, и сам немного святой человек. Теперь он уезжает для поправления здоровья в Пульяно, а мы с Федерико поженимся. Знаете, когда мы пошли с Федерико в лотерейную лавку за деньгами, то нам даже не хотели выдать их и сказали, что сегодня слишком много выигрышей, и у них сейчас нет денег. Придется идти за деньгами в понедельник. Но это все равно. Сходим в понедельник, правительство не убежит. Но где же может быть Томмазина?
— Правда, где она может быть? — повторила девочка.
Джельсомина положила пакет на стул у двери.
— Что это такое? --спросила Катерина.
— Эго вязаное покрывало из звездочек; я делала его для садовницы Наннины, которая выходит замуж. Пусть вяжет теперь сама, если хочет, а я буду вязать себе самой. Но Томмазине для ее будущего ребенка оно доставит удовольствие. Вдобавок, у меня больше и нет ничего сегодня, потому что правительство выдаст нам деньги только в понедельник. Скажите ей, что у меня нет больше ничего, и что я прошу ее удовольствоваться моим вниманием. Прощайте, господа.
— Прощайте.
На лестнице слышались чьи-то голоса, и Катерина, с нетерпением ожидавшая возвращения прислуги, подошла к перилам. Это был судья Сконьямильо, шедший гулять со всем своим потомством и встретивший на лестнице поднимавшегося наверх калеку дядю Доменико.
— Ну, что же, вы выиграли? — спросил его, шутя, судья Сконьямильо, обыкновенно никогда не шутивший. — Сколько вы выиграли?
— Ничего, эччелленца, ничего. Я верен своим рассчетам и тому, что говорят ученые люди, математики, получающие откровение от Бога.
— Однако же эти три числа вышли, — сказал, смеясь, судья Сконьямильо, обыкновенно никогда не смеявшийся.
— Это случайное совпадение, эччелленца, это случайное совпадение! — философски ответил калека, пропуская мимо себя безобразное семейство и поднимаясь в третий этаж.
— Мне нужно видеть Томмазину, — сказал дядя Доменико Катерине.
— Мы уже давно ждем ее, — ответила она тоном отчаяния. —-Она, наверно, пошла получать свой выигрыш.
— Я сомневаюсь, чтобы она играла сегодня, — таинственно сказал калека.
— Почему?
— Потому что люди, так хорошо знающие числа, получают откровение от Бога, а такие люди не играют.
— Эти числа узнала моя мама, — наивно прошептала девочка.
— Которая, несомненно, не играла на них, — торжествующим тоном возразил калека. — Ваша мать — добрая душа и служит тому, чтобы делать другим добро. Скажите ей, чтобы она не забыла будущую субботу дядю Доменико. Я, ведь, тоже христианин и очень беден.
Девочка немного огорчилась и закрыла дверь, а калека стал, шатаясь, спускаться по лестнице.
— Сколько народу выиграло сегодня! — машинально прошептала синьора.
— Все выиграли, все, все, — ответила девочка с отчаянием.
Они замолчали. Темнело. На лестнице палаццо Яквинанджело не переставали хлопать дверьми; на площади Помощи не прекращались шум и суета с наступлением ясного майского вечера. Только в маленькой квартирке в третьем этаже было совершенно тихо. Синьора машинально ласкала своими нежными белыми руками густые волосы Катерины.
— Темно, мама, зажжем лампу.
Они пошли вместе на кухню, взяли маленькую керосиновую лампу и принесли ее в гостиную. Со стола было еще не убрано, и синьора стала потихоньку собирать грязныя тарелки, сняла маленькую скатерть и отнесла все в кухню. Зажженная лампа засветилась посреди круглого стола.
— Разве тебе не надо учить уроки? — спросила мать девочку, усаживаясь на генуэзском диване.
— Завтра воскресенье.
— Ах, да, завтра воскресенье, — машинально повторила синьора.
Снова воцарилась глубокая тишина. Из кухни стал доноситься слабый шум, сперва неясный, как шелест. Но они были погружены в свои думы, и ничего не слышали.
В замке заскрипел ключ.
— Вот наконец Томмазина! — воскликнула девочка.
Но это была не Томмазина, а городовой Франческо, безупречно одетый по форме. В руках он держал какой-то белый пакетик. Он остановился, снял с головы берет, оправил мундир, подтянул кушак и сказал с достоинством:
— Добрый вечер, господа.
— Добрый вечер, Франческо. А где же Томмазина? — спокойно спросила синьора в то время, как девочка в немом возбуждении уставилась на него.
— Сейчас доложу. Я стоял на посту перед театром Сан-Карло, перекусив здесь немного, потому что то, что нам дает Правительство — настоящее свинство. Вдруг я увидел, что на углу около бронзовых лошадей собирается народ, и услышал чьи-то крики. Так как мы обязаны подойти, как только соберется на улице четверо человек, то я и поспешил туда с товарищем Гарагузо. И что же я увидел, синьора! Моя жена лежит на земле и мучится в родах. Такие вещи можно говорить в присутствии синьорины, потому что это дело природы. Томмазина кричала, как проклятая душа. Она узнала по дороге о выигрыше после того, что купила на три сольди кофе, как ей было приказано, взволновалась и побежала к Сан-Карло сообщить мне новость. Отчасти от волнения, отчасти от быстрого хода, отчасти потому, что уже близилось время, у нее начались боли. Но среди криков она все-таки рассказала мне все. Мне пришлось нанять коляску, отвезти ее и отнести наверх по лестнице. К счастью, существует правило, по которому можно сойти с поста, когда надо отвезти родильницу.
— Вы отвезли ее домой?
— Извините, но кто же помог бы ей дома? У меня свои обязанности, и сам Бог знает, сколько мы выносим на своих плечах! Я отвез ее в больницу…
— Ах, бедная Томмазина! — воскликнула Катерина.
— Но, ведь, за плату! Там к ее услугам доктора, хирурги, лекарства, акушерки; там ей будут давать крепкий бульон и даже пеленки, когда родится ребенок. Дурное понятие о больнице совершенно несправедливо, господа. Томмазина была очень довольна, что я отвез ее в больницу. Она только кричала. Но все женщины кричат в это время. Она ни в чем не будет терпеть недостатка. Мы еще не ходили получать выигрыш, но это будет сделано в понедельник.
— А сколько она выиграла? — заботливо спросила синьора.
— Мало, --ответил Франческо, презрительно поджимая губы. — Тысяча пятьсот лир. Она сыграла только на шесть сольди. Женщина всегда остается женщиною, господа. Если бы она пришла ко мне, узнав числа и рассказала мне все, то можно было бы устроить вместе настоящую мужскую, а не бабью игру. А что можно сделать на тысяча пятьсот лир? Мне придется по-прежнему оставаться на службе, потому что с этою суммою далеко не уйдешь. А куда девала всегда деньги Томмазина? Что поделать? Женщина всегда остается женщиною.
— А как она чувствует себя теперь? — с участием спросила синьора.
— Конечно, неважно. Трудно — первый ребенок. Понятно, что ей тяжело, но она в хороших руках. Несмотря на боль, у нее хватило все-таки памяти передать мне этот пакетик, кофе на три сольди и ключ от двери. Она страшно радовалась также тому, что положение синьоры изменилось, и просила передать, что, хотя она и недостойна теперь служить вам, она все-таки просит впредь не забывать и любить ее, а главное помолиться за нее сегодня вечером, потому что ей очень плохо. Что поделать, господа? Когда женщина находится в этом состоянии, ей всегда кажется, что она умирает. Хотя она и знает, что ей не придется вернуться сюда служить, потому что у синьоры, наверно, другие планы, она просит по-прежнему не забывать ее.
Катерина собиралась закричать, что их положение вовсе не изменилось, и они по-прежнему любят Томмазину, но мать быстрым жестом заставила ее замолчать.
— Хорошо, Франческо, скажите ей, чтобы она не волновалась, и что мы по-прежнему любим ее, каково бы ни было наше положение. Когда вы увидите ее?
— Сегодня вечером, не правда ли? — сказала Катерина.
— Сегодня служба не позволяет мне навестить ее. Надо строго исполнять инструкции. Завтра, я надеюсь.
— Ну. хоть завтра. Снесите ей бедной эти сто лир от маркизы Казамарте и вязаное покрывало от Джельсомины Санторо. Это порадует ее. Я же… не могу пока ничего сделать, — добавила синьора с волнением в голосе, отвертываясь в другую сторону.
— Ничего не значит, — ответил Франческо с видом бескорыстного равнодушия. — Там видно будет.
— Я навещу ее в больнице.
— А вот кофе, --закончил Франческо, подавая пакетик. — Добрый вечер, господа.
Он приосанился, осторожно одел берет на густые волосы, взял покрывало и бумажку в сто лир и вышел.
Мать с дочерью остались совсем одни в квартире. Стоя неподвижно, девочка думала о их бедном доме без гроша денег и без прислуги, о доме, из которого им суждено будет скоро уехать. Мысли эти не выходили из ее головы, тогда как мать сложила на подоле белые руки и закрыла глаза, точно собиралась спать.
— Мама, мама, — сказала девочка, садясь рядом с нею.
— Что тебе, детка?
— Скажи мне одну вещь.
— Что такое?
— Ты действительно забыла, совсем забыла сыграть на этот билет?
— …Забыла, --ответила та чуть слышно.
— Мама, ты никогда не говоришь неправду. Ты забыла или у тебя не было денег? Скажи правду, мама.
— …у меня не было денег.
— Как же у тебя не было денег? Ты дала же мне одну лиру, когда я попросила у тебя денег на папку для рисованья.
Мать ничего не ответила.
— У тебя была только эта одна лира, мама? Скажи правду, это была твоя последняя лира, и ты дала ее мне?
Мать ничего не сказала — не произнесла ни слова, не шелохнулась. Но девочка, точно подкошенная, повалилась к ее ногам с распростертыми руками, спрятала лицо на коленях матери и закричала:
— Прости, мама, прости!
А мать чуть слышно повторяла:
— Деточка, маленькая деточка…