Ещё чаще, чем с Блаватской, пришлось мне в то время видаться с г-жой Y. Мы с ней вдвоём побродили по Парижу; отправлялись на заседание сената, где красноречивый Наке в пламенных речах «проводил» новый закон о свободе развода, бывший тогда животрепещущей новостью дня. В этом заседании, среди сонма сенаторов французской республики, «ветхий деньми» Виктор Гюго дремал самым бесцеремонным образом, пробуждаясь только от чересчур громких возгласов оратора и глядя равнодушным, ничего не выражавшим взглядом прямо перед собою. Этот почти бессмысленный взгляд уже давно всё пережившего поэта красноречиво говорил, что ему нет никакого дела не только до свободы развода, но и вообще до всего житейского, что над его седой, отмеченной божественной печатью головою уже веет крылом бледный призрак смерти. Этот бледный призрак обнял его и освободил от слишком долгой земной жизни менее чем через год после того, предоставив Парижу, жадному до зрелищ, неслыханное по своей торжественности и своеобразности зрелище, которого мне привелось быть свидетелем…
После долгой, утомившей нас прогулки забрались мы как-то с г-жою Y. в прелестный небольшой парк Монсо и около часу просидели, отдыхая на удобном садовом диванчике под густыми ветвями старых каштанов, скрывавших нас от знойных лучей солнца. Между нами велась очень оживлённая и откровенная беседа о самых различных предметах, и г-жа Y. выказала мне такое участие, что я был глубоко тронут. Наконец она сказала:
— А чтобы доказать вам, что моё расположение не слова пустые, я вам поведаю такие вещи, о которых, конечно, и не заикнулась бы постороннему человеку. Я в эти дни много о вас думала — мне кажется, вы чересчур увлекаетесь теософическим обществом и боюсь я, как бы эти увлечения во всех отношениях не отозвались на вас вредно и прискорбно.
— Сердечно благодарю вас за ваше участие, — сказал я, — но, мне кажется, я уж не такой увлекающийся человек, каким вы меня считаете. Конечно, я очень заинтересован теософическим обществом — иначе быть не может — ведь я уж говорил вам, что всякие мистические и оккультные вещи составляют в настоящее время предмет моих занятий. Что же тут может быть для меня вредного? Или вы боитесь, что под влиянием полковника Олкотта и Могини, я сделаюсь буддистом? Относительно этого вы можете быть совершенно спокойны.
— Ах нет, — совсем не то! — воскликнула г-жа Y., — дело не в чтении мистических книг и не в занятиях оккультизмом — вы можете иначе увлечься и поставить себя в крайне рискованное положение. Тут есть такие вещи, которые втягивают, отводят глаза, а когда человек очнулся и начинает видеть ясно — уж поздно! Ведь вы не передадите моих слов Елене?
— Если вы думаете, что передам, то пожалуйста ничего мне не говорите.
— Ну так слушайте. Что скажете вы о феномене с медальоном?
— Вы сами можете ответить на этот вопрос — вы должны были видеть моё к нему отношение.
— Но видите ли вы моё отношение к нему и вообще ко всему, что производит Елена?
— Говоря откровенно — пока ещё не вижу.
— Вот то-то и есть! Знайте же, что между мною и ею нет ровно ничего общего. Я её люблю, я привыкла любить её с детства, и бывают минуты, когда мне её очень жалко — как там ни говорите — ведь она глубоко несчастная женщина. Ну вот, вследствие этой жалости мне и приходится иногда на многое закрывать глаза, хотя оно и возмущает меня глубоко. Но я её люблю, мне её жаль — и я не могу не быть к ней снисходительна. Теперь вот мы не виделись много лет, она пишет, просит меня приехать повидаться, у меня нет средств для такой поездки, но она высылает мне нужные для этого деньги — и вот я приехала. Я очень рада видеть её, быть с нею, но, несмотря на это, между нами всё рознь и рознь, ничего нет общего. Она вот постоянно заставляет меня писать об её обществе, обо всех этих феноменах, — ну что я тут поделаю?! Что только возможно, я готова для неё сделать, но наконец она требует невозможного… я многим готова для неё пожертвовать, но даже для неё не в состоянии пожертвовать совестью.
— Как совестью? да разве она от вас требует чего-либо подобного?
— Вот то-то и есть, что требует, давно, уж много лет она от меня этого требует. Ей, понимаете ли, то, что она требует, кажется пустяками, а для меня, — если бы я согласилась на её желание — это было бы преступлением… понимаете — преступлением! Она меня понять не может, мы совершенно разно смотрим на вещи — ведь я христианка, а она… кто она? мы с вами этого не знаем, да, может быть, и сама она путём не знает. Она пристаёт ко мне так, что мне просто некуда от неё деваться. «Значит, говорит, ты меня не любишь, если не хочешь для меня даже этого сделать, ну что тебе стоит?» Понимаете ли, это просто какая-то детская наивность! И, представьте, X. ведь заодно с нею меня мучает…
— «Вот, говорит, одна только я и люблю Елену, а ты её не любишь, потому что не хочешь помочь ей». Ведь это что ж такое! X. действительно не знает границ своей жалости к Елене, но разве это настоящая любовь? Разве можно идти на ложь и преступление для того, чтобы доказать свою любовь!? Эта любовь, в конце концов, будет для них обеих только гибелью — и ничего больше. Вот *** (она назвала имя недавно умершего их родственника — человека довольно известного) — он был большого ума и настоящий, искренний христианин, — умирая, на смертном одре он меня умолял не поддаваться просьбам Елены и объяснить ей, что если бы её желание исполнилось, если бы я согласилась сделать то, о чём она меня постоянно просит, это прежде всего ей самой было бы гибелью…
— Да в чём же дело? — сказал я, — ведь вы говорите всё намёками.
— Я иначе не могу говорить.
— Но ведь из ваших намёков я должен заключить нечто ужасное. Вы говорите: «Преступление, погибель…»
— Так оно и есть. Поймите сами, о чём я говорю — это не трудно. Не заставляйте меня высказаться больше, я сказала совершенно достаточно, чтобы предупредить вас. Берегитесь — можно запутаться! Елена именно такая женщина — она иногда поступает совершенно наивно, просто глупо; но в то же время умеет напустить такого дыму… Если бы знали вы, каких людей она запутывала в свои сети!
— Однако, вы сказали так много, что лучше прямо договорить.
— Нет, я ничего не скажу больше! — воскликнула г-жа Y. — Я слишком много сказала, и в том, что я сказала, уж совсем мало іі, на которых я не поставила точек, сами поставьте — à bon entendeur — salut!
— Так значит — все эти феномены махатм, вся эта деятельность, — только обман, обман и обман! — воскликнул я.
— Я молчу! — торжественно произнесла г-жа Y. и действительно не хотела больше прибавить ни слова.
Через несколько месяцев из России она мне писала, вспоминая этот разговор наш и письменно повторяя снова всё, мною здесь сказанное. Письмо это у меня хранится [1].
Вынужденный статьями г-жи Желиховской, которая лучше чем кто-либо знает, кого я называю буквой Y., говорить о теософическом обществе и его создательнице, я не могу пренебрегать таким важным обстоятельством, не могу и не должен. В цепи доказательств теософических обманов признание г-жи Y., не только словесное, но и письменное, является весьма важным звеном.
Я был глубоко благодарен г-же Y. за это признание, действительно произведшее на меня очень сильное впечатление и заставившее меня ещё строже, ещё холоднее относиться к тому, что было перед моими глазами. Ослабить мой интерес к теософическому обществу и к самой Блаватской это признание не могло — ведь уж я сам был настороже, ведь я сам уж сказал себе, что во всяком случае не все феномены Елены Петровны истинны.
Я весьма склонен был присоединиться к мнению г-жи Y., что Блаватская — медиум, что большинство её феноменов медиумического происхождения. Я уже имел случай близко разглядеть многих медиумов и отлично знал, что каждый из них непременно производит иногда явления обманные, но что это еще нисколько не доказывает, что все производимые им явления — обманны. Вышло что-нибудь необычное само собою — прекрасно, не выходит — и вот какая-то непреодолимая сила заставляет медиума «помочь» явлению, сфокусничать. Я давно уже убедился, что таково общее правило не только профессиональных медиумов, но и всяких. Чудесное — это такая бездна, которая неудержимо втягивает в себя, и все цветы, в ней растущие, как ядовитые, так и безвредные обладают одинаково опьяняющим ароматом.
Я уж и без г-жи Y. очень ясно видел, что не могу найти у Блаватской и в её обществе того, за чем первоначально к ней являлся, но уйти от неё пока не было никакой причины, — напротив, были две весьма серьёзные причины для того, чтобы не только остаться, но и по возможности сблизиться с нею и с её обществом. Что касается этой новой теософии и её литературы — ведь я не знал ещё ровно ничего, значит, нужно было хорошенько познакомиться с этой литературой, с этим учением и уяснить себе, что́ в нём заключается нового и что заимствовано из источников, уже мне известных.
Меня, например, крайне занимал вместе с кружком парижских теософов вопрос о «карме» и о «нирване» в объяснении Олкотта, Могини и Блаватской. Да и не одно это. Интересного было чрезвычайно много.
Что же касается самой Блаватской, после беседы с г-жой Y. я окончательно дал себе слово — во что бы то ни стало разглядеть эту женщину.
Хотя в Европе и не было ещё настоящего теософического движения, но оно могло развиться не сегодня-завтра (как это и случилось). Теперь вокруг Блаватской собрано несколько человек, через год-другой за ней пожалуй пойдут тысячи, как уже пошли в Америке и в Индии. Что же она такое — эта основательница если не нового, то во всяком случае обновлённого учения, которое она пропагандирует своими феноменами; что в этих феноменах истинно и что ложно, и есть ли в них хоть что-нибудь истинное?
Меня она, по счастью, во всяком случае не собьёт с толку, но ведь даже в тогдашнем маленьком кружке парижских теософов я видел несколько лиц, искренно увлекающихся, готовых очертя голову кинуться в бездну, куда заглянуть приглашает их Елена Петровна, поднимая руку, звеня своими невидимыми серебряными колокольчиками и проделывая свои феномены. Ведь если все эти феномены, все как есть, — один только обман — что же такое эта Елена Петровна? В таком случае это ужасная и опасная воровка душ!
И она, очевидно, хочет всеми мерами постараться раскинуть свою паутину как можно дальше, она мечтает распространить её и на Россию. Для этого она и просит г-жу Y., просит уже давно, несколько лет, помочь ей и совершить преступление. Для этого она так ухватилась и за меня, — конечно, в подобном деле ей нужен человек, который много пишет и которого читают.
Затем у меня была ещё одна мысль, или, вернее, ещё одно чувство: мне, как и г-же Y., было жалко эту Елену Петровну, эту талантливую женщину, у которой, несмотря на всё, я уж подметил и почуял не совсем ещё погибшую душу. Как знать, быть может есть ещё возможность тем или иным способом остановить её и спасти как для неё самой, так и для тех, кого она погубить может своею ложью, своим обманом. Да и вместе со всем этим разве сама она не была интереснейшим феноменом, — с её умом и талантливостью, с её смешной простотой и наивностью, с её фальшью и искренностью? Разглядеть, изучить такой феномен, такой живой «человеческий документ» — тянуло. Надо было только знать, что голова не закружится, что ядовитый цветок бездны не опьянит; — но в этом смысле я за себя не имел пока оснований бояться.
Примечания
править- ↑ У меня много всяких, иной раз далеко небезынтересных, писем как г-жи Y., так и других «причастных делу» лиц. Но, само собою разумеется, что письма, не имеющие отношения к теософическому обществу и Блаватской, письма личного, интимного характера совершенно неприкосновенны в моём портфеле. Я не упомянул бы даже и о моём разговоре с г-жой Y. и о её письме, если бы этого настоятельно не требовало восстановление «настоящей правды» о Блаватской и теософическом обществе, столь жестоко нарушаемой статьями г-жи Желиховской. К тому же всякий согласится, что в словах г-жи Y., подтверждённых ею письменно, не только нет ничего, компрометтантного для этой особы, а напротив, — они делают честь её тогдашнему отношению к делу.