Соборяне (Лесков)/ПСС 1902—1903 (ВТ:Ё)/Часть первая/Глава III

[83]
ГЛАВА ТРЕТЬЯ.

— Мне, — говорил сквозь слёзы взволнованный Ахилла: — мне по-настоящему, разумеется, что бы тогда следовало сделать? Мне следовало пасть к ногам отца протопопа и сказать, что так и так, что я это, отец протопоп, не по злобе, не по ехидству сказал, а единственно лишь, чтобы только доказать отцу Захарии, что я хоть и без логики, но ничем его не глупей. Но гордыня меня обуяла и удержала. Досадно мне стало, что он мою трость в шкаф запер, а потом после того учитель Варнавка [84]Препотенский ещё подоспел и подгадил… Ах, я вам говорю, что уже сколько я на самого себя зол, но на учителя Варнавку вдвое! Ну, да и не я же буду, если я умру без того, что я этого просвирниного сына учителя Варнавку не взвошу!

— Опять и этого ты не смеешь, — останавливал Ахиллу отец Захария.

— Отчего же это не смею? За безбожие-то, да не смею? Ну, уж это извините-с!

— Не смеешь, хоть и за безбожие, а всё-таки драться не смеешь, потому что Варнавка был просвирнин сын, а теперь он чиновник, он учитель.

— Так что, что учитель? Да я за безбожие кого вам угодно возделаю. Это-с, батюшка, закон, а не что-нибудь. Да-с, это очень просто кончается: замотал покрепче руку ему в аксиосы, потряс хорошенько, да и выпустил, и ступай, мол, жалуйся, что бит духовным лицом за безбожие… Никуда не пойдёт-с! Но Боже мой, Боже мой! как я только вспомню, да подумаю — и что это тогда со мною поделалось, что я его, этакого негодивца Варнавку слушал, и что даже до сего дня я ещё с ним как должно не расправился! Ей, право, не знаю, откуда такая слабость у меня? Ведь вон тогда Сергея дьячка за рассуждение о громе я сейчас же прибил; комиссара Данилку мещанина за ядение яиц на улице в прошедший Великий пост я опять тоже неупустительно и всенародно весьма прилично по ухам оттрепал, а вот этому просвирнину сыну всё до сих пор спускаю, тогда как я этим Варнавкой более всех и уязвлён! Не будь его, сей распри бы не разыграться. Отец протопоп гневались бы на меня за разговор с отцом Захарией, но всё бы это не было долговременно; а этот просвирнин сын Варнавка, как вы его нынче сами видеть можете, учитель математики в уездном училище, мне тогда, озлобленному и уязвлённому, как подтолдыкнул: «Да это, говорит, надпись Туберозовская ещё, кроме того, и глупа». Я, знаете, будучи уязвлён, страх как жаждал чем бы и самому отца Савелия уязвить, и спрашиваю: чем же глупа? А Варнавка говорит: «Тем и глупа, что ещё самый факт-то, о котором она гласит, не достоверен; да и не только не достоверен, а и невероятен. Кто это, говорит, [85] засвидетельствовал, что жезл ​Ааронов​ расцвел? Сухое дерево разве может ​расцвесть​?» Я было его на этом даже остановил и говорю: «Пожалуйста, ты этого, ​Варнава​ ​Васильич​, не говори, потому что Бог, ​иде​ же ​хощет​, побеждается естества чин»; но при этом, как вся эта наша ​рацея​ у акцизничихи у ​Бизюкиной​ происходила, а там все это разные возлияния, да вино все хорошее: все го-го, го-​сотерн​, да го-марго​, я… прах меня возьми, и надрызгался. Я, изволите понимать, в винном угаре, а ​Варнавка​ мне, знаете, тут мне по-своему, по-ученому ​торочит​, что «тогда ведь, говорит, вон и мани факел ​фарес​ было на пиру Вальтасаровом написано, а теперь, говорит, ведь это вздор; я вам могу это самое сейчас фосфорною спичкой написать». Ужасаюсь я; а он все дальше да больше: «Да там и во всем, говорит, бездна противоречий…» И пошел, знаете, и пошел, и все опровергает; а я все это сижу да слушаю. А тут опять ещё эти го-​марго​, да уж и достаточно даже сделался уязвлен, и сам заговорил в вольнодумном штиле. Я, говорю, я, если бы только не видел отца ​Савелиевой​ прямоты, потому, как знаю, что он прямо алтарю предстоит и жертва его прямо идет, как жертва ​Авелева​, то я только Каином быть не хочу, а то бы я его… Это, понимаете, на отца Савелия-то! И к чему-с это; к чему это я там в ту пору о нем заговорил? Ведь не глупец ли? Ну, а она, эта ​Данка​ Нефалимка, ​Бизюкина​-то, говорит: — «Да вы ещё понимаете ли, что вы лепечете? Вы ещё знаете ли цену Каину-то? что такое, говорит, ваш Авель? Он больше ничего как маленький барашек, он ​низкопоклонный​ искатель, у него рабская натура, а Каин гордый деятель, — он не помирится с ​жизнию​ подневольною. Вот, говорит, как его английский писатель ​Бирон​ изображает…» Да и пошла-с мне расписывать! Ну, а тут все эти го-​ма​-го меня тоже наспиртуозили, и вот вдруг чувствую, что хочу я быть Каином, да и шабаш. Вышел я оттуда домой, дошел до отца ​протопопова​ дома, стал перед его окнами и вдруг подперся по-​офицерски​ в ​боки​ руками и закричал: «Я царь, я раб, я червь, я бог!» Боже, Боже: как страшно вспомнить, сколь я был бесстыж и сколь же я был за то в ту ж пору ​постыжен​ и уязвлен! Отец протопоп, услыхав мое козлогласие, вскочили с постели, подошли в [86] сорочке к окну и, распахнув раму, гневным голосом крякнули: «Ступай спать, Каин неистовый!» Верите ли: я даже затрепетал весь от этого слова, что я «Каин», потому, представьте себе, что я только собирался в Каины, а он уже это ​провидел​. Ах, Боже! Я отошел к дому своему, сам следов своих не ​разумеючи​, и вся моя стропотность тут же пропала, и с тех пор и доныне я только скорблю и стенаю.

Повторив этот рассказ, дьякон обыкновенно задумывался, поникал головой и через минуту, вздохнув, продолжал мягким и грустным тоном:

— Но вот-с ​дние​ бегут и текут, а гнев отца протопопа не проходит и до сего дня. Я приходил и винился; во всем винился и каялся, говорил: «Простите, как Бог грешников прощает», но на все один ответ: «Иди». Куда? я спрашиваю, куда я пойду? ​Почтмейстерша​ ​Тимохина​ мне всё советует: «В полк, говорит, отец дьякон, идите, вас полковые любить будут». Знаю я это, что полковые очень могут меня любить, потому что я и сам почти воин; но что из меня в полку воспоследует, вы это обсудите? Ведь я там с ними в полку уж и, действительно, Каином сделаюсь… Ведь это, ведь я знаю, что все-таки один он, один отец Савелий ещё меня и содержит в субординации, — а он… а он…

При этих словах у дьякона закапали в груди слезы, и он, всхлипывая, заканчивал:

— А он вот какую низкую штуку со мною придумал: чтобы молчать! Что я ни заговорю, он все молчит… За что же ты молчишь? — восклицал дьякон, вдруг совсем начиная плакать и обращаясь с поднятыми руками в ту сторону, где полагал быть дому отца протопопа. — Хорошо, ты думаешь, это так делать, а? Хорошо это, что я по дьяконству моему подхожу и говорю: благослови, отче? и руку его целуя, чувствую, что даже рука его холодна для меня! Это хорошо? На Троицын день пред великою молитвой я, слезами обливаясь, прошу: благослови… А у него и тут умиления нет. «Буди благословен», говорит. Да что мне эта ​форменность​, когда все это без ласковости!

Дьякон ожидал утешения и поддержки. [87] — Заслужи, — замечает ему отец ​Захария​: — заслужи хорошенько, он тогда и с лаской простит.

— Да ​чем​ же я, отец ​Захария​, заслужу?

— Примерным поведением заслужи.

— Да каким же примерным поведением, когда он совсем меня не замечает? Мне, ты, батя, думаешь, легко, как я вижу, что он скорбит, вижу, что он нынче в столь частой задумчивости. Боже мой! говорю я себе: — чего он в таком изумлении? Может-быть это он и обо мне… Потому что ведь там, как он на меня ни сердись, а ведь он ​всё​ это ​притворствует​: он меня любит…

Дьякон оборачивался в другую сторону и, стуча кулаком по ладони, выговаривал:

— Ну, ​просвирнин​ сын, тебе это так не пройдёт! Будь я взаправду тогда Каин, и не дьякон, если только я этого учителя ​Варнавку​ публично не исковеркаю!

Из одной этой угрозы читатели могут видеть, что некоему упоминаемому здесь учителю ​Варнаве​ Препотенскому со стороны ​Ахиллы​ дьякона угрожала какая-то самая решительная опасность, и опасность эта становилась тем грознее и ближе, ​чем​ чаще и тягостнее ​Ахилла​ начинал чувствовать томление по своём потерянном рае, по утраченном благорасположении отца Савелия. И вот, наконец, ударил час, с которого должны были начаться кара ​Варнавы​ Препотенского рукой ​Ахиллы​ и совершенно совпадавшее с сим событием начало великой ​старгородской​ драмы, составляющей предмет нашей хроники.

Чтобы ввести читателей в уразумение этой драмы, мы оставим пока в стороне ​все​ тропы и дороги, по которым ​Ахилла​, как американский следопыт, будет выслеживать своего врага, учителя ​Варнавку​, и погрузимся в глубины внутреннего мира самого драматического лица нашей повести — уйдём в мир неведомый и незримый для всех, кто посмотрит на лицо и близко, и издали. Проникнем в чистенький домик отца ​Туберозова​. Может-быть, стоя внутри этого дома, найдём средство заглянуть внутрь души его хозяина, как смотрят в стеклянный улей, где пчела строит свой дивный сот, с воском на освещение лица Божия, с мёдом на усладу человека. Но будем осторожны и деликатны: наденем ​легкие​ сандалии, чтобы шаги ног наших не встревожили [88]задумчивого и грустного протопопа; положим сказочную шапку-невидимку себе на голову, дабы любопытный ​зрак​ наш не смущал серьёзного взгляда чинного старца, и станем иметь уши наши отверстыми ко всему, что от него услышим.