Славянская Спарта (Марков)/Глава 4

Славянская Спарта : Очерк
автор Евгений Львович Марков
Дата создания: предп. 1898 г., опубл.: «Вестник Европы», 1898, № 7, 8, 9, 10. Источник: az.lib.ru

Глава 4. Подъём на Чёрную-Гору править

Услужливый вéнец любезно помог нам и в предстоявшей поездке в Цетинье. Он привёл нам в отель просторную коляску парою, нанятую им за девять австрийских гульденов до самого Цетинье, что мне показалось очень милостиво, если принять во внимание, на какие сказочные кручи мы должны были подниматься вместе с своим багажом. Впрочем, мы разочли, что путешествовать по дебрям Черногории с сундуками и большими чемоданами было бы уже слишком по-русски и слишком по-барски, а потому решились оставить весь тяжёлый свой груз в Которе у хозяина гостиницы, захватив с собою в коляску только самое необходимое.

Встали в 4 часа утра, напились кофе с молоком в кофейне сада на набережной, где в этот ранний час всё уже было готово, и в пять тронулись в путь. Надо отдать честь австрийцам, — они провели везде в своих горных владениях отличные шоссированные дороги. Конечно, они провели их для своих пушек и кавалерийских отрядов, а не для удобства туристов, которых здесь почти не бывает, и не для выгод местной торговли, которая едва ли окупила бы такие крупные затраты своими ничтожными оборотами. Сначала дорога идёт лёгкими изволоками, кидая длинные петли то вперёд, то назад, и крутясь около одних и тех же возвышенностей, так что кажется, будто мы все вертимся на одном и том же месте, словно белка в своём колесе. Сады фиг, орехов, айланта провожают некоторое время эту дорогу, но она скоро совсем вылезает из ущелья и начинает лепиться по рёбрам гор. Кучер наш Бóжо, черногорец, давно переселившийся в Каттаро и совсем обратившийся в австрийца, так что изрядно теперь болтает по-немецки, покивал нам снизу на резкие и смелые зигзаги, которыми словно разлинеена до самой макушки своей стоявшая над нашими головами подоблачная серая стена; но мы верить не хотели, чтобы действительно можно было подниматься в экипаже на эту отвесную стену, загородившую собою полнеба. А между тем это несомненно была предстоявшая нам дорога, которая искусно одолела недоступные горные кручи своими бесчисленными изворотами, прорезанными по груди горы и казавшимися нам издали и снизу какими-то ступенями титанов, поднимающимися на самое небо... Пока ещё прохладно в горах, на водах залива ещё неподвижно лежат тени ночи, и только что отошедший от пристани пароход бороздит его своею пенистою чертою, словно остриё алмаза тёмно-зелёное стекло... Вот мы и на перевале св. Троицы. Неожиданно вырос сбоку нас и над головами нашими австрийский форт св. Троицы. Пушки наведены на бухту, на море, ружейные бойницы — прямо на дорогу. Немного ниже форта обильный фонтан, обсыпанный кругом черногорками водоносицами. Черногорец здесь вообще обычный подённый рабочий. Черногорские женщины одеваются очень траурно: чёрные юбки, чёрные фартуки, на голове — свёрнутые по-сицилийски, чёрные платки, на ногах — белые чулки, да на плечах белая чуня — вроде бешмета, закрывающая только спину; словом, одно только чёрное да белое. Женщины эти терпеливо набирают воду в большие плоские бочонки и тащат их потом версты за две на крутую гору Вермачь, в новостроящуюся там крепость, которая отлично видна нам отсюда, и которая — вместе с существующими уже на Вермаче двумя батареями — должна представить, по расчётам австрийцев, неодолимую твердыню для защиты берегов от неприятельских кораблей и для отпора черногорцам в случае их попытки овладеть Боккою Которской.

От форта св. Троицы дорога перебегает совсем на другую сторону горы, и мы вдруг очутились на узком горном карнизе, у ног которого проваливалась глубоко внизу просторная прибрежная равнина, покрытая кукурузниками и оливковыми деревьями.

— Это Крстольское поле! — сообщил нам говорливый Божо. — Оно тянется на пять часов пути от моря. А вон та мощёная дорога, что белеется посередине, ведёт в Будву, к другому берегу моря...

На Крстольском поле в прежнее время битва страшная была у бокезов с французами; 3.000 черногорцев помогали тогда бокезам. Много тут народу полегло, и французов, и бокезов, а уж особенно французов. Ну, да у них сила большая была, — забрали они и крепость Которскую, и всю Бокку, потому что в Бокке почти и людей тогда совсем не осталось, — всех перебили. Церковь, что в крепости, в пороховой магазин обратили французы, святых повыкинули. Бог сейчас же и наказал их: стали они по ночам неизвестно отчего умирать. Вот майор, начальник ихний, и пошёл сам ночью крепость караулить, чтобы узнать, отчего это войско его умирает. Божия Матерь явилась ему и объявила, что это она французов убивает, и чтобы они на другой же день убирались вон. Проснулся майор, а уж он — вместо крепости — внизу лежит. Ну, он тут же всем своим уходить приказал. Сколько оружия, припасов в крепости бросили! Народ бокезский собрался опять, выгнал французов изо всех своих мест.

— Не от одних французов, я думаю, и от австрийцев порядочно доставалось бокезцам? — заметил я.

— Не от австрийцев, а от венгерцев! — тоном непоколебимого убеждения объяснил мне Божо. — Венгерцы стали насильно брать бокезцев в военную службу, а Бокка никогда не была ни завоёвана, ни куплена австрийским императором, а по добровольному договору под него отдалась, и договор был — в службе не принуждать; вот оттого и восставали бокезцы два раза — в 69 и в 82 году. Император не хотел брать их в солдаты, а венгерцы хотели. Иованович в 69-м году с 30.000 в Бокку пришёл, а ушёл назад всего с 5 ю! Много битв было с ним, даже в самой крепости которской, да и в других крепостях, хоть бы вот в Горазде, где мы сейчас будем...

Горазду мы увидели очень скоро. Она возвышалась на плоской вершине одиноко стоявшей обрывистой горы в виде земляного холма с чёрными жерлами бойниц — крепость искусственная на крепости природной! Круглая железная вращающаяся башня, вооружённая двумя колоссальными орудиями, поднимается из середины этого холма, на далёко обстреливая и море, и горы. Всё жильё гарнизона и все его склады — внутри холма; когда мы поднялись потом выше и видели уже с птичьего полёта и Вермачь, и Горазду, и Которскую бухту, нам было ясно видно, что из зелёного холма торчат множество труб, доставляющих свежий воздух внутрь подземных казематов.

— Сильнее на свете нет крепости, как Горазда! — повествовал нам Божо. — Там артиллеристов одних сколько, пушек, пехоты целый полк, и припасов всяких сложено на 10 лет, а кругом её ров глубокий выкопан, полный воды... До войны 82 года в Бокке было 12 австрийских крепостей, а теперь их здесь до 50-ти!

Действительно, куда ни взглянешь, везде видишь торчащие по горам австрийские форты. Три таких форта забрались очень высоко на вершину голого хребта за Которскою бухтою, около самой границы Черногории. Чтó могли стоить все эти укрепления, и стоит ли вообще таких затрат вся маленькая Бокка Которская, — это уж пусть решают сами австрийцы. Правда, Бокка — это своего рода ключ ко всей Далмации, по уверению бокезов, но я думаю, что доверчивым отношением к поморским славянам и предоставлением им такой же свободы внутренней жизни, какою пользуются Венгрия и Австрия, габсбургская монархия гораздо вернее обеспечила бы себе и прочность, и доходность своих далматийских владений, чем многочисленными пушечными гнёздами, которые она с такими усилиями и жертвами свила себе на вершинах этих гор.

А отвесная серая стена всё угрюмее, безотраднее и грознее вырастает над нашею головою. Одна мысль — лезть на неё — кажется безумною дерзостью. Однако коляска наша продолжает катиться всё вперёд, всё вверх, и мы незаметно одолеваем один зигзаг дороги за другим, гораздо легче во всяком случае, чем обыкновенно привыкли взбираться в своих тарантасах и каретах на так называемые «горы» наших родимых просёлочных дорог, — горы, которые бы не удостоились здесь даже названия холмика. Мало-помалу Бокка Которская, показывавшая нам по очереди то одну, то другую бухточку свою, стала открываться вся целиком, распростёртая внизу, под нашими ногами, как на громадной ландкарте, со всеми своими прихотливыми мысиками, полуостровками, заливчиками, со всеми своими хорошенькими городками, деревеньками и садами... Проворными водяными паучками бегают там внизу вперёд и назад по голубому зеркалу её быстроногие пароходы, белыми мотыльками вырезаются на синеве её вод паруса лодок. Вот и солнце выбралось-таки из-за хребтов, загородивших небо, и озолотило сначала вершины гор, потом их скаты, потом загорелось огнями на беленьких домиках деревень, приютившихся у подножия гор, и наконец широко и ярко залило своими золотыми потоками весь сиявший нежною лазурью Которский залив.

Только суровые обрывы Чёрной-Горы, из-за которых поднималось солнце, оставались такими же мрачными и неприветливыми, погруженные ещё с головою в тени ночи...

Пирамидальный утёс, на котором всего только час тому назад так высоко торчала над нашими головами средневековая крепость Котора, кажется нам теперь спрятанным где-то глубоко на дне пропасти, и всё ничтожество микроскопических человеческих твердыней перед могучими твердынями природы делается здесь до поразительности ясным. Чем выше поднимаемся мы, тем шире и великолепнее, тем глубже и дальше расстилается под нашими ногами невыразимая, невероятная красота этого райского уголка мира божьего. Ясное голубое небо, ясное голубое море и ласкающая прохлада горного утра наполняют душу каким-то весенним чувством счастья и жизненной радости.

Не только Которский залив со всеми своими изгибами и бухтами, но и Крстольское поле, и другой берег моря у Будвы, и само море на огромное пространство — всё разом видно нам отсюда; крепость Горазду и крепость Вермачь мы видим теперь будто с крыльев орла или из корзины воздушного шара, прямо в темя, хоть сейчас план снимай. Белые зигзаги шоссе, избороздившие невероятную кручу, которую мы только что одолели, тоже видны теперь под нашими ногами все до последнего, ясно как на чертеже.

На половине горы нас нагнала черногорская почта. Молодой почтальон, в неизбежной черногорской «капице» с особым металлическим знаком, вёз в Цетинье какую-то машину, выписанную из Триеста. От скуки он очень мило наигрывает на дудочке простодушные черногорские песенки. Наш возница вступает с ним, конечно, в оживлённую беседу.

— Стой! — возница наш с важным видом останавливает лошадей и слезает с козел. Останавливается следующий за нами почтальон и тоже слезает с козел.

— Что такое?

Оказывается, мы уже проехали половину пути до Негушей... тут обыкновенно дают маленький роздых лошадям от бесконечного подъёма в гору.

Возница и черногорский почтальон при этом случае дают и себе маленький роздых, осуществляя его в виде стаканчика живительной ракии, за которым они заходят в гостеприимный дом дорожного смотрителя. Пятеро детишек этого смотрителя, мал мала меньше, с своей стороны, очевидно, тоже хотят воспользоваться счастливым случаем и окружают коляску иностранных туристов, далеко не частых на этой дороге, протягивая нам крошечные пучки горных цветов. В этой стране бесплодных камней приходится, кажется, больше насыщаться поэзиею красивых видов, чем прозаическим хлебом, и бедная детвора имела поэтому вполне законные основания обращаться к кошельку праздношатающихся путников.

--

Стали попадаться по дороге худые, смуглые черногорцы, — все народ рослый и сильный; их руками проведены через отвесные неприступные скалы все эти покойные шоссе, по которым мы катим теперь как по аллеям какого-нибудь Булонского-Леса. Они и теперь мостят и исправляют здесь дорогу, вооружившись ломами и кирками. Дорога эта проведена австрийцами с чисто стратегическими целями. Строилась она года три и стоила очень дорого. Черногорцы с своей стороны продолжили эту удобную дорогу через горный хребет, ещё больше австрийцев нуждаясь в ней для своих торговых сношений с Котором, Рагузою и Триестом. Но князь безденежного княжества устроил это патриархальным способом: он отпускал своим рабочим только кукурузу для еды, а за труд их никаких денег не полагалось. Дорога нужна была для народа, поэтому она и должна была работаться собственными силами народа. Приказывалось коротко и ясно, из какого села сколько выслать рабочих на дорогу, — вот вам и вся государственная смета дорожных сооружений черногорского государства. Да откуда было бы и взять ему денег?

Божо, в своём наивном невежестве и в своём благоговении перед могуществом Австрии, уверял нас, будто черногорскому князю на всё деньги даёт «наша Австрия».

— Оружие, деньги, всё им от императора австрийского присылается, — болтал он. — Черногорцам же неоткуда взять! Горы у них одне, камень. И против турок тоже им император всегда помогает: «наши» артиллеристы и разные другие войска, переодетые, из Бокки к ним в Черногорию отправлялись и вместе дрались против турок. Даже у князя на дворце знамя австрийское висит. Турки как увидели это знамя, сейчас же отступили...

— Отчего же черногорцы так не любят австрийцев, если те помогают им во всём? — иронически спросил я Божо.

Божо пожал в недоуменьи плечами и развёл руками.

— Богами! — не знаю уж с чего...

— Ну, а боснякам разве лучше стало при австрийцах? — продолжал я.

— Конечно, лучше, какое же сравненье!

— Почему же в Боснии все так недовольны и постоянно жалуются императору?

— Турки недовольны, а христиане довольны! — не совсем уверенно старался меня разубедить Божо. — Император австрийский прекрасный человек; и он, и вся семья, очень любят Бокку. Покойный Рудольф даже не хотел короноваться австрийскою короною, а славянскою. Он был славянин душою: бокезцев, черногорцев, всех славян любил гораздо больше немцев. Когда немцы на берлинском конгрессе хотели отдать Австрии Новый-Базар, Рудольф явился к ним и объявил: — Не нужно! Никто кроме меня не будет владеть Новым-Базаром! — Как же ты возьмёшь его? Откуда наберёшь войско? — спрашивают его немцы. — А он отвечает: — Мне ничего не нужно, только лошадь да саблю, все славяне сами за мною пойдут!.. Вот он каков был, Рудольф. За это его немцы и застрелили! — прибавил с непоколебимым убеждением Божо.

Я должен заметить здесь, что и в королевстве сербском слышал такого же рода глубоко укоренившуюся в народе легенду о погибшем наследном принце Австрии.

Сербы тоже считают его горячим другом славян, мечтавшим создать изо всех славян Австрии и Балканского полуострова одну могучую славянскую империю. В Сербии меня серьёзно уверяли, будто его погубила прусская и иезуитская интрига, после того как всем стали ясны его славянские симпатии и его нескрываемая вражда к немцам; старый император будто бы вынужден был дать своё согласие на устранение от престола Габсбургов мятежного сына, шедшего наперекор политике своего отца...

Божо между тем продолжал:

— В 85-м году Рудольф приезжал с Стефанией в Цетинье через наше Каттаро. Четвёркою туда проехал, в прекрасном экипаже, из Вены ему привезли; там его князю Николаю подарил. До границы австрийская кавалерия его провожала, а на границе черногорцы встретили во всём параде! Никогда не было таких празднеств, как в то время. И простой какой был этот Рудольф: всякий черногорец ему руку жал. Тоже и эрцгерцог Иоанн несколько месяцев в Цетинье жил, войска черногорские приучал к солдатской службе.

— А из русских кто бывает в Цетинье? — спросил я.

— Князь русский Николай был; после того каждый год, из России полный пароход хлеба в Черногорию присылают кукурузы и пшеницы; даже пароход им подарили.

— Русский язык ведь похож на черногорский? — спросил я.

— А как же! Я читал в книжке одной, что больше тысячи лет тому назад тут у нас по всему берегу русские жили, потом ушли, а от них уж бокезы произошли. Но один говорит одно, другой — другое, трудно верно знать, что было прежде! — довольно основательно рассудил Божо.

--

Небольшие камушки, положенные на дороге, означают границу Черногории. Мы переезжаем её, однако, с каким-то особенным волнением. Дорога чертит теперь свои смелые зигзаги по каменной груди колоссальной горной стены как раз над бездною, в глубину которой провалился Каттаро с своею голубою бухтою. Море нам видно отсюда уже на огромном обхвате; нежно бархатистый цвет его сделался невыразимо прелестным; словно оно теперь тает в знойной синеве воздуха и неба.

Божо показывает нам частицу старой черногорской «лестницы», которую перерезает наша дорога, и по которой до проведения австрийцами шоссе поднимались из Каттаро в Цетинье, а из Цетинье спускались в Каттаро... Это что-то невообразимое по своей первобытности; козья тропа, карабкающаяся с уступа на уступ, с камня на камень, по осыпям и гребешкам, на отвесные кручи, над головокружительными безднами. Черногорцы, однако, до сих пор предпочитают в своих сообщениях с морским берегом эту сравнительно короткую головоломную лестницу на облака небесные — бесконечным зигзагам австрийского шоссе, и мы встречали потом нагруженных ношами черногорских женщин и мальчишек, сбегавших с беспечностью и бесстрашием диких коз с своих заоблачных высей, словно по ступеням комфортабельной лестницы какого-нибудь аристократического дома, по неровным выбоинам и угловатым рёбрам камней прямо в распростёртую под их ногами бездну на несколько вёрст глубины.

Вообще в черногорской части пути всё делается суровее, грознее, опаснее; пропасти налево, пропасти направо, одна страшнее другой; чёрно-серые громады надвигаются и нависают над головою, будто какие-то враждебные титаны, стерегущие заповедный рубеж в недоступное царство гор...

А «старая черногорская тропа», то ныряющая между скал, то выползающая опять на голые обрывы, ещё больше наводит на вас ужас, наглядно показывая вам, по каким недоступным кручам предстоит вам ещё подниматься. Но ужас ваш только от одного вашего воображения, от обстоящей вас со всех сторон картины обрывов, скал, пропастей; коляска же ваша безопасно и спокойно, хотя уже далеко не прытко продолжает описывать свои надоедливо крутящиеся около одного и того же места длинные зигзаги, которыми искусство инженеров обмануло и осилило мнимую неприступность гор.

Недалеко ещё то время, когда путешественник в Черногорию был совсем в ином положении, чем мы, грешные.

Наш известный дипломатический деятель и путешественник Е. П. Ковалевский, оставивший нам такую живую и тёплую книгу о Черногории, и едва ли не первый из русских писателей, проникнувший в эту сказочную страну, так описывал в 1841 г. свой подъём из Каттаро в Цетинье:

«Я уже изнемогал, а Ловчин восставал передо мною всё выше и страшней; едва переходили мы одну преграду, являлась другая, ещё неприступнее; едва взбирались на утёс, по выдавшимся камням или инде иссечённой лестнице, нередко цепляясь за колючий куст, и опять скользили вниз по осыпям; казалось, не было конца пути, а солнце, столь приветливое в начале дня, дышало пламенем; лучи его становились отвесными; я задыхался от зноя и усталости...»

--

Вот мы, наконец, взобрались на какую-то просторную и ровную котловину, кругом которой, однако, опять громоздятся, высокие, снегом покрытые горы. Вот и первые хижины черногорцев и даже клочки полей, расчищенных среди каменной осыпи. Дома у черногорцев низенькие и длинные, конечно каменные в этом царстве дарового камня; белые стены их, крытые черепицею, притулившиеся к зелёному леску, всё-таки несколько веселят этот суровый и пустынный вид...

Немного дальше мы наткнулись и на маленькую деревенскую гостиницу, где обыкновенно останавливаются для передышки экипажи, с таким трудом одолевшие подъём на гору. Местечко это называется Крстац; от него до Негушей — рукой подать. Мы, признаться, с большим удовольствием вышли из экипажа размять свои косточки и подышать горным воздухом в радостном сознании, что окончился наконец этот нестерпимый подъём. Антон Рашванич, хозяин скромного отеля — субъект сомнительной национальности, говорит по-немецки и уверяет, что у него можно получить всякие жаркие и горячие, но пока — устраивает нам завтрак из яичницы с ветчиною, овечьего сыру и бутылки кислого черногорского вина. Мы, впрочем, довольны и этим нежданным благополучием, и с искренним аппетитом истребляем горячую яичницу. Скоро к этому заоблачному постоялому двору причаливают и другие путники: молодец «байрактар», т. е. княжеский знаменоносец, из Цетинья, с серебряным значком своего звания на круглой красной шапочке, в компании с несколькими черногорскими войниками; потом, коляска из Каттаро с каким-то богатым далматинцем, одетым по-черногорски в красное и золотое; с ним хорошенькая дама, по-видимому, жена его, а на козлах важный пузатый турок за лакея. Они едут в Цетинье на народный праздник Петрова дня. Мы поболтали с ними немного на ломаном сербском языке и скоро тоже двинулись в путь.

Справа у нас две огромные горы — Штировник поближе, а подальше — славная в летописях Черногории и дорогая всякому черногорскому сердцу гора Ловчин, именем которой называют обыкновенно весь горный кряж, отделяющий Каттаро от Черногории.

На самой высокой вершине Ловчина, ещё белеющей снегами во всех впадинах своих, на так называемом Язерском Верхе, мелькает, поминутно прячась в облавах, маленькая часовня...

Это — могила владыки и князя Черногории Петра II-го,— вернее, Радо Негоша, как называют его до сих пор черногорцы, и как действительно назывался он в доме своего отца Томы Негоша, пока ему не выпал жребий стать владыкою Черногории после смерти дяди его Петра I-го. Этот государь-поэт завещал своему народу похоронить себя в самой поэтической могиле, какую только могла изобрести фантазия поэта, и какую только мог пожелать вождь черногорцев, страстно любивший свою страну. Петру хотелось удалиться подальше от суеты мирской, повыше к небу, и в то же время оставаться в дорогой его сердцу родине, среди её диких горных пустынь, на самой высокой и самой любимой народом вершине её, откуда можно одним взглядом окинуть все нахии Черногории, все её долины и горы, от «Скадрского Блата» и берегов Адриатики до хребтов Боснии.

Полна такой же величественной поэзии, как эта могила, была и самая смерть владыки Петра. Красавец собою, высокий, статный, могучий — этот молодой черногорский Геркулес умер всего 38 лет, сгорев от какой-то загадочной болезни, от которой он неудержимо таял с каждым днём. Ни Италия, ни Вена, ни врачи Европы не спасли его, и, уверившись в их бессилии, он безропотно уехал умирать в свою милую бедную родину. Когда он почувствовал, что пришёл его час, он велел созвать к себе народ свой, поднялся с постели в кресло и, приобщившись торжественно Св. Таин, стал наставлять собравшихся всему тому добру, которое он с таким самоотвержением старался ввести в родной ему быт во всё продолжение своего княжения. Так умирал, поучая народ, и славный предместник его — его дядя, «святопочивший» Пётр I-й.

Горькие рыдания седоусых воевод и сердарей, удалых юнаков, не знавших ни страха, ни сострадания в ежедневной резне с врагами, мешались со слезами прощавшегося с ними князя...

— Не плачьте, а молитесь за меня и похороните меня на вершине Ловчина! — произнёс Пётр, приказал поправить постель, подошёл к ней и, как срубленный секирою дуб, вдруг упал на неё мёртвый...

Долго не могли исполнить его завещание: сначала проливные дожди, потом глубокие снега не давали возможности даже таким смелым и сильным горным лазунам, как черногорцы, взобраться с своею драгоценною ношею на отвесные кручи Ловчина, и гроб владыки простоял с осени до лета в тесном храмике цетинского монастыря, пока, наконец, с огромными трудами не взнесли его на облюбленную им нерукотворную пирамиду заоблачной горы, откуда он теперь смотрит на нас сверху своею трогательною беленькою часовенкой.

Туда поднимаются досужие путешественники, чтобы полюбоваться широкою панорамою гор и моря, попозже летом, когда совсем стают снега. Туда собираются и черногорцы в день кончины владыки служить по нём панихиды. Князь с семьёю тоже бывает там.

У подножия Язерского Верха — обильный старинный колодезь, известный своею холодною водою и прозываемый оригинальным именем «Иванова-корыта»; он устроен, по преданию, ещё первым основателем черногорского княжества Иваном-Бегом Черноевичем, которому черногорский народ приписывает происхождение всего полезного, уцелевшего с глубокой старины.

Владыка Пётр, похороненный на Ловчине, не даром светит там наверху, высоко над всею Чёрною-Горою и Бердою, своей поднятой к небу беленькой часовенкой. Это был действительно светоч Черногории, призывавший её к миру, закону и знанию после долгих веков кровавой борьбы. Геройский предшественник его, «святопочивший Пётр», провёл всё княженье своё в таком водовороте постоянных войн и опасностей, был настолько поглощён борьбою за свободу Черногории против разнородных врагов её, что ему не оставалось ни сил, ни времени думать о мирном устройстве своей родины.

«Святопочивший» недаром был современником первого Наполеона; несмотря на отдалённость и ничтожество Черногории, тревожная волна завоеваний и разрушений, пробежавшая по всему миру под знамёнами великого корсиканца, доплеснула и до подножий Ловчина. Берега Адриатики сделались полем ожесточённой борьбы, и горсть черногорских героев владыки Петра, в союзе с русскою эскадрою Сенявина, торжествовала над всеми усилиями непобедимого в других местах французского войска, отбивая у него крепости Далмации, нанося ему тяжёлые поражения.

«Святопочивший» герой во всю свою жизнь не проиграл лично ни одной битвы, хотя битвам этим и счёту не было. Ещё гораздо раньше французов он с своими черногорскими львами, вооружёнными чуть не одними ятаганами, много раз разбивал наголову многочисленные войска турецких пашей, пытавшихся вторгнуться в родные ему долины. Славного албанского визиря Кара-Махмута-Буматлия, который сокрушил в Албании власть султана и который уже сжёг было цетинский монастырь в самом сердце Черногории, святопочивший, не имея ни денег, ни пороху, заложив в Вене на покупку пороха драгоценную митрополичью митру, подаренную русской императрицей, два раза сряду разбил наголову с его отборным, 40.000 войском, уничтожил весь отряд его в трёхчасовой сече и увенчал, по обычаю черногорцев, башню цетинского монастыря головою самого Кара-Махмута, долгие годы сохранявшеюся потом в церкви, как драгоценный трофей победы. Ещё славнее и громче была победа святопочившого над стотысячною армиею турецкого визиря, которую черногорский герой мог встретить только с 12.000 своих непобедимых юнаков, составлявших всю тогдашнюю, силу Чёрной-Горы и Берды.

Эта победа окончательно утвердила независимость Черногории.

Но такое геройство и эти победы невольно воспитывали черногорцев в привычках насилия и крови, так что даже в короткие промежутки мирного времени они не могли выносить спокойной жизни: разбойнические четы и нескончаемые расчёты кровавой мести наполняли грабежом и убийствами внутреннюю жизнь этой без того бедной страны. Хотя святопочивший и издал «судебник черногорский», по которому кровавая месть и грабежи беспощадно наказывались смертью, но народ его, чуть не с колыбели работавший ятаганом вместо плуга, не хотел повиноваться закону, по-прежнему уповал только на свой ятаган и винтовку, и продолжал привычную кровавую расправу с своими домашними врагами.

Умирая, святопочивший собрал вокруг себя сердарей, воевод, старшин и весь народ свой и со слезами умолял их помянуть его соблюдением общего народного мира хотя бы до Юрьева дня. Народ, рыдая, поклялся ему не обнажать всё это время меча и молиться о князе своём, что он честно и исполнил. Трогательное последнее завещание владыки сохранилось до нас на бумаге; последнею заканчивавшею статьёю его была мольба владыки к своему народу оставаться верным «к благочестивой и христолюбивой Руссии», не допускать даже помысла когда-нибудь отступать от покровительства этой «единородной и единоверной» им страны.

Но Юрьев день прошёл, и полилась опять кровь в междоусобицах племён и родов, опять начались грабежи и насилие.

18-летний Пётр II-й, сын родного брата святопочившого, должен был вооружиться против этих средневековых обычаев, уничтожавших всё благополучие и благосостояние черногорского народа, железною строгостью, которая одна только могла сколько-нибудь подействовать на железные сердца и железные характеры его вольнолюбивых подданных.

Пётр II-й прежде всего установил в своей стране единовластие владыки-князя, уничтожив старинную должность гражданского соправителя своего и изгнав из пределов Черногории после открытого им заговора весь род Родоничей, наследственных «губернаторов» Черногории, постоянно враждовавших с владыками из рода Негошей.

Потом, чтобы опереться на какую-нибудь собственную силу в упорной борьбе с непокорными племенами Чёрной-Горы, отстаивавшими кровавые обычаи самосуда и мести, Пётр учредил дружину перянников, телохранителей князя, из отборных юнаков лучших фамилий Черногории, получавших от него жалованье и исполнявших все его повеленья и решенья сената. Сенаторам он тоже назначил жалованье из княжеской казны, чтобы держать их около себя, а не по хуторам, как они жили прежде, и требовать от них серьёзной работы над поступавшими к ним судебными делами. Кроме того, в селениях он поручил разбор мелких судебных дел и исполнение разных требований закона особо назначенным им надёжным людям, тоже получавшим от него жалованье и. называвшимся почему-то «гвардией», или «малым судом», помимо остававшихся там по-старому сердарей, воевод и родовых старшин, унаследовавших большею частью эти почётные звания от отца к сыну.

С помощью этого нового устройства владыка неутомимо стал бороться против обычаев кровавой мести и постоянных внутренних грабежей и успел достичь того, что в самых глухих ущельях Черногории безоружная женщина и ребёнок могли безопасно проходить днём и ночью. Но главная забота и все силы любви владыки были направлены на образование своего полудикого безграмотного народа. Он завёл в Цетинье типографию, где печатал священные книги и собственные стихотворения, основал училище, выписывал и распространял среди народа русские издания священных книг; его личный секретарь, Милакович, занимался составлением и изданием книг для первоначального обучения грамматике, арифметике, истории. Сам владыка искал отдыха от своих правительственных забот в изучении языков и литературы; он прекрасно говорил и писал по-русски и по-французски, мог объясняться по-итальянски и по-немецки; литературу он любил страстно и оставил после себя много стихотворений и драм; сербы считают его одним из самых лучших своих поэтов. При необыкновенной простоте в образе жизни, ничем не отличавшей его от обыкновенного черногорца, он готов был поделиться последнею струкою с бедным земляком своим и преисполнен был восторженной привязанности к своей пустынной горной родине. Вообще личность владыки Петра II-го вселяет трогательное сочувствие, даже когда изучаешь её по книгам и рассказам живых людей. Он повернул, можно сказать, исключительно боевую жизнь Черногории на путь человечности и мирного труда, и в этом его незабвенная историческая заслуга, ставящая его так же высоко, как высоко поднята теперь над нашими головами его поэтическая могила.