Павел I, император всероссийский, сын великого князя (впоследствии императора) Петра Федоровича и великой княгини (впоследствии императрицы) Екатерины Алексеевны, урожденной принцессы ангальт-цербстской, род. в С.-Петербурге 20 сентября 1754 года; титул цесаревича получил 27 декабря 1761 года, 29 сентября 1773 г. вступил в 1-й брак с принцессой гессен-дармштадтской Вильгельминой, нареченной при св. миропомазании Наталией Алексеевной; с 26 сентября 1776 г. был во втором браке с принцессой виртембергской Софией-Доротеей, нареченной в св. миропомазании Марией Феодоровной; вступил на престол 7 ноября 1796 г.; скончался в С.-Петербурге в ночь с 11-го на 12-е марта 1801 г.; от второго брака имел четырех сыновей; 1) Александра Павловича (род. 12 декабря 1777 г.), 2) Константина (род. 27 апреля 1779 г.), 3) Николая (род. 25 июня 1796 г.) и 4) Михаила (род. 28 января 1798 г.) и шесть дочерей: 1) Александру (род. 29 июля 1783 г.), 2) Елену (род. 13 декабря 1784 г.), 3) Марию (род. 4 февраля 1786 г.), 4) Екатерину (род. 10 мая 1788 г.), 5) Ольгу (род. 11 июля 1792 г.) и 6) Анну (род. 7 января 1795 г.).
Великий князь Павел Петрович родился к величайшей радости бабушки своей, императрицы Елисаветы Петровны, и всей России: его рождением обеспечивалось престолонаследие в роду Петра Великого. Императрица Елизавета видела в младенце-внуке залог будущности своей империи и приняла на себя заботы о его воспитании. «Только что спеленали его, — рассказывает Екатерина, — как явился по приказанию императрицы духовник ее и нарек ребенку имя Павла, после чего императрица тотчас велела повивальной бабушке взять его и нести за собою, а я осталась на родильной постели… В городе и империи была великая радость по случаю этого события. На другой день я начала чувствовать нестерпимую ревматическую боль, начиная от бедра вдоль голени и в левой ноге. Боль эта не давала мне спать, и, сверх того, со мною сделалась сильная лихорадка; но, несмотря на то, и в тот день я не удостоилась большого внимания. Впрочем, великий князь на минуту явился в моей комнате и потом ушел, сказав, что ему некогда больше оставаться. Лежа в постели, я беспрерывно плакала и стонала; в комнате была одна только Владиславова; в душе она жалела обо мне, но ей нечем было помочь. Да и я не любила, чтобы обо мне жалели, и сама не любила жаловаться: я имела слишком гордую душу, и одна мысль быть несчастной была для меня невыносима; до сих пор я делала все, что могла, чтобы не казаться таковой… Наконец, великий князь соскучился по моим фрейлинам: по вечерам ему не за кем было волочиться, и потому он предложил проводить вечера у меня в комнате. Тут он начал ухаживать за графиней Елизаветой Воронцовой, которая, как нарочно, была хуже всех лицом».
Этот простой рассказ царственной матери Павла Петровича об обстоятельствах, сопровождавших его рождение, ясно показывает, под какими несчастными предзнаменованиями появился на свет великий князь-младенец: семейная драма, происходившая в среде императорской фамилии, уже дала направление его будущности. Жертва политических рассчетов, баловень царственной бабушки, Павел Петрович при самом рождении встречен был полным равнодушием ничтожного отца и слезами гениальной матери, до глубины души прочувствовавшей свое унижение и бессилие: мало того, что у нее отняли первенца-сына и навсегда оторвали от семейных радостей, но ради этого же ее первенца бросили ее на произвол судьбы и как бы сделали его ее соперником: возвеличивая сына, унижали мать.
Крещение Павла Петровича совершено было при пышной обстановке 25 сентября. Свое благоволение к матери новорожденного императрица выразила тем, что после крестин сама принесла ей на золотом блюде указ кабинету о выдаче ей 100000 p. После крестин при дворе начался ряд торжественных праздников по поводу рождения Павла: балы, маскарады, фейерверки, длились около года. Ломоносов в оде, написанной в честь Павла Петровича, желал ему сравниться в делах с великим его прадедом, пророчил, что он освободит Святые места, перешагнет стены, отделяющие Россию от Китая. Манифест 7 октября 1754 г. о рождении великого князя Павла Петровича начинался словами: «Всемогущему Господу Богу благодарение!» Тогда же посланы были для сообщения родственным дворам о счастливом событии в императорском семействе: в Вену — камергер Сиверс, в Цербст — капитан Хрущов и в Стокгольм — камергер великокняжеского двора Сергей Васильевич Салтыков, вслед за тем назначенный посланником в Гамбург.
Празднуя рождение внука, императрица Елизавета по-прежнему не щадила материнских чувств Екатерины: для нее на первом плане были лишь «интересы империи». Увидеть сына в первый раз после родов Екатерине пришлось только чрез шесть недель, когда она принимала очистительную молитву. Тогда императрица во второй раз пришла к ней в комнату и велела принести к ней Павла. «Он показался мне очень хорош, — пишет Екатерина, — и вид его несколько развеселил меня, но как скоро молитвы были окончены, императрица тотчас приказала унести его и сама ушла». В третий раз Павла показали матери по ее просьбе лишь весной, по случаю отъезда великокняжеской четы в Ораниенбаум; чтобы добраться до его спальни, она должна была пройти чрез все покои государыни и нашла его в страшной духоте. Но умная, европейски образованная мать не могла сразу подавить в себе естественной заботливости о сыне и издали, со скорбью, следила за направлением, которое давала первоначальному его воспитанию добродушная, но строго придерживавшаяся старозаветных русских традиций императрица. Павла Петровича, как помещичьего сынка, сдали постепенно на руки невежественной женской дворне, со страхом заботившейся только о том, чтобы беречь и холить барское дитя, оставшееся без всякой родительской ласки и призору: еще до крестин Павел едва было не умер от молочницы. «Я должна была, — пишет Екатерина, — лишь украдкой наведываться о его здоровье, ибо просто послать спросить о нем значило бы усумниться в попечениях императрицы и могло быть очень дурно принято. Она поместила его у себя в комнате и прибегала к нему на каждый его крик; его буквально душили излишними заботами. Он лежал в чрезвычайно жаркой комнате, во фланелевых пеленах, в кроватке, обитой мехом черных лисиц; его покрывали одеялом из атласного тика на вате, а сверх того еще одеялом из розового бархата, подбитого мехом черных лисиц. После я сама много раз видала его таким образом укутанного; пот тек у него с лица и по всему телу, вследствие чего, когда он вырос, то простуживался и заболевал от малейшего ветра. Кроме того, к нему приставили множество бестолковых старух и мамушек, которые своим излишним и неуместным усердием причинили ему несравненно больше физического и нравственного зла, чем добра».
Это общество нянь и мамушек в первые годы жизни Павла имело на него крайне вредное влияние и в других отношениях: они содействовали развитию воображения впечатлительного ребенка; это были те же женщины, которые усыпляли императрицу чесанием пяток и занимали ее рассказами о домовых и привидениях. Еще в раннем детстве нервы Павла расстроены были до того, что он прятался под стол при сколько-нибудь сильном хлопанье дверями. В уходе за ним не было никакой системы. Случалось, что он ложился спать или очень рано, часов в 8 вечера, или же часу в первом ночи. по прихотям; случалось также, что ему и ночью давали кушать, когда «просить изволит». Бывали случаи и простой небрежности в уходе за ним. «Один раз он из колыбели выпал, так что никто того не слыхал. Пробудились поутру — Павла нет в колыбели; посмотрели — он лежит на полу и очень крепко опочивает». Между тем, слабое здоровье великого князя еще в младенчестве его требовало особой заботливости. По словам придворных его медиков, он с самого рождения подвержен был припадкам, происходившим от кислот, преобладавших в желудке и пищеприемных путях, а приходя в возраст, подвергся другим болезненным припадкам, которые имели последствием худощавость. По распоряжению Елизаветы доктор Фусадье после рождения Павла шесть недель жил в одной комнате с великим князем и ночью был при нем безотлучно; затем Фусадье ночевал около Павла лишь во время его болезни, сменяясь с другим врачом Кондоиди, но вообще, оба доктора ежедневно посещали великого князя. Надзор за Павлом, вероятно, стал слабее с тех пор, как императрица Елизавета стала весьма редко посещать своего внука, отдав его всецело на руки приставниц: быть может, не без умысла, они так напугали Павла императрицей, что он трясся при одном взгляде на нее, и Елизавета вынуждена была приходить к внуку лишь изредка; то же бывало, и по тем же причинам, с доверенным другом императрицы, графиней Маврой Егоровной Шуваловой. Обедали с великим князем бедные дворяне, жившие при дворе: Иван Иванович Ахлебинин, Савелий Данилович и мамушка Анна Даниловна; доктора стояли тут же, но не обедали, а нянюшки служили. Это общество окружало Павла и при Федоре Дмитриевиче Бехтееве, который назначен был в 1758 г. быть воспитателем великого князя. В первый же день своего вступления в должность Бехтеев посадил Павла учиться грамоте, а с ним вместе Ивана Ивановича, Савелья Даниловича и Анну Даниловну, которые притворялись, что грамоте не умеют. В этом же году четырехлетнего Павла стали одевать в тогдашнее модное платье. «Когда парик и платье поспели, — рассказывает Порошин, — то няня окропила их святой водой, и с того времени Павел всякий день ходил в парике».
9 декабря 1757 г. у великой княгини Екатерины Алексеевны родилась дочь, нареченная Анной. Подобно брату, и она отдана была на руки тем же нянюшкам и бабушкам, но уже 7 марта 1759 г. скончалась. Екатерину до такой степени удаляли от ее собственных детей, что она не могла их видеть иначе, как с особенного в каждом отдельном случае разрешения императрицы. Еще весной 1758 г. Екатерина заявляла, что, так как она лишена утешения видеть детей, то ей все равно, жить ли от них в ста шагах или в ста верстах. Лишь в конце царствования Елизаветы великая княгиня получила дозволение видеть сына раз в неделю.
Женскому царству в воспитании Павла наступил конец, и то не сразу, лишь на шестом году его возраста, когда, в день его тезоименитства, 29 июня 1760 г., назначен был главным его воспитателем в качестве обер-гофмейстера генерал-поручик и действительный камергер Никита Иванович Панин. Еще за месяц до вступления Панина в должность, мамы и нянюшки начали пугать им Павла так же, как ранее пугали его императрицей. «Однажды, — говорит Порошин в рассказах о детских годах Павла Петровича, — когда Панин обедал у государыни, подослал Павел Петрович посмотреть его: сказали, что парик с узлами и старик угрюмый, а Панину было в это время только 42 года. В другой раз, увидя в Петергофе, что идет старик в парике, в голубом кафтане, с обшлагами желтыми бархатными, Павел Петрович заключил, что это Панин, и неописанно струсил для того, что уже рассказано было, что, как скоро он определится, то не будет допускать ни Матрену Константиновну, ни других женщин, и все веселости отнимут». Неудивительно, что вступление Панина в новую должность сопровождалось слезами его маленького воспитанника. Больших усилий стоило Панину приучить к себе своего воспитанника и удалить от него привычное для него общество: товарищей-сверстников около Павла не было, а за своими обедами он стал видеть лишь степенных, солидных «кавалеров», к нему приставленных, и разных Елизаветинских вельмож, приглашаемых к великокняжескому столу. Жаль было в первое время ребенку своих прежних собеседников. «Для чего Ивана Ивановича и Савелья Даниловича нет тут за столом по-прежнему?» — спросил он Панина за ужином. «Не должно», — был сухой ответ нового воспитателя. Великий князь расплакался. В растворенную дверь Павел увидел свою прежнюю собеседницу Мавру Ивановну и попросил поставить для нее прибор, но Никита Иванович запретил. Слезы пошли у Павла, со слезами из-за стола встал, со слезами и в постель лег. На третий день, когда Павел увидел, что накрыт был для обеда большой стол, и что будут сидеть с ним много кавалеров, то «взвыл почти» и во весь день в слезах был; Иван Иванович и Савелий Данилович также присутствовали за обедом, но, увы, уже стоя, за стулом Павла. Иван Иванович заплакал, и Никита Иванович выслал его; только Савелий Данилович, стоя, утешал бывшего своего питомца. «И по определении уже Никиты Ивановича, — говорит Порошин, — бабы все до 1761 г. были при великом князе и спали все с ним в одной комнате по-прежнему. В 1761 г. начал уже спать с великим князем в одной комнате Никита Иванович, так, как и ныне (1764 г.) спит. А бабы по утру приходили переменять белье, также и днем».
Совершенно «отлучены были бабы» от великого князя лишь после смерти императрицы Елизаветы, в 1762 г.: они получили пенсию и только три-четыре раза в год являлись к Павлу с поздравлениями. Зато, когда Павлу исполнилось шесть лет, его сочли нужным вывести на придворную сцену, указать ему на его общественное значение: его стали возить во дворец на парадные спектакли и обеды; мало того, иностранные посланники должны были представляться ему на торжественных аудиенциях.
Это, действительно, оказалось нужно, не столько для Павла, разумеется, сколько для честолюбивых интриганов, наполнявших двор состарившейся императрицы и стремившихся выдвинуть великого князя на политическую арену, руководясь при этом своими личными выгодами; в числе этих честолюбцев был и сам воспитатель Павла Панин. «Во время болезни блаженной памяти государыни императрицы Елизаветы Петровны в декабре месяце 1761 г., — рассказывает Екатерина в одной из своих записок, — слышала я из уст Никиты Ивановича Панина, что трое Шуваловы: Петр Иванович, Александр Иванович и Иван Иванович, чрезвычайно робеют о приближающейся кончине государыни императрицы и о будущем жребии их; что от сей робости их родятся у многих окружающих их разные проекты; что наследника ее все боятся; он не любим и не почитаем никем; что сама государыня сетует, кому поручить престол; что склонность в ней находят отрешить наследника, неспособного, от которого много имела сама досады, и взять сына его семилетнего и мне поручить управление, но что сие последнее, касательно моего управления, не по вкусу Шуваловым. Из сих проектов родилось, что посредством Мельгунова Шуваловы помирились с Петром III, и государыня скончалась без иных распоряжений». На смертном одре императрица Елизавета просила, однако, Петра Федоровича доказать ей свою признательность любовью своей к сыну своему и ее внуку. Любви этой, впрочем, Петр III ничем не проявил в короткое время своего царствования. Напротив, в манифесте своем о делах Петра, возбуждавших всеобщее неудовольствие, Екатерина прямо объявляла впоследствии, что Петр даже не желал признать Павла своим наследником и что в его царствование она с сыном «видела себя в гонении и почти крайнем отдалении от императорской фамилии». Действительно, в манифесте о восшествии на престол Петра III не были упомянуты ни императрица Екатерина Алексеевна, ни наследник Павел Петрович, а в форме клятвенного обещания указано было, что «наследники будут избираемы и определяемы по высочайшей его величества воле»; лишь в форме церковных возношений великому князю Павлу Петровичу придан был титул «цесаревича». Было общим мнением, что император, влюбленный в графиню Воронцову, желал вступить в брак с ней и заключить Екатерину в крепость, и что ту же участь готовил он и своему сыну. Занятый в часы досуга попойками со своими приближенными, Петр не уделял времени своему сыну, а между тем Павел уже в то время обнаруживал много свойств, принадлежавших Петру, а не Екатерине. Эти особенности великого князя, не любимого отцом, должны были, рано или поздно, поселить отчуждение к нему и в сердце матери, скорее, чем кто-либо, заметившей это сходство.
Малолетний Павел Петрович, конечно, не понимал отношений, существовавших между его родителями. В ночь на 27 июня 1762 г. Павел Петрович был страшно напуган, когда его внезапно разбудили и под охраной отряда войск перевезли из Летнего дворца в Зимний, и здесь Панин всю ночь провел в одной постели со своим воспитанником. Испуг мальчика был так велик, что у него появились болезненные припадки. Между тем, рано утром на другой день, решивший низложение Петра III с престола, Панин повез его к Казанскому собору, куда для принятия присяги бежали возле кареты великого князя едва одетые солдаты. Екатерина провозглашена была самодержавной императрицей, а Павел объявлен был ее наследником; чрез несколько дней затем услышал он о скоропостижной смерти отца. В августе 1762 г. во время коронации Екатерины у великого князя повторились болезненные припадки, и он захворал настолько серьезно, что боялись даже за его жизнь и приложены были все заботы к его выздоровлению. Замечательно, что, по свидетельству Панина, великий князь, вообще проявлявший признаки доброго сердца, как только начал оправляться после своей болезни, сам стал просить устроить в Москве больницу для бедных; больница эта названа была Павловской, и в память ее основания выбита была медаль, на одной стороне которой находилось изображение Павла Петровича, а на другой — аллегорические фигуры с надписью: «Свобождаяся сам от болезни, о больных промышляет».
В это время Екатерина начала уже думать о выборе воспитателя для сына: она ценила способности Панина, но не уважала его, как человека, и даже считала, что он может быть игрушкой в руках других. Сначала она пыталась ослабить влияние Панина на Павла приглашением к сыну в качестве воспитателя известного Даламбера: как блестящий представитель французской литературы, жаркой поклонницей которой была Екатерина, он был совершенно уместен, по ее взгляду, при воспитании великого князя, а как иностранец не мог возбудить ревности Панина, который, действительно, и сам присоединился к приглашению Екатерины. Императрица написала Даламберу собственноручное письмо, в котором искренно говорила, что воспитание сына так близко ее сердцу и что Даламбер так ей нужен, что, быть может, она слишком настаивает на своем предложении и просит его приехать в Россию со всеми его друзьями. Хотя Екатерина при этом предлагала Даламберу самые выгодные условия, но он не принял приглашения, как думают, потому, что не был уверен в прочности положения на троне самой императрицы. Быть может, поручая Панину в 1763 году управление коллегией иностранных дел, императрица предполагала отвлечь Панина от Павла и очистить дорогу для иного влияния на сына. Смутные обстоятельства первых годов царствования Екатерины заставили ее отказаться от первоначальной своей мысли, и Панин, укрепившись на своем месте силой вещей, сделался в глазах всех как бы опекуном Павла Петровича. С тех пор Екатерина постоянно была, по ее собственному выражению, «в превеликом амбара», если дело шло о Павле и ее мнения могли не совпадать с мнениями Панина, и это «амбара» матери не могло не отражаться на ее отношениях к сыну.
Никита Иванович Панин был одним из замечательных деятелей русской истории XVIII века, вполне характеризующих эпоху, в которой он жил и действовал. Он, насколько мог, старался содействовать правильному воспитанию великого князя: ежедневно посещал Павла, присутствовал на его уроках и никогда вне дома не отпускал его от себя; казалось, не было такой мелочи в жизни Павла, которой бы не интересовался Панин. Но задачи воспитания наследника престола ясно обозначены не были, и никаких образцов в этом деле для Панина не существовало, если не считать неудачных Остермановских проектов для воспитания Петра II. В виде руководства выставлялись лишь общие места и отвлеченные идеи. Сама Екатерина, в бытность свою великой княгиней, написала, напр., следующие строки: «По моему мнению, при воспитании царственного сына должны быть приняты два начала. Они состоят в том, чтобы сделать его добродетельным (bienfaisant) и вселить в нем любовь к правде. Это сделает его любезным в глазах Бога и людей».
Панину пришлось самому наметить для представления императрице Елизавете особую воспитательную программу, применяясь к духу времени и потребностям общества и не вдаваясь в подробности, которые определялись сами собою — жизнью и обстоятельствами. Вследствие этого, воспитание Павла Петровича приняло постепенно французский характер. Еще при Елизавете французский язык вошел в обычай высшего русского общества, а при Екатерине образовалась наклонность к изящному чтению, началось поклонение французской просветительной литературе; даже «модные щеголи» и «светские вертопрашки» беззаботно «фельетировали модные книжки без всякой дистракции». Естественно, поэтому явилась мысль, что и воспитание великого князя должно было вести на французский лад, по образцу воспитания французских дофинов, с обычной обстановкой французской школы того времени. Идеалы рыцарских добродетелей навсегда сроднились с душой Павла: мужество, великодушие, стремление к правде и защита слабых, уважение к женщинам всегда вызывали сочувствие царственного мальчика. Прочтя однажды историю мальтийского ордена, он долго не мог успокоиться, живо воображая себя мальтийским рыцарем. Вместе с тем, окружавшее царственного мальчика офранцуженное общество нечувствительно и незаметно передавало ему и другие качества, бывшие следствием французского влияния: эстетическую впечатлительность, слабонервность и, как плод усердного чтения французских псевдоклассиков, некоторую высокопарность в словах и поступках. Любопытнее всего то, что даже немцы, бывшие при Павле, и сам Панин, воспитанный при немцах, также вполне подчинялись французскому влиянию. Разговоры, выбор книг для чтения, театральные представления, все в окружавшей Павла обстановке отвечало этому направлению, тем более, что Павел проводил все время исключительно среди взрослых, а за его обедом часто присутствовали екатерининские вельможи, не стеснявшиеся при мальчике в выражении своих чувств и мыслей. Лишь изредка, по праздникам и на уроках танцев, Павел пользовался обществом сверстников, из которых князь Александр Борисович Куракин, племянник Панина, и граф Андрей Кириллович Разумовский пользовались особым его расположением. Между тем, в мнении своем о воспитании Павла Петровича, Панин упоминал, что «воспитатель его должен с крайним прилежанием предостерегать и не допускать ни делом, ни словами ничего такого, что хотя мало бы могло развратить те душевные способности, с которыми человек на свет происходит». Эта прописная истина была, очевидно, одним из тех общих мест, которые вполне приспособлялись и приспособляются к любым нравственным идеалам общества в известную эпоху и прекрасно уживаются с ними. Поэтому неудивительно, что на Павле Петровиче сказались все достоинства и недостатки французского воспитания. Он полюбил внешность, декорации, любил щеголять своими костюмами. Веселый, живой, светски любезный великий князь еще десяти, одиннадцати лет занят был «нежными мыслями» и «маханием». В дневных записках его воспитателя Порошина сохранились живые свидетельства чересчур ранних «любезных» свойств Павла. «Шутя говорили, что пришло время великому князю жениться. Краснел он и от стыдливости из угла в угол изволил бегать; наконец, изволил сказать: «Как я женюсь, то жену свою очень любить стану и ревнив буду. Рог мне иметь крайне не хочется. Да то беда, что я очень резв: намедни слышал я, что таких рог не видит и не чувствует тот, кто их носит». Смеялись много о сей его высочества заботливости». В другой раз с разрешения Екатерины и в сопровождении Панина и графа Орлова Павел отправился посетить фрейлин, живших во дворце. «Возвратясь к себе, изволил его высочество с особливым восхищением рассказывать о своем походе и, кто ни приходил, изволил спрашивать: «отгадай, где я был сегодня?» После рассказов вошел в нежные мысли и в томном услаждении на канапе поваливался. Подзывая Порошина, говорил, что он видел свою любезную (фрейлину Чоглокову, с которой он начал «махаться»), и что она час от часу более его пленяет. Потом читали «Dictionnaire encyclopédique». Его высочество сыскал там слово «amour» и читал на него изъяснение». «Спрашивал Панин у его высочества, в кого он ныне влюблен. Признавался его высочество, что он влюблен, а в кого не сказал. Наконец говорил Панин, чтобы он, по крайней мере, ему сказал, давно ли он влюблен. На сие отвечал его высочество, что в следующем декабре месяце (1765 г.) год будет». Панин не считал нужным противодействовать этой влюбленности. Спустя месяц, «его высочество очень много танцевать изволил с своей любезной и махал весьма приметно». «Признаться надобно, — замечает Порошин, — что сегодня она особливо хороша была и приступы его высочества не отбивала суровостью»; Панин же «шутил над великим князем, как он прежде влюблен в княжну Хованскую, а ныне и играть комедии «La fête d’amour» с ней не хочет. Говорил Панин, что «c’est le dépit amoureux» и т. д.
Окружавшее Павла общество «не было лениво или непослушно в странах Цитерских» и думало, что и он со временем не будет таким; но все-таки потворствовать преждевременному развитию чувственности в 10-летнем мальчике и распалять его воображение не следовало ни при какой системе воспитания. Нервность и восприимчивость Павла заметны были в нем еще в детские его годы; сила воображения его была так велика, что, по свидетельству Порошина, «он так ясно и живо себе представлял, как бы то уже пред ним действительно происходило». Напряженность и следовавшее за ним расстройство воображения несомненно связаны были с общей болезненностью организма Павла и расстройством пищеварительных органов, которым страдал он со дня рождения. Напряженность воображения вызывала за собой и крайнюю неустойчивость впечатлений мальчика. Обладая замечательной памятью, тщательно подмечая все мелочи и подробности в окружавшей его обстановке и людях, Павел жил всегда более впечатлениями, не следуя рассудку или сознательно определившемуся чувству. Его отношения к внешним предметам всегда были в зависимости от быстро сменявшихся идей, которые он связывал с ними в своем воображении и которые могли льстить его чувствам, а не были последствием точного их знания и оценки. Оттого легко было понравиться Павлу, но было еще легче без видимых причин навлечь на себя его нерасположение: малейшего, часто кажущегося несоответствия какого-либо лица с затаенными чувствами и мнениями Павла было совершенно достаточно, чтобы он изменил о нем свое мнение; из пустой, ничтожной подробности Павел быстро воссоздавал себе целую картину, часто существовавшую лишь в одном его воображении; на основании случайного признака выводил о лице решительное заключение, произносил о нем окончательные приговоры. Достаточно было иногда как бы случайно брошенного слова, мимоходом высказанной кем-либо мысли, чтобы Павел Петрович, остановившись на них, сам дошел до крайних выводов. По живости своей он немедленно прилагал их к делу, а стремление к защите воображаемой правды и самолюбие заставляло его упорствовать на них до последней крайности; мало того, даже придя впоследствии к сознанию сделанной им ошибки в оценке какого-либо лица, Павел сохранял в себе неприятное о нем впечатление, потому что вид его напоминал ему эту ошибку, оскорблял его самолюбие. Чтобы управлять Павлом, нужно было постоянно подогревать его впечатления, направлять их постоянно по одной и той же колее. «Его высочество, — замечает Порошин, — будучи весьма живого сложения и имея наичеловеколюбивейшее сердце, вдруг влюбляется почти в человека, который ему понравится. Как никакие усильные движения долго (в нем) продолжаться не могут, если побуждающей силы при том не будет, то и в сем случае круглая прилипчивость должна утверждена и сохранена быть прямо любви достойными свойствами того, который имеет желание полюбиться. Словом сказать, гораздо легче его высочеству вдруг весьма поправиться, нежели навсегда соблюсти посредственную, не токмо великую и горячую от него дружбу и милость. Часто на его высочество имеют великое действие разговоры, касающиеся до кого-нибудь отсутствующего, которые ему услышать случится. Когда при нем говорят что в пользу или в похвалу какого-нибудь человека, такого человека после видя, его высочество склонен к нему является; когда же, напротив того, говорят о нем невыгодно и хулительно, а особливо не прямо к его высочеству с речью адресуясь, но будто бы в разговоре, мимоходом, то такого великий князь, после увидя, холоден к нему кажется». Отсюда рождались мнительность и подозрительность Павла ко всем, кто имел несчастье чем-либо ему не понравиться: он как бы желал отыскать дурную сторону во всех его действиях и так же односторонне проникал в его мысли. Как почти все слабонервные и впечатлительные люди, Павел весьма часто, подчиняясь первому впечатлению, сперва постановлял решение, а потом уже старался подыскать ему разумные основания. В этом отношении постоянное пребывание царственного мальчика среди взрослых было для него положительно вредно: находясь в их обществе на положении равноправного члена, Павел чувствовал всю шаткость своих суждений и составлял себе мнения с чужого голоса, подчиняясь случайному авторитету того или другого из своих собеседников. В обществе взрослых он должен был чувствовать себя как в тисках; отсюда — постоянная боязнь попасть как-нибудь впросак, отсюда — застенчивость, родная сестра самолюбия, у Павла, всегда столь чувствительного. Все эти качества, присущие характеру Павла Петровича уже в детские его годы, развиваясь постепенно, становились мучительными для него самого и были нестерпимы для окружающих, потому что по горячности и запальчивости он быстро приводил свои решения в исполнение, не давая себе времени и труда обдумать их, и едва сдерживал порывы своих чувств, поражая всех несдержанностью своих слов и действий и напоминая ею своим собеседникам так памятного им своего родителя. Однажды за столом Павел до того ожесточился, что приятель Панина, ежедневный посетитель обедов великого князя, Сальдерн, тут же заметил: «c’est une tête de fer», и Павла выслали из-за стола. Наставник Павла Эпинус говорил про него: «голова у него умная, но в ней есть какая-то машинка, которая держится на ниточке; порвется эта ниточка, машинка завернется, и тут конец и уму, и рассудку». От природы добрый и мягкий, как воск, Павел иногда искупал порывы своей раздражительности чистосердечным раскаянием, слезами, просьбами о примирении, но не всегда возможно было исправить раз сделанное зло. «При самых наилучших намерениях вы можете заставить себя ненавидеть», сказал однажды Павлу другой его наставник Порошин, сердечно его любивший. Живой, задорный характер великого князя выражался и в его внешности: это был мальчик с подвижным, выразительным лицом, с несколько вздернутым носиком и добрыми, подкупающими глазами. Он слегка картавил и любил нюхать каждый новый предмет. Сидеть долго на одном месте было для него противно природе: он постоянно бегал и подпрыгивал. И в этом отношении напоминал он собою Петра Феодоровича, подпрыгиванье которого на похоронах Елизаветы Петровны, по рассказу Екатерины, возбудило всеобщее нарекание и ложные толки, как признак неуважения к памяти почившей.
Насколько по характеру своему Павел напоминал отца своего, настолько по свойствам ума и способностям он являлся отражением матери. Ум Павла был наблюдательный, меткий. Остроумие его и веселость всегда увлекательно действовали на собеседников, а ответы его были быстры и находчивы; память великого князя была изумительна. К сожалению, незавидной обстановке физического и нравственного воспитания Павла соответствовала, хотя в меньшей мере, обстановка и умственного его развития. Образовательный курс, по взгляду Панина и современного ему общества, должен был иметь целью украшение ума, подобно тому, как эстетическая обстановка воспитания должна была содействовать украшению жизни. Сначала до 14-летнего возраста Павлу преподавали Закон Божий, математику, историю, географию, физику, языки: русский, французский и немецкий, причем «в начале все обучения не прямою наукою, но больше наставлениями были производимы». Учение велось довольно беспорядочно, без определенной программы, и запас общеобразовательных знаний великого князя и умственный его склад определялись не столько учебными занятиями его в строгом смысле этого слова, сколько личными взглядами лиц, окружавших Павла, преимущественно его наставников и воспитателей, а также выбором книг для чтения. И здесь мы встречаемся с проявлениями господствовавшего в то время в русском обществе влияния французской культуры. Французская просветительная литература в сочинениях ее корифеев: Вольтера, Монтескье, Руссо, Дидро, Даламбера, Гельвециуса и в массе других сочинений, из которых многие теперь уже позабыты, с увлечением читалась русским образованным обществом. Их предлагали для чтения и Павлу, правда, без всякой системы, но с искренним желанием ввести великого князя в круг европейской образованности. Пища эта для 10—12-летнего мальчика была не совсем удобоварима, но Павел, всегда жадный к знанию, с усердием предавался чтению, чаще всего в обществе воспитателя своего Порошина, хотя, как видно, скучал иногда от безбрежного моря произведений, бывших ему и не по летам, и не по развитию. «Куды как книг-то много, ежели все взять, сколько ни есть их, — заметил он однажды Порошину, — а все-таки пишут, да пишут». — «Говорил я его высочеству, что для того все пишут, да пишут, что много есть еще вещей и дел, совсем не открытых и не известных, которые мало-помалу открываются, и что многие известные и открытые требуют объяснения и дополнения; что чтение человеку, чем он выше над прочими, тем для него полезнее; что между множеством книг весьма много есть дурных и посредственных, для чего надобен необходимо выбор». Из записок Порошина мы знаем, что Павел перечитал с ним целый ряд сочинений франзузских историков и познакомился с лучшими произведениями французской поэзии: Расина, Мольера, Детуша и др. Важно было, конечно, то, что Павел читал их не один, а с Порошиным, который по поводу прочитываемого вел длинные беседы со своим воспитанником и умел обращать его внимание на мысли, более важные и существенные, постоянно разъясняя и комментируя их. Содержание этих бесед было самое разнообразное: о земледелии и коммерции, о финансах и банках, об обязанностях государя, о знатности и чинах, о богатстве и бедности и т. д. Это был, при начитанности Порошина и его любви к Павлу, своего рода образовательный курс, стоивший десятка учебных курсов заурядных. Благодаря этому, на Павле менее, быть может, чем на других русских того времени, знакомство с французской литературой отразилось утратой привычки к размышлению и заимствованию у французских писателей общих мест, общепризнанных истин и готовых шаблонов, облеченных в красивые фразы. Сам Панин, между тем, требовал, чтобы Павел «из славных французских авторов» некоторые места наизусть выучивал, «где заключаются хорошие сентенции», и чтобы он выучивал несколько сцен из какой-либо французской трагедии «и декламировать научился». Вследствие этого у Павла надолго сохранилось пристрастие к французской литературе; этому много содействовали и его наставники французы Левек и Лафермьер, бывший, вместе с тем, его библиотекарем. Немецкой литературы Павел чуждался и немецкого языка не любил: он казался ему грубым и тяжеловесным.
Если Павел Петрович не успел совсем офранцузиться и если «вольтерьянство» не коснулось души его, то этим он обязан был законоучителю своему знаменитому Платону и своему другу-наставнику Семену Андреевичу Порошину.
Платон, еще в сане иеромонаха приглашенный преподавать Закон Божий Павлу Петровичу самой императрицей, уважавшей его выдающийся ораторский талант, был одним из образованнейших русских людей того времени; в то же время свойства его простого, величаво-невозмутимого характера приобрели ему всеобщее расположение. Сдерживая себя в обществе, Платон все-таки вполне достиг своей цели — воспитал в Павле религиозное чувство и преданность к православной вере. Вступив в должность законоучителя, Платон заметил, что «новопроникшие философические начала, угрожающие не только религии, но и политической основательной связи, требуют всеприлежной предосторожности». «Поэтому он избрал наилучший способ противодействия этим началам: показывать всегда согласование уставов и событий, заключающихся в Святом Писании, с естественным разумом и утверждать оные доводами здравого человеческого рассуждения». «Высокий воспитанник, — рассказывает сам Платон, — всегда был, по счастью, к набожности расположен, и рассуждение ли, или разговор относительно Бога и веры были всегда ему приятны. Сие, по примечанию, ему внедрено было со млеком покойной императрицею Елизаветою Петровной, которая его горячо любила и воспитывала приставленными от нее весьма набожными женскими особами. Но при этом великий князь часто переходил с одного предмета на другой, не имея терпеливого к одной вещи внимания, и наружностию всякою, в глаза бросающеюся, более прельщался, нежели углублялся во внутренность. Ободряло Платона то, что он от высокого воспитанника имел счастие любимым быть». На экзамене из Закона Божия, единственном происходившем в присутствии императрицы Екатерины, Павел показал такое знание, что старик граф Бутурлин, тут присутствовавший, говорил: «Слава Богу, что от таких лет его высочество духом страха Божия наполняется. Сожалительно, что покойная императрица Елизавета Петровна не дожила до того удовольствия, чтобы в таком состоянии его видеть». «Вообще, — замечал Порошин о Павле, — справедливость отдать ему должно, что он обыкновенно службе Божией с благочинием и усердием внимать изволит». И вне уроков Платон часто имел задушевные беседы с своим учеником о вере и нравственности. С своей стороны Порошин также, где мог, укреплял в Павле религиозные наклонности. В день Успения Богородицы, например, рассказывает Порошин, «одевшись изволил Павел читать с отцом Платоном св. Писание. Потом разбирали мы книжку, в которой служба на сегодняшний праздник, и пели оттуда стих: «Побеждаются естества уставы, Дева чистая, и проч.» Религиозность Павла осталась с ним на всю жизнь, соединяясь с некоторой рыцарской экзальтацией и мистицизмом — плодом расстроенного воображения.
Добрый гений Павла, Семен Андреевич Порошин, озабочен был в особенности стремлением привить своему воспитаннику любовь к отечеству и русскому народу и познакомить его как можно более с русской жизнью, литературой и историей. От окружавших великий князь постоянно слышал о процветании наук и искусств на Западе, слышал постоянные похвалы тамошнему строю вообще, отзывы о тамошнем богатстве и великолепии, о том, как Россия отошла от Западной Европы во всех отношениях, причем некоторые дозволяли себе отзываться о России с презрением. Сам Панин говорил, напр., великому князю, на его вопрос, — хуже ли шведский город Торнео нашего Клину или нет: «нам, батюшка, нельзя еще о чем бы то ни было рассуждать в сравнении с собою. Можно рассуждать так, что это там дурно, это хорошо, отнюдь к тому не применяя, что у нас есть. В таком сравнении мы верно всегда потеряем». Порошин считал своей обязанностью уничтожить впечатление, произведенное подобными разговорами на великого князя. В особенности возмущали его легкомысленные отзывы о Петре Великом. «Всему разумному и беспристрастному свету отдаю на рассуждение, — пишет Порошин, — пристойно ли, чтобы престола российского наследник и государя Петра Великого родной правнук таким недостаточным разговорам был свидетель?». Петр Великий был для Порошина идеальным государем и с ним сравнивал он одного лишь Генриха IV французского; эти чувства и мнения умел он внушить Павлу. Признавая отсталость России от Западной Европы в материальном отношении, Порошин пользовался каждым случаем, чтобы внушить Павлу высокое мнение об умственных и нравственных качествах русского народа, дававших ему возможность к успехам на всех поприщах. Для этого он знакомил его с русской историей, как в чтении, так и в собственных рассказах. Вместе с цесаревичем читал он Ломоносова, Сумарокова, Лукина, знакомил его с бытом и нуждами народа. Он внушал Павлу, «как Россия пространна и какие сокровища в себе заключает, что его высочеству надобно стараться обо всем, что касается России, иметь подлинное, подробное и основательное сведение, дабы потому узнать, какие в ней есть заведения и яснее усмотреть средства и удобности к содержанию того, чего нет еще»; он старался говорить «о подлинных и коренных причинах, чего ради все идет толь тихою черепашьею поступью и ничто, как говорят, не ладится, и какие способы — все в быстрое и успешное привести движение». Полагая между рассуждениями и рассказами «великую разность», Порошин тщательно заботился о том, чтобы своими беседами «не навести скуки и отвращения». В таких случаях, кроме всяких исторических сведений и анекдотов, кроме многих правил о красоте российского языка, наблюдал он, «чтобы в его высочестве осталось за закон и основание — рассматривать и отличать прямые достоинства, не ослепляясь блистательною и часто обманчивою наружностию, чтобы любить народ российский, отдавая потом справедливость каждому достойному из чужестранных, чтобы тверду и непоколебиму быть в глубоком почтении, кому оным его высочество должен». Чтобы еще более укоренять в великом князе следы бесед своих с ним, и чтобы он более обращал внимание на свое поведение, Порошин начал читать ему заведенный им дневник детской жизни своего воспитанника, взяв с него обещание никому не говорить о том. «Все точнешенько так», — заметил Павел однажды, — только иные места желал бы я, чтобы выскребены были». — «Ежели все так, — ответил Порошин, — так зачем же выскребать? История должна быть справедлива и беспристрастна».
Павел чувствовал любовь к себе своего воспитателя и, в свою очередь, любил и ценил его. К сожалению, отношения эти продолжались недолго, и при этом обнаружились несимпатичные черты великого князя: неустойчивость его впечатлений, шаткость его привязанностей.
Деятельность Порошина, его особенное влияние на Павла, уже давно возбуждали неудовольствие немецких наставников и воспитателей цесаревича, смотревших на Россию как на страну варварскую и односторонне, хотя вполне искренно, выставлявших пред своим питомцем лишь грубость русского народа и недостатки нашего общества, не менее односторонне прославляя иностранцев, в особенности немцев. Самобытность, чисто русские черты деятельности Петра Великого истолковывались лишь в смысле желания его водворить в России неметчину, а над личностью его смеялись, добродушие и страдательное терпение русского народа выставляли глупостью, уверяя, что «notre peuple est се que l’on veut bien qu’il soit». Это качество, впрочем, ставилось в заслугу русскому народу, и потому 10-летний Павел в сущности выражал лишь мнение многих русских европейцев, когда говорил: «А что-ж? Разве это худо, что наш народ таков, каким хочешь, чтобы он был? В этом, мне кажется, худа бы еще нет. Поэтому и стало, что все от того только зависит, чтобы те хороши были, кому хотеть надобно, чтобы он был таков или инаков». Горячность и усердие Порошина в деле воспитания Павла в значительной степени объясняется возникавшей для него необходимостью бороться с влияниями, которые, по его мнению, могли повредить и будущему русскому государю, и России. Между придворными иноземцами и Порошиным действительно началась глухая борьба, признаки которой проявлялись постоянно, даже в мелочах, тем более, что именно Остервальд, бывший вместе с тем и помощником Панина в деле воспитания Павла Петровича, преподавал ему историю, географию, русский и немецкий языки. Преподавание его было сухое, безжизненное: цесаревичу сообщались только имена да цифры; притом Остервальд очень плохо выражался по-русски. «Я не могу терпеть, — говорит Порошин, — чтобы не поправить, услыша превратный и российскому слуху странный выговор». «Великий князь не любил его, — замечает Порошин, — он учился у него (еще в раннем детстве) истории, кою напоследок до Нинова сына прошел и выучил, что из 30 государей ни одного не было хорошего». Столкновения между Остервальдом и Порошиным были постоянные, и Остервальд успел, наконец, восстановить против Порошина не только Панина, но и самого великого князя.
Порошин не любил немецкого языка, хотя прекрасно говорил на нем, и именно его внушениями, а не собственным плохим преподаванием, Остервальд объяснял дурные успехи в немецком языке Павла и его к нему отвращение; выходки Павла также приписывались влиянию Порошина. Когда Павел стал требовать, чтобы при беседах его с Порошиным не присутствовал никто другой, Панину было доложено в том смысле, что Павлу внушал об этом сам Порошин, и Порошин, испуганный этой сплетней, сам уже стал просить Павла не показывать ему явно знаков своей дружбы, «дабы избыть роптание завистливых глаз и злости низких сердец и умов темных». Панин склонен был всегда стать на сторону Остервальда и стал подозрительно смотреть на усердного русского воспитателя.
Спустя некоторое время, воспользовавшись непродолжительным отсутствием Порошина, немцы успели так настроить против него мнительного и подозрительного Павла Петровича, что тот стал очень холодно относиться к нему по его возвращении. Последовало объяснение, и когда Порошин заговорил о своей невинности, то Павел вспыльчиво прервал его: «Ты это заслуживаешь, — сказал он; — знаю я теперь, что все то значило, что ты прежде ни говорил со мною, и я уже обо всем рассказал Никите Ивановичу». «Долго мне теперь описывать, — продолжает Порошин, — какие я чудеса сведал от его высочества, как подло и злобно слова мои ему были перетолкованы, и как он мог сказать о том его превосходительству Никите Ивановичу. Всего больше меня тронуло, что довели сие до Никиты Ивановича, потому что, если бы не удалось мне представить ему своих изъяснений, то б мог и подлинно почесть меня тем, что я отнюдь не есть и чем завсегда гнушался. Если бы только на его высочестве такие бабьи интрижки останавливались, то б я сожалел только, что сие служит к развращению кроткого и человеколюбивого нраву государя цесаревича, а впрочем смеялся бы тому и пренебрегал». Действовали на самолюбие и подозрительность Павла, и он, не задумываясь, предал Порошина, играя роль жертвы его внушений. Всего ужаснее для Порошина было то, что Павел рассказал Панину о его записках. «Во время оных перетолкований его высочеству речей моих и рассуждений, на справедливости и усердии основанных, — пишет Порошин, — привели государя цесаревича (к тому), что и о журнале моем рассказать он изволил (хотя прежде и обещал, чтобы никому об оных не сказывать и доныне ненарушимо хранил свое обещание), думая, что и то будет служить мне в предосуждение и в облечение коварных моих, как они называли, умыслов; и в самом деле, и о сих записках уверили его высочество, что они со временем будут только служить к его стыду и посрамлению». О ходе «дворских» интриг, приведших к гибели Порошина, сохранилось следующее известие: «Сперва внушено было цесаревичу, что записки Порошина к чести его служить не могут, потому что все детские проступки тут вносимы были; особенно же не нравился сей журнал обер-гофмейстеру графу Панину по некоторым смелым о нем самом заключениям. Сверх того, неопытный и пылкий Порошин, к несчастью своему, страстно влюбился в графиню Шереметеву, которую граф Никита Иванович прочил себе в невесты. Когда любовь их (Порошина и Шереметевой?) сделалась явной, то легко охолодили великого князя к своему наставнику, потом отлучили его от двора». Оклеветанный и дважды униженный и оскорбленный в самых лучших своих чувствах, Порошин в беде, которая отнимала у него все будущее и пятнала бесчестием, обратился за помощью к фавориту Екатерины, графу Григорию Орлову. Но «по политическим причинам» Панин при Павле был неуязвим даже для Орлова, и Порошин переведен был на службу в Малороссию, где вскоре умер.
С удалением Порошина учение отступило мало-помалу на второй план и потеряло свой прежний смысл. Беспристрастный свидетель всего периода воспитания Павла, Платон рассказывает, что «разные придворные обряды и увеселения не малым были препятствием учению. Граф Панин был занят министерскими делами, но и к гуляниям был склонен. Императрица самолично никогда в сие не входила». Очевидно, что при Павле возобладал информатор его Остервальд, который, льстя лености Павла, еще раньше спорил с Порошиным, доказывая, «что надобно, чтобы на половине великого князя всякую неделю два раза были куртаги, дабы публика его узнала, и он бы к обхождению привыкал». Между тем, великий князь достиг 14 лет, когда по воспитательному плану Панина «полезно было учинить особливое рассуждение, каким способнейшим образом приступить к прямой государственной науке, т. е. к познанию коммерции, казенных дел, политики внутренней и внешней, войны морской и сухопутной, учреждений мануфактур и фабрик и прочих частей, составляющих правление государства». Для нас не сохранилось подробностей об этих занятиях цесаревича; известно только, что безнравственный интриган Теплов, приглашенный для преподавания ему государственных и политических наук, с умыслом или нет, наводил на Павла такую скуку занятиями этими предметами, что тот не хотел и слышать о них: он приносил ему для разбора огромные кипы процессов, производившихся в сенате. Зато великий князь начал обнаруживать склонность к «мелкостям военного дела», от которого ранее его устраняли по печальному опыту его отца: Панин и Порошин были согласны в этом отношении. «Обширное государство, писал Порошин, неисчисленные пути откроет, где может поработать учение, остроумие и глубокомыслие великое и по которым истинная слава во всей вселенной промчится и в роды родов не умолкнет. Такие ли огромные дела оставляя, пуститься в офицерские мелкости? Я не говорю, чтобы государю совсем не упоминать про дело военное. Никак! — в том опять сделано было упущение; но надобно влагать в мысли его такие сведения, которые составляют великого полководца, а не исправного капитана или прапорщика. Сверх того, в безделки пускаться весьма опасно. Они и такого человека, который совсем к ним не склонен, притянуть к себе могут. Лености нашей то весьма угодно, а тщеславие не преминет уже стараться прикрыть все видом пользы и необходимости. Легче в безделках упражняться, нежели в делах важных». С другой стороны, поклонники военного дела и «офицерских мелкостей» внушали Павлу: «Какую бы помощь, например, получила Греция при Маратоне от всей премудрости философов своих, вольных и др. наук и художеств, если бы не было в ней Мильтиада и десяти тысяч, напоенных его духом? И не должен ли всякий признаться, что все их знание служило только к сочинению либо подлых песен для мягчения своих победителей, или к восстановлению позорных для себя же трофеев? Но чтобы сократить, оставлю тьму таких примеров и приобщу только то, что славный прадед ваш, давая подданным своим почти во всем пример собою, не погнушался быть солдатом, ни матросом, а не был никогда подьячим ни протоколистом ни одной коллегии, ниже сената». И последнему взгляду Павел должен был отдать предпочтение: дети вообще любят игру в солдаты, а Павел часто мечтал, еще в ранние свои годы, о баталиях и военной службе. Платон прямо свидетельствует, что великий князь был особо склонен к военной науке и пленялся «всякой наружностию, в глаза бросающеюся». Брат Никиты Панина, генерал-аншеф Петр Иванович, часто посещал Павла и содействовал развитию его военных наклонностей. Во всяком случае, Павел получил хорошую военную подготовку, и уже в 1772 г., 18 лет, начал исполнять обязанности генерал-адмирала и фактически командовать кирасирским полком, которого он был полковником; оба эти звания пожалованы ему были императрицей еще в 1762 году.
Находясь под исключительным присмотром Никиты Панина, Павел Петрович видел в матери, прежде всего, государыню: являясь к большому двору для свидания с державной своей матерью всегда в сопровождении своего воспитателя, Павел виделся с ней, главным образом, на разных придворных собраниях. Оттого неудивительно, что в обращении с ним Ератерины установилась некоторая холодность, за которую ее впечатлительный сын платил ей тем же. Вид принужденности в отношениях матери к сыну рождался и оттого, что, в первое десятилетие царствования Екатерины недовольные ее управлением почти всегда выдвигали имя Павла, как претендента, которому должен был принадлежать престол: имя это, в укор себе, она последовательно встречала в делах Гурьева, Хитрово, Арсения Мацеевича, Опочинина и даже Беньовского, да и сам Панин, как постоянный страж Павла, напоминал ей своей персоной планы 1762 г. о возведении его на престол. Тем не менее, всякий раз, когда слабому здоровью Павла Петровича угрожала какая-либо опасность, Екатерина проявляла о нем особенную заботливость. Так было в 1767 г. во время пребывания в Москве, когда Павел заболел серьезной болезнью; так было и в мае 1768 г., когда умерла от оспы невеста Панина, графиня Анна Петровна Шереметева. Во время ее болезни Павел жил в Царском Селе при Екатерине, в разлуке с Паниным, которому императрица обещала «сына своего невесть как няньчить», а 1 ноября того же года Павлу по желанию Екатерины и одновременно с ней привита была оспа английским врачом Димсдалем.
Из записок Порошина видно, что Панин отзывался иногда при великом князе саркастически об управлении делами государства в царствование Екатерины. Вместе с тем, великий князь воспринял у Панина и ненависть к Орловым, ее помощникам. Подозрительность и мнительность великого князя, естественно, увеличивались постоянно и дошли до того, что он начал бояться за собственную безопасность и даже за свою жизнь. В 1771 г., когда Павел Петрович опасно заболел горячкой, императрица, несмотря на летнее время, нарочно переехала из Петергофа в Петербург, где находился больной, и почти ежедневно навещала сына. Между тем возникли толки о престолонаследии в случае смерти цесаревича. Народ тревожился болезнью наследника, и выздоровление его принято было с восторгом; Фонвизин, преданный слуга Панина, написал даже особое «Слово» на это выздоровление.
В 1772 г. великий князь достиг совершеннолетия. Этого момента многие современники ждали, как события, долженствующего определить степень участия наследника в управлении государством. Еще в детстве, по рассказу Порошина, Павел слышал от матери, «что как он возмужает, то она изволит призывать его к себе по утрам для слушания дел, дабы он мог к тому привыкнуть». Иностранные дипломаты высказывали предположение, что со времени совершеннолетия Павла судьба Екатерины будет неверна: «я не сомневаюсь, — писал, например, лорд Каткарт в 1769 г., — что все дело подготовлено и условлено ко времени совершеннолетия, хотя подробности мне неизвестны». На самом же деле Екатерина вовсе не думала поступиться даже частью своей власти в пользу сына, и день совершеннолетия Павла, 20 сентября 1772 г., быть может с умыслом, ровно ничем не был ознаменован: в этот день не было даже никакого производства, и хотя Павел вступил в исправление обязанностей генерал-адмирала и командующего кирасирским полком своего имени, но его обер-гофмейстер Панин не лишен был своей власти над ним, так что совершеннолетний наследник, на деле как бы не был еще признан совершеннолетним. Разумеется, «усерднейшим и вернейшим детям отечества», возлагавшим столько прекрасных надежд на Павла, это было сильно не по вкусу, и, действительно, никогда не было столько интриг при дворе Екатерины, как в конце 1772 г. и первой половине 1773 г. Странным образом случилось, что пред самым совершеннолетием Павла Екатерина охладела к Орлову, и появился новый фаворит Васильчиков, бывший креатурой Панина. Перемена эта отозвалась на отношениях Екатерины к сыну: она баловала, ласкала его; со своей стороны, Павел, ненавидевший Орловых, был крайне доволен их падением, так что сам Панин должен был сдерживать порывы его отвращения к отставному фавориту. Но уже в конце 1772 г. Екатерина начала подозревать какую-то интригу со стороны Паниных и слухи о дурных отзывах Павла об Орловых называла «ложью, выдуманною для видов тех, которые через то надеялись скорее достигнуть своих видов», «в коих», писала она, «я не обманута, а все сие пустошь, из перехитренной тонкости выдуманная, и меня не проведут». Последствием этой «пустоши» было, однако, новое усиление влияния Орловых при дворе с марта 1773 г. и предосторожности, принятые против братьев Паниных. «Все интриги и струны настроены, — сообщал в это время преданный Панину Фонвизин, — чтобы графа Панина отдалить от великого князя, который открыл мне свое намерение, буде отлучат его от великого князя, то он ту же минуту выйдет в отставку. Великий князь тужит очень, видя худое положение своего воспитателя, а слышно, что его отдаляют… Развращенность здешнюю описывать излишне. Ни в каком скаредном приказе нет таких стряпческих интриг, какие у нашего… происходят и все вертится над бедным Паниным. Брата своего он в Петербург привезти боится, чтобы еще скорее ему шеи не сломали, а здесь ни одной души не имеет, кто бы ему был истинный друг». Петр Панин жил в это время в Москве, после выхода своего в отставку, и также проявлял признаки волнения: он, по донесению московского главнокомандующего, князя Волконского, в это время «много и дерзко болтал», хотя «такого не было слышно, чтоб клонилось к какому бы дерзкому предприятию».
Сам Панин умел, однако, оставаться в тени. Главной его пружиной был сначала его ближайший друг, бывший дотоле посланником в Варшаве, голштинец Сальдерн, постоянно присутствовавший во время пребывания своего в Петербурге на обедах наследника. Сальдерн сам однажды охарактеризовал себя словами, обращенными к графу Строганову; «вы те интриги крупными называете, кои я весьма мелкими почитаю». Сперва Сальдерн провел давний проект Панина об устранении Павла Петровича от всякого вмешательства в дела германские, так как Павел по наследству от отца был герцогом голштинским: печальный пример Петра III заставлял думать, что и сын его сосредоточит свое внимание на делах голштинских, а не русских. 21 мая 1773 г. заключен был с Данией окончательный договор, по которому, уступая Дании Шлезвиг и Голштинию, Павел Петрович приобретал взамен графства Ольденбург и Дельменгорст; вслед за тем, актом 14 июля 1773 г. Павел передал эти владения коадъютору Любскому Фридриху-Августу, представителю младшей линии голштинского дома; за Павлом остался лишь титул герцога голштинского и право раздавать голштинский орден св. Анны. Вслед за тем Сальдерн составил для поднесения императрице план о даровании Павлу соучастия в управлении государством, но план этот, как говорят, не понравился Панину: он убедил Павла отвергнуть его, но не донес о нем Екатерине, которая узнала о происках Сальдерна лишь после окончательного отъезда его из России в августе 1773 г. Рассказывают, что Панин сам составил, вместе с доверенными секретарями своими Фонвизиным и Бакуниным, другой план вступления Павла в управление государством, но что Бакунин открыл графу Г. Г. Орлову все обстоятельства дела. Императрица призвала к себе сына и гневно упрекала его; тогда Павел испугался и принес матери список всех участников. Она сидела у камина и, взяв список, не взглянув даже на него, бросила бумагу в огонь, сказав: «я не хочу знать, кто эти несчастные»: она знала уже их по доносу Бакунина. Несомненно одно, что уже в мае 1773 г. Павел искал сближения с матерью. 27 мая он писал гр. Андрею Разумовскому: «Я составил себе план для будущего поведения, который я изложил вчера гр. Панину, его одобрившему. План этот состоит в том, чтобы как можно более сблизиться с матерью и приобрести ее доверие — и для того, чтобы, по возможности, обезопасить ее от всякого рода интриг, и для того, чтобы иметь род оплота и поддержки на случай, если бы захотели противодействовать моим намерениям». Тогда же Панин пробовал действовать на другой почве. Еще в 1768 г. Екатерина поручила другу Панина, бывшему посланнику Дании в России, Ассебургу, выбор невесты для Павла из германских княжеских семейств. Творец «северного аккорда» Панин давно умел возбудить в наследнике симпатии к Пруссии, закрепленные в 1770 г. сближением его с принцем Генрихом прусским во время 4-месячного пребывания его в Петербурге. Естественно было и принцу Генриху, и Панину заботиться о том, чтобы выбор Ассебурга совпадал с политическими их планами; Фридрих II также принял в этом горячее участие ради интересов Пруссии. «Только происками и интригами, — говорит он сам в своих записках, — достиг король прусский того, что остановил выбор Екатерины на принцессе гессен-дармштадтской, родной сестре принцессы прусской. Чтобы пользоваться значением в России, необходимо было поместить там лиц, которые держали бы сторону Пруссии. Следовало надеяться, что принц прусский, вступив на престол, мог приобрести от этого большие выгоды. Ассебургу, подданному короля, поручено было ознакомиться с германскими дворами, в семействах которых были невесты. Король пробудил в нем патриотическое усердие, указав ему, что принцесса дармштадтская есть именно та, которой он наиболее интересуется. Посланник так хорошо сослужил службу его прусскому величеству, что эта принцесса и была избрана в супруги великому князю». Действительно, уже 28 апреля 1773 г. Екатерина сделала формальное приглашение ландграфине гессен-кассельской Каролине с тремя ее дочерьми: Амалией, Вильгельминой и Луизой — прибыть в Петербург на русской флотилии, нарочно за ней отправленной в Любек; принцесса Вильгельмина предназначена была в невесты наследнику. В то же время Ассебург писал Панину, что вследствие его стараний ландграфиня так хорошо настроена, что не будет слушать ничьих советов, кроме советов Панина, и что она будет слушаться и повиноваться ему во всем. О письме этом Екатерина узнала из перлюстрации и тогда же предписала барону Черкасову, назначенному встретить принцессу Вильгельмину, дать ей следующую инструкцию: «Принцесса должна не только чуждаться, но никогда не слушать тех, которые злобными своими наветами пожелали бы расстроить согласие императорского семейства. Принцессе, которой суждено скрепить его узы, вменяется в обязанность изобличать пред императрицей и великим князем, ее супругом, тех, которые до нескромности или низости дерзнули бы мыслить внушить ей чувства, противные долгу привязанности к императрице и к великому князю… Принцесса должна избегать всяких наветов, могущих быть со стороны министров иностранных дворов». Последний совет был вызван предписанием Фридриха II его посланнику в Петербурге, Сольмсу, о чем Екатерина узнала также из перлюстрации, — не скрывать от ландграфини ничего такого, что могло бы послужить к руководству ее при дворе, ей незнакомом, дабы она могла соразмерять свои поступки. По прибытии ландграфини в Петербург 18 июня Екатерина формально обратилась к ландграфине, прося от имени сына руки дочери ее, Вильгельмины. 15 августа принцесса Вильгельмина приняла православие с именем великой княжны Наталии Алексеевны, а 29 сентября с обычной пышностью совершено было бракосочетание великокняжеской четы. Вслед за тем, так как воспитание Павла закончилось, то Никита Иванович Панин получил увольнение от должности обер-гофмейстера при Павле, причем был осыпан наградами и получил особую благодарность Екатерины «за все приложенные труды и попечение о здравии и украшении телесных и душевных дарований великого князя». Истинной целью Екатерины при удалении Панина от Павла Петровича было стремление установить добрые свои отношения с возмужавшим сыном и его супругой. «Дом мой очищен, — выразилась она по этому поводу, — или почти очищен; все жеманства происходили, как я предвидела, однако же воля Господня совершилась». Отдельного двора для великокняжеской четы образовано не было, но вместо Панина состоять при великом князе назначен был генерал-аншеф Николай Иванович Салтыков.
Для великого князя Павла Петровича закончилась, таким образом, первая подготовительная пора жизни, и он является в дальнейшей своей жизни уже самостоятельным лицом в совершенно новой для него семейной и политической обстановке. Юный, цветущий наследник, чуждый всех ошибок и увлечений прошлого, возбуждал в то время всеобщие симпатии своими личными качествами. «В него легко влюбиться всякой девице, — сообщал Сольмс Ассебургу. — Хотя он невысокого роста, но очень красив лицом; весьма правильно сложен; разговор и манеры его приятны; он кроток, чрезвычайно учтив, предупредителен, и веселого нрава. Под этой прекрасной наружностью скрывается душа превосходнейшая, самая честная и возвышенная, и, вместе с тем, самая чистая и невинная, которая знает зло только с отталкивающей его стороны и вообще сведуща о дурном лишь насколько это нужно, чтобы вооружиться решимостью самому избегать его и не одобрять его в других. Одним словом, невозможно довольно сказать в похвалу великому князю». Этот хвалебный отзыв прусского дипломата подтверждался во многом и другими лицами, знавшими великого князя преимущественно с внешней стороны; более тонкие наблюдатели, отдавая должное рыцарским, религиозным и светским достоинствам Павла Петровича, уже отмечали развитие тех недостатков его характера, о которых говорил еще Порошин: крайнюю неустойчивость впечатлений на истерической подпочве, соединенную со стремительной, необдуманной пылкостью в решениях; мнительность и подозрительность Павла, воспитанная обстановкой детских и юношеских его лет, делала его игрушкой в руках всякого интригана, умевшего льстить его страстям. Оттого Павел всегда находился под чьим-либо влиянием. В это время со всем доверием молодого чувства он предался одному из друзей своего детства, молодому, жизнерадостному графу Андрею Разумовскому. Разумовский умел веселить своего царственного друга и несколько оторвать его от мрачных внушений Панина, против которого он даже помогал Сальдерну вести интригу. «Дружба ваша, — писал Павел Разумовскому, — произвела во мне чудо: я начинаю отрешаться от моей прежней подозрительности. Но вы ведете борьбу против десятилетней привычки и побораете то, что боязливость и обычное стеснение вкоренили во мне. Теперь я поставил себе за правило жить как можно согласнее со всеми. Прочь химеры, прочь тревожные заботы! Поведение ровное и согласованное с обстоятельствами — вот мой план. Я сдерживаю, насколько могу, свою живость; ежедневно выбираю предметы, дабы заставить работать мой ум и развивать мои мысли, и черпаю понемногу из книг». При таком отсутствии душевного равновесия великого князя и стремлении его найти себе опору, личные свойства супруги его приобретали большое значение. Еще принц Генрих, познакомившийся с Павлом в 1770 г., заметил, что с Павлом будет счастлива лишь жена снисходительная, которая выкажет ему полное доверие и не будет постоянно требовательной. Казалось, что великая княгиня Наталия Алексеевна сумеет составить счастье своего супруга и поселить мир в императорской семье. Великий князь очень любил свою супругу, а императрица не могла достаточно нахвалиться своей невесткой и говорила даже, что великая княгиня возвратила ей сына и что она намерена достойно отблагодарить ее за это: великой княгине приписано было, таким образом, обнаружившееся еще до ее приезда стремление Павла сблизиться с матерью. Вообще, заметны были в это время теплые отношения Екатерины к Павлу. «Женитьбою, — писала она ему, — окончилось ваше воспитание; невозможно было оставлять вас долее в положении ребенка и в двадцать лет держать под опекою. Перед публикою ответственность теперь падает на вас одного; публика жадно будет следить за вашими поступками. Эти люди все подсматривают, все подвергают критике и не думайте, чтобы оказана была пощада как вам, так и мне… Обращайтесь ко мне за советом всякий раз, когда найдете это нужным: я буду говорить вам правду, со всею искренностию, с какой только способна, и вы будете довольны, выслушав ее. Вдобавок и чтобы занятия ваши, в угоду публике, были значительнее, я назначу час или два в неделю, по утрам, в которые вы будете приходить ко мне одни для слушания дел. Таким образом вы ознакомитесь с ходом дел, с законами страны и с моими правительственными принципами». В инструкции Салтыкову она предписала ему стараться понравиться великому князю, оказывать ему всевозможную предупредительность и приобрести его доверие. Когда один из «льстивых царедворцев» намекнул великому князю, что Салтыков назначен к нему для наблюдения за его поведением, то Павел Петрович со свойственной ему живостью не только сообщил Екатерине об этом, но и назвал ей этого царедворца — графа Матюшкина. Екатерина приказала Матюшкину пореже являться к ней на глаза, и он в начале 1774 г. оставил службу. Добрые отношения к сыну-претенденту для Екатерины были тогда особенно дороги: весть о появлении Пугачева и о бунте на Яике пришла в Петербург в самый день бракосочетания Павла. Нужно было ласкать Павла и для того, чтобы удалить его от Никиты Ивановича Панина, который сохранял за собой негласное на него влияние. К сожалению, и в этом случае обнаружились дурные свойства Павла Петровича: он сообщил матери все планы Сальдерна и тем выдал ей своего бывшего воспитателя, Панина, которому они были известны и который не донес о них своевременно императрице. Мнительность цесаревича, боязнь предательства и отравы также нашли себе выражение. Однажды подали ему за ужином блюдо сосисок, — кушанье, которое он очень любил. Он нашел в нем несколько осколков стекла. В гневе он тотчас встал из-за стола, взял блюдо, отправился к Екатерине и в запальчивости объявил, что он убеждается в том, что его хотели отравить. Императрица была очень взволнована этим подозрением и увезла Павла Петровича с собой в Царское Село, чтобы иметь на свободе время узнать, было ли это у него лишь скоропреходящим впечатлением, вызванным случайным обстоятельством, или это укоренившаяся в нем недоверчивость. Английский посланник Гуннинг заметил о Павле в это время: «трудно определить его характер по его поступкам, и можно сказать, что до настоящего времени у него не было характера: он легко воспринимает впечатления, но они легко и забываются».
Тень Панина не оставляла однако же Павла даже в обществе императрицы. Привлеченный ею отчасти к обсуждению государственных вопросов, Павел Петрович счел своевременным обнаружить свой политический образ мыслей, представив ей в 1774 г. «Рассуждение о государстве вообще, относительно числа войск, потребного для защиты оного, и касательно обороны всех пределов». В сущности все мысли, изложенные Павлом в этом «Рассуждении», были лишь отзвуком мнений братьев Паниных: Никиты и Петра Ивановичей, и навсегда остались его политическим символом веры. «По сие время, — писал он, — мы, пользуясь послушанием народа и естественным его счастливым сложением, физическим и моральным, все из целого кроили, не сберегая ничего; но пора помышлять о сохранении сего его драгоценного и редкого расположения для крайнего случая, где уже ни приуготовлениями, ни принятием всех благоразумных мер учинить нечего». Для этой цели Павел предлагал отказаться от наступательных войн и установить оборонительную военную систему в империи, прикрыв границы крепостями и расположив за ними четыре армии: против Швеции, Пруссии и Австрия, Турции и в Сибири; остальные полки должны были быть расположены внутри империи; все полки с течением времени должны были получить оседлость, комплектуясь и продовольствуясь на счет местных жителей, причем рекруты постепенно сменялись бы солдатскими детьми, достигавшими совершеннолетия. Вместе с тем, Павел Петрович, следуя прусским образцам, советовал дать войскам подробные штаты, уставы и инструкции и предписать всем, начиная от фельдмаршала и кончая рядовым, все то, что им делать должно; тогда, говорил он, можно на них взыскивать, если что-нибудь будет упущено, а не прежде, потому что надобно, чтобы каждый знал, что он должен сделать, чтобы можно было требовать от него ответа, для чего он упустил что-нибудь. Достигнуть этого, по мнению Павла, можно было установлением строгой подчиненности, чтобы никто, от фельдмаршала до солдата, не мог ни в чем извиняться недоразумением, начиная с мундирных вещей и кончая строем. «Когда на все подобное, объяснил он, будут испрашиваться высочайшие разрешения, то чрез таковое ограничение все будут несравненно довольнее и охотнее к службе, потому что не будут страдать и видеть себя подчиненными прихотям и неистовствам частных командиров, которые всем сим сквернят службу и вместо приохочивания удаляют всех от нее». «Рассуждение» свое молодой, неосмотрительный наследник заключил следующими словами: «показав теперь все то, что к равновесию потребно и какую военная часть связь и пропорцию должна иметь в рассуждении всего государства, совершил намерение себя сделать полезным государству, писав сие от усердия и любви к отечеству, а не по пристрастию или корысти, в такое время, где, может быть, многие, забыв первые два подвига, заставившие меня писать, следуют двум последним, а что больше еще, и жертвуя всем тем, что святее быть не может. А сему я был сам очевидцем и узнал сам собою вещи, и, как верный сын отечества, молчать не мог».
Именно в это время императрица готовила свое знаменитое «Учреждение о губерниях»: понятно, как она должна была отнестись к политическому «profession de foi» своего сына, представлявшему как бы вид критики ее царствования. «Необыкновенное развитие бюрократии и формалистики, — говорит по этому поводу г. Лебедев, — довольствование наружностию, не проникая во внутрь вещей и дел, а главное, тяжелый уровень, наложенный на всякую мысль или желание, выходящее из принятого порядка, — вот что было бы последствием централизации при столь обширной территории, как русская. Мысль должна была бы остановиться, развитие делалось неуместным, частные улучшения оказывались невозможными: их заменяла окаменелая буква устава или инструкции, а всякая попытка заменить недостаточность устава или инструкции называлась умничанием». Источник заблуждений Павла был благородный: он пытался установить строгую законность там, где ему представлялся действительный или мнимый произвол, и установить единообразие, как видимое проявление этой законности, во всех мельчайших частях государственной машины; но общественной самодеятельности, таким образом, представлялось весьма мало места, и она часто должна была являться преступной, как нарушение раз установленного порядка. Смотря на все с точки зрения формальной законности, Павел Петрович, вообще добрый, даже жалостливый, обнаруживал суровость и строгость даже в тех случаях, где сама Екатерина склонна была в государственных интересах обнаруживать свойственную ей снисходительность и незлобие. «Велела я ему (Павлу) со Стрекаловым прочесть всю сию пакотилью (сверток бумаг), — писала Екатерина Потемкину после усмирения Пугачевского бунта, — и он сказал Степану Федоровичу, прочтя прощение бунта, что это рано, и все мысли его клонились к строгости». Неизвестно, старалась ли Екатерина переубедить сына, но несомненно, о его государственном воспитании в ее духе уже не могло быть и речи: в Павле императрица ясно увидела уже закончившего курс обучения воспитанника Панина, и ее государственные «беседы» с ним явились не лекциями гениальной государыни своему наследнику, не правительственной школой для него, а полем столкновения Екатерины с мнениями враждебной ей партии. Естественно, что Екатерина думала уже о возможном прекращении этих бесед, а не развитии их; оттого, вероятно, она не дала своему наследнику места ни в сенате, ни в своем совете. С этого времени звезда нового фаворита Екатерины, Потемкина, взошла еще выше: с ним императрица делилась своими планами, в ней она встречала верного и талантливого исполнителя своих предначертаний. Отсюда легко понять чувства, с которыми Павел относился всегда к Потемкину: в нем он видел не только врага по убеждениям, но и соперника, занявшего место, которое он считал принадлежащим себе по праву.
Разочарованный в возможности принять живое участие в государственных делах, Павел Петрович и в семейной своей жизни не нашел счастья. Великая княгиня Наталия Алексеевна, гордая и честолюбивая, подчинила его своему влиянию, но сама также сделалась доступной внушениям друга Павла, графа Андрея Разумовского, находившегося на жалованье у держав, противодействовавших «северному аккорду» Панина: Франции и Испании. Само собой разумеется, что и Наталия Алексеевна, и Разумовский употребили все усилия, чтобы оттеснить Панина от двора наследника: Павел стал находить себе удовольствие только в обществе своей супруги и графа Андрея. Екатерина заметила интриги Наталии Алексеевны и предварила сына, что граф Разумовский злоупотребляет его благосклонностью для того, чтобы иметь влияние на великую княгиню. Эта «страшная поверенность (odieuse confiance)», по донесению французского поверенного в делах Дюрана, друга Разумовского, «причинила Павлу Петровича огорчение, которое он тщетно старался скрыть. Великая княгиня принудила его наконец объяснить ей причину его грусти и узнала ее только для того, чтобы, проплакав несколько дней, убедить его в злобности этого слуха, клонившегося лишь к тому, чтобы рассорить ее с мужем». Во время пребывания двора в Москве отношения Екатерины к великокняжеской чете сделались очень сухи и выражались наглядно в мелких фактах; так, 21 апреля, в день своего рождения, Екатерина подарила Павлу недорогие часы, а Потемкину — 50 тысяч рублей, — сумму, в которой Павел Петрович очень нуждался и о выдаче которой он давно просил: лишь в день именин Павла, 29 июня, его просьба была исполнена, и то лишь отчасти: ему пожаловано было всего 20 тысяч рублей. Это явное предпочтение Потемкина только усилило ненависть к нему великого князя; при вспыльчивости Павла дело дошло по одному ничтожному поводу до открытой ссоры между ним и Потемкиным. В довершение всего, Наталию Алексеевну невзлюбили в Москве за ее гордость, за ее незнание русского языка, за ее презрение установившихся обычаев, а великого князя за его сдержанность. «La noblesse de Moscou, — доносил своему правительству французский поверенный в делах Дюран, — est peu contente de la naïveté avec laquelle le Grand Duc et la Grande Duchesse expriment leur dégoût pour une ville immense, mais où tout est épars, ou rien ne tient ensemble, dépourvue d’eau à boire, n’ayant que trois petites rivières, souvent à sec, renferment plusieurs marais et fourmillant de visages inconnus pour L. L. A. A. qui ne peuvent se faire à leurs façons». По отзыву Екатерины, у Наталии Алексеевны за это время «не видать было ни добродушия, ни осторожности, ни благоразумия…, во всем одно вертопрахство: то тo, то другое нам не по нутру».
Дело, вероятно, кончилось бы явным столкновением между свекровью и невесткой, если бы вскоре по возвращении двора в Петербург великая княгиня не умерла от родов; причиной этой кончины был физический недостаток Наталии Алексеевны — искривление стана, о котором во время сватовства Ассебург умолчал умышленно, желая угодить Фридриху II и Панину. Теперь сам Панин, обманутый в своих ожиданиях, писал другу своему H. B. Репнину, что «внутренний образ жизни великой княгини переменил чувства супруга и подал утешение всему двору о сей потере». Перемена эта произошла оттого, что Екатерина прибегла к сильному средству, чтобы излечить горесть Павла Петровича: она передала ему найденную в бумагах покойной переписку ее с Разумовским. Новая супруга Павла была уже давно намечена: это была помолвленная за принца гессен-дармштадтского 17-летняя принцесса виртембергская София-Доротея, физическим своим здоровьем и душевными качествами обращавшая на себя внимание Екатерины еще при выборе первой супруги для Павла Петровича. Устроить сватовство взял на себя принц Генрих прусский, родственник принцессы, находившийся в то время в Петербурге. Уже 18 апреля Екатерина писала г-же Бьелке: «я сомневаюсь, чтобы он (принц Людвиг) женился на принцессе виртембергской, несмотря на то, что они уже помолвлены: он совсем не стоит ее». Вслед за тем сделаны были приготовления к отъезду цесаревича в Берлин, где он должен был увидеться с принцессой.
Средство для излечения великого князя употреблено было сильное, результаты оказались блестящие, но характер Павла сделался навсегда мрачным и подозрительным: нелегко было ему пережить и обманутую привязанность к людям, которым он отдался всей душой; еще тяжелее для него было затаить в себе оскорбление, за которое он порывался отомстить. Разумовский тотчас же был выслан из столицы, но, встретившись с ним спустя шесть лет в Неаполе, где он был посланником, цесаревич, как говорит предание, схватил его за руку и повлек в пустую комнату; там, вынувши из ножен шпагу, он стал в позицию, воскликнув: «Flamberge au vent, monsieur le comte!», так что путешествовавшие с ним кавалеры лишь с трудом могли его успокоить. Поэтому поездка в Берлин явилась как нельзя более кстати, чтобы укрепить нервы его, пошатнувшиеся от страшного удара, и освежить душу его новыми впечатлениями. 13 июня 1776 г. Павел Петрович выехал в Берлин в сопровождении фельдмаршала Румянцова, Н. И. Салтыкова, камергера Нарышкина, камер-юнкера Александра Куракина, секретаря Николаи и хирурга Бека.
Все препятствия к браку принцессы Софии-Доротеи с Павлом уже устранены были в это время опять принявшим на себя роль свата Фридрихом II: мать невесты, принцесса Фредерика, была его родной племянницей, а отец, принц Евгений виртембергский, долгое время служил в прусской армии. Жених Софии-Доротеи, принц Людвиг гессен-дармштадский, получил от Екатерины 10 тысяч рублей пенсиона и возвратил невесте ее слово, Цесаревич прибыл в Берлин лишь 10 июля, где уже ожидала его София-Доротея со своими родителями, и был торжественно встречен Фридрихом: дальновидный король употребил все средства, чтобы заручиться расположением наследника русского престола. В тот же день Павел увидел свою невесту: София-Доротея была прекрасной молодой девушкой, с добрыми голубыми глазами и замечательно-здоровым цветом лица. Молодые люди быстро понравились друг другу, и уже 12 июля Павел сделал формальное предложение родителям невесты, и тогда же отпразднован был сговор. Между тем Фридрих развлекал своего высокого гостя смотрами и маневрами, парадными спектаклями, дневными и ночными праздниками в Шарлоттенбурге, Монбижу и Сан-Суси и т. д. Лишь 25 июля Павел Петрович покинул Берлин, восхищенный приемом короля и всем, им виденным в Пруссии. На дороге в Россию он провел два дня в замке Рейнсберге, в гостях у принца Генриха, где находилась также и его невеста. Пользуясь ее обществом и восхищаясь ее достоинствами, Павел Петрович не мог, однако, забыть горьких впечатлений, оставшихся у него от первого его брака, и, верный своим убеждениям в спасительность инструкций, написал для руководства Софии-Доротее особое наставление, которому она должна была, прибыв в Россию, следовать в своем поведении. «Слава Богу, — писала впоследствии София-Доротея, сделавшись супругой Павла, — я не нуждалась в этом наставлении: мои наклонности влекут меня к тому, чтобы всегда предупреждать его желания. И супруг мой сам чувствовал, что советы его имели своим основанием лишь несчастный опыт его первого супружества». 14 августа Павел возвратился уже в Царское Село, тогда как принцесса София-Доротея, встреченная на границе статс-дамой графиней Румянцовой, прибыла туда лишь 31 августа. Екатерина ласково приняла молоденькую принцессу, которая чрезвычайно ей поправилась. 14 сентября совершено было миропомазание принцессы, которая наречена была Марией Феодоровной, 15-го совершено было обручение ее с Павлом, а 26 сентября отпраздновано было их бракосочетание с пышностью, уже усвоенной в то время екатерининским двором. Новая великая княгиня очаровала всех своей добротой и любезностью, а полученное ею строгое нравственное воспитание в захолустном Монбельяре, вдали от соблазнов немецких княжеских дворов, обещало Павлу Петровичу домашний мир и прочное семейное счастье.
Случилось, однако, что второй брак Павла Петровича в связи с поездкой его в Берлин еще более ухудшил отношения его к матери. Прусская армия, прусская система управления, основанная на крайней централизации, прусская дисциплина произвели обаятельное действие на цесаревича и окончательно утвердили его в том миросозерцании, ясным выражением которого служило «Рассуждение» 1774 года. Молодая великая княгиня, отличавшаяся чрезвычайной любовью к своей германской родне, постоянно подогревала симпатии супруга своего к Пруссии и находила полную поддержку во вновь появившемся при великокняжеском дворе в качестве друга и советника графе Н. И. Панине. После испытанных тревог и несчастий Павел стал относиться к старому своему воспитателю еще с большим, чем прежде, доверием и уважением. Связь эта стала тем прочнее, что возле Павла постоянно находился племянник Панина, ему преданный, князь Александр Борисович Куракин, друг детства великого князя, человек образованный, но легкомысленный и тщеславный: Павел перенес на него привязанность, которую питал он к Разумовскому, и даже стал называть его своей «душою». Не одобряя правительственной системы Екатерины, ненавидя фаворита ее, Потемкина, Павел не стеснялся в выражении своих мнений; его зато игнорировали при большом дворе, давали ему чувствовать вид пренебрежения к его мыслям и чувствам. «Если бы, — писал он бывшему кавалеру своему Сакену, — мне надобно было образовать себе политическую партию, я мог бы умолчать о беспорядках, чтобы пощадить известных лиц; но, будучи тем, что я есмь, для меня не существует ни партий, ни интересов, кроме интересов государства, а при моем характере мне тяжело видеть, что дела идут вкривь и вкось и что причиною тому небрежность и личные виды. Я желаю лучше быть ненавидимым за правое дело, чем любимым за дело неправое».
Эта спартанская резкость, этот мужественный стоицизм убеждений Павла Петровича должны были обойтись ему весьма дорого в недалеком будущем. Уже 3 июня 1777 года Павел писал бывшему своему наставнику о своей надежде сделаться отцом, и с того времени постоянно занят был со своей супругой мыслью о воспитании будущего своего ребенка. «Стараться буду, — писал он Платону, — вящше заслужить ваше доброе о себе мнение, а особливо исполнением новых должностей вступлением через короткое время в новое звание, столь важное по отчету, которым всякий в оном должен, а особливо каждый в моем месте находящийся. Помолитесь обо мне. Бог, благословлявший меня в столь различных случаях, меня не оставит и при сем». Но и «эти новые должности» отняты были у Павла: тотчас после рождения 12 декабря 1777 года первенца великокняжеской четы, великого князя Александра Павловича, новорожденный перешел в заботливые руки державной бабушки, которая сама занялась воспитанием своего внука, считая его родителей мало к тому способными. Екатерина исходила из той мысли, что дети Павла Петровича и Марии Феодоровны принадлежат не им, а государству; но, каковы бы ни были ее побуждения, лишение Павла Петровича и его супруги их естественных родительских прав должно было произвести на них угнетающее впечатление. «Охлаждение между императрицей и великим князем, — писал английский посланник Гаррис через год после этого события, — увеличивается со дня на день. Она обращается с ним с полнейшим равнодушием, можно сказать, с пренебрежением; он же не дает труда скрывать свое неудовольствие и, когда смеет, выражает его свободно и в самых резких словах… С великим князем и с великой княгиней Потемкин и его партия обращаются как с лицами, не имеющими никакого значения. Цесаревич чувствует это пренебрежение и имеет слабость высказывать это в разговорах, хотя не властен сделать ничего более. Вследствие природной застенчивости и непостоянства нрава, которое не сглаживается с летами, он не может оправдать опасений, внушаемых императрице Потемкиным». Отчуждение между Екатериной и Павлом сделалось совершенным, когда и второй сын его, Константин, родившийся 27 апреля 1779 года, взят был Екатериной также на личное ее попечение: в мечтах своих императрица, как это видно из ее завещания того времени, готовила ему трон Константина Великого.
Что же осталось делать наследнику, которого удаляли от дел правления, унижали при дворе и лишали естественных родительских прав? Ему оставалось замкнуться в тесном кругу своих приближенных и в тиши, исподволь, готовиться к будущим «государским обязанностям», святость и ответственность которых он глубоко сознавал. Салтыков не пользовался в это время расположением Павла: на него смотрел он, как на шпиона императрицы и Потемкина. В уме цесаревича и его супруги царил один Никита Иванович Панин с братом своим Петром и родственниками: князем H. B. Репниным, князем Александром Куракиным и др. Между ними, с одной стороны, и Павлом Петровичем, с другой, шли постоянные разговоры и переписка об одном и том же: о настоящем печальном положении империи и средствах к его улучшению. В этом обмене мнений политический образ мыслей цесаревича слагался в стройную систему, главным образом под руководством Паниных.
Как политический мыслитель, Никита Иванович ставил на первом плане и превыше всего законность управления и умел внушить Павлу Петровичу высокое понятие о правах и обязанностях государя. Сохранился предсмертный весьма важный труд гр. Никиты Панина с добавлениями брата его Петра о форме государственного правления и о «фундаментальных законах», как свод его мнений о правительстве, усвоенных и его царственным воспитанником. «Верховная власть, говорил он, вверяется государю для единого блага его подданных… Государь, подобие Бога, преемник на земле высшей Его власти, не может равным образом ознаменовать ни могущества, ни достоинства своего иначе, как постановя в государстве своем правила непреложные, основанные на благе общем и которых не мог бы нарушить сам, не престав быть достойным государем. Без сих правил, или точнее объясниться, без непременных государственных законов не прочно ни состояние государства, ни состояние государя… Державшийся правоты и кротости просвещенный государь не поколеблется никогда в истинном своем величестве, ибо свойство правоты таково, что саму ее никакие предубеждения, ни дружба, ни склонности, ни самое сострадание поколебать не могут. Сильный и немощный, великий и малый, богатый и убогий — все на одной чреде стоят; добрый государь добр для всех, и все уважения его относятся не к частным выгодам, но к общей пользе… Он должен знать, что нация, жертвуя частью естественной своей вольности, вручила свое благо его попечению, его правосудию, его достоинству, что он отвечает за поведение тех, кому вручает дела правления и что, следственно, их преступления, им терпимые, становятся его преступлениями»…
Правление Екатерины при кажущемся самовластии ее фаворитов Орлова и Потемкина и влиянии их на все части государственного управления не удовлетворяло этому идеалу государя, сложившемуся у Павла Петровича; не мог он также сочувствовать и политической системе Екатерины как во внешних делах, так и во внутренних. По его мнению, как это видно из переписки его с Петром Паниным за это время, вся внешняя политика русского государя должна была быть направлена исключительно лишь к «обороне государственной», так как, по мнению Павла, Россия не нуждалась в территориальном приращении; напротив того, раскинувшись на громадном пространстве и заключая в себе самые разнородные народности, Россия имела насущную потребность устроить свои дела внутренние: установить на твердых началах законодательство, развить промышленность и торговлю, организовать ответственную перед законом администрацию, которая была бы выражением власти «для всех одинаково доброго» монарха, а не господствующего в государстве сословия.
Уже в это время Павел Петрович пришел к мысли о необходимости для достижения этих целей установить на прочных началах, прежде всего, порядок престолонаследия, как ни щекотливо казалось ему касаться этого вопроса лично ему самому. «Спокойствие внутреннее, — писал он графу Петру Панину, — зависит от спокойствия каждого человека, составляющего общество; чтобы каждый был спокоен, то должно, чтобы его собственные, так и других, подобных ему, страсти были обузданы; чем их обуздать иным, как не законами? Они общая узда, и так должно о сем фундаменте спокойствия общего подумать. Здесь воспрещаю себе более о сем говорить, ибо нечувствительно сие рассуждение довело бы меня до того пункта, от которого твердость и непоколебимость законов зависит, утверждая навсегда бытие и состояние на вечность каждого и рода его. Когда единожды законы утвердятся тем способом, которым и состояние каждого утверждается, так трудно будет приступить к исполнению какого бы то ни было предприятия, ибо тогда не может иного быть в необыкновенном течении вещей, как сходного с благоразумием». Цесаревич, однако, чувствовал, что от матери его, вступившей на престол путем военного переворота, невозможно ожидать установления закона о престолонаследии. «Между тем, — писал он Панину с некоторой самоуверенностью, — ничто не мешает приступить к исполнению частного моего намерения о военной части, поелику сходно может быть и допустят нынешние обстоятельства». Необходимость немедленного и подробного изучения организации военного дела в России вызывалась для Павла Петровича и тем соображением, что, по его мнению, «Россия истощена была беспрерывными наборами, силы государства израсходованы в постоянных войнах», и потому нужно было отыскать «способ к исправлению своего недостатка и к проведению армии в надлежащую пропорцию в рассуждении земли». Но и этот «частный» вопрос оказался непосильным для разрешения без общих, коренных реформ государственной жизни, так что, в конце концов, под влиянием отчасти взглядов графа Петра Панина, цесаревич пришел к убеждению, что реформа армии, изучение связанных с ней всех мелочей военного дела являются самыми важными из будущих его «государских» обязанностей. С реформой армии связал он и более точное определение прав и обязанностей дворянского сословия в государстве, так как чувство равенства и дисциплины, бывшее основным мотивом мнений Павла, возмущалось при виде постоянного уклонения дворянства от службы, от главнейшей его обязанности заниматься «обороной государственной». «Первую и главную причину этого удаления, — писал он Петру Панину, — почитаю я полнейшее неуважение службы военной, которое, присоединяясь к тому, что у нас ничего непоколебимого нет (следовательно, и важность вещей всегда зависит от временного расположения того, которого воля служит законом), больше отвращает, нежели привлекает к себе, а особливо от злоупотреблений, родившихся от вышеупомянутых причин. Не скрою и того, что приписываю я, хотя не беспосредственно, отчасти и свободе, данной дворянству служить и не служить, недостаток нынешний дворянства на службе, ибо когда оно получило таковую свободу, то было еще оно, исключая некоторое число, не довольно просвещено воспитанием, чтобы видеть цели и чувствовать прямую цену сделанной для него выгоды. Свобода, конечно, первое сокровище всякого человека, но должна быть управляема весьма прямым понятием оной, которое не иным приобретается, как воспитанием, но оное не может быть иным управляемо (чтоб служило к добру), как фундаментальными законами; но как сего последнего нет, следовательно, и воспитания порядочного быть не может, а оттого рождаются всякие неправые понятия вещей, следовательно, и злоупотребления, какового рода и в сем казусе народятся, а особливо будучи прикрыты неоспоримыми причинами неудовольствия от дурного управления начальников сей части… Я, конечно, удален от той мысли, чтобы употребить какие-нибудь способы принуждения для препятствия оставлять военную службу, но почитаю необходимым отнять все способы к таковому побегу из оной, во-первых, большим отношением всякого военнослужащего, во-вторых, персональным уважением государя к сей службе, в-третьих, лишением средств у начальников исполнять по прихотям своим, следовательно, развращать и портить службу, и в-четвертых, строгим взысканием, чтобы служба исполнялась везде равным образом».
Из этих выписок политической программы молодого, 25-летнего царевича легко увидеть те же основные начала управления, которыми руководился он 17 лет спустя по вступлении своем на престол. Но чувство законного равенства и дисциплины, стремление к законности и порядку проявляется здесь у Павла Петровича одновременно со строгим и просвещенным взглядом его на «свободу, как на первое сокровище всякого человека», прямое понятие о которой «не иным приобретается, как воспитанием». Занятия военным делом являются для Павла в это время лишь временным средством, а не целью его государственной деятельности, направленной исключительно к созданию «фундаментальных законов», отсутствие которых низводило Россию на степень азиатской державы. Этой программе Павел Петрович, в сущности, оставался верен до конца своей жизни, и в дальнейшем изложении его жизни и деятельности нам остается только проследить, под влиянием каких обстоятельств и в какой мере первоначальная программа эта постепенно видоизменялась к худшему одновременно с изменением также к худшему любезного, благородного характера ее царственного автора. Нельзя не отметить при этом, что при самом ее нарождении граф Петр Панин уже внес в нее элемент вредной односторонности. Он обратил внимание великого князя преимущественно на «мелкости» военной службы: государь, по его мнению, должен был непосредственно и лично начальствовать строевой частью; все, даже малейшие изменения в порядке службы и личном составе войск требовали разрешения самого государя, который, введя строгое единообразие в обмундировании, обучении и образе обхождения с солдатами и офицерами, должен был налагать строжайшее взыскание за всякое отступление.
Мечтам Павла Петровича о реформах во внутреннем управлении России, хотя бы только по военной части, не суждено было, однако, осуществиться в это время. Напротив, даже в области внешней политики России, где он до сих пор еще мог сочувствовать идеям матери, в период 1777—1780 гг. готовилась крупная перемена: под влиянием Потемкина Екатерина оставила систему северного аккорда, созданную Паниным, и в основу своей политики вместо союза с Пруссией положила союз с Австрией: Тешенский договор 13 мая 1779 г., разрешавший с участием России распрю между Пруссией и Австрией из-за баварского наследства, был последним ее действием в пользу Пруссии, последним актом союза с ней. И Павел, и Мария Феодоровна были крайне недовольны таким оборотом дел: еще в 1777 г., когда шведский король Густав III во время приезда своего в Петербург выражал Павлу неприязненные чувства свои по отношению к Пруссии, цесаревич резко заявил ему о своих симпатиях к Фридриху II, основанных «на чувствах родства и благодарности»; мало того, об этом разговоре своем он поспешил сообщить в Берлин, и старый король-философ с восторгом одобрил этот поступок наследника русского престола. В симпатиях к Пруссии, кроме Панина, укрепляла Павла и Мария Феодоровна, ревностно заботившаяся об интересах своей немецкой родни, зависевшей от Пруссии. События, однако, шли своим чередом, и уже в 1780 г., после свидания с Екатериной в Могилеве, Иосиф II прибыл в Петербург, чтобы упрочить союз свой с Россией личным знакомством с великокняжеской четой; вместе с тем, он думал привлечь на свою сторону великую княгиню Марию Феодоровну, предложив брачный союз между сестрой ее, Елизаветой, и будущим наследником австрийской короны Францом, сыном брата его Леопольда, герцога тосканского. Старания Иосифа, по-видимому, были небесплодны: не успев поколебать симпатий великокняжеской четы к Пруссии, он приобрел, однако, некоторое доверие великого князя и великой княгини. Замечательно, что доверие Павла Петровича к Иосифу выразилось, прежде всего, в том, что он сообщил ему о неловкости положения своего по отношению к матери. «Трудно, — писал в это время Иосиф, — угодить обеим сторонам. Великий князь одарен многими качествами, которые дают ему полное право на уважение; тяжело, однако, быть вторым лицом при такой государыне». Легко понять ближайшую причину грусти Павла Петровича и его отчуждения от матери за это время. «Очень тяжело, — сообщал он Сакену 22 мая 1778 года, — в двадцать четыре года смотреть на все затруднения, вызванные честолюбием, не имея возможности действовать. Будущие поколения станут судить только по наружности, а наружность в этом случае будет против меня». Фридрих поспешил прислать в Петербург своего племянника и наследника Фридриха-Вильгельма, чтобы сгладить впечатление, произведенное Иосифом; но визит этот не достиг своей цели, хотя Панин и побудил Павла и Вильгельма обменяться в своем присутствии уверениями в вечном союзе России и Пруссии: Екатерина не только обошлась с Вильгельмом холодно, но даже прямо дала ему понять, чтобы он сократил свое пребывание в России.
Екатерина весьма искусно воспользовалась настроением сына и невестки. Желая, чтобы они отдали визит Иосифу в Вене, она в июне 1781 г., в отсутствие графа Панина, бывшего в отпуске, возбудила посредством кн. Репнина в великокняжеской чете желание совершить путешествие за границу для ознакомления с иными государствами для приобретения знаний и опытности; особенно желала этой поездки великая княгиня Мария Феодоровна, жаждавшая свидания с родными, которые были уже приглашены Иосифом в Вену для переговоров о предстоящем браке. Не зная того, что он был лишь бессознательным орудием своей матери, Павел Петрович, побуждаемый своей супругой и снедаемый бездеятельностью, просил мать о разрешении отправиться путешествовать за границу. «Надо, — говорил он, — употребить все усилия, чтобы принести возможно больше пользы своему отечеству, а для этого надо приобретать познания, а не сидеть на одном месте, сложа руки». Эта просьба великого князя была удовлетворена, как и все другие, касавшиеся предположенного путешествия; в одном лишь великокняжеская чета получила решительный отказ — в дозволении заехать в Берлин. Руководитель Павла, граф Панин, поспешивший возвратиться в Петербург, уже не мог, при всем своем старании, воспрепятствовать успеху Екатерины и был лишь 19 сентября 1781 г. молчаливым свидетелем отъезда великокняжеской четы, бывшего признаком окончательного падения его политической системы и, вместе с тем, конца его политической роли.
Путешествие великокняжеской четы продолжалось год и два месяца. Павел Петрович и Мария Феодоровна под именами графа и графини Северных посетили Австрию, Италию, Францию, Нидерланды, Швейцарию и южную Германию. Великий князь лично не придавал политического значения своей поездке, замечая иронически, что «ему, по его званию, не полагается знать в этом толк» и что «он только предоставляет себе право посмеяться при случае». Между тем, его повсюду встречали как сына и наследника Екатерины, заискивая его расположения и внимания и отдавая ему все почести, какие только допускало его инкогнито: таким образом лишь за границей Павел Петрович вполне воспользовался преимуществами своего сана, в которых ему часто отказывали на родине. В Вишневце, проездом его через Польшу, приветствовал его польский король Станислав-Август. Иосиф II встретил высоких своих гостей в Троппау и сопровождал их до Вены, куда они приехали 10 ноября. Пребывание их в Вене продолжалось шесть недель, как желала того императрица. Прием, оказанный великокняжеской чете Иосифом, был роскошный и крайне любезный. «Мы, — писал Павел Петрович Сакену, — употребляем все усилия, чтобы доказать свою признательность, но зато у нас нет ни минуты свободной: все наше время занято или удовлетворением требований вежливости, или стараниями нашими ознакомиться со всем, что есть здесь интересного и замечательного; правду сказать, машина такая величественная и так хорошо устроена, что она на каждом шагу представляет множество интересных сторон для изучения, в особенности массы с нашей. Есть что изучать по моей специальности, начиная с самого главы государства». Глава государства пред отъездом Павла дал ему новые доказательства своего внимания и доверия: семейные дела немецкой родни Марии Феодоровны были устроены, а Павлу он сообщил втайне о своем секретном договоре с Россией, о котором великий князь не имел еще понятия, так как Екатерина боялась, что он может изменить этой тайне. При всем том, Иосифу не удалось победить окончательно симпатий к Пруссии ни в Павле, ни в Марии Феодоровне.
По отъезде своем из Вены 9 января 1782 г. великокняжеская чета проехала всю Италию, посетив Венецию, Неаполь, Рим, Флоренцию и, наконец, Турин и всюду знакомясь с историческими памятниками, с произведениями древнего и нового искусства. Всюду цесаревич производил обаятельное впечатление своей любезностью, прямодушием, благородным образом мыслей, но впечатлительность и недостаток сдержанности ослабляли иногда привлекательность его личности. «Я не имею претензий быть блестящим, — писал он из Рима: — человек невольно делается неловким, когда старается казаться не тем, что он есть на самом деле. Впрочем, так как мои действия были только действиями частного лица, то я сознаю, что даже мне самому было бы затруднительно судить по ним о характере лица официального и политического. Впрочем, вы так хорошо знаете мой пылкий характер, что можете легко угадать, что из этого следует. Это, конечно, не нравится, особенно по исключительности моего положения».
Во Флоренции, в беседах с Леопольдом, герцогом тосканским, братом Иосифа, он открыто выражал свое недовольство политикой Екатерины и ее ближайшими помощниками: Потемкиным, Безбородко, Бакуниным, Воронцовыми, Морковым, бывшим в то время русским посланником в Голландии. «Я вам называю их, — говорил Павел Леопольду: — я буду доволен, если узнают, что мне известно, кто они такие, и лишь только я буду иметь власть, я их .выгоню». Пребывание великокняжеской четы в Турине было замечательно в том отношении, что здесь завязались дружеские отношения ее с савойским домом, в особенности с наследником сардинского короля Виктора Амедея III, принцем пьемонтским Карлом-Эмануилом, и супругой его, принцессой Марией-Клотильдой, сестрой французского короля Людовика ХVI. Связь эта послужила исходной точкой для симпатий Павла Петровича и к французским Бурбонам.
Франция и Париж, куда Павел со своей супругой прибыли 7 мая 1782 г., произвели на него самое благоприятное впечатление. Уже 14 мая Павел писал Сакену: «это настоящий водоворот, в котором кружатся люди, события и факты: молю Бога, чтобы Он дал мне силы справиться со всем. Друг мой, все, что я вижу здесь, — все для меня совершенно новое. Я еще не знаю, что я намерен делать, и едва помню, что со мной было: я веду здесь такую рассеянную жизнь. Впрочем, тот, кто старается приобрести хорошую репутацию, не боится ни трудов, ни бессонных ночей. Сеешь для того, чтобы собирать жатву, и тогда чувствуешь себя вознагражденным за все». Действительно, среди всякого рода праздников, которыми Людовик ХVI и Мария-Антуанета чествовали своих высоких гостей, Павел Петрович не упускал ничего, что могло бы обогатить его познаниями и опытностью. Он подробно осматривал и изучал ученые и благотворительные заведения, искал случая познакомиться и беседовать с выдающимися представителями французской науки и литературы. Рыцарские свойства великого князя, развитые в нем воспитанием, отвечали национальному характеру французов: его любезность, остроумие и приветливость приводили их в восхищение, да и сам Павел чувствовал себя в Париже легко и свободно. «В Версале, — писал Гримм императрице, — великий князь имел вид, что знает французский двор, как свой собственный. В мастерских художников Греза и Гудона он выказал в искусстве сведения, которые могли делать его одобрение более ценным для художников. В наших лицеях, академиях, своими похвалами и вопросами он доказал, что не было ни одного таланта и рода работ, который бы не имел права его интересовать, и что он давно знал всех людей, просвещенность или добродетели которых делали честь их веку и их стране. Его беседы и все слова, которые остались в памяти, обнаруживали не только тонкий и образованный ум, но и изящное понимание всех особенностей нашего языка». Вместе с тем Павел Петрович привык дружески относиться к французской королевской чете и, в особенности, проявил много расположения к принцу Конде, который в своем знаменитом поместье Шантильи дал ряд блестящих празднеств в честь русской великокняжеской четы.
Вести из России отравили, однако, спокойное настроение великого князя. В половине мая Павел получил письмо Екатерины, в котором она извещала сына, что в перехваченном письме флигель-адъютанта Бибикова к находившемуся в свите Павла другу его детства, князю Александру Куракину, оказались дерзкие выражения, относившиеся к Потемкину и даже к самой императрице. Письмо это глубоко опечалило Павла: он был встревожен не только за кн. Куракина, являвшегося единомышленником Бибикова, но и за себя лично, так как дружеские отношения Павла к Куракину были всем известны. Ожидая с часу на час отозвания Куракина из Парижа, Павел Петрович не мог скрыть своего волнения и однажды на вопрос короля, правда-ли, что в его свите нет никого, на кого он мог бы положиться, Павел Петрович с горечью ответил: «Ах, я был бы очень недоволен, если бы возле меня находился самый маленький пудель, ко мне привязанный: мать моя велела бы бросить его в воду прежде, чем мы оставили бы Париж». Выехав из Парижа 7 июня для путешествия по Бельгии и Голландии, цесаревич и там выразил свое раздражение, сделав дурной прием русскому посланнику в Голландии, Моркову, которого считал он креатурой Потемкина, и поблагодарив профессоров лейденского университета за то, что трудами своими они сделали многих русских способными с пользой служить родине. Даже Морков понял, что слова эти относились к кн. Куракину, бывшему слушателем лейденского университета. Этой несдержанностью великий князь вредил самому себе в глазах матери и ухудшал положение Куракина. Под такими впечатлениями великий князь через Франкфурт прибыл 21 июня в Монбельяр, где его ожидала вся германская семья Марии Феодоровны. Родственная, чуждая этикета обстановка благодетельно подействовала на Павла. По собственому признанию, он «наслаждался здесь спокойствием духа и тела». «Мы уже восемь дней живем в семейном своем кругу, — писал он Румянцову: — это совсем новое для меня чувство, тем более для меня сладкое, что оно имеет своим источником сердце, а не ум».
Прожив месяц в Монбельяре, великокняжеская чета спешила уже возвратиться в Россию. Посетив на короткое время Швейцарию, она через Штутгарт вновь приехала в Вену, где по-прежнему радушно встречена была Иосифом, который таким образом имел возможность скорее других оценить влияние заграничной поездки на цесаревича и его супругу. «Думаю, что не ошибусь, — писал Иосиф Екатерине при отъезде Павла Петровича и Марии Феодоровны из Вены, — что они возвратятся к вам в гораздо более благоприятном настроении и что недоверие, подозрительность и склонность к разным мелочным средствам исчезнут у них, насколько то допустят прежние привычки и окружающие их лица, которые, вероятно, одни только и вселяли эти чувства и наклонности. Удачный выбор окружающих лиц и удаление людей несоответствующего образа мыслей представляются мне существенно необходимыми для спокойствия и для семейного и личного благополучия трех особ, к которым я питаю искреннюю привязанность». Со своей стороны, Павел вынес из путешествия более спокойный, разносторонний взгляд на вещи. «Если чему обучило меня путешествие, — писал он Платону, — то тому, чтобы в терпении искать отраду во всех случаях… и в спокойном взирании на те вещи, которых мы собою исправить не можем, а имеющих свое начало в слабостях человечества, повсюду и во всех землях, разнствуя модусами, существующих вместе с человеком».
20 ноября великокняжеская чета возвратилась, наконец, в Петербург. Екатерина встретила их по-видимому дружески: она довольна была, в общем, политическими результатами их путешествия, так как союз с Австрией был упрочен и всего лишь за два месяца до их возвращения при косвенном содействии Австрии русские войска заняли Крым. Но личные отношения между матерью и сыном не улучшились, в особенности после дела Бибикова. Екатерина исполнила совет Иосифа: Бибиков сослан был в Астрахань, Куракин — в свою деревню в Саратовской губернии; гр. Никита Панин, в то время лежавший на смертном одре, был в опале, и великий князь, навестив его на другой же день после приезда, после того не смел заглядывать к нему целых четыре месяца. Лишь за несколько дней до смерти Панина великокняжеская чета «пришла в несказанную чувствительность», говоря о нем, и в тот же вечер отправилась к нему, чем чрезвычайно его обрадовала. Последние силы и минуты свои старый воспитатель Павла посвятил на то, чтобы продиктовать для него Фонвизину свое политическое завещание, но работа эта была прервана смертью Панина 31 марта 1784 г. Павел был чрезвычайно огорчен смертью Панина, при кончине которого он присутствовал: с ним он лишался единственного авторитетного друга и советника. Тогда же заведывать его двором поручено было графу В. П. Мусину-Пушкину, сменившему Н. И. Салтыкова, который назначен был воспитателем Александра и Константина Павловичей.
После смерти Панина Екатерина, кажется, надеялась некоторое время на изменение образа мыслей Павла в благоприятном для себя смысле; однажды, 12 мая 1783 г., она завела с ним такую откровенную беседу о занятии Крыма и о польских делах, что сам Павел, записав этот разговор, сделал замечание: «доверенность мне многоценна, первая и удивительная». Кажется, однако, что она была и последняя в этом роде, потому что, изведав мысли сына, Екатерина заметила однажды: «мне больно было бы, если бы моя смерть, подобно смерти императрицы Елизаветы, послужила знаком изменения всей системы русской политики». К этому именно времени относится возникновение первых слухов о намерении императрицы лишить Павла Петровича престола в пользу старшего его сына Александра.
6 августа 1783 г. Екатерина подарила Павлу Петровичу великолепную мызу Гатчину, принадлежавшую прежде Г. Г. Орлову. С этого времени начинается новый, гатчинский период жизни великого князя, когда он, постоянно удаляемый от дел правления и удаляясь сам от матери и от большого екатерининского двора, замыкается постепенно сам в себе, предаваясь в качестве «гатчинского помещика» хозяйственной и благотворительной деятельности, а также излюбленным своим военным занятиям. Переписка его, относящаяся к этому периоду его жизни, ясно свидетельствует о мрачном, безнадежном взгляде его на свое положение. «Я по убеждению считаю лучшим молчать», сообщал он Сакену 8 июня 1783 г., а 12 января 1784 г. ему же с горечью писал: «часто все мое влияние, которым я могу похвалиться, состоит в том, что мне стоит только упомянуть о ком-нибудь или о чем-нибудь, чтобы повредить им»; наконец, весною 1784 г., возражая против слухов о новом своем путешествии за границу, Павел заметил саркастически: «это, вероятно, путешествие in partibus infidelium; я не вижу ни необходимости в нем, ни его возможности, разве что это будет путешествие в Индию или на острова для моего исправления». К матери он обращался с просьбами только по вопросам, касавшимся интересов многочисленной немецкой родни Марии Феодоровны и воспитания своих детей. Это отчужденное положение, оскорбительное для самолюбия цесаревича, жаждавшего деятельности и желавшего быть полезным отечеству, вызывали в нем раздражение, которое, не проявляясь наружу, уходило в глубь души Павла, становилось интенсивнее, и Павел Петрович постепенно превращался в задумчивого, угрюмого, желчно настроенного человека. «Мне вот уж 30 лет, — писал великий князь Павел Румянцеву в 1784 г., — а я ничем не занят… Спокойствие мое, уверяю вас, вовсе не зависит от окружающей меня обстановки, но оно покоится на чистой моей совести, на сознании, что существуют блага, не подлежащие действию никакого земного могущества, и к ним-то и должно стремиться. Это служит для меня утешением во многих неприятностях и ставит меня выше их; это приучает меня к терпению, которое многие считают за признак угрюмости в моем характере. Что касается до моего поведения, то вы знаете, что я стремлюсь согласовать его с нравственными моими понятиями, и что я не могу ничего делать противного моей совести». Но постоянное упражнение Павла в терпении, сдержанности должно было самым невыгодным образом отразиться на характере его психической деятельности, тем более, что обязанности цесаревича к отечеству, своеобразно им понимаемые, находились в полном противоречии с обязанностями его по отношению к матери. Всегда глубоко религиозный, Павел искал утешения в религии. Он часто молился, стоя на коленях и обливаясь слезами. Граф Никита Панин, бывший членом многих масонских лож, ввел и своего воспитанника, посредством кн. Куракина, в масонский круг, и мало-помалу чтение масонских, мистических книг сделалось любимым чтением Павла Петровича. Панин умер, Куракин был в опале, но в поредевшем кружке своих приближенных Павел нашел новых друзей, отвечавших его настроению: то был капитан-лейтенант Сергей Иванович Плещеев, масон, руководивший его религиозными упражнениями, и фрейлина Екатерина Ивановна Нелидова, восторженный, мечтательный ум которой и прямодушный характер мало-помалу подчинили цесаревича своему влиянию: в беседах с этими лицами старался великий князь смягчить волновавшие его чувства и поддержать душевное свое равновесие.
Упражняясь, таким образом, в терпении, Павел Петрович продолжал, однако, упражняться и в своих обязанностях: по-прежнему внимательно следил он за ходом внутренних и внешних дел России, по-прежнему работал в тиши своего кабинета, составляя проекты в духе, противоположном намерениям и действиям матери. Помня слова гр. Петра Панина, что «ничего нет свойственнее, как хозяину мужеского пола распоряжать собственно самому и управлять всем тем, что защищает, подкрепляет и сохраняет целость как его собственной особы, так и государства», — цесаревич под предлогом очистить окрестности Гатчины и Павловска от беглых крепостных крестьян сформировал себе небольшой отряд, который он постепенно, благодаря снисходительности Екатерины, с двух команд, численностью в 30 человек каждая, довел к 1788-му году до трехбатальонного состава. Отряд этот заключал в себе элементы всех войсковых частей, даже конную артиллерию; на гатчинском озере цесаревич завел у себя даже флотилию, вооруженную пушками. В основу военного устава положены были инструкции Фридриха II, войско одето было в прусскую военную форму, дисциплина была введена строгая до жестокости. Вообще Павел постарался возродить в своих батальонах, долженствовавших, по его мнению, служить образцом для всей русской армии, те самые «обряды неудобоносимые», которые, по словам Екатерины, будучи введены Петром III, «не токмо храбрости военной не умножили, но паче растравляли сердца болезненные всех его войск». Среди офицеров гатчинских войск было много немцев, а первым их командиром назначен был пруссак барон Штенвейр.
Прусские симпатии Павла проявились в то время в его противодействии и внешней политике Екатерины. Побуждаемый отчасти влиянием супруги своей, великий князь тайно сносился с Фридрихом II и его преемником, содействуя им своим влиянием в осуществлении известного проекта союза князей. По некоторым известиям, Павел даже сообщал в Берлин тайные политические известия, узнавая о них при дворе матери, и склонял действовать в пользу Пруссии даже русского посланника в Германии Румянцева. «Ради Бога, — писал он ему, — не судите никак о моем поведении и предоставьте времени объяснить мои действия. Я не имел и не имею другой цели, как только исполнять Божии заветы во всем том, что я делаю и что переношу с покорностию». Можно предположить, зная образ мыслей Павла, что он не сочувствовал завоевательной политике матери, поддерживаемой Австрией, и надеялся, что Пруссия, опираясь на союз князей, явится оплотом европейского мира. Союз с Австрией Павел Петрович считал невыгодным для России и, согласно со взглядами гр. Панина, предпочитал ему «союзы на севере с державами, которые больше в нас нужды, а местничества с нами иметь не могут».
Военные и политические занятия Павла чередовались с более плодотворной и тихой работой его и как гатчинского помещика, и как будущего преобразователя России. Как помещик, наследник престола действительно мог служить образцом для других. Первыми его действиями было устройство школы и больницы для жителей Гатчины; затем он выстроил на свой счет, кроме существовавших уже, еще четыре церкви для жителей Гатчины, принадлежавших к разным вероисповеданиям: православную в госпитале, общую лютеранскую, римско-католическую и финскую в Колпине; на свой счет он содержал и духовенство этих церквей. Крестьянам, у которых хозяйство не по их вине приходило в упадок, цесаревич помогал и денежными ссудами, и прирезкой земли; в то же время, чтобы дать гатчинским крестьянам заработок в свободное от земледельческих занятий время, цесаревич содействовал возникновению в Гатчине стеклянного и фарфорового завода, суконной фабрики, шляпной мастерской и сукновальни. Все эти действия Павла Петровича в его маленьком хозяйстве были выражением его взглядов и на внутреннее управление государством, являвшихся развитием его мыслей, высказанных еще ранее в 1778 г. в переписке с Паниным. Взгляды эти, резко отличавшиеся от взглядов современного ему общества, он изложил в 1787 г., на случай своей смерти, в особом «Наказе» своей супруге об управлении государством. «Крестьянство, — писал цесаревич, — содержит собою все прочие части и своими трудами, следственно, особого уважения достойно и утверждения состояния, не подверженного нынешним переменам его… Надлежит уважить состояние приписных к заводам крестьян, их судьбу переменить и разрешить. Не меньшего частного уважения заслуживают государственные крестьяне, однодворцы и пахотные, которых свято, по их назначениям, оставлять, облегчая их судьбу». Финансовые предположения Павла также отличались своей верностью. «Расходы, — говорил он, — должно соразмерять по приходам и согласовать с надобностями государственными и для того верно однажды расписать так, чтобы никак не отягчать земли, и из двояких доходов: с земли или промысла, первые держать соразмерно возможности с надобностью, ибо уделяются от имений частных лиц; другие — поощрять, ибо основаны на трудах и прилежании, всегдашних средствах силы и могущества земли». Тогда же совместно с Марией Феодоровной цесаревич выработал основной закон о престолонаследии по праву первородства в мужской линии царствующего дома, «дабы государство не было без наследника, дабы наследник был назначен всегда законом самим; дабы не было ни малейшего сомнения, кому наследовать, и дабы сохранить право родов в наследии, не нарушая права естественного и избежать затруднений при переходе из рода в род». В отсутствии закона о престолонаследии Павел Петрович справедливо видел главную причину и революций в России XVIII в., и собственного печального положения.
В этой постоянной работе, в этом вечном сравнении того, что должно было бы быть, с тем, что было в действительности, протекло с лишком четыре года. Характер великого князя начинал за это время изменяться к худшему: его несдержанность переходила в запальчивость, гнев доходил до бешенства; все реже и реже напоминал он собой прежнего веселого, любезного, остроумного человека, каким знали его во время заграничного путешествия. Привычка скрывать свои мысли и чувства, таить в глубине души истинное свое настроение, это вечное насилие над психической своей природой, — были не по силам Павлу: оно расстраивало его нервную систему, и достаточно было иногда самого ничтожного повода, часто незаметного для окружающих, чтобы он проявлял истинные свои чувства тем резче, чем тщательнее и продолжительнее он усиливался скрывать их ранее. При дворе Екатерины и при дворе Павла дежурили поочередно одни и те же лица; многие из них переносили вести от одного двора к другому, возбуждая подозрительность великого князя, боявшегося, что он окружен шпионами Екатерины или ее фаворитов. Единственным утешением для цесаревича была его семейная жизнь: Мария Феодоровна всегда была его верной и любящей супругой. «Тебе самой известно, — писал он ей в 1788 г., — сколь я тебя любил и привязан был. Твоя чистейшая душа перед Богом и человеки стоила не только сего, но почтения от меня и от всех. Ты была мне первою отрадою и подавала лучшие советы». Любовь Марии Феодоровны к своей многочисленной германской родне и ее мелочность в домашних делах доставляли, однако, Павлу Петровичу много горьких минут. За границу шло немало денег Павла на устройство дел родителей Марии Феодоровны и ее братьев, в большинстве людей мало достойных, а в России Павел Петрович должен был ходатайствовать за них пред матерью. В особенности много хлопот доставил ему своим недостойным поведением старший его шурин Фридрих, женатый на любимице Екатерины Зельмире, и бывший на русской службе. Часто Павел Петрович находился между двух огней, отдавая справедливость строгому образу действий Екатерины по отношению к Фридриху и волнуясь просьбами и отчаянием своей супруги. Когда однажды Екатерина прислала ему письмо по этому делу, то Павел Петрович отказался сообщить его своей супруге: «я подданный российский, — сказал он, — и сын императрицы российской: что между мною и ею происходит, того знать не подобает ни жене моей, ни родственникам, ни же кому другому».
Семья Павла Петровича увеличилась в это время четырьмя дочерьми: Александрой (р. 29 июля 1783 г.), Еленой (р. 13 декабря 1784 г.), и Екатериной (р. 10 мая 1788 г.). Для воспитания их избрана была Екатериной вдова генерал-майора Шарлотта Карловна Ливен, умевшая установить добрые отношения и к Марии Феодоровне. Но в воспитании своих сыновей великокняжеская чета по-прежнему не могла принимать никакого участия; мало того, собираясь в 1787 году в путешествие в Крым, императрица, вопреки желанию родителей, предполагала взять внучат с собой, и Павел Петрович вынужден был по этому близкому для него делу обращаться с ходатайством даже к ненавистному для него Потемкину.
В 1787 году, с началом второй турецкой войны, Павел Петрович надеялся, что ему наконец откроется достойное его сана поприще для деятельности, и 10 сентября просил мать о дозволении отправиться в армию волонтером для участия в военных действиях против турок. Это намерение Павла Петровича не нравилось Екатерине: она не желала ни создавать затруднений Потемкину, командовавшему армией, ни содействовать популярности сына, об устранении которого от престола в пользу великого князя Александра Павловича она уже думала в это время. Под всевозможными предлогами императрица или отказывала Павлу в своем разрешении, или откладывала дело в даль. «Лучше бы было сказать, что не хотят меня пустить, нежели волочить», писал он в январе 1788 г. в письме гр. В. П. Мусин-Пушкину, которое разрешил представить государыне. В письме к самой императрице Павел Петрович указывал, между прочим, на щекотливость своего положения вследствие постоянных проволочек, так как в Европе уже сделались известны его приготовления к походу. «Касательно предлагаемого мне вами вопроса, на кого вы похожи в глазах всей Европы, — писала Екатерина сыну, — отвечать вовсе не трудно: вы будете похожи на человека, подчинившегося моей воле, исполнившего мое желание и то, о чем я настоятельно вас просила». Лишь в мае месяце 1788 г. Екатерина дала, наконец, Павлу столь желанное для него дозволение, но внезапно открывшаяся война со Швецией направила цесаревича не на юг, а на север, в финляндскую армию, которой командовал гр. В. П. Мусин-Пушкин, «сей мешок нерешимый», по отзыву самой Екатерины; туда же направлен был и гатчинский отряд великого князя. Военные действия против шведов происходили главным образом на море, покрыв славой русский флот и адмиралов: Чичагова и Грейга; но сухопутные войска наши, благодаря нерешительности гр. Мусина-Пушкина, ограничивались рекогносцировками и аванпостными стычками. Павел Петрович, разумеется, не этого ждал в ту минуту, когда шведские пушки слышны были в Петербурге и когда, по собственному отзыву Павла, уже «лошади готовы были» для отъезда двора из Петербурга. Готовясь ко всем случайностям войны, он оставил Марии Феодоровне свое завещание, три письма на ее имя, составленный совместно с ней акт о престолонаследии, наказ об управлении государством и письмо к детям. l июля Павел Петрович прибыл в Выборг, мечтая о военных трудах, и лишь 22 августа ему удалось участвовать в рекогносцировке шведских укреплений Гекфорса. «Теперь я окрещен», с удовольствием сказал Павел, заслышав свист шведских пуль. Но этим «крещением» и ограничилось участие великого князя в военных действиях: Павел не догадывался, что и генералу Кноррингу, состоявшему в его свите, и самому Мусину-Пушкину даны были Екатериной тайные предписания ничего не сообщать цесаревичу о плане военных действий и ходе военных операций: возможно, что императрица боялась, и не без основания, чтобы через Павла не узнавали о положении дел наших пруссаки, также угрожавшие в то время войной России. Зато он вынес дурные впечатления об организации русских войск, а также об их предводителе, с которым у него были постоянные пререкания вследствие «разнообразия их мыслей в рассуждении мер, принимаемых к поражению шведов». Командир гатчинских войск, капитан Штейнвер, постоянно подогревал это раздражение бесцельными, часто неосновательными указаниями и сравнениями гатчинского отряда с финляндской армией, так что Мария Феодоровна и Нелидова вынуждены были писать к полковнику Вадковскому, пользовавшемуся расположением Павла и находившемуся в его свите, убеждая его успокоить Павла и примирить его с Мусиным-Пушкиным: еще пред отправлением в поход великого князя, она взяла с Вадковского торжественное обещание всячески оберегать его от последствий его раздражительности и порывов мужества и выполнять в этом смысле все наставления Марии Феодоровны, делая при этом вид, будто он действует по собственному побуждению. Мария Феодоровна сама даже собиралась ехать в Выборг для свидания с Павлом и просила у Екатерины разрешения на это путешествие. Но Екатерина решила уже отозвать сына из армии. Шведы, знавшие о несочувствии Павла к политике его матери, думали, кажется, воспользоваться этим, и Карл, герцог зюдерманландский, делал ему настоятельные предложения о личном свидании. К удовольствию Екатерины, Павел Петрович отклонил эти предложения, но, тем не менее, она нашла неудобным дальнейшее пребывание его на театре военных действий. 18 сентября Павел Петрович возвратился в Петербург, жестоко разочарованный, как видно из шифрованной переписки его за это время с Марией Феодоровной, итогами своей «службы отечеству», которой он так страстно желал и добивался. Императрица выразила свое неодобрение этой службе, не пожаловав цесаревичу ордена св. Георгия и приняв меры к тому, чтобы пребывание цесаревича при армии не получило огласки: не было даже публиковано о выезде великого князя из Петербурга и о его возвращении. Все, вместе взятое, сделало участие Павла Петровича в шведской войне до того трагикомическим в глазах общества, что многие из современников видели именно в Павле того «Горе-богатыря», в лице которого Екатерина изобразила в это время в одной из своих опер короля шведского Густава III. Когда вслед за тем в апреле 1789 г., при возобновлении военных действий против шведов, Павел Петрович вновь испрашивал у матери приказаний относительно себя, императрица выразила мнение, что война будет только оборонительная и еще скучнее кампании 1788 г., и иронически посоветовала сыну «вместо того, чтобы вызвать слезы и горькую печаль, разделить в среде своего дорогого и любезного семейства радость успехами, которыми», как она надеялась, «Всемогущему угодно будет благословить наше правое дело».
Мария Феодоровна, дрожавшая за жизнь своего любезного супруга, могла, по своей недальновидности, только радоваться такому решению императрицы; но великий князь ясно увидел, что никакой службы его отечеству не только не желают, но и не допустят, и что его роль хотят, как бы в насмешку, ограничить лишь семейными обязанностями. Но, тяготясь опекой матери, Павел Петрович еще менее мог выносить мелочную опеку своей супруги, и, таким образом, привыкая оберегать своего мужа наперекор ему самому разными косвенными средствами, Мария Феодоровна подвергала опасности существовавший доселе между ними мир и супружеское согласие. Состояние духа великого князя сделалось еще более тягостным, когда совершилась замена фаворита, гр. Мамонова, заносчивым гвардейским офицером Платоном Зубовым, который, как истинный выскочка, не всегда показывал Павлу Петровичу даже наружные знаки уважения, должные его сану. Наконец, разразившаяся в 1789 г. французская революция произвела в Павле страшное моральное потрясение, оскорбляя в нем чувство уважения к законности и высокое представление о монархической власти, которое он воспитывал в себе с юности. С 1790 г. Павел высказывал «приметную склонность к задумчивости», а в письмах не раз высказывал мысль о смерти. Цесаревич, говоря словами гр. Петра Панина, «взирая на все с содроганием сердца, но с великодушной терпеливостью, соблюдал во всей неприкосновенности заповеди Божии, законы естественные и гражданские и не позволял себе, по тогдашнему своему природию и законами обязательству, ничего, кроме единственного разделения наичувствительнейшего прискорбия со всеми теми усерднейшими и вернейшими детьми отечества, которые с похвальной твердостью душ не попускали прикасаться к себе никаких соблазнов на государственное уязвление, но, пребывая в безмолвии, не могли только скрывать от него душевных своих страданий». Павлу, действительно, не оставалось ничего более, как, выражаясь его словами в одном из его писем 1791 года, «chercher la consolation chez ses amis, dont le coeur et l’esprit sont au-dessus de leurs tailles». «Il m’est doux, — прибавлял он, — de pouvoir dire mon petit mot à leur sujet: c’est leur payer un tribut qui m’est bien cher et satisfaisant».
К несчастию для Павла, возле него не было уже в это время никого из «усерднейших и вернейших детей отечества», кто бы мог руководить его государственными занятиями, поддерживать в нем ясный взгляд на окружавшую его обстановку. Граф Петр Панин сошел в могилу, князь Репнин был при армии, все мало-мальски опытные и даровитые люди или сами сторонились великого князя, зная отношения к нему императрицы, или отстраняемы были самим цесаревичем, который к людям, пользовавшимся его расположением, нарочно показывал вид холодности, чтобы не навлечь на них гнева Екатерины. «Друг мой, — сказал однажды Павел Мордвинову, обиженному его невниманием к нему при дворе, — никогда не суди меня по наружности. Я удалялся от тебя и казался с тобою холоден не без причины: видя, как милостиво ты был принят у государыни, я не хотел помешать тебе в почести при большом дворе». Павла Петровича окружали или люди честные сами по себе, но с узким кругозором и с мелочными интересами, как Вадковский, Плещеев, Лафермьер, или придворные интриганы, мечтавшие выиграть в своем значении, разжигая неудовольствие великого князя, как князь Николай Голицын, камергер Растопчин, или, наконец, глубоко преданные Павлу лица, но смотревшие на его положение с семейной точки зрения, как, например, его супруга, великая княгиня Мария Феодоровна, и ее наперсница, г-жа Бенкендорф. Находясь в этой обстановке, Павел Петрович исключительно предался единственно тогда возможному для него делу — обучению состоявших при нем гатчинских войск, и, благодаря этому, постепенно погрузился в мелочи военного дела, привязался страстно к экзерцирмейстерству и военное дело стал считать важнейшим для государя делом. Плодом занятий Павла в этот период его жизни было составление воинских уставов для строевой, гарнизонной и лагерной службы, и тогда же выработаны были новые положения для хозяйственного управления, инструкции для массы должностных чинов армии: особенное внимание обратил Павел Петрович на усовершенствование артиллерии. В занятиях этих Павел Петрович сблизился с новым кругом людей, сделавшихся впоследствии его ближайшими помощниками; это были мелкие офицеры, лишенные образования, неразвитые, не имевшие никакого понятия о государственных задачах наследника престола, но зато деловитые в мелкостях военного дела, точные, исполнительные и, по мнению цесаревича, безусловно ему преданные; таким образом, выросли в своем значении у великого князя Аракчеевы, Линденеры, Обольяниновы, Кологривовы, Малютины, Каннабихи и др. В среде этой цесаревич постепенно разучался думать, обсуждать, советоваться, — но приучился ценить лишь исполнительность и усердие, а на всякое представление или совет смотреть как на ослушание. Великий князь как бы хотел показать, что ему не нужны «умники», а нужны лишь точные исполнители его воли; он точно не замечал, что среди его друзей все меньше и меньше было людей, у которых «le coeur et l’esprit sont au-dessus de leurs tailles». Встречая при большом дворе род пренебрежения к своей особе, великий князь, сам того не замечая, видел признаки неуважения к себе и своим мнениям иногда в самых невинных словах и действиях, гневался и выходил из себя; тем спокойнее и легче чувствовал он себя среди гатчинского своего отряда, хотя и здесь давал волю своей запальчивости при чьей-либо малейшей оплошности. Ум и сердце Павла Петровича высказывались все менее и менее; зато во всей резкости начал проявляться его темперамент, его неуклонная строгость к соблюдению буквы уставов и инструкций, заменявших собой всякое рассуждение и повсюду устанавливавших однообразие. Гатчина и Павловск приняли вид военных лагерей, созданных по прусскому образцу, с заставами, шлагбаумами, казарменными постройками и полуосадным положением жителей, принужденных даже в частном быту подчиняться лагерным порядкам жизни. Сам Павел Петрович подавал пример суровой спартанской жизни: вставая в 4 часа утра, он спешил на учение или маневры войск, производил осмотры казарм, предметы хозяйственного довольствия войск, причем никакая неисправность не ускользала от его зоркого, проницательного взгляда; зато в 10 часов вечера город уже спал: слышались только шаги патрулей и крики часовых. В Павле Петровиче нашли себе совмещение рыцарский дух, французская любезность, благородство души и побуждений, с грубым прусским солдатством, подавлявшим всякое проявление изящества, ума и свободы. Суворов, представлявшийся около этого времени великому князю, метко охарактеризовал его словами: «prince adorable, despote implacable».
На такое настроение и образ мыслей великого князя много повлияли французские эмигранты, бежавшие из отечества и в темных красках изображавшие события французской революции. Ужасы кровавых сцен, происходивших во Франции, казнь короля и королевы, торжество неверия, вся грязь, принадлежащая подонкам общества и всплывающая кверху при каждом потрясении общественного организма, возбуждали нравственные чувства великого князя. Рассказы и внушения эмигрантов казались Павлу Петровичу новым подтверждением верности его теорий о необходимости военного управления государством. Растопчин, один из немногих из числа лиц, окружавших Павла, обладавший умом и метким словом, говоря об агенте французских принцев Эстергази, пророчески писал С. Р. Воронцову: «Вы увидите впоследствии, сколько вреда наделало пребывание Эстергази: он так усердно проповедовал в пользу деспотизма и необходимости править железной лозой, что государь наследник усвоил себе эту систему и уже поступает согласно с нею. Каждый день только и слышно, что о насилиях, о мелочных придирках, которых бы постыдился всякий честный человек. Он ежеминутно воображает себе, что хотят ему досадить, что намерены осуждать его действия и проч.». «Великий князь везде видит отпрыски революций, — писал он в другой раз; — он недавно велел посадить под арест четырех офицеров за то, что у них были несколько короткие косы, — причина, совершенно достаточная для того, чтобы заподозрить в них революционное направление». Ношение круглых шляп и фраков, допущенных даже при дворе Екатерины, было строго воспрещено в Гатчине и Павловске. Даже в этом отношении он не сходился в мнениях с матерью, хотя она также питала к революции враждебные чувства: она вполне разумно и сдержанно относилась и к эмигрантам, и к тем средствам, которые могли бы парализовать действие революционных идей; она оставила воспитателем при любимце своем Александре Павловиче Лагарпа, сочувствие которого к революции не подлежало сомнению и с которым Павел именно за это не хотел говорить целых три года. Однажды, по словам современника, во время первой французской революции Павел Петрович читал газеты в кабинете императрицы и выходил из себя. «Что они все там толкуют? — сказал он: — я тотчас бы все прекратил пушками». Государыня возразила на эту выходку: «Vous êtes une bête féroce, если ты не понимаешь, что пушки не могут воевать с идеями. Если ты так будешь царствовать, то не долго продлится твое царствование». Впрочем, озлобление Павла против французской революции имело ту хорошую для него сторону, что излечило его от пристрастия к Пруссии: к величайшему его негодованию, прусское правительство одним из первых вступило в сделки с «мятежной» и «развратной» Францией, преследуя свои частные интересы в ущерб «общему делу Европы».
Нервное состояние великого князя поддерживалось постоянно несогласиями и в среде собственной семьи, где прежде он встречал только сочувствие и поддержку. По свидетельству современников, еще с 1785 года Павел Петрович начал оказывать знаки большого уважения к фрейлине своей супруги Е. И. Нелидовой. Дружба его с ней была возвышенная и отчасти обоснована была на мистических воззрениях их обоих. Методичность, размеренность действий великой княгини, ее мелочность, умение применяться к обстоятельствам, ее мелкие дипломатические приемы, когда она желала повлиять в известном смысле на своего супруга, — все это не нравилось Павлу; наоборот, резкость характера Нелидовой, искренность ее мыслей и чувств, безусловная к нему преданность, чистота побуждений, — все это находило себе отголосок в рыцарской душе цесаревича, желавшего знать правду и умевшего ценить ее. Уже в 1788 г. он так привязался к Екатерине Ивановне, что, отправляясь в поход против шведов, оставил ей многознаменательную записку: «Знайте, что, умирая, буду думать о вас». Нелидова выделялась среди других женщин великокняжеского двора своим умом, грацией и сценическими талантами, но была некрасива лицом, и отношения к ней Павла Петровича долгое время не возбуждали никаких видимых опасений Марии Феодоровны. Но, начиная с 1790 г., дружба Павла Петровича с Нелидовой под влиянием грустного его настроения сделалась особенно тесной, так что Мария Феодоровна чувствовала себя как бы лишней при их беседах, в их присутствии; несдержанность Павла Петровича давала этой дружбе вид невнимания к его супруге. Великая княгиня, крайне чуткая ко всему, что могло оскорблять ее самолюбие, и побуждаемая другом своим, г-жей Бенкендорф, в свою очередь, стала выражать свое презрение к Нелидовой и дала почувствовать свое неудовольствие и Павлу Петровичу. Тогда цесаревич решительно принял сторону фрейлины, обиженной ради него, и затем потянулся нескончаемый ряд семейных сцен и неприятностей. Двор великокняжской четы разделился на партии: более благоразумные, как, например, князь Куракин, Растопчин и Николаи, умели сохранить дружбу обеих сторон, но друзья Марии Феодоровны: Панин, Лафермьер, Плещеев, чета Бенкендорфов, одни за другим, были удалены от двора Павлом Петровичем, вокруг которого сгруппировались все лица, желавшие в торжестве Нелидовой видеть упадок влияния Марии Феодоровны и немецкой партии: кн. Николай Голицын, Вадковский, А. Л. Нарышкин и др.; тогда же стала вырастать в своем значении и фигура великокняжеского брадобрея, пленного турченка Ивана Кутайсова, хорошо изучившего все слабые стороны своего господина и умевшего направлять его мысли сообразно личным своим выгодам. Сумрачный цесаревич даже в среде семьи сделался суров и подозрителен до такой степени, что никто не мог поручиться за себя на завтрашний день: запальчивость и резкость Павла Петровича не знала пределов, когда ему казалось, что ему не повинуются или осуждают его действия. Дело дошло до того, что стали по его приказанию задерживать переписку Марии Феодоровны. Мария Феодоровна, глубоко оскорбленная в супружеских своих чувствах, еще более содействовала семейному разладу, обратившись, по удалении г-жи Бенкендорф, с жалобой к императрице. Когда по этому поводу Екатерина призвала к себе Павла Петровича и выразила ему свое неудовольствие, он, вне себя от гнева, отвечал ей без должного уважения, как человек, который сознает свои права и тяготится чужой опекой. Удалившись затем в свои апартаменты, великий князь дал почувствовать свой гнев всем, кто только приближался к нему: он жаловался, что он окружен шпионами и предателями и несколько раз повторял, что ему готовят в будущем низвержение. То же самое повторил он и Марии Феодоровне. Тщетно старые друзья великокняжеской четы хотели восстановить нарушенное семейное согласие, тщетно Плещеев в красноречивом письме заклинал Павла Петровича изменить свое поведение. «Человеку, так привязанному к вашей особе, как я, государь, — писал он еще в начале истории с Нелидовой, — невозможно без крайней горести видеть, что такая чистота и такие достоинства, как ваши, помрачаются некоторыми чисто внешними признаками и так мало признаны. Можно ли быть чище вас в глубине души и прямодушнее в своих намерениях? Отчего же вас но знают и так сильно относительно вас ошибаются?.. Я не перестану считать вас виновным по отношению к вам самим в том именно, что вы не согласуете своего внешнего поведения с божественными чувствами, которые наполняют все ваше существо; в том, что вы не доставляете всем добродетельным людям и всем верным вашим подданным радости видеть, как вы разрушаете и уничтожаете все ложные мысли, которые злобные умы в ненависти своей стараются распространить на ваш счет; в том, что вы не перестаете давать им пищу; в том, наконец, что вы не разрушаете всех их хитросплетений, сделав явными (без тщеславия, но всегда с присущей вам скромностью) те редкие добродетели, которые отличают вас и ставят выше обыкновенных людей… Без крайней скорби нельзя видеть, как самый прямодушный, самый строгий к своим обязанностям человек в мире, питающий наилучшие намерения, дает всем своим достоинствам вид, который служит к его обвинению и ставит его наряду с самыми обыкновенными людьми».
Нелидова не выдержала наконец пытки своего положения и решила удалиться от двора в место своего воспитания, в Смольный институт. Первые ее попытки не удались благодаря сопротивлению Павла Петровича, но во второй раз она обратилась со своей просьбой непосредственно к императрице и в сентябре 1793 г. успела достигнуть своей цели. Но Павел Петрович уговорил ее посещать возможно чаще его двор в Петербурге и быть постоянной гостьей в Гатчине и Павловске. С другой стороны, и Мария Феодоровна, подарившая своему супругу 11 июля 1792 г. новую дочь Ольгу, увидела необходимость покончить с семейным разладом, примирившись с Нелидовой для совместного воздействия на Павла Петровича, на раздражительность которого разлад этот имел самое пагубное влияние. «Невозможно без содрогания и опасности видеть, что делает великий князь отец, — писал Ростопчин летом 1793 г.: — он как будто изыскивает все средства внушить себе нелюбовь. Он задался мыслью, что ему оказывают неуважение и хотят пренебрегать им. Имея при себе 4 морские батальона в составе 1600 человек и 3 эскадрона разной конницы, он с этим войском думает изобразить собой покойного прусского короля. По середам у него бывают маневры, и каждый день он присутствует на разводе, а также при экзекуциях, когда они случаются. Малейшее опоздание, малейшее противоречие выводят его из себя. Замечательно, что он никогда не сознает своих ошибок и продолжает сердиться на тех, кого обидел». В особенности проявлялся гнев Павла Петровича на лиц, принадлежавших к большому двору и приближенных к особе императрицы.
Мысль великого князя, что ему не оказывают должного уважения и не хотят его оказывать, была, однако, вполне основательна. После финляндского похода Павла Екатерина не скрывала своего невнимания к нему, сосредоточив всю свою любовь и надежды на будущее на сыновьях его, в особенности на великом князе Александре Павловиче, которого она сама воспитывала и считала своим созданием. Царедворцы Екатерины видели ее отношения к Павлу и поступали сами сообразно с этим; тысяча мелочей придворной жизни представляли для этого удобные случаи. Раздражение великого князя вызывало новые оскорбления его врагов, явно смеявшихся над его бессильным гневом. За большими людьми следовали, по своей низости, и малые: так, камергеры, назначенные дежурить при малом дворе, манкировали своей службой при опальном наследнике, и когда Растопчин, принужденный дежурить за своих товарищей, написал им по этому поводу оскорбительное письмо, то был уволен на время от службы по приказанию императрицы. Не избалованный вниманием, Павел Петрович был так тронут поступком Растопчина, что с тех пор считал его самым преданным себе человеком, хотя поступок Растопчина вызван был лишь тяжелой необходимостью нести тройную службу за ленивых товарищей. Вообще мы не знаем случая, когда бы Екатерина чем-либо выразила в последнее время своего царствования какое-либо расположение к своему сыну; напротив, она оставляла без всякого внимания его нужды и наносимые ему обиды и сама, где можно было, относилась к нему резко и пренебрежительно.
Преследование Новикова и московских мартинистов в 1791 г. в значительной степени объясняется боязнью Екатерины, что они, составляя политическую партию, имевшую связи с заграничными иллюминатами, в то же время являются приверженцами Павла и могут действовать в пользу его, как масона. Она успокоилась лишь тогда, когда самое тщательное исследование дела показало, что Павел не принимал никакого участия в делах московских масонов, и когда сам Павел с презрением отверг в письме к матери всякие подозрения, назвав их «сплетнями передней». Расточая громадные суммы окружавшим ее вельможам, Екатерина не баловала деньгами великокняжескую чету; быть может, она считала это излишним потому, что они пошли бы на воинские упражнения Павла и на пособия германским родным Марии Феодоровны, а думать это она имела основания. Но зато неразумное увлечение Павла военными занятиями давало Екатерине постоянный повод к насмешкам. «По городу носился слух, — писала она, например, Салтыкову, — что великий князь к морскому батальону не токмо прибавляет несколько сот, но что он еще формирует на Острову (Каменном) полк гусар и несколько полков казаков. Все сии слухи в народе подают причину к различным толкам, и буде ребячества пресечь можно, то бы что скорее, то лучше, а сказать бы, что в Гатчине в куклы играть можно без излишних толков, но в близости города все подвержено различным толкованиям, а полезных нет ни одной (sic). Тут первое, что батушкина армия представляется». Со своей стороны, цесаревич извещал Екатерину, что он «привык к шиканам». При таких отношениях естественно было матери и сыну видеться как можно реже, и действительно, Павел жил в Петербурге сравнительно весьма мало, приезжая туда, обыкновенно, к 24 ноября, дню тезоименитства Екатерины, и уезжая уже в начале февраля; да и во время пребывания в Зимнем дворце он часто уклонялся от официальных праздников и встреч с императрицей. «Великий князь прислал сказать, — писала однажды Екатерина Салтыкову, — что у него лихорадка и что он в постели лежит. Я бы желала знать, что о сем докторы говорят. Буде знаете, прошу мне сказать».
Главным пунктом раздора между Екатериной и великокняжеской четой были, однако, дети и, главным образом, великий князь Александр Павлович. Из писем императрицы к Гримму ясно, что объявление Александра наследником престола предположено было сделать вслед за его женитьбой. Этим отчасти объясняется ранний брак Александра на принцессе баденской Луизе, в православии Елисавете Алексеевне, устроенный Екатериной помимо согласия родителей и совершенный 28 сентября 1793 г. Но для исполнения этого плана нужно было, прежде всего, заручиться согласием самого Александра Павловича, не возбуждая его сыновних чувств. Два лица имели на него влияние: воспитатель его, гр. Салтыков, и наставник Лагарп; к их содействию и обратилась императрица. Салтыков, как всегда, действовал уклончиво, выпутываясь из дворских затруднений, а Лагарп даже не допустил императрицу высказать ее план, успев дать ей понять в течение двухчасового разговора, что он вовсе не сочувствует этой насильственной мере; мало того, он стал прилагать все усилия к тому, чтобы поселить добрые отношения между отцом и сыном. Повлияв в этом отношении на своего воспитанника, Лагарп всячески заботился о том, чтобы добиться аудиенции у Павла и предостеречь его. Без сомнения, Екатерина заметила противодействие Лагарпа ее намерениям, уволив его неожиданно в конце 1794 г. от занятий со своим внуком. Но Лагарп добился своего: пред отъездом на родину, в мае 1795 г., он успел представиться Павлу Петровичу в Гатчине и, не открывая тайны, уговорил его изменить свое обращение с детьми, рассеял все сомнения, которые поселили в нем относительно привязанности к нему детей, советовал всегда обращаться к ним прямо, а отнюдь не чрез третье лицо (должно быть, Салтыкова) и т. д. Павел Петрович обнял Лагарпа, с сердечным излиянием благодарил за добрые советы, которым обещал следовать, и пригласил его остаться на весь день и Гатчине. Странным, вероятно, показалось Павлу видеть своим союзником республиканца, оказавшегося его единственным защитником в таком важном для его будущности деле. Последствием стараний Лагарпа было то, что с весны 1795 г. вместо одного раза в неделю великий князь Александр с братом своим Константином стали ездить к родителям в Гатчину и Павловск четыре раза и занимались там маневрами, ученьями и парадами; в следующем же 1796 г. фронтовые занятия великого князя Александра Павловича, так расширились, что он ездил туда ежедневно, не исключая и праздников, выезжая туда в 6 часов утра и возвращаясь в Царское Село не ранее первого часа дня, а часто ездил к родителям и после обеда. Мало-помалу братья вошли во вкус мелочей военной службы, от которых ранее оберегала их бабушка, и стали теплее относиться к отцу, особенно Константин, со страстью предавшийся изучению фронтового дела. Павел Петрович, со своей стороны, дружески обращался с детьми, внушая им свои воззрения, но легко было заметить, что искренний, порывистый Павел не вполне доверял уклончивому характеру Александра и видел в нем любимца Екатерины и воспитанника Лагарпа. Недоверие это отчасти было не безосновательно…
Как бы то ни было, но 1795 г. и первая половина 1796 г. протекла для Павла в счастливых сравнительно семейных условиях. Великокняжеская чета опечалена была только кончиной великой княжны Ольги Павловны 15 января 1795 г., но 7 января она была обрадована рождением великой княжны Анны Павловны; 15 февраля 1796 г., не имея еще 17 лет, великий князь Константин Павлович вступил в супружество с 15-летней принцессой саксен-кобургской Юлианой Генриеттой, нареченной Анной Феодоровной; наконец, 25 июня 1796 года родился сын Николай. Императрица Екатерина принимала живое участие во всех этих семейных радостях великокняжеской четы, но, естественно, не могла сочувствовать сближению Александра Павловича с родителями, так как сближение это уничтожало все ее планы. Поэтому она увидела необходимость прибегнуть к содействию великой княгини Марии Феодоровны, и поэтому тотчас после крещения Николая Павловича в Царском Селе, когда великий князь-отец уехал в Павловск, она передала великой княгине бумагу, в которой предлагала ей потребовать от Павла Петровича отречения от своих прав на престол в пользу великого князя Александра Павловича; вместе с тем, она настаивала на том, чтобы Мария Феодоровна скрепила своей подписью эту бумагу, как удостоверение ее собственного согласия на ожидаемый акт отречения. Мария Феодоровна наотрез отказалась исполнить желание Екатерины и, скрыв ее предложения от своего супруга, поспешила условиться с Александром Павловичем о дальнейшем плане действий против настойчивых домогательств императрицы.
Таким образом, план Екатерины казался, да и был в действительности неосуществимым: содействовать ему уклонились последовательно и Салтыков, и Лагарп, и Мария Феодоровна; даже то лицо, в пользу которого он был составлен, ничем не выражало желания идти наперекор чувствам и правам отца. Императрица, однако, была убеждена в неспособности Павла к управлению империей и решила не отступать от своего намерения. Но в это самое время императрица занята была другим важным семейным делом — сватовством шведского короля Густава IV на великой княжне Александре Павловне. Вопрос о вероисповедании будущей шведской королевы и упрямство Густава внезапно расстроили дело, казавшееся поконченным: в тот момент, когда императрица ожидала Густава на придворном балу, на котором должна была быть объявлена его помолвка с великой княжной, Густав отказался подписать брачный договор. Оскорбленная в своем достоинстве Екатерина почувствовала легкий удар паралича. На следующий день она оправилась и затем с достоинством простилась с Густавом, но Павел Петрович, встретив его во дворце, повернулся к нему спиной и уехал в Гатчину, не простившись с ним. В его отсутствие императрица решила покончить наконец с мучившим ее делом о престолонаследии: она решилась уже 16 сентября объясниться с самим Александром Павловичем и выяснить ему необходимость устранения его отца от престола. Александр выразил бабушке свое согласие, но уже 23 сентября написал Аракчееву письмо, где именовал отца «императорским величеством».
Чем бы ни кончилось это печальное дело о престолонаследии, можно сказать утвердительно только одно, что настойчивость императрицы могла бы в конце концов поставить Павла Петровича в тяжелое положение: ходили слухи, что 1 января 1797 г. будет обнародован весьма важный манифест, и что сам Павел Петрович будет арестован и отправлен в заключение в замок Лоде…
Трудно сказать, какие чувства при таких слухах волновали Павла Петровича в это время и спокойно ли жилось ему в Гатчине. Осенью 1796 года, 5 ноября, он обедал с Марией Феодоровной и приближенными ему лицами на гатчинской мельнице, когда внезапно явился туда из Гатчины арендатор ее, Штакеншнейдер, и, найдя у себя великого князя, сообщил ему, что в Гатчину явился курьер с известием о тяжкой болезни императрицы Екатерины.
Прибыв в Гатчину, Павел Петрович нашел там графа Николая Зубова, присланного братом его, кн. Платоном к наследнику с известием об апоплексическом ударе, постигшем императрицу. «Зубов, увидя наследника», говорит современник, не шел, а бежал к нему с открытой головой, пал пред ним на колена и донес о безнадежном состоянии императрицы. Великий князь переменяет тогда цвет лица и делается багровым; одной рукой поднимает Зубова, а другой ударяет себя в лоб, восклицает: «какое несчастие!» и проливает слезы, требует карету, сердится, что не скоро подают, ходит быстрыми шагами вдоль и поперек беседки, трет судорожно руки свои, обнимает великую княгиню, Зубова, Кутайсова, и спрашивает самого себя: «Застану ли ее в живых?» Словом, был вне себя… Опасались, чтобы быстрый переход от страха к неожиданности не подействовал сильно на его нервы. Кутайсов жалел впоследствии, что не пустил великому князю немедленно кровь. Тем не менее, Павел, очевидно, не вполне доверился и Зубову и поехал в Петербург лишь тогда, когда явился к нему нарочный от гр. Салтыкова, сумевшего и на этот раз победоносно выйти из дворских затруднений. В пятом часу пополудни Павел Петрович, сопровождаемый супругой своей и некоторыми из своих гатчинцев, уже выехал из Гатчины в Петербург. В Софии встретил он Растопчина, явившегося посланцем от великого князя Александра Павловича, и приказал ему следовать за собой; кроме Растопчина, цесаревича встретили на пути его от Гатчины до Петербурга до 25 курьеров, все с одним и тем же известием. «Проехав Чесменский дворец, — рассказывает Растопчин, — наследник вышел из кареты. Я привлек его внимание на красоту ночи. Она была самая тихая и светлая; холода было не более 3°; луна то показывалась из-за облаков, то опять за оные скрывалась. Стихии, как бы в ожидании важной перемены, пребывали в молчании, и царствовала глубокая тишина. Говоря о погоде; я увидел, что наследник устремил свой взор на луну, и при полном ее сиянии мог я заметить, что глаза его наполнились слезами и даже текли слезы по лицу. С моей стороны, преисполнен быв важности сего дня, предан будучи сердцем и душой тому, кто восходил на трон российский, любя отечество и представляя себе сильно все последствия, всю важность первого шага, всякое оного влияние на чувство преисполненного здоровьем, пылкостью и необычайным воображением самовластного монарха, отвыкшего владеть собой, я не мог воздержаться от повелительного движения и, забыв расстояние между ним и мною, схватя его за руку, сказал: «Ah, Monseigneur, quel moment pour Vous!» Ha это он отвечал, пожав крепко мою руку: «Attendez, mon cher, attendez! J’ai vécu quarante deux ans. Dieu m’a soutenu; peut-être donnera-t-Il la force et la raison pour supporter l’état auquel Il me destine. Espérons tout de Sa bonté!»
В Петербург великокняжеская чета прибыла в 81/2 часов вечера. В Зимнем дворце собравшиеся придворные и высшие правительственные лица встретили Павла уже как государя, а не наследника. Пример для всех подали великие князья Александр и Константин Павловичи, явившиеся к отцу в гатчинских своих мундирах, в которых прежде они не смели показываться при дворе Екатерины.
Есть основания думать, что тотчас после апоплексического удара, постигшего императрицу, была сделана попытка помешать вступлению Павла на престол и осуществить волю Екатерины о назначении ей преемником любимого внука ее, великого князя Александра Павловича. О безнадежном положении государыни во дворце знали уже достоверно в 10 часов утра 5-го ноября, а к великому князю Павлу Петровичу послан был с известием о том граф Николай Зубов лишь в 12 часов дня. Невольно возникает вопрос, чем занимались в этот промежуток времени приближенные к угасающей императрице высшие придворные и правительственные лица. Будущность империи должна была, прежде всего, остановить на себе их внимание. Всем им известна была воля Екатерины о престолонаследии, а некоторые из них, напр., Зубовы, не могли не знать и о существовавшем письменном согласии великого князя Александра исполнить желание бабушки. При таких условиях вопрос о престолонаследии между собравшимися в Зимний дворец высшими государственными сановниками должен был подняться сам собой: все чувствовали себя скомпрометированными в глазах законного наследника престола и могли бояться поставить в ложное положение и великого князя Александра Павловича. Из рассказов некоторых современников можно догадываться, что частное совещание вельмож по этому делу действительно происходило, что в нем участвовали братья Зубовы: Платон и Николай, гр. Безбородко, гр. Николай Салтыков, генерал-прокурор Самойлов, гр. А. Г. Орлов-Чесменский, а также митрополит Гавриил, приглашенный для напутствия государыни Св. Тайнами, и что великий князь Александр Павлович, призванный Салтыковым, не только отказался принять на себя бремя правления, но, руководимый тем же Салтыковым, воздержался последовать первому движению своей души — спешить к умиравшей бабушке, а, прежде всего, отправил от себя к отцу с известием о ее болезни Ф. В. Растопчина и в сопровождении супруги своей, великой княгини Елизаветы Алексеевны, проследовал к императрице лишь в шестом часу вечера. Во всяком случае, даже заклятые недоброжелатели Павла Петровича после некоторого размышления должны были прийти к заключению, что думать об устранении его от престолонаследия было возможно лишь при жизни Екатерины. «Но», говорит Болотов, «даже тогда все трепетали и от помышления одного о том, ибо всякий благомыслящий сын отечества легко мог предусматривать, что случай таковой мог бы произвесть бесчисленные бедствия и подвергнуть всю Россию необозримым несчастиям, опасностям и смутным временам и нанесть великий удар ее славе и блаженству, и потому чистосердечно радовался и благословлял судьбу, что сего не совершилось, а вступил на престол законный наследник, и вступление сие не обагрено было ни кровью, ни ознаменовано жестокостью, а произошло мирно, тихо и с сохранением всего народного спокойствия. Все радовались потому и не сомневались уже в том, что помянутая молва (о нежелании императрицы оставить престол своему сыну) была пустая».
По прибытии в Петербург Павел Петрович и Мария Феодоровна прежде всего отправились к умиравшей императрице. Видя мать свою лежащей без движения, великий князь отдался, по свидетельству современников, глубокой горести: он плакал, целовал у нее руки и, вообще, проявлял все чувства истинно любящего сына. Ночь великий князь провел в смежном со спальней Екатерины угольном кабинете, куда призывал всех, преимущественно гатчинцев, с кем хотел разговаривать или кому что-либо приказывал, так что все эти лица поневоле должны были проходить мимо умиравшей государыни. Это была первая неумышленная ошибка Павла Петровича, давшая повод его врагам обвинять его в неуважении к матери. Вообще весь дворец наполнялся ночью постепенно прибывавшими по приказанию Павла гатчинцами, появление которых во внутренних комнатах дворца возбуждало всеобщее удивление придворных, шепотом осведомлявшихся друг у друга о «новых остготах», дотоле невиданных даже в дворцовых передних.
Когда около трех часов утра великий князь Александр Павлович возвратился, наконец, к своей супруге, великой княгине Елизавете Алексеевне, не видавшей его с вечера, то вид гатчинского его мундира, которого великая княгиня никогда не видала на нем при екатерининском дворе и над которым она постоянно смеялась, вызвал у нее потоки слез: ей показалось, что из спокойного и приятного местопребывания она внезапно перенесена в крепость.
На следующий день, 6-го ноября, Павел Петрович распоряжался уже как полновластный государь. «На рассвете чрез 24 часа после удара, — рассказывает Растопчин, — пошел наследник в ту комнату, где лежало тело императрицы. Сделав вопрос докторам, имеют ли они надежду, и получив в ответ, что никакой, он приказал позвать преосв. Гавриила с духовенством читать глухую исповедь и причастить императрицу Святых Таин, что и было исполнено». «Вслед за тем, — говорит придворная запись, — отдал приказание обер-гофмейстеру гр. Безбородко и генерал-прокурору гр. Самойлову взять императорскую печать, разобрать в присутствии их высочеств, великих князей Александра и Константина, все бумаги, которые находились в кабинете императрицы, и потом запечатавши сложить их в особое место. К этому приступил его высочество сам, взяв тетрадь, на которой находилось последнее писание ее величества, и положив ее, не складывая, в скатерть, уже на этот случай приготовленную, куда потом положили выбранные из шкафов, ящиков и т. п., тщательно опорожненных, собственноручные бумаги, которые после были перевязаны лентами, завязаны в скатерть и запечатаны камердинером Ив. Тюльпиным в присутствии вышеупомянутых высоких свидетелей». Опечатаны были бумаги в присутствии великого князя Александра и у князя Платона Зубова.
Агония императрицы Екатерины продолжалась после приезда Павла Петровича в Зимний дворец еще сутки. Вечером 6-го ноября, в три четверти десятого часа, Великая Екатерина вздохнула в последний раз и отошла в вечность. В двенадцатом часу ночи в придворной церкви совершена уже была высшим духовенством, всеми сановниками и придворными чинами присяга на верность императору Павлу Петровичу и его наследнику, великому князю Александру Павловичу.
Вступление на престол великого князя Павла Петровича после внезапной кончины императрицы Екатерины для огромного большинства русского общества того времени было ударом грома при ясном, безоблачном небе. Крепкое здоровье императрицы не внушало никаких опасений за ближайшее будущее, а долговременное, 34-летнее ее управление приучило всех к ровному, естественному течению государственных дел, к известной, строго определенной правительственной системе, в основе которой лежали величие и польза России в делах внешних, кротость и попечительность в делах внутренних. Личные свойства северной Семирамиды, страстная любовь ее к России, высокое разностороннее образование, неустанная деятельность не только на государственном, но и на литературном поприщах, также производили на современников чарующее впечатление; в самых слабостях своей государыни они видели лишь неизбежные солнечные пятна, присущие великому всеозаряющему светилу. При вести о кончине «Великой Екатерины» забыты были даже нестроения последних лет царствования состарившейся императрицы, приписанные почти исключительно всемогущему влиянию ее последнего фаворита, Платона Зубова. В особенности поражено было дворянство, которое было тогда единственным культурным классом русского общества и пользовалось поэтому предпочтительным покровительством скончавшейся императрицы, упрочившей его экономические и сословные привилегии. Несколько поколений выросли и воспитались в царствование Екатерины, сходясь в одном чувстве к ней и восторженно повторяя слова гимна того времени:
«Славься, славься сим, Екатерина,
«Славься, нежная к нам мать!»
И как неожиданно, как внезапно все изменилось!
Даже враги Екатерины, «врали» и «персональные ее оскорбители», лично ей известные и, несмотря на то, тихо и спокойно проживавшие в столицах, не замедлили почувствовать значение совершившейся перемены: всеми овладело смутное опасение за будущее, полная неуверенность в завтрашнем дне. Нового императора знали весьма мало и, притом, главным образом, лишь с невыгодной стороны: молва о его странностях, о его раздражительном и своенравном характере ходила по всей России. В придворных кружках об устранении Павла Петровича от престола говорили как о деле весьма возможном, а лица, посвященные императрицей в ее планы, как, напр., братья Зубовы, смотрели уже на опального великого князя, как на мертвого человека, и часто дозволяли себе даже и обращаться с ним соответственно. Образ мыслей Павла Петровича, его вкусы и наклонности большинству были вовсе незнакомы: известна была, главным образом, только любовь его к мелочам военного дела и несочувствие к системе управления, принятой его царственной матерью. Поэтому, со вступлением Павла Петровича на престол, ожидали суровых наказаний за прошлые поступки, всеобщей перемены в составе двора и высшей администрации и какой-то беспощадной ломки в организации государственного управления, хотя о сущности новых веяний в этом отношении никто ничего не знал наверное. Притом русское общество XVIII века слишком привыкло к женскому управлению, чтобы сразу освоиться с мыслью о государе, а короткое царствование Петра III, память которого сыновне чтил новый император, оставило по себе много горьких воспоминаний…
Но Павел Петрович вступил на престол с искренним желанием добра народу во всем его целом, с готовыми проектами реформ, которые, по его мнению, должны были «исцелить» Россию, дать новое направление ее политической и государственной жизни. Практическое применение этих реформ, однако, не могло осуществиться без тяжелой борьбы с прочно установившимися порядками и с массой лиц, прямо или косвенно заинтересованных в сохранении их. Разумеется, что характер этой борьбы и возможный исход ее зависел во многом от личных свойств нового государя, от его сдержанности и благоразумия: в 1778 г. в переписке своей с Паниным сам Павел Петрович объяснял гибель своего отца «стремительностью, может быть, бывшей у него в характере», и «от нее, — прибавлял Павел, — делал он вещи, наводящие дурные импрессии, которые, соединившись с интригами против персоны его, а не самой вещи, погубили его и заведениям его порочный вид старались дать. Чего интрига не в состоянии повести, если благоразумие, осторожность и твердость духа не противостоят им!» К сожалению, под влиянием тяжелых условий в гатчинский период своей жизни сам Павел обнаружил в себе свойства, не обещавшие в будущем ничего хорошего: помимо крайней нервности и впечатлительности, в государе усилилась чрезвычайно желчная раздражительность, развивавшаяся до бешенства и происходившая, вероятно, от болезни печени, которой страдал он. Кроме того, события последних лет гатчинской жизни сильно отразились на его миросозерцании. Идеал доброго, всеми любимого государя, олицетворявшийся для Павла в лице Генриха IV, видоизменился под влиянием событий французской революции: французские эмигранты убедили его, что причиной несчастий Людовика XVI явилось пренебрежение его к этикету, и что управлять подданными необходимо железным прутом, требуя лишь безусловного повиновения. Внушения эти нашли в себе благодарную почву, потому что распущенность в управлении и в нравах Павел склонен был смешивать с «либеральными идеями», а в излюбленных им военных упражнениях увидел средство постоянным «действием» помешать развитию в войсках либерализма, так как, по его мнению, «праздное положение отворяет двери к размышлениям часто неприятным». Суровое, даже жестокое соблюдение дисциплины и порядка казалось Павлу необходимым и для того, чтобы обезопасить себя от заговоров, которых он стал чрезвычайно бояться после того, как желание Екатерины устранить его от престола указало ему опасность, угрожавшую ему даже в среде собственной его семьи. Боязнь эта, поддерживаемая мелочной подозрительностью, постоянно должна была находить себе пищу в убеждении, что задуманное им преобразование России встретит крайнее неудовольствие в правящем слое общества — в дворянском сословии и во всех высших военных и гражданских сановниках. «Меня никогда не допустят взойти на престол, — сказал он незадолго до кончины Екатерины графине Розенберг: — на это я не стану рассчитывать; но, если судьба доведет меня до этого, не удивляйтесь тому, что, как вы увидите, я сделаю. Вы знаете мое сердце, но вы не знаете этих людей, а я знаю, как нужно ими управлять».
Этими побуждениями объясняется крайняя поспешность императора Павла перенести гатчинскую свою обстановку в Зимний дворец и в екатерининскую гвардию. Величавость и блеск двора Екатерины исчезли как бы по мановению волшебного жезла: «повсюду загремели шпоры, ботфорты, тесаки, — говорит Державин, — и, будто по завоевании города, ворвались в покои везде военные люди с великим шумом». «Дворец как будто обратился в казармы, — говорит другой современник, князь Голицын: — внутренние бекеты, беспрестанно входящие и выходящие офицеры с повелениями, с приказами, особливо поутру, стук их сапогов, шпор и тростей, — все сие представляло совсем новую картину, к которой мы не привыкли». Комендантом дворца назначен был Аракчеев, произведенный в генерал-майоры и занявший во дворце покои Зубова, а генерал-адъютантом по военной части при императоре — Растопчин. Вахт-парады возведены были на степень государственного учреждения, и приказы государя, отдаваемые при пароле, повелено было считать за именные указы. В день своего восшествия на престол, 7 ноября, Павел Петрович уже был на первом вахт-параде от измайловского полка, офицеры которого были уже в новом, гатчинском одеянии, а 10 ноября прибыли в Петербург гатчинские войска. По приказанию императора вся гвардия ожидала их в строю на Дворцовой площади, как будущих своих просветителей. Государь благодарил их за верную службу и затем распределил батальоны по гвардейским частям, причем офицеры вошли в них чин в чин. Этим распоряжением Павел достигал сразу двух целей: с одной стороны, облегчалась скорость устройства гвардии по новому образцу, а с другой — в гвардии, не имевшей причин быть довольной новыми порядками, водворялся элемент, вполне преданный новому государю и чуждый екатерининским гвардейцам, смотревшим на новых своих товарищей свысока, как на людей грубых, необразованных и худородных. Вслед за тем начались перемены в обмундировании, с пуклями и косами, по гатчинскому образцу, в обучении и в хозяйственном устройстве гвардии, а также в армии и во флоте. Уже 29 ноября, чрез три недели по воцарении Павла, изданы были им воинские уставы о конной и пехотной службе, а 25 февраля морской устав. Строевая часть и служба в войсках этими уставами определены были в самых мельчайших подробностях; но, кроме того, особыми положениями и частными повелениями государя и в других отраслях военного дела совершены были крупные преобразования. Содержание солдат было улучшено, а в хозяйственную часть введена строгая отчетность; устранен был произвол частных начальников; для замещения вакансий и для передвижений в личном составе офицеров установлены были строгие правила, военно-судная часть также преобразована на новых основаниях; наконец, для удобства в администрации вся армия разделена была на 11 дивизий, или округов, и 7 инспекций. Короче, не было ни одной стороны в военном деле и военной администрации, на которую не обратил бы внимания новый император, зорко следивший за каждою мелочью в применении новых установлений и лично входивший во все подробности военного управления. От фельдмаршала до солдата — все должны были переучиваться, зажить внезапно нахлынувшей новой жизнью. Возбуждение, охватившее войско, было тем сильнее, что на первых же порах все увидели последствия небрежения к тому, что Павел называл «службой». Последствия эти особенно чувствительны были в гвардии, находившейся постоянно пред глазами государя. «При императрице, — рассказывает Комаровский, — мы думали только о том, чтобы ездить в театры, в общества, ходили во фраках, а теперь с утра до вечера сидели на полковом дворе и учили нас всех, как рекрут»; гвардейские солдаты, занимавшиеся прежде в свободное от службы время торговлей, были так обременены постоянными ученьями и мелочами в обмундировании, что едва имели время для сна. И нельзя было не учиться: ежедневно, несмотря ни на какую погоду, император присутствовал на вахт-параде, и малейшие отступления от устава не ускользали от его взгляда: тут же на месте подвергал он взысканию виновных и, как бы в противовес этому, поощрял усердных. Гвардейцы, однако, сами желали угодить новому своему государю, и чрез несколько дней екатерининская гвардия, по крайней мере по внешности, превратилась в «гатчинскую».
Петербург также принял весьма быстро, насколько было возможно, гатчинскую физиономию. Шлагбаумы, мосты, будки, верстовые столбы окрашены были полосами черной и белой краски, определены были формы одежды, угодной государю, число лошадей в запряжке, соответственно чинам обывателей, и строго воспрещено ношение круглых шляп и фраков; тогда же велено было при встрече с императором и императрицей всем, ехавшим в экипажах, выходить из них и отдавать поклон, причем дамы могли стоять на подножке экипажа. Даже образ жизни обитателей столицы изменился сообразно привычкам государя, встававшего очень рано, в 5 часов утра, а в 6 часов уже принимавшего сановников с докладами: в 10 часов вечера в Петербурге уже гасили повсюду огни, и город казался вымершим. Простота образа жизни, единообразие водворялись в столице к радости государя и величайшему неудовольствию жителей, стесненных в своих ежедневных привычках.
Павел Петрович на первых порах, однако, ничем, по-видимому, не обнаруживал суровости и мелочности своего характера, а также стремления отомстить за прежние свои обиды ближайшим сотрудникам Екатерины. Оставив их до времени на занимаемых ими местах, он отнесся к ним вообще благосклонно, а многих, в том числе князя Зубова, графа Безбородко, графа Остермана, он даже осыпал наградами наравне со старыми гатчинскими своими слугами: Аракчеевым, Растопчиным, Плещеевым, Обольяниновым, Кутайсовым, братьями Куракиными, Кушелевым и др. Это был, говоря словами Рожерсона, «не дождь, а потоп всякого рода милостей». Но, само собою разумеется, екатерининские вельможи сами чувствовали невозможность для себя оставаться у дел правления при новом режиме, а Павел Петрович отнюдь не питал к ним доверия и стремился окружить себя людьми, себе преданными. Еще в то время, когда Екатерина томилась в агонии, он вызвал в Петербург из Литвы князя Репнина, пожаловав его в генерал-фельдмаршалы, а из Москвы князя Александра Куракина, возведенного в чин тайного советника; вслед за тем он призвал для занятия при себе должности секретаря И. В. Лопухина и приглашал к себе для совещаний по церковным вопросам бывшего своего законоучителя, московского митрополита Платона; вспомнил Павел Петрович и просил возвратиться ко двору своему и старого своего друга, проживавшего в Смольном институте, фрейлину Нелидову. Милости государя простерлись и на лиц, пострадавших в предыдущее царствование: освобожден был из Шлиссельбургской крепости Новиков, дозволено было безвыездно жить у себя в деревне Радищеву, сосланному при Екатерине в Сибирь, и дарована была свобода, вместе с другими польскими пленными, Костюшко, которому Павел лично объявил об освобождении; при этом Костюшко пожаловано было 80000 рублей. Наконец, повелено было освободить всех без изъятия заточенных по тайной экспедиции, кроме повредившихся в уме, о которых «усугубить попечение к возможному их излечению» также для освобождения их по выздоровлении; указано было, вместе с тем, тайной экспедиции принять меры «к лучшему и сколь можно спокойнейшему содержанию арестантов». Все нижние чины, находившиеся под судом и под следствием, кроме обвиненных в важных преступлениях, также были прощены. Поразительнее всего казалась милость Павла к сыну Екатерины и Орлова — Бобринскому: указом 12 ноября 1796 г. ему пожаловано было графское достоинство, а затем укреплены были за ним имения, предназначавшиеся ему при Екатерине.
В одном отношении Павел Петрович остался непоколебим и последователен — в желании воздать должное памяти своего отца. Князь Федор Барятинский и граф Алексей Орлов были удалены от двора с запрещением въезда в столицы и, как бы в противовес, призваны в Петербург и обласканы дряхлые приверженцы Петра III: Гудович, Измайлов и др.; тогда же повелено было московскому главнокомандующему объявить княгине Дашковой, проживавшей в Москве, «чтобы она, напамятовав происшествия, случившиеся в 1762 г., выехала из Москвы в дальние деревни», и «чтоб она выехала немедленно», прибавлял Павел. Желание воздать праху своего родителя почести, которых он лишен был при своем погребении, возбудило в горячей, мистически настроенной голове императора мысль устроить как бы загробное примирение его отца и матери, совершенное сыновней рукой: он велел выкопать прах отца из могилы, находившейся в Александро-Невской лавре, возложил на него корону и устроил торжественные совместные отца и матери похороны в Петропавловском соборе; в процессии граф Алексей Орлов-Чесменский должен был по приказанию государя нести императорскую корону. Похороны эти на всех современников произвели тяжелое впечатление: они видели и чувствовали в них оскорбление памяти почившей императрицы. Несомненно, однако, что, ознакомившись после смерти Екатерины с ее бумагами, Павел стремился, наоборот, выразить этими похоронами чувство, овладевшее им тогда при мысли, что решение печальной судьбы отца зависело не от воли матери.
Отпечаток стремительности и впечатлительности в характере нового государя, едва сдерживаемом обстоятельствами, нашел себе полное выражение и в государственной его деятельности, в которой он желал осуществить идеал государя, «для всех одинаково доброго и справедливого». Император Павел получил от матери тяжелое наследие. Злоупотребления фаворитов, безответственность администрации, войны с соседями, финансовые трудности, влияние французской революции на политику главных европейских держав, — все это тяготело над русским народом; мудрая его правительница, увенчанная славой, но удрученная и горестными вокруг себя разочарованиями, и годами, начинала терять ту энергию, ту силу, кои знаменовали успехами первые годы ее царствования.
Павел Петрович ясно понимал всю трудность своего положения и необходимость при таких условиях действовать твердо и решительно. «По вступлении нашем на всероссийский императорский престол, — свидетельствует сам Павел, — входя по долгу нашему в различные части государственного управления, при самом начальном их рассмотрении, увидели мы, что хозяйство государственное, невзирая на учиненные в разные времена изменения доходов, от продолжения чрез многие годы беспрерывной войны и от других обстоятельств, о которых, яко о прошедших, излишним считаю распространяться, подвержено было крайним неудобностям. Расходы превышали доходы. Недостаток год от года возрастал, умножая долги внутренние и внешние; к наполнению же части такового недостатка заимствованы были средства, большой вред и расстройство за собой влекущие. В трудном сем положении предпочли мы однако ж искать поправления подобных вредных средств и преграды им на будущее время, а потом уже положить лучшее и достаточнейшее основание государственному хозяйству». Из зол екатерининского царствования, которые Павел находил нужным пресечь в самом начале, он указал наиболее важные: «распространение военного пламени, которое из вознамеренного пред вступлением нашим на престол содействия большими силами противу французов неминуемым было бы следствием»; «тягость для подданных наших, уже готовую от умножения армии, для которого и набор рекрут по одному со ста был тогда же предписан»; «сбор провианта и фуража, сопрягавший с собой безмерное для поселян изнурение, подвергая их злоупотреблениям, которые в подобных случаях едва ли какое бдение предостеречь может», «необузданное своевольство, с каковым предназначенных на военную службу людей растаскивали на домашние услуги, на поселения в собственных деревнях и на такие употребления, хотя при войсках, кои не для нужды и помощи оных, но для одной прихоти и суетного оказательства служили»; своевольство это для Павла было тем возмутительнее, что оно мешало облегчению поселян «в пункте самом важнейшем, где сии добрые и полезные члены государства жертвуют своей собратией на оборону отечества».
Павел спешил с осуществлением своих намерений. Война с Персией была прекращена, и войскам, находившимся под начальством Валериана Зубова, приказано было возвратиться в отечество. В то же время, извещая дружественные дворы о восшествии своем на престол, император объявил им о своем намерении со всеми поддерживать добрый мир и согласие. «Россия, — сказано было в циркулярной ноте канцлера, графа Остермана, — будучи в беспрерывной войне с 1756 года, есть поэтому единственная в свете держава, которая находилась 40 лет в несчастном положении истощать свое народонаселение. Человеколюбивое сердце императора Павла не могло отказать любезным его подданным в пренужном и желаемом ими отдохновении после столь долго продолжавшихся изнурений. Однако же, хотя российское войско не будет действовать против Франции по вышеозначенной и необходимой причине, государь, не менее затем, как и покойная его родительница, остается в твердой связи со своими союзниками и чувствует нужду всевозможными мерами противиться неистовой французской республике, угрожающей всю Европу совершенным истреблением закона, прав, имущества и благонравия». Забывая старые свои симпатии к Пруссии, император Павел выражал намерение ни к ней, ни к Австрии «не показывать особливого пристрастия», а, напротив, «приличным почитаем», писал он, «руководствоваться в рассуждении их свойственным нам лично и политике нашей беспристрастием». В этом смысле даны были уверения Австрии, боявшейся не столько французской республики, сколько давней своей соперницы в Германии, Пруссии. Давний друг Павла Петровича, прусский король Фридрих Вильгельм II, спешил поздравить императора со вступлением на престол, отправив к нему графа Брюля с собственноручным дружественным письмом. «Я желал бы, — отвечал ему Павел, — иметь всегда возможность действовать по соглашению с вашим величеством. Скажу притом, что, будучи врагом модных философических систем, я полагал бы заодно с вами принять меры, чтобы воспрепятствовать дальнейшим потрясениям и переворотам, — только уже не теми средствами, которые возможны были в самом начале, а согласно настоящему положению дел, т. е. чрез водворение общего мира. Этим единственно способом можно восстановить равновесие». Когда же берлинский двор сообщил императору Павлу секретные пункты договора своего с Францией об уступке ей левого берега Рейна и о вознаграждении Пруссии, посредством секуляризации, духовными германскими владениями, то получил от него совет отказаться от всяких посягательств на целость германской империи. Для восстановления всеобщего мира в Европе Павел Петрович не отклонил даже попыток Франции завязать с ним сношение через посредство Пруссии. Всего более поражена была миролюбивыми решениями нового императора Англия. Русской эскадре, действовавшей совместно с английским флотом, повелено было немедленно возвратиться в Россию. Именно в это время возмущение матросов в английском флоте поставило Англию в крайне затруднительное положение: берега ее открыты были для враждебных действий голландского флота. Русский посол в Лондоне, граф С. Р. Воронцов, по усильной просьбе английского правительства, согласился задержать русскую эскадру у берегов Англии на три недели, в течение которых бунт матросов был подавлен. Английский король благодарил императора Павла за спасение Англии в момент величайшей для нее опасности.
Последствия внезапной перемены внешней политики России со вступлением на престол императора Павла ясно доказали, каким влиянием пользовалась Россия в Западной Европе в конце царствования Екатерины. Устраняя себя от вмешательства в чужие дела и настойчиво преследуя выполнение исторических задач своей страны, Екатерина достигла того, что Россия получила преобладающее значение среди европейских держав, и ее содействия заискивали одинаково и друзья, и недруги. Мирная политика Павла Петровича могла только укрепить это выгодное положение России, если бы в то же время он не счел нужным объявить себя защитником легитимности в Европе: в основание политической системы России положено было, таким образом, новое, крайне шаткое и неопределенное начало открывавшее возможность для европейских держав увлечь императора Павла на путь активного вмешательства в дела Европы. Вполне ясным выражением симпатий императора к жертвам нарушения начал легитимности явились с самого начала милости его к французским эмигрантам и конвенция, заключенная им с мальтийским орденом 4-го января 1797 года о принятии этого ордена под его покровительство и о введении его в пределах России: Павел еще с детства сочувствовал рыцарским традициям ордена и в 1776 г. в честь его основал инвалидный дом для 50 матросов на Каменном острове; вход в этот дом до сих пор осенен мальтийским крестом.
Твердое намерение государя соблюдать мир дало ему уверенность приступить к переменам и во внутренних делах государства. Нескрываемое желание государя искоренить «тунеядцев-дворян» и облегчить тягости крестьян, «сих добрых и полезных членов государства», выразилось немедленно по восшествии императора на престол в целом ряде его распоряжений. Уже на второй день своего царствования, 8 ноября, присутствуя на вахт-параде, он объявил следующее поведение: всех числившихся в полках, но в действительности не исполнявших обязанностей военной службы, как-то: камергеров, камер-юнкеров и т. п., из таковых списков исключить, а всем гвардейским офицерам, находившимся в отпуску, немедленно явиться на службу. Последнее повеление государя сообщено было начальникам всех губерний с препровождением к ним списков офицеров, числившихся в отпуску, с тем, чтобы, если в подведомственных им губерниях найдутся такие офицеры, немедленно их выслать в Петербург. Это распоряжение, по-видимому мелочное, произвело величайшее возбуждение. «Везде и везде, — говорит Болотов, — слышны были одни только сетования, озабочивания и горевания; везде воздыхание и утирание слез, текущих из глаз матерей и сродников: никогда такое множество слез повсюду проливаемо не было, как в сие время. Со всем тем повеление государское должно было выполнить… Все большие дороги усеяны были кибитками скачущих гвардейцев и матерей, везущих на службу и на смотры к государю своих малюток. Повсюду скачка и гоньба; повсюду сделалась дороговизна в найме лошадей и повсюду неудовольствия». Объявлены были и другие распоряжения государя, клонившиеся к уничтожению «разврата» дворян на службе. Ни один дворянин но мог уже вступить в службу иначе, как только нижним чином, а за поведением и службой в гвардии нижних чинов из дворян установлен был строгий надзор: если же они, говорилось в указе, «будут не прилежны к службе и не вежливы, также усмотрятся во фраках одетыми и делать шалости по городу, то будут выписаны в солдаты в полевые полки».
10 ноября именным указом отменен был чрезвычайный рекрутский набор по 10 человек с тысячи, объявленный незадолго до кончины Екатерины II. «Нельзя изобразить, — говорит тот же Болотов, — какое приятное действие произвел сей благодетельный указ во всем государстве, и сколько слез и вздохов благодарности выпущено из очей и сердец многих миллионов обитателей России. Все государство и все концы и пределы оного были им обрадованы, и повсюду слышны были единые только пожелания всех благ новому государю». Затем 27 ноября «людям, ищущим вольности», предоставлено было право апеллировать на решения присутственных мест, а 10 декабря последовала отмена хлебной подати, крайне тягостной и разорительной для крестьян, вследствие притеснений и злоупотреблений администрации: взамен ее установлен был особый денежный сбор — по 15 коп. за четверик. Наконец, желая «открыть все пути и способы, чтобы глас слабого угнетенного был услышан», государь приказал поставить в окне нижнего этажа Зимнего дворца железный желтый ящик с прорезанным отверстием, куда просители могли опускать свои прошения. Прошения прочитывались секретарями императора для доклада ему, и государь немедленно клал на них свои резолюции.
Эти отношения императора к «господам» и льготы его, дарованные поселянам, имели неожиданные для него последствия: в них закрепощенный народ искал ответа на постоянно жившее в нем стремление к освобождению от помещичьей власти. Имя Павла в народном представлении уже связано было и с пугачевским движением, хотя и независимо от его воли, и с деятельностью его в Гатчине. В Петербурге, в первые же дни царствования Павла Петровича, крепостные люди, собравшись толпой, подали ему на разводе челобитную, прося освободить их от тиранства помещиков, говоря прямо, что они не хотят быть у них в услужении, а желают лучше служить самому государю. «Сих дерзновенных, — рассказывает Болотов, — во страх другим и дабы никто другой не отваживался утруждать его такими недельными просьбами, император приказал наказать публично нещадным образом плетями. Сим единым разом погасил он искру, которая могла бы произвесть страшный пожар и прогнал у всех слуг и рабов желание просить на господ своих. Поступком же сим приобрел себе всеобщую похвалу и благодарность от всего дворянства». Тем не менее, молва, будто всем крепостным дана будет свобода новым государем, быстро распространялась среди крестьян. Уже 22 декабря появилось в Петербурге известие о бунте крестьян в Олонецкой губернии; а вслед за тем донесено было императору о неповиновении крестьян помещикам и о беспорядках в губерниях: вологодской, орловской, московской, псковской, новгородской, ярославской, костромской, нижегородской, пензенской, калужской, тверской и новгород-северской. Между крестьянами ходили слухи, что все будет «государщина», что дворян не будет; с другой стороны, помещики были в сильном страхе, боясь повторений пугачевского бунта и истребления дворян; любопытно, что в Петербург для доклада государю сам известный масон-помещик Поздеев писал, что крестьянские беспорядки «суть точно иллюминантический дух безначальства и независимости, распространившийся по всей Европе», и что «спокойство здешнего края требует такого экзекутного духа, каков государев, для присылки команды». Павел вообще ненавидел своевольство черни и хотя желал оградить крестьян от злоупотреблений помещичьей власти, но в то же время думал, что до поры до времени помещики являются лучшими блюстителями тишины и спокойствия в государстве. Награждая своих приверженцев и сотрудников своего отца и матери, он в первые два месяца своего царствования раздал им населенные земли свыше чем с 50 тысячами душ крестьян, полагая, между прочим, что им легче будет жить под властью помещиков, чем в казенном управлении. Поэтому он спешил принять энергические меры для подавления беспорядков, тем более что крестьянское движение разрасталось и количественно, и качественно, находя себе пособников среди сельского духовенства. Какую важность придавал Павел этому движению, видно из того, что усмирение взбунтовавшихся крестьян он поручил генерал-фельдмаршалу Н. В. Репнину и вслед за тем намеревался сам лично отправиться на место беспорядков, если бы к этому представился повод; но, благодаря благоразумным действиям кн. Репнина, беспорядки были прекращены еще в начале марта 1797 г. частью путем убеждений, частью военной силой. Подавление крестьянского движения, однако, не ослабило и в дворянстве, ни среди крестьян убеждения, что император скорее на стороне последних, чем первых. Когда движение это стало затихать, Павел Петрович ясно выразил свой взгляд, что крестьяне прикреплены лишь к земле, а не составляют личной собственности помещиков. Именным указом от 16 февраля 1797 г. было повелено «дворовых людей и крестьян без земли не продавать с молотка или с подобного на сию продажу торга». Еще ранее, указом от 3 января 1797 года, дворяне поставлены были на одну доску с своими крепостными лишением важнейшей из привилегий, дарованной им в жалованной грамоте, — свободы от телесного наказания: «коль скоро снято дворянство», написал Павел на докладе Сената по одному судебному делу, «то уж и привилегия до него не касается, почему и впредь поступать» по мнению государя, дворянское достоинство обязывало каждого не доводить себя до преступлений, грозивших лишением дворянства.
Духовное сословие также обратило на себя особое внимание государя. С детства отличался он религиозностью, а от законоучителя своего Платона воспринял он любовь к православию. «Модные философические системы», главным образом «вольтерьянство», развившееся с такой силой в русском обществе XVIII века, поселяли в нем то беспочвенное неверие, тот дух отрицания, которые, по мнению Павла Петровича, послужили главной причиной к «развращению нравов» и к развитию «революционного буйства» современной ему Франции. Естественно, поэтому, что для нравственного и религиозного подъема общества Павел считал необходимым придать более значения церковной жизни в России, возвысить в глазах общества духовное сословие, которое в то время в лице и низших, и высших своих представителей находилось в печальном нравственном и материальном положении. Возвышение это началось, конечно, прежде всего, с показной, внешней стороны. Смотря на духовенство с точки зрения службы государству, значение которой для отдельных лиц измерялось табелью о рангах, Павел косвенным образом применил эту табель и к духовному сословию, чтобы сравнять его в этом отношении с главным служилым сословием — дворянством. Тотчас по вступлении своем на престол, награждая светских лиц, он пожаловал, ко всеобщему удивлению, орденами и духовных лиц, чего прежде не было в обычае: митрополит Гавриил получил орден св. Андрея, архиепископы Амвросий и Иннокентий — св. Александра Невского; многие лица из белого духовенства также пожалованы были орденскими знаками; для священников, всех вообще, тогда же предположено было, кроме того, установить и другие знаки отличия. Вместе с тем, лица священного сана наряду с дворянством и купечеством указом от 22 декабря 1796 г. освобождены были от телесных наказаний за уголовные преступления, «ибо чинимое им наказание, в виду самых тех прихожан, кои получали от них спасительные тайны, располагает народные мысли к презрению священного сана». Чтобы очистить духовное сословие от «праздных» его членов, император прибегнул к оригинальной мере, приказав «всех священно и церковнослужительских детей, праздно живущих и при отцах своих, для устройства состояния их с лучшей выгодой как для общества, так и для них собственно, обратить в военную службу, где они будут употреблены с пользой, по примеру древних левитов, которые на защиту отечества вооружались». Это распоряжение Павла Петровича, закрепощавшее исключительно одно духовное сословие на службу государству, вызвало в духовенстве такое же волнение, какое незадолго пред тем возникло в дворянских семьях при призыве отпускных военных на действительную службу.
Перечисление всех этих мер императора Павла по отношению к сословиям приводит к тому заключению, что, по его взгляду, сословные привилегии должны были существовать лишь тогда, когда они требовались для пользы служения данного сословия государству, тесно связаны были с его обязанностями: дворяне, жившие в своих имениях, все-таки были, по мнению государя, на службе государства, выполняя роль земской полиции, а дети духовных лиц, жившие у своих отцов, являлись людьми «праздными». Легко понять поэтому стремление Павла, чтобы те органы, которыми он должен был пользоваться для водворения законности в государственной и народной жизни, т. е. суд и администрация, лишены были дворянского, сословного характера, какой они носили при Екатерине, а выражали бы собой одну лишь волю самодержца. Сословным характером суда и администрации Павел объяснял себе также при распущенности нравов бездеятельность и злоупотребления их в конце царствования Екатерины. В центральных и губернских учреждениях годами накоплялись нерешенные дела: даже в сенате таких дел было свыше 11 тысяч; взяточничество, произвол чиновников доходили до крайней степени и оставались безнаказанными. Приняв временные меры к скорейшему окончанию старых дел, Павел Петрович спешил, прежде всего, установлением того же внешнего порядка в чиновничьей службе, какой он ввел в военной. Для чиновников введены были мундиры по губерниям; в присутственных местах занятия должны были начинаться с 6-ти часов утра, а сенаторы являться в заседания к 8-ми часам утра. Государь лично невзначай наблюдал в Петербурге за исполнением этих постановлений, и на первых же порах дал строгий, публичный выговор старому своему другу, президенту военной коллегии, Н. И. Салтыкову, которого он не застал на месте его службы в установленное время. Этими мерами Павел предполагал уничтожить медлительность в производстве дел и укоренившееся пренебрежение к обязанностям службы. Для искоренения взяточничества и неправосудия приняты были суровые меры взыскания, но так как неправосудие в значительной мере облегчалось хаотическим состоянием законодательства, то указом от 16-го декабря 1796 г. повелено было давно бездействовавшей екатерининской комиссии для сочинения проекта нового уложения «собрать изданные доныне узаконения и извлечь из оных три законов российских книги: 1) уголовную, 2) гражданских и 3) казенных дел, показав в оных прямую черту закона, на которой судья утвердительно основаться может»; вместе с тем, комиссия переименована была в «комиссию для составления новых законов». Чтобы возвысить уровень познаний гражданских чиновников и облагородить личный состав их привлечением на гражданскую службу молодых дворян, император 1-го января 1797 г. приказал восстановить при сенате и коллегиях бывшее при Петре Великом учреждение юнкеров из молодых дворян, не моложе 12 лет, для «обучения их, сверх канцелярского делопроизводства, прочим наукам, способствующим искусству в штатских должностях и приличным достоинству дворянина»; с этою целью при сенате учреждены были две школы. Быть может, жалобы на плачевное состояние русских судов побудили Павла, несмотря на любовь его к однообразию в управлении, восстановить старинные суды и местные привилегии в Прибалтийском крае, в губерниях, присоединенных от Польши, а также в Выборгской и в Малороссии, отменив меры Екатерины к слиянию этих областей с коренной Россией. В связи с этим установлено было вызванное экономическими соображениями новое разделение государства на губернии, сокращавшее число их: образовано было 30 губерний, управлявшихся общими для всей империи законами, и 11 губерний — «на особых по правам и привилегиям их основаниям». В этом распоряжении государя современники более всего отметили неуважение к памяти Екатерины, так как Екатеринославская губерния переименована была в Новороссийскую.
Наконец состояние финансов и государственного хозяйства также обратило на себя внимание императора. Прежде всего остановлена была предположенная Зубовым при Екатерине перечеканка медной монеты с уменьшением ее стоимости, установлена высшая проба золотой и серебряной монеты и повелено было Совету при высочайшем дворе изыскать средства к повышению курса обесцененных ассигнаций, признанных императором «истинным и священнейшим общенародным долгом на казне нашей», и вообще «к уплате внутренних долгов действительными деньгами», так как «воля государя императора есть перевесть в государстве всякого рода бумажную монету и совсем ее не иметь». Вслед за тем, по приказанию Павла Петровича сожжено было пред Зимним дворцом ассигнаций на пять с лишком миллионов рублей, а масса придворных серебряных сервизов переплавлена была в монету; передавали слова Павла, что он согласится до тех пор есть сам на олове, пока не доведет до того, чтобы рубли ходили рублями. Для лучшего устройства финансовой части, она изъята была из ведения генерал-прокурора и поручена новому должностному лицу — государственному казначею, которым назначен был известный екатерининский делец, тайный советник Васильев. При рассмотрении в Совете росписи государственных доходов и расходов на 1797 год император Павел приказал обсудить и ведомость о государственных расходах, «которая была учинена примерно по предположениям его императорского величества», но по «надлежащем соображении действительных государственных расходов с содержавшимся в оной ведомости росписанием», ведомость эта, произведение кабинетных гатчинских упражнений Павла, сказалась несостоятельной. В ней сумма ежегодных государственных расходов исчислялась в 31500000 р., тогда как в действительности их оказалось до 80 миллионов, при расходе на одну военную часть свыше 34 миллионов, и бюджет на 1797 год заключен был с дефицитом в 8 с лишком миллионов рублей. Уменьшить расходы Павел старался пресечением злоупотреблений, вкоренившихся в разных частях управления, особенно в военной и придворной, а также прямым сокращением расходов по этим частям, и в то же время для развития торговли и промышленности восстановил берг- и мануфактур-коллегии и издал новый тариф. Так как общее государственное оскудение отзывалось крайней дороговизной хлеба, то для понижения цен император приказал продавать хлеб из казенных запасных магазинов; последствием этой меры было понижение цены хлеба до двух рублей на четверть.
Заботы императора Павла, направленные к внутреннему благоустройству государства, сопровождались также мерами к ограждению его от «революционной заразы» и «духа якобинства» извнутри и извне. В Петербурге и Москве за проживавшими там иностранцами установлен был строгий надзор, и замеченных в числе их «людей подозрительных, поведения нескромного или непристойного», повелено «выгонять вон за границу с запрещением паки показываться в столице под страхом неизвестного (sic) наказания». 16 февраля 1797 г. утвержден был Павлом весьма важный указ, данный сенату императрицей Екатериной незадолго до ее кончины. Указом этим, «в прекращение разных неудобств, которые встречаются от свободного и неограниченного печатания книг», повелено было закрыть все вольные типографии, существовавшие без дозволения правительства, и учредить духовную и светскую цензуру — в Петербурге и Москве для книг, издаваемых в России, а в Риге, Радзивиллове и Одессе — для книг, привозимых чрез таможни из-за границы, чтобы не была напечатана в России или введена в нее ни одна книга, «противная закону Божию, правилам государственным, верховной власти и благонравию». Чтобы возвысить внешним образом достоинство монархической власти, которое, по мнению Павла, унижено было в царствование его матери в глазах высшего дворянства, император, по природе добрый и простой в обхождении, установил при дворе строжайший этикет, которому должны были подчиняться все без исключения, и малейшее уклонение от него влекло за собой строжайшее взыскание, так как могло быть преднамеренным: мужчины и дамы преклоняли колено пред императором и целовали ему руку; в его присутствии все стояли и соблюдали строгое молчание. Желая поддержать монархический принцип и притом побуждаемый рыцарским чувством, Павел вызвал из Гродно в Петербург развенчанного польского короля Станислава Понятовского, поселил его в Мраморном дворце, велел оказывать ему королевские почести, но когда этот несчастный король, страдавший подагрой, вздумал было присесть на одном из придворных приемов, то получил от императора чрез камергера приказание встать. Находившиеся при дворе лица постоянно испытывали боязнь каким-либо неумышленным нарушением этикета разгневать императора. Оттого на придворных собраниях, при Екатерине столь веселых и для всех привлекательных, легла печать стеснения и скуки.
Все эти разнообразные по своему характеру и значению меры нового государя, сопровождаемые массой распоряжений более частных, производили потрясающее действие в русском обществе: ими охвачена была вся государственная жизнь России, и, казалось, не было учреждения или частного лица, которого они не касались бы в насущных его интересах. Впечатление было огромное, тем более, что Павел Петрович, из боязни, что его могут обманывать, и желая ускорить исполнение своей воли, приказал печатать в «С.-Петербургских Ведомостях» все свои повеления, отдаваемые при пароле, и фельдъегеря ежедневно развозили по всей России приказы государя, поражавшие своей новостью или суровостью. Первые действия Павла Петровича, направленные к водворению порядка, были встречены сочувственно, но вслед за тем возникло неудовольствие. Быстрота, с какой приводились в исполнение все эти важные и мелочные преобразования, усиливала это впечатление: нелегко было оставлять сразу свои старые привычки и решительно невозможно было усвоить в ущерб себе новые взгляды правительства. Император, между тем, не считал нужным подготовить почву для проведения в жизнь правительственной своей системы и, ни с кем не совещаясь, издавал закон за законом, не обращая внимания на то, возможно ли на практике немедленное их осуществление, и «суровыми и сильными мерами» наказывал всякое противоречие его воле. Сенат и Совет при высочайшем дворе утратили почти всякое законодательное значение: государь хотел сам все видеть, все решать и всем лично управлять. Зато особое значение приобрели полицейские органы власти, наблюдавшие за исполнением воли государя, а еще более лица безответственные, не несшие никакой службы, а пользовавшиеся лишь случайной протекцией, дававшей им возможность видеть государя, и своими льстивыми внушениями умевшие давать направление его впечатлениям и действиям.
При вступлении на престол Павла Петровича все сановники Екатерины, заправлявшие делами империи, остались на своих местах. Но, разумеется, и они не могли сочувствовать новой правительственной системе, бывшей осуждением их прежней деятельности, и сам император к сотрудникам своей матери питал лишь одно недоверие. Поэтому, в скором времени из екатерининских дельцов стали пользоваться милостью Павла Петровича только Безбородко, Трощинский и с.-петербургский военный губернатор Архаров, сумевший угодить Павлу своей исполнительностью; другие же, один за другим, подвергались удалению от дел, а некоторые даже опале, как, например, Суворов, за резкое осуждение новых порядков. Ближайшими исполнителями воли государя явились старые гатчинские его друзья и слуги, лично ему преданные, усердные, но вовсе не знакомые с государственными делами и, в большинстве случаев, люди необразованные, неразвитые, не понимавшие духа задуманных Павлом преобразований; мало того, многие из них, хорошо зная нервную, впечатлительную натуру государя, в своих действиях руководились только мыслью сохранить его благоволение к себе, применяясь к его мелочным требованиям, и обезопасить себя от возможных интриг своих недоброжелателей.
Ближайшими лицами к Павлу Петровичу в момент вступления его на престол, были супруга его, императрица Мария Феодоровна, и Плещеев, но, чтобы сдерживать порывистый характер императора в должных пределах, они скоро почувствовали необходимость заручиться содействием давнего друга Павла Петровича, фрейлины Нелидовой, продолжавшей жить в Смольном монастыре. Императрица Мария решилась пожертвовать своими предубеждениями и, приняв главное начальство над Смольным уже чрез шесть дней по кончине Екатерины, увиделась там с Нелидовой и заключила с ней, после трогательного объяснения, дружеский союз для блага императора и империи. Правда, Нелидова не согласилась оставить Смольного, но часто появлялась при дворе и, пользуясь своим влиянием на государя, с одной стороны, обуздывала порывы его раздражительности и суровости, а с другой — помогала Марии Феодоровне в осуществлении ее планов. Нелидова убедила императора не упразднять ордена св. Георгия, как ни желал он этого, и содействовала мягкому отношению его к деятелям прежнего царствования, когда постепенно обнаруживались при новых порядках их старые злоупотребления; так, лишь благодаря ей, опала князя Платона Зубова ограничилась сначала лишь тем, что он получил приказание возместить казне начисленные на него убытки с дозволением уехать за границу. Вместе с Нелидовой императрица побудила Павла продолжать переговоры о браке великой княжны Александры Павловны с шведским королем Густавом IV, и на этот раз, впрочем, окончившиеся неудачей. Но вне области чувств, в делах внутренней политики, императрица и Нелидова проявляли свое влияние только тем, что поддерживали старых своих друзей, князей Куракиных: Александра, назначенного вице-канцлером, и Алексея, получившего должность генерал-прокурора. Наряду с Куракиными, приобретал значение у государя и Растопчин, состоявший при нем генерал-адъютантом по военной части, — человек образованный, умный, но неразборчивый на средства и под личиной преданности монарху стремившийся к собственному возвышению: Екатерина отзывалась о нем не иначе, как «сумасшедший Федька». Государь доверил его перу окончательную редакцию военного устава, составленного по прусскому образцу, и Растопчин в личных своих целях отступил от своего образца, ослабив власть фельдмаршалов и усилив значение инспекторов войск, что было главной причиной неудовольствия Суворова; он же побудил государя удалить от себя Плещеева и Лопухина, уверив его, что масоны были проводниками в России разрушительных стремлений иллюминатов и намеревались покуситься на жизнь Екатерины. Одновременно с Растопчиным вкрался в доверие Павла Петровича Архаров, ежедневно докладывавший ему, в качестве военного губернатора Петербурга, о всех событиях в жизни столицы: он с неумолимой строгостью приводил в исполнение все мелочные повеления Павла Петровича об образе жизни обывателей столицы и в то же время доводил до его сведения о их неудовольствии, питая тем его подозрительность и возбуждая в нем боязнь заговоров. Роль Архарова в гвардии исполнял Аракчеев, отличавшийся своим жестоким и грубым обращением с офицерами и солдатами, но, в отличие от Архарова, он действовал вполне добросовестно, с полным сознанием важности своих обязанностей и исполняемого долга. Над всеми этими далеко не государственными людьми высоко стоял по своим качествам Безбородко, хотя он мало вмешивался в дела, желая только сохранить милость государя.
При таких условиях увлекавшийся преобразовательными планами Павел Петрович работал один, без сотрудников. Оттого законодательная его деятельность лишена была системы и устойчивости, часто зависела от настроения его духа и свойства представлявшихся ему частных поводов для законоположений, не всегда строго обдуманных и еще чаще дурно редактированных. Павел не питал ненависти к памяти матери, но он ненавидел порядки, установившиеся в ее царствование, и все, что напоминало ему о них. Этим объясняется порывистость в его распоряжениях: он ломал то, что попадалось ему на глаза, большое или малое, в пылу борьбы с остатками прошлого, не отдавая себе отчета в размерах зла, сопровождавшего эту ломку. Между тем, около государя не было развитых общественных элементов, на которые он мог бы опереться в своей деятельности; отсюда возникло стремление Павла Петровича в целом ряде его распоряжений создать новое орудие правительственной власти — чиновничество, которое должно было стоять вне круга сословных интересов и быть точным исполнителем воли монарха. Между тем, сознавая отсутствие твердой для себя опоры, мнительный государь склонен был видеть вокруг себя измену и оттого крайне нервно относился ко всякому, хотя бы косвенному порицанию его действий. Когда обнаружилась невинность гвардейских офицеров Дмитриева и Лихачева в составленном ими будто бы заговоре против государя чрез месяц по вступлении его на трон, и все офицеры гвардии уверили его по этому поводу в своей преданности, государь сказал императрице с восхищением: «теперь я уверен, что крепко сижу на престоле». Но, вместе с тем, много лиц навлекали на себя неудовольствие императора каким-либо неумышленным словом или действием, в которых он неосновательно заподозревал противоречие его воле или неодобрение его распоряжениям. В числе пострадавших были даже такие, доказавшие ему преданность люди, как митрополит Платон, бывший его наставник, и князь Репнин; в особенности часто, по совершенно ничтожным поводам, делались жертвами его подозрительности и, по-видимому, беспричинного гнева придворные и военные чины, постоянно находившиеся у него на глазах. Желание придать скорее своей власти священный характер побудило Павла поспешить и со своей коронацией: манифестом 18 декабря 1796 г., в день погребения Екатерины II и Петра III, император объявил, что коронование совершится в апреле 1797 года. Вслед за тем сделаны были с возможной поспешностью все приготовления к ней; в том числе издан был для сведения дворянству, собиравшемуся в Москву на коронацию, указ против роскоши в одежде и экипажах.
Коронация императора Павла совершилась в Москве 5 апреля 1797 года, в день Светлого Христова Воскресения. И день, назначенный для коронации, и вся ее обстановка соответствовали высокому, религиозному понятию Павла о значении власти русского самодержца: в этот день Павел Петрович объявил себя главой церкви и при короновании, прежде чем облечься в порфиру, приказал возложить на себя далматик — одну из царских одежд византийских императоров, сходственный с архиерейским саккосом, но Св. Тайны в алтаре принял из рук священнослужителя, а не сам лично, вопреки распространившимся тогда слухам; при входе государя в Царские врата митрополит Платон, заметив шпагу, висевшую у его пояса, остановил императора словами: «здесь приносится бескровная жертва; отними, благочестивейший государь, меч от бедра твоего». Вместе с тем, коронована была и супруга государя, императрица Мария, на главу которой император возложил малую корону. Тотчас после совершения обряда коронования, Павел Петрович исполнил давнюю свою мечту — о даровании государству «фундаментальных законов»: с высоты трона он сам прочел в храме во всеуслышание акт о престолонаследии по прямой линии по мужескому колену, составленный им вместе со своей супругой еще в 1788 году, затем царскими вратами вошел в алтарь и положил этот акт в особом ковчеге на св. престол для хранения на вечные времена; вслед за тем прочитаны были новые узаконения: «Учреждение об императорской фамилии», определявшее права и обязанности членов царствующего дома, и «Установление о российских императорских орденах». Милости народу были объявлены только для крестьян следующим знаменитым манифестом в день коронования: «объявляем всем Нашим верноподданным Закон Божий, в девятословии Нам преподанный научает Нас седьмый день посвящать Ему; почему в день настоящий, торжеством Веры Христианской прославленный, и в который Мы удостоилися восприять священное миропомазание и Царское на Прародительском Престоле Нашем венчание, почитаем долгом Нашим пред Творцем всех благ Подателем подтвердить во всей Империи Нашей о точном и непременном сего закона исполнении, повелевая всем и каждому наблюдать, дабы никто и ни под каким видом не дерзал в воскресные дни принуждать крестьян к работам, тем более, что для сельских издельев остающиеся в неделе шесть дней, по равному числу оных вообще разделяемые, как для крестьян собственно, так и для работ их в пользу, помещиков следующих, при добром распоряжении достаточны будут на удовлетворение всяким хозяйственным надобностям». В тот же день, 5 апреля объявлены были щедрые награды лицам, окружавшим императора. Крестьян роздано было до 82000 душ. Более всех получили Безбородко, возведенный в княжеское достоинство с титулом светлости и князья Александр и Алексей Куракины.
Торжество коронования сопровождалось праздниками и балами. Все они, по словам современников, были утомительны и скучны: государь обращал строгое внимание на соблюдение всех требований этикета и сам первый уставал от них. Парады и смотры войск, собранных под Москвой и не вполне еще усвоивших все требования нового устава, также происходили при напряженном состоянии духа всех участвующих, и император неоднократно выражал свое неудовольствие на «потемкинский дух» офицеров; многие из них тогда же пострадали по самым ничтожным поводам. Дурное настроение государя выразилось уже через неделю после коронации совершенно несвоевременным указом от 13 апреля, которым не только подтверждался указ от 12 января о телесном наказании дворян за уголовные преступления, но он распространялся еще на гильдейских граждан, священников и диаконов, впавших в те же преступления, и, таким образом, отменялись привилегии, незадолго пред тем дарованные духовенству самим же Павлом. Митрополит Платон в качестве бывшего наставника Павла взялся быть пред ним, по просьбе дворян, выразителем их недовольства: дворяне просили митрополита доложить государю, что он крайне строг и что он должен переменить свое обращение с ними. Но Павел Петрович дурно встретил слова Платона и приказал ему не выезжать из Москвы. Вмешательство Платона было тем неприятнее для Павла, что Платон еще до коронации отказывался принять орден св. Андрея Первозванного, не одобряя намерения государя из духовных делать «кавалеров». Павел Петрович перебил его резко при многих свидетелях и, послав ему рукой поцелуй, сказал: «прощайте, с вами не сговоришь». Как бы в ответ на неудовольствие дворянства, часто проявлявшееся наружу во время пребывания Павла в Москве, 29 апреля последовал манифест о прощении отлучившихся самовольно нижних чинов и всякого звания людей, а 4 мая, на другой день после отъезда императора из Москвы, объявлен был именной указ Сенату, «чтобы ни от кого ни в каких местах прошений многими подписанных не принимать», чем отменялось право дворянства представлять о своих нуждах губернаторам, сенату и императорскому величеству. Воспоминания о прошлом не оставляли государя и борьба со старыми порядками, видимо, подогревала его старые, горькие чувства. Проникнутый сознанием полноты своей власти и подозревая во всех сочувствие к порядкам прошлого царствования, он не терпел противоречия и действовал часто по минутному впечатлению. «Когда император чего-либо хочет, — писал Рожерсон 10 июня 1797 г., — не осмеливаются делать ему возражений, так как на каждый совет или представление он смотрит как на ослушание. Иногда императрица и еще чаще Нелидова, в особенности, когда они действуют совместно, успевают приостановить его решение, но это случается очень редко». Так, орден св. Георгия не вошел в «Установление» об орденах, изданное в день коронации, и лишь во время чтения «Установления» в Успенском соборе после чина коронования, Павел, очевидно, уступая настояниям Нелидовой, изустно с престола узаконил этот военный орден. Павел не желал ни с кем советоваться, а приближенные к нему лица, применяясь к его нраву, думали лишь о личных выгодах. «При редком государе больше, как при Павле», говорит изгнанный незадолго пред тем Растопчиным секретарь государя Лопухин, «можно было бы сделать добра для государства, если бы окружавшие его руководились усердием к отечеству, а не видали собственной корысти». Оттого даже на манифесте от 5 апреля о крестьянской барщине лежит печать необдуманности и поспешности: не было точно определено положение ни крестьян земледельцев, ни дворовых, а дурная редакция закона привела к тому, что помещики смотрели на него с разных точек зрения, сообразно со своими выгодами: в Малороссии, где до тех пор была лишь двухдневная барщина, — как на средство возвысить крестьянские повинности, а в Великороссии, где барщина была чуть не повседневная, — только как на «совет» правительства, ни для кого не обязательный. Дворянство, однако, видело опасность для себя в будущем при таком направлении мыслей государя: шли глухие, но оживленные толки о его деспотизме, нарушении их политических прав. «Неудовольствие против императора, — доносил 1 мая своему правительству из Москвы прусский генерал Брюль, — всеобщее. Наклонность русских к революциям, привычка их к женскому управлению, безнравственность их побуждений, — все это могло бы повлечь за собой самые прискорбные последствия, если бы добродетели императрицы не ставили ее выше всякого искушения. Император, желая исправить ошибки предыдущего царствования, вводит новую систему в управление, которая не нравится нации и недостаточно обдумана, а между тем, осуществляется с поспешностью, малопонятной и ничем не вызванной. При этом государь занимался лишь мелочами, всякого рода церемониями и приемами, теряя оттого из виду важные дела и принимая советы только от князя Безбородко и иногда от князя Репнина. Но Безбородко — человек ленивый и небрежный».
Накануне отъезда своего из Москвы Павел Петрович назначил 2 мая императрицу Марию Феодоровну главноначальствующей над воспитательными домами в обеих столицах и таким образом приобщил ее к делам управления. 3 мая императорская чета выехала из Москвы — Мария Феодоровна прямой дорогой в Петербург, а Павел Петрович, сопровождаемый великими князьями, — кружным путем чрез литовские губернии. Пред путешествием император отдал строгий приказ, чтобы на пути его для избежания тягостей для крестьян отнюдь не делали никаких приготовлений, не поправляли дорог и не чинили мостов. Проезжая чрез слободу Пневу смоленской губернии, государь увидел множество крестьян чинивших дорогу. Помещик их Храповицкий, на притеснения которого при этом пожаловались государю крестьяне, едва было не пострадал, а крестьянам Павел Петрович приказал выдать 2500 рублей. Замечательно, что, отдавая в первом порыве гнева приказ о расстрелянии Храповицкого, император поручил написать приказ об этом великому князю Александру Павловичу, прибавив: «и напишите, чтобы народ это знал, что дышите одним со мной духом». В Орше государь посетил, между прочим, иезуитский коллегиум, где обласкал иезуитов и прочее католическое духовенство, видя в нем оплот против революционных учений на Западе, а в Вильне, Гродне и Ковне осмотрел войска, обученные по новому уставу. В общем, путешествие произвело на Павла благоприятное впечатление.
Пока государь путешествовал, императрица Мария получила подробные сведения о неудовольствии, господствовавшем среди войск и петербургского общества, вызванном мелочными мерами военного губернатора Петербурга Архарова. Этот любимец государя, при Екатерине пользовавшийся лишь славой хорошего сыщика, задумал, пользуясь слабыми сторонами характера Павла Петровича, сыграть какую-то двусмысленную роль. Все распоряжения императора по полицейской части, касавшиеся будничной жизни обитателей Петербурга, проводились Архаровым в исполнение с преувеличенной точностью, а иногда даже искажались им с целью возбуждать неудовольствие, донося о котором подозрительному, боявшемуся заговоров императору, он имел случай свидетельствовать о своем усердии и полезности. Все жители Петербурга ненавидели его, а, между тем, к приезду императора Архаров принуждал всех окрасить свои дома и даже двери и окна домов полосами черного и белого цветов, как уже окрашены были мосты и шлагбаумы; в то же время Архаров не обращал никакого внимания на усиливавшуюся в Петербурге дороговизну припасов первой необходимости, а, между тем, дороговизну эту объясняли корыстной стачкой полиции со скупщиками жизненных припасов. Поведение Архарова внушало многим подозрения; существует даже известие, что, сопровождая императрицу Марию на возвратном пути ее из Москвы, он намекал ей на возможность переворота в ее пользу. Но императрица, горячо любившая своего супруга, менее всего способна была к какому-либо заговору против него; напротив того, по возвращении Павла в Петербург, она вместе с Нелидовой сообщила ему о действиях Архарова, основанных, будто бы, на его словесных приказаниях. «Разве я дурак, чтобы отдавать подобные приказания?» — вскричал Павел и велел Архарову немедленно выехать в деревню. На его место назначен был женатый на подруге Нелидовой граф Ф. Ф. Буксгевден, известный прямотой своего характера и пользовавшийся расположением войск и жителей Петербурга. Тогда же, 6 июня 1797 г., учреждена была «комиссия о снабжении резиденции припасами, распорядком квартир и прочих частей, до полиции относящихся»; президентом этой комиссии назначен был великий князь Александр Павлович.
Лето 1797 г. император проводил в Павловске в кругу своего семейства, так как государь не любил Царского Села, летней резиденции Екатерины. Из Павловска государь со всем своим семейством ездил на морские маневры; государь избрал для своего пребывания вновь выстроенный фрегат «Эммануил», т. е. «С нами Бог». Предполагалась прогулка флота из Кронштадта в Ревель, но противные ветры помешали эскадре сняться с якоря. Морские маневры по своей кратковременности не могли дать императору возможности проявить свою требовательность по отношению к флоту; тем с большей ревностью предавался император сухопутным военным экзерцициям в Павловске. В Павловске расположена была лагерем почти вся гвардия, и император ежедневно производил ей учения и смотры; чтобы испытать бодрость и военную выправку солдат, он будил войска по ночам тревогами и выводил в строй. Увлекаясь этими военными упражнениями, император забывал свое достоинство самодержца и лично учил войска, превращаясь в самого заурядного экзерцирмейстера. Особенно важное значение в глазах императора имел вахт-парад, который превратился в какой-то торжественный обряд и был настоящим театром, на котором русский государь разыгрывал роль мелкого и деспотического педанта. По рассказам современников, при тогдашних военных приемах странный церемониальный шаг, действия флигельманов, выскакивавших из рядов, чтобы телеграфировать ружьями самые вычурные знаки, балансирование офицеров с эспантонами, — все это казалось офицерам неуместным, устаревшим и смешным; но все это требовалось Павлом, как необходимое и священное условие военного ремесла. Особенное значение в глазах его имело действие эспантоном, и важная минута была для офицеров та, в которую, проходя мимо императора, они салютовали его эспантоном, припрыгивая и покачиваясь на тихом шагу. Иные за ловкость тут же награждались или начинали блестящую карьеру; другие своей неловкостью и упущением раздражали императора, навлекали на себя с его стороны и грубые слова, и самые несоответствовавшие наказания. Случалось, что Павел в раздражении бросался на офицеров, вырывал у них эспантоны, ругался, схватывал виновных за воротник, за лацкана. Подобные сцены доходили иногда до комизма: вырвав эспантон у офицера, Павел сам проходил вместо него, как бы испытывая хладнокровие присутствовавших, которые должны были сохранить серьезный вид, глядя на эту небольшую фигуру, действовавшую с каким-то убеждением и со всей силой ничем не укротимой воли. Строгость и запальчивость государя по отношению к гвардейцам никогда не уменьшалась, так как, по мере совершенствования войск, внимание его ко всем даже мельчайшим упущениям также увеличивалась, а в мелких отрядах погрешности становились заметнее. В Павловске была также особая цитадель, или крепость Бип, куда офицеров сажали под арест. Солдаты были вообще менее недовольны строгостью императора, видя, что от нее преимущественно страдают офицеры, которые наравне с ними должны были нести все тягости службы, но офицеры, самые усердные, бывали в отчаянии, не зная иногда, чем для них окончится вахт-парад, так как Павел склонен был в упущениях офицеров видеть сознательное противодействие его воле. Из военных приказов 1797 года видно, что с 1 мая по 24 августа исключено было из службы за пьянство, нерадение и т. д. 117 офицеров. Некоторые из приказов были выражением горьких чувств Павла по отношению к прошедшему царствованию; так, в приказе 14 августа было объявлено об исключении одного офицера «за незнание должности, за лень и нерадение, к чему он привык в бывшей должности его при князьях Потемкине и Зубове, где вместо службы обращались в передней и пляске». Нервное состояние государя и войск, его окружавших, выразилось в особенности в двух военных тревогах, случайно происшедших в Павловске 2 и 4 августа; тревоги эти наполнили душу императрицы Марии опасением за безопасность государя, так как ими могли воспользоваться злоумышленники или озлобленные им люди. Вместе с Нелидовой она употребляла все усилия смягчить своего супруга, побудить его к более мягкому, осторожному образу действий. Но в уме Павла прочно укоренилась мысль о необходимости «суровыми и сильными мерами» пресечь «распущенность в службе и в нравах», призрак революции постоянно представлялся его воображению, и, желая избежать опасностей, он сам создавал их там, где они прежде не существовали. Тщетно Нелидова писала государю: «Вот, любезный друг, что я нахожу, открыв книгу наудачу: это подтверждение нашего разговора о том, что государи еще более всех прочих людей должны упражняться в терпении и умеренности. Чем выше мы поставлены, тем более мы имеем необходимых отношений к людям и тем чаще приходится нам показывать терпение и умеренность, ибо все люди несовершенны». В ответ на убеждения Нелидовой Павел Петрович писал ей: «Все это правда, но правда также и то, что с течением времени, со дня на день, сделаешься, пожалуй, слабее и снисходительнее. Вспомните Людовика XVI: он начал снисходить и был приведен к тому, что должен был уступить совершенно. Всего было слишком мало и, между тем, достаточно для того, чтобы, в конце концов, его повели на эшафот. Во всем этом нет женщины, хотя здесь хотят только женщин» (намек на предыдущее царствование, когда был возможен упадок дисциплины). Павел, добрый и великодушный от природы, не хотел показывать слабости и, как часто бывает со слабохарактерными людьми, впадал в противоположную крайность — допускал жестокость, которая, по своей искусственности, казалась иногда холодной и неумолимой; притом, придя в раздражение, он уже не мог себя сдерживать и часто был совершенно вне себя. По свидетельству Саблукова «император вполне сознавал это и глубоко этим огорчался, оплакивая собственную вспыльчивость, но не имел достаточно силы, чтобы победить себя. К несчастью для Павла, его опасения и недоверчивость были заметны для окружающих». «Двор и общество, которые с самого начала царствования усвоили себе образ мыслей, заставлявший предугадывать о конце его», — говорит, со своей стороны графиня Головина, современник-очевидец описываемых событий, — «постарались по-своему объяснить себе военные тревоги, происходившие в Павловске 2-го и 4-го августа. Ничто не способствует так измене, как постоянно высказываемая боязнь ее. Павел и не умел скрывать, до какой степени этот страх отравлял его душу. Боязнь эта проявлялась во всех его действиях, и много допущенных им жестокостей было следствием этого постоянного чувства его души, и, раздражая умы, они привели, наконец, к тому, что дали полное основание к оправданию его подозрительности».
После переезда двора из Павловска в Гатчину, в конце августа, совершилось радостное для Павла событие. Около Гатчины происходили маневры войск, обученных по новому уставу. Маневры эти, так мало по своей грандиозности походившие на бывшие здесь же, всего год тому назад, экзерциции гатчинских потешных войск, — прошли блистательно. Государь был доволен и весел: теперь, выражаясь словами Павла, Господь Бог дозволил ему исполнить то, что предначертал он этими экзерцициями и ради чего в первые десять месяцев своего царствования преобразовывал екатерининскую армию ценой всевозможных усилий и жертв. За последним маневром и за последним приказом велено было собраться всем генералам и полковым командирам. Император повторил отданное в приказе благоволение и удовольствие всем войскам и затем сказал: «Я знал, господа, что образование войск по уставу было не совсем приятно; ожидал осени, чтобы сами увидели, к чему все клонилось. Вы теперь видели плоды общих трудов в честь и славу оружия российского». Для мирного, плац-парадного употребления войска действительно достигли замечательной выправки и точности в движениях: казалось, это были не люди, а машины. Но насколько этот развитый механизм мог содействовать развитию военного духа в войсках и отвечать потребностям военного времени и ходу военных операций, — об этом не мог судить ни сам Павел, ни его экзерцирмейстеры, никогда не бывшие в огне.
Но и после прекрасно сошедших маневров отношения государя к офицерству не изменились; не изменилась и взыскательность императора. Признаки дурного настроения проявились в особенности в преображенском полку, которым командовал самый жестокий из всех гатчинцев — Аракчеев; его жестокость и грубость доводили офицеров до отчаяния, выражавшегося в необдуманных словах и толках, а, между тем, Аракчеев для своего оправдания доносил императору, что они мало занимаются службой. «Сведал я, — писал Павел Аракчееву тотчас после маневров, — что офицеры ваши разглашают везде, что они не могут ни в чем угодить, забывая, что если бы они делали что — других полков делают, то они равно бы тем угождали, то и извольте им сказать, что легкий способ сие кончить — отступиться мне от них и их кинуть, предоставя им всегда таковыми оставаться, каковы мерзки они прежде были, что я и исполню, а буду и без них заниматься обороной государственной». Вслед за тем последовало, 6 октября, увольнение от службы многих офицеров преображенского полка и массы унтер-офицеров из этого полка. Легко понять, что этими мерами Павел очищал гвардию от екатерининских офицеров: гатчинские экзерцирмейстеры считали их неудобным элементом во вверенных им полках и утверждали Павла Петровича в подозрении, что они не желают подчиняться новым порядкам службы. «Так как все эти гатчинцы, — говорит Саблуков, сам служивший в это время в гвардии, — были все лично известны императору и имели связи с придворным штатом, то многие из них имели доступ к императору и заднее крыльцо дворца было для них открыто. Это весьма вооружило нас против этих господ; мы вскоре открыли, что они доносили о малейшем случае, о малейшем вырвавшемся слове. Не стоит перечислять всех этих имен; об одном, однако же, следует упомянуть, так как он впоследствии сделался важным человеком: то был Аракчеев. Часто, за ничтожные недосмотры и ошибки в команде, офицеров прямо с парада отсылали в другие полки на большие расстояния, и это случалось до того часто, что, когда мы бывали на карауле, мы имели обыкновение класть несколько сот рублей бумажками за пазуху, чтобы не остаться без копейки на случай внезапной ссылки. Три раза случалось мне давать деньги взаймы товарищам, забывшим эту предосторожность. Такое обращение держало офицеров в постоянном страхе и беспокойстве, и многие вследствие сего совсем оставляли службу и удалялись в свои поместья, между тем, как другие, оставив армию, переходили в гражданскую службу… Легко себе представить, что эта система держала семейства, к которым принадлежали офицеры, в состоянии постоянного страха и тревоги, и почти можно сказать, что Петербург, Москва и вся Россия были погружены в постоянное горе». Горе это, однако, было горем преимущественно дворянского служилого класса, по объяснению Саблукова. «Люди знатные, — говорит он, — конечно, тщательно скрывали свое неудовольствие, но чувство это иногда прорывалось наружу, и во все время коронации в Москве император не мог этого не заметить. Зато низшие сословия с таким восторгом приветствовали императора при всяком представлявшемся случае, что он приписывал холодность и видимое отсутствие привязанности к себе дворянства лишь нравственной его испорченности и якобинским наклонностям. Что касается до этой испорченности, то он был, конечно, прав, так как нередко многие из самых недовольных, когда он обращался к ним лично, отвечали ему льстивыми словами и с улыбкой на устах; Павел же, по честности и откровенности своего нрава, никогда не подозревал в этом двоедушие, тем более, что он часто говорил, что, будучи всегда готов и рад доставить законное и полное оправдание всякому, кто считал себя обойденным или обиженным, он не боится быть несправедливым». Взыскательность государя по отношению к офицерам казалась тем более естественной, что он проявлял ее и по отношению к собственным детям. Великий князь Алeксандр был шефом семеновского, а Константин — измайловского полков; Александр был, кроме того, и первым военным губернатором Петербурга. Каждое утро в семь часов и каждый вечер в восемь подавал он императору рапорт. «При этом следовало ему, — рассказывает Саблуков, — отдавать отцу отчет о мельчайших подробностях службы и за малейшую ошибку получал строгий выговор. Великий князь Александр был еще молод, и характер его был робок». Великий князь Константин, отличавшийся горячностью нрава, часто позволял себе опрометчивые и жестокие поступки, но одно напоминание о военном суде, которого, по уставам Павла, мог требовать себе каждый корнет над своим полковым командиром, было, по словам Саблукова, «Медузиной головой, которая оцепеняла ужасом его высочество». «Оба великие князья, — замечает он, — смертельно боялись своего отца, и, когда он смотрел сколько-нибудь сердито, они бледнели и дрожали как осиновый лист».
Увлечение Павла Петровича мелочами военного дела мешало ему вникать во все подробности внутреннего управления империей, и при таких обстоятельствах генерал-прокурор Алексей Куракин, поддерживаемый императрицей и Нелидовой, приобрел в глазах многих значение как бы со-регента по делам гражданским. В действительности, внутренняя политика Павла в конце 1797 и в начале 1798 г. продолжала достигать прежних своих целей. Целым рядом узаконений облегчена была в своих тягостях масса крестьянского населения уменьшением натуральных повинностей, установлением цен на предметы первой необходимости и введением льготной продажи соли; все казенные крестьяне получили надел по 15 десятин на душу и особое крестьянское управление. Возвышение подушной подати на 23 коп. с души и переоброчка казенных крестьян после 15-летнего промежутка времени сопровождались по указу от 18 декабря 1797 г. сложением недоимки по 1 января этого года по этим же статьям в сумме до 7 миллионов рублей. Для обеспечения судьбы выпущенных в отставку нижних чинов из крестьян также приняты были меры. Духовенство, согласно межевой инструкции, изданной еще при Екатерине, обеспечено было нарезкой к сельским церквам 30 десятин земли с правом пользоваться входом в казенные леса, а к обработке церковной земли в пользу причтов повелено было привлекать сельские общества; архиерейские дома, соборные и некоторые другие церкви получили штаты и особые суммы и даже угодья на содержание своего духовенства. Чтобы внушить уважение к белому духовенству, стоявшему в то время значительно ниже черного, Павел начал жаловать его орденами и особо для него установленными знаками отличия: наперсным крестом, митрой, камилавкой и скуфьей; кроме того, повелено было в консисториях между присутствующими быть половине из белого духовенства. Но особенно заботился Павел о просвещении духовенства. Указом от 18 декабря 1797 г. учреждены были в Петербурге и Казани духовные академии, а на содержание духовных училищ ассигнованы особые суммы. Замечательно, что, оказывая уважение православному духовенству, император проявил свою веротерпимость по отношению к раскольникам: в начале 1798 г. в самом гнезде раскольников, в нижегородской губернии, разрешено было старообрядцам иметь свои церкви и при них священнослужителей. Даже дворянство, привыкшее к гонениям, увидело, наконец, внимание государя к своим материальным нуждам. 18 декабря 1797 г. появился манифест императора Павла об учреждении государственного вспомогательного банка для дворянства. «С крайним прискорбием видим, — говорилось в манифесте, — что многие роды дворянские, стеная под бременем долгов, из рода в род с наследством влекущихся или небережливостию нажитых, не многие из них воспользовались сложением с себя сего бремени способами, в государственных банках отверзтыми, но большая часть, усугубляя свои долги, расстроила состояние своих одолжителей и, от неминуемой крайности впадая в руки алчных корыстолюбцев и ростовщиков, умножают число сих зловредных хищников, а всего ужаснее приготовляют плачевный жребий нищеты невинному своему потомству». Ссуды выдавались банком на 25 лет банковыми билетами в размере 40—75 рублей на душу, смотря по классу губернии; заемщик пользовался 5% в год с билетов и уплачивал 6% и погашение по расчету, сообразно взимаемому по частям капиталу. За невзнос в срок платежей имение бралось в опеку. Билетам банка присвоен был принудительный курс, и они должны были приниматься и казной, и частными лицами по номинальной цене. Чтобы предохранить дворянское сословие, заключавшее в себе «ревностных исполнителей монаршей воли и храбрых защитников отечества», от проникновения в него недостойных элементов, повелено было еще в начале царствования не возводить никого в дворянское достоинство без высочайшего разрешения; теперь повелено было составить общий дворянский гербовник для внесения в него уже существующих дворянских гербов и сочинения новых. Но наряду с этим принимались меры к очищению дворянства от дурных его членов и к сокращению его сословных привилегий с такой же суровостью, как и прежде, тем более, что дворяне толпами бежали от военной службы, где им не сладко жилось: 15 ноября 1797 г. последовал указ, чтобы дворяне, выключенные из военной службы, не были избираемы и определяемы ни на какие должности по выборам и чтобы от них не принимали даже голосов при выборах, а 14 января 1798 г. повелено было не принимать их и на гражданскую службу. В то же время с целью уменьшить влияние дворянства на дела областного управления император усилил власть губернаторов и повелел им присутствовать на дворянских собраниях «для соблюдения доброго порядку». Понятно, что дворянство увидело в этих мерах желание государя приступить к отмене его сословных привилегий, дарованных ему жалованной грамотой, и ожидало в будущем еще худшего. Даже вспомогательный для дворянства банк, учрежденный Павлом по проекту Алексея Куракина, возбудил немедленно по своем возникновении целый ряд справедливых жалоб: билеты этого банка, имея принудительный курс, тотчас по выпуске упали в цене и, увеличив массу бумажных ценностей, подрывали государственный кредит.
Но все эти действия и распоряжения государя не могут объяснить нам нервного напряжения русского общества — того ежедневного ожидания постоянных перемен, которое, если верить современникам, не давало никому спокойно спать в царствование императора Павла. Вводя порядок и дисциплину в управление, император на каждом шагу подводил итоги прошлым злоупотреблениям, и многие платились за старые свои прегрешения, отвечали иногда только за то, что в царствование Екатерины считалось возможным и дозволительным. Преследуя старые порядки, Павел начал преследовать лица, а кто мог считать себя вполне чистым и правым с идеальной точки зрения государя? Штрафы, конфискации, увольнение от должностей, иногда в самой оскорбительной форме, высылка из столиц, поражали сегодня одного, завтра — другого. Дав волю чувствам, Павел не щадил никого, даже мертвых; пострадал Зубов, на которого наложено было полумиллионное взыскание за недочеты в казенных суммах, но, вместе с тем, пострадал и Потемкин, могилу которого повелено было заделать, а наследники его должны были внести крупные суммы на покрытие его долгов. Справедливость, ко всем равная, «невзирая на лица», была господствующим побуждением государя, но равные для всех меры возмездия сами по себе были несправедливы и производили иногда совершенно неожиданные по своему ужасу или комизму последствия. Не легче было и новым исполнителям воли государя: желтый ящик был верным проводником к государю всех жалоб на неправосудие и на злоупотребления, но с ними вместе подавались и лживые доносы, прошения «недельные», нелепые, а, между тем, государь при своей впечатлительности полагал на них быстрые, часто необдуманные резолюции. Кроме того, жителей Петербурга, Москвы и даже провинции опутывала ежедневно тысяча мелочей, касавшихся даже будничной жизни каждого. Полицейская опека над частной жизнью подданных доведена была, Павлом до крайних пределов, вытекая из патриархальных взглядов его на отношения государя к подданным как отца, главы семьи. Распоряжения об образе жизни обывателей Петербурга, сделанные по вступлении на престол, оставались и затем в полной силе и даже дополнялись новыми. Воспрещено было ношение фраков и разрешено немецкое платье с точным определением цвета его и размеров воротника; запрещены были жилеты, а вместо них дозволено употреблять камзолы; дозволены были башмаки с пряжками, а не с лентами, и запрещены короткие сапоги с отворотами или со шнурками; не дозволялось «увертывать шею безмерно платками», а внушалось «повязывать ее без излишней толстоты» и т. д., и т. д. При этом «домоправителям, прикащикам и хозяевам строжайше подтверждалось, чтобы всем приезжающим для жительства или на время в домы их объявляли они не только об исполнении сих предписаний, но и о всех прежде бывших, и если окажется, что таковых объявлений кому-либо учинено не было, то с виновными поступлено будет по всей строгости законов». Павел, очевидно, не желал, чтобы следовали французским революционным модам; оттого подобные же распоряжения сделаны были даже по отношению к женским костюмам и прическе. Любопытно, что, по разным соображениям, император обратил внимание даже на улучшение русского языка. Вскоре по вступлении своем на престол император приказал, чтобы во всех казенных бумагах «изъяснялись самым чистым и простым слогом, употребляя всю возможную точность и стараясь изъяснить лучше самое дело, а высокопарных выражений, смысл потемняющих, всегда избегать». Это разумное, хотя трудно достижимое желание государя было парализовано последующими его распоряжениями, благодаря которым, при изъяснении дела не только письменно, но и устно, приходилось справляться со списком слов, запрещенных к употреблению. Так, слово «стража» заменено было словом «караул», «врач» — «лекарь», «выполнение» — «исполнение», «граждане» — «жители» или «обыватели», «отечество» — «государство», «степень» — «класс» и т. д.; слово же «общество» совсем воспрещено было к употреблению. Разумеется, «усердные» слуги государя и полиция усиливали значение распоряжений императора; оттого при дворе и на службе даже говорить приходилось с некоторой опаской, взвешивая выражения. Но, с другой стороны, сам Павел Петрович не стеснялся, особенно в порывах гнева, излагать свои мысли о лицах и вещах вполне «ясно и вразумительно» не только устно, но и в своих приказах, печатавшихся во всеобщее сведение в «С.-Петербургских Ведомостях». Приказы эти часто представляют собой не тщательно редактированные правительственные распоряжения, а просто лишь буквально записанную устную речь императора по поводу всяких, важных и неважных, случаев со всеми присущими устной речи, особенно при раздражении, резкостями и недомолвками. Нужно удивляться и тому, что многие из этих приказов публиковались, и тому, что эти приказы, очевидно, никем не редактировались; в одном несомненно заключалось их достоинство, для всех ясное, — что они говорились вполне искренно, от души, и прекрасно характеризовали самого государя. Вообще резолюции и приказы Павла Петровича в большинстве случаев преследовали воспитательные цели, а не одни служебные, и это и было главной причиной их опубликования; поэтому же многие из них сопровождались подробной мотивировкой или объяснениями, которые сами по себе вызывают иногда и невольную улыбку. Так, генералу от инфантерии кн. Голицину объявлен был выговор за то, что «рядовые его боятся дождя»; штабс-ротмистр Бороздин посажен был в крепость на 6 недель «за хвастовство, что он будет пожалован к его величеству во флигель-адъютанты»; офицерам конно-гвардейского полка было объявлено, что «император рекомендует больше заниматься службой, нежели городской жизнью»; военному с.-петербургскому губернатору сделано «примечание, чтобы более было учтивостей на улицах» и т. д. Любопытны были отношения государя и к частным лицам. Мещанке Хотунцовой, например, просившей паспорт, чтобы идти в город Бари на поклонение мощам св. Николая Чудотворца, было отказано «по дальности и опасности пути»; отставному унтер-офицеру Рогожину, просившему пожаловать опустелое место для постройки часовни и кельи для себя лично, отказано было потому, что «существо его просьбы вздорное»; отставному корнету Кобылинскому, просившему о пожаловании земли, было объявлено, что «ему оной дать не за что» и т. д., и т. д.
Первый год царствования Павла прошел при всех этих условиях сравнительно спокойно, несмотря на то, что преобразования императора вызывали повсюду возбуждение. «Порядок вещей, — писал друг великого князя Александра Павловича, князь Адам Чарторижский, — казался установленным на долгое время. Причуды императора уменьшились благодаря соединенному влиянию императрицы и ее подруги Нелидовой. Общество мало-помалу привыкало к странностям и неровностям поведения Павла». Личные свойства впечатлительного, переменчивого государя, однако, никому не внушали уверенности за будущее. Холодная расчетливость в делах внешних, постоянная систематическая работа во внутреннем управлении государством были чужды его порывистому уму. Поэтому внешняя политика государя сделалась для него постепенно политикой сердца, а дела внутренние во многом зависели от личности докладчиков, от их искусства направлять волю Павла Петровича сообразно личным своим соображениям, не всегда бескорыстным. Главными деятелями сделались два брата, князья Куракины: Александр, вице-канцлер, по делам внешним, и Алексей, генерал-прокурор, по делам внутренним. Оба брата пользовались особым покровительством императрицы и Нелидовой, но оба они не внушали к себе ни доверия, ни расположения общества: князь Александр был человек добрый, но тщеславный и ничтожный в умственном отношении, а князь Алексей был известен своей жадностью, корыстолюбием и страстью к проектам, далеко не всегда обдуманным: учрежденный по проекту Куракина вспомогательный банк вызвал всеобщее неудовольствие; проект его же об изменении финансовой системы, представленный им в начале 1798 г. и поддерживаемый Вутом, комиссионером голландских банкиров, вызвал сильное сопротивление князя Безбородко и государственного казначея Васильева, видевших в проекте опасность для государства. Князь Безбородко в качестве канцлера империи являлся главным советником государя и пользовался у него сначала, благодаря своей опытности в делах и придворной ловкости, огромным доверием, но ему невозможно было бороться с Куракиными, так как они всегда были поддерживаемы императрицей и Нелидовой, и когда, например, Безбородко начал возражать против финансового проекта Куракина, то ему, старому дельцу Екатерины, пришлось иметь «прение с г. Вутом пред императором и императрицей». «Ее величество, — писал Безбородко, — недовольна, что я не понимаю польз, г. Вутом предложенных. Вообще она меня хотя очень хорошо трактует, но не столько имеет прежней intimité».
В то же время императрица Мария содействовала новому направлению внешней политики Павла Петровича, изменившего своему принципу невмешательства в дела Европы и готовившегося обнажить свой меч против «развратной» и «мятежной» Франции. Вокруг императрицы Марии и Нелидовой сгруппировались французские эмигранты; многие из них получили от Павла Петровича пенсии и поместья, а другие, как, например, граф Шуазель-Гуфье, Сен-При и др., деятельно заботились о том, чтобы возбудить легитимные чувства государя и заставить его оказать помощь Бурбонам, скитавшимся по Европе. Эмигрантам оказывали поддержку папский нунций Литта и брат его, граф Литта, убедивший Павла принять под свое покровительство мальтийский орден и тем сделать первый шаг к поддержанию легитимного принципа в Европе. Австрия и Англия также желали втянуть Россию в борьбу с Францией. Уже 14 апреля 1797 г., тотчас после коронации, исполняя условия союзного договора, заключенного с Австрией еще при Екатерине, император Павел приказал трем дивизиям готовиться к походу на помощь Австрии, приведенной на край гибели победами Бонапарта. Но, прежде чем русские войска тронулись в путь, Австрия поспешила леобенским договором принять предварительные условия мира, предложенные ей Бонапартом, а затем обратилась к императору Павлу с просьбой, чтобы он принял на себя посредничество для окончательного заключения мира с Францией и содействовал прекращению злонамеренных действий Пруссии, желавшей воспользоваться затруднительным положением старинной своей соперницы для усиления своего в Германии. Император изъявил согласие быть посредником, если Франция также обратится к нему с этой просьбой, и обещал употребить все зависевшие от него способы «к отдалению пристрастия или видов жадности». Но завязавшиеся переговоры с директорией, чрез посредство французского посла в Берлине, Кальяра, не привели Россию к желаемому с ней соглашению. Французы одним из условий договора поставили «дружбу» России с Францией, а дружбы с революционным правительством император не хотел; в то же время император решительно отказался исполнить требование Франции не допускать в Россию эмигрантов, — «не желая лишить себя права давать убежище несчастным, которые только ищут одной для себя безопасности». Между тем, в переговорах своих с Австрией и Англией о включении мира, Франция обнаруживала несговорчивость и предъявляла новые требования, надеясь на тайную поддержку Пруссии. Тогда раздраженный государь в собственноручном письме своем к прусскому королю, сделал Пруссии энергическое предостережение. «Обвиняют кабинет вашего величества в пристрастии, — писал он 30 сентября 1797 г., — распуская слух, будто бы он старается скрытно расстроить примирение Европы; говорят, что ваше величество, дозволяя французам завоевания, ожидаете себе доли от раздробления империи германской и даже будто бы намерены силой оружия принудить самого императора подписать этот договор… Вас не должно удивить, если я скажу, что не останусь равнодушным свидетелем разрушения ее, но употреблю в действие всю власть и все силы, врученные мне Провидением». Тогда же русскому послу в Вене, графу Разумовскому, повелено было обещать австрийскому правительству деятельное содействие России в случае, если бы война возобновилась от неумеренных притязаний Франции или от происков Пруссии. Но Австрия, истощенная войной и, боясь происков Пруссии, 6 октября 1797 г. уже поспешила заключить с Францией сепаратный мир в Кампоформио, отказавшись от защиты целости владений германской империи, для решения судеб которой решено было созвать конгресс в Раштадте. Увлекаемые своими и успехами, французы не только домогались уступки левого берега Рейна, но и стремились к распространению республиканских идей в соседних странах: французские агенты волновали умы всеми возможными средствами, вооружали одно сословие против другого, пропагандировали демократические и антихристианские идеи и возбуждали народ к восстанию против правительства, употребляя для этой и цели даже вооруженную силу. Еще до заключения кампоформийского договора они учредили в Ломбардии республику цизальпинскую, а в Генуе — лигурийскую; в январе 1798 г. образована была в Голландии батавская республика, а 1 апреля 1798 г. французы заняли своими войсками Швейцарию и провозгласили там республику гельветическую. В средней и южной Италии французы действовали также самовластно. Воспользовавшись ничтожным поводом для разрыва с папой Пием VI, они заняли войсками Рим, низвергнули папское правление и 9 февраля 1798 г. провозгласили в папской области римскую республику; сам папа, глава католического христианства, увезен был во Францию и посажен там в крепость. При таких условиях установление республиканского образа правления в прочих итальянских государствах и занятие их французскими войсками, очевидно, было только вопросом времени. Между тем, ходили слухи, что французы возбуждают к восстанию поляков, образовавших уже в республиканской армии особые польские легионы, и что целью громадных приготовлений к морскому походу, производившихся тогда во Франции, является или Англия, или русские владения на Черном море.
Легко представить себе, какое действие должно было произвести на Павла это распространение «революционной заразы» по всей Европе. Примирительное настроение его политики по отношению к французам казалось ему теперь несообразным. «Французы», — писал Павел 21 апреля 1798 г., «примиряясь с державами и областями, которых вдруг вовсе истребить или отвергнуть не были в состоянии, разрывают с ними дружбу, как скоро предвидят удобство успевать в своем плане, чтобы достигать всемирного владычества посредством заразы и утверждения правил безбожных и порядку гражданскому противных… Оставшиеся еще вне заразы государства ничем толь сильно не могут обуздать буйство сея нации, как тесною между собою связью и готовностию один другого охранять честь, целость и независимость». Император, однако, не желал еще вступать в войну с Францией, а предполагал, ограничиваясь оборонительными мерами, сохранить сколь возможно долее блага мира для своей империи: «употребление сильных средств к ускорению французов располагаем мы тогда, — писал государь, — когда буйство их простерлось бы на прямые против нас действия оружием или возмущением против нас наших подданных, или на овладение городами ганзеатическими и северной частью Германии, или же на новое разрушение мира с императором, либо с империей германской, который уже и так приобретен слишком дорогой ценой». Вместе с тем увеличилось и сочувствие императора Павла к жертвам французской революции, которые не находили уже себе убежища нигде в Европе после того, как Англия и Австрия вступили в переговоры с Францией: корпусу войск принца Конде, составленному из французских эмигрантов и бывшему на австрийской службе, было прямо объявлено венским кабинетом, что Австрия уже не может долее его содержать. Для принца Конде оставалась одна надежда на императора Павла Петровича, которого он некогда с таким радушием принимал во время его путешествия по Франции; к нему обратился он с просьбой принять его корпус в русскую службу. «По сродному нам великодушию, — писал Павел своему послу в Вене графу Разумовскому, — не могли мы не внять прошению принца о принятии войск, под командой его состоящих, в нашу службу, и вследствие этого решилися мы дать убежище сим людям, жертвовавшим собой верности к законному государю». В ноябре 1797 года корпус эмигрантов численностью до 7000 человек расположен был на квартирах в волынской и подольской губерниях и получил содержание наравне с прочими русскими войсками. В то же время принц Конде в сопровождении сына своего, герцога Бурбона, и внука, герцога Энгиенского, явился в Петербург благодарить государя за оказанные милости. Прием, оказанный ему императором, превзошел все ожидания принца; Павел тогда же ему пожаловал андреевский орден. Вслед за тем Павел пригласил прибыть в Россию и гонимого отовсюду Людовика XVIII, предложив ему для жительства Митавский замок; на путевые издержки королю назначено было 60000 p., а на ежегодное содержание 200000 р. В феврале 1798 г. Людовик уже поселился в новом своем убежище. Благодаря государя за великодушие, Людовик просил его о новой милости. Венский двор насильно задерживал у себя из политических расчетов дочь несчастного казненного короля Людовика XVI, незадолго пред тем освобожденную из рук революционеров, и все просьбы дяди ее, Людовика XVIII, о препровождении ее в Митаву оставались безуспешны. Теперь Людовик просил императора Павла о содействии ему в этом деле. В ответ на эту просьбу он получил следующее письмо от императора Павла: «Государь брат мой! Королевская принцесса будет вам возвращена или я не буду Павел I», и графу Разумовскому повелено было потребовать от венского двора именем государя освобождения принцессы. Требование императора было исполнено, и принцесса по прибытии своем в Митаву вышла замуж за герцога ангулемского, бывшего ее женихом.
Для заключения оборонительного союза с Пруссией и Австрией Павел Петрович отправил в Берлин и Вену князя Репнина. Каждая из этих держав преследовала свои корыстные цели к Германии, и потому они соперничали друг с другом; мало того, Пруссия и Австрия уже доказали, что, ради соблюдения своих интересов в Германии, они готовы вступить в союз даже с предполагаемым и общим своим врагом — Францией. Павел стремился для общей цели сблизить своих союзников и взял на себя посредничество между ними. "Мы ограничиваем наше желание, — говорил Павел в инструкции Репнину, — тем только, чтобы между разными заинтересованными дворами скорее всякие споры и недоразумения миролюбнее восприяли окончание и через то каждое благоустроенное государство нашлось в состоянии, соединенно с прочими, оградить себя от распространения пагубных замыслов, к разрушению порядка и законной власти клонящихся. Оба сии государя не могут не требовать себе некоторого удовлетворения, но надобно, чтобы они друг к другу относительно были справедливы и менее завистливы, а притом, чтобы в столь неприятных обстоятельствах, где расторжение собственных их интересов влечет неминуемое предосуждение для третьего, желания их ограничивались крайней умеренностью, отвращая колико возможно большие перемены и потрясения. Князю Репнину велено было напомнить и в Вене, и в Берлине, что государь «с крайним сожалением взирает на то, что оба сильнейшие германские государства ищут себе добычи в ущерб малосильным и невинным сочленам империи». В то же время Павел Петрович начал готовиться и к вооруженным действиям против Франции. Две эскадры балтийского флота отправлены были в Англию для соединения с английским флотом, а черноморскому флоту повелено было крейсировать в Черном море и быть готовым для содействия Турции в случае покушения французов на ее владения, так как французы заняли Ионические острова.
Посольство Репнина в Пруссию не имело успеха. Там, по кончине 6 ноября 1797 г. короля Фридриха-Вильгельма II, молодой король Фридрих-Вильгельм III вполне подчинился влиянию министра Гаугвица и не хотел ни связывать себя обязательствами по отношению к Австрии, ни вступать в какой-либо союз против Франции. «Не нахожу нужным ходить за берлинским двором и вызывать его на трактат, — отвечал Павел на донесение Репнина: — сей двор нашел бы сам теснейшим сближением со мной свои выгоды и безопасность, но как коварный министр короля прусского умел затмить своего государя, то и не остается мне ничего делать после всего, что мной предпринято было». Зато в Австрии спешили воспользоваться благоприятным настроением Павла Петровича — для того, чтобы союз оборонительный против Франции превратить в наступательный. Цель эта была достигнута тем легче, что французы сами вызывали в это время Павла Петровича на неприязненные действия. Морские приготовления французов разрешились в это время неожиданной экспедицией генерала Бонапарта в Египет. На пути туда, Бонапарт внезапно появился перед Мальтой, и великий магистр ордена Гомпеш сдал ему весь остров, с его неприступными укреплениями и богатыми запасами. Французы выслали тогда русского посланника при мальтийском ордене и объявили жителям Мальты и Ионических островов, что всякий pуccкий корабль, появившийся у их берега, будет потоплен. Император Павел был глубоко оскорблен этими поступками французов и обещал венскому двору полную свою поддержку в случае разрыва с Францией. Черноморская эскадра адмирала Ушакова получила приказание двинуться к Босфору для совместного действия с турецким флотом против французов, и, наконец, 13 июля 1798 г. повелено было 16-тысячному корпусу Розенберга собраться у Брест-Литовска для движения на помощь Австрии; тогда же все войска, находившиеся на западной границе империи поставлены были на военное положение, чтобы не только охранять спокойствие в новоприсоединенных польских областях, но и «удерживать короля прусского в нейтралитете и совершенно в пассивном положении». Венский двор был в восторге, и император Франц собственноручным письмом выразил свою благодарность государю; тогда же через князя Репнина положено было начало формальным переговорам о браке великой княжны Александры Павловны с одним из австрийских эрцгерцогов. Большое участие в дальнейших переговорах венского двора с петербургским стал принимать с этого времени находившийся на австрийской службе родной брат императрицы Марии Феодоровны, принц Фердинанд виртембергский. В то же время совершилось важное событие, окончательно привязавшее императора Павла к мальтийскому ордену: сановники и кавалеры российского приорства, собравшись в Петербурге, торжественным актом от 15 августа признали Гомпеша виновным в «глупейшей беспечности» (de la plus stupide négligence) или соучастником измены, объявили его низложенным и просили императора Павла принять мальтийский орден под свое державство. Император Павел изъявил на это свое согласие и манифестом от 30 августа 1798 г. дал торжественный обет сохранить свято все учреждения ордена, ограждать его преимущества и стараться всеми силами поставить его на ту высшую степень, на которой он некогда находился. Наконец, 2 ноября 1798 г. он возложил на себя звание великого магистра ордена и вслед за тем предался его делам со всем жаром пылкой своей души. Казалось, он стремился слить звание великого магистра с высоким саном русского императора, чтобы тем самым придать мальтийскому ордену, отживавшему свой век, новое значение и, вместе с тем, усвоить русскому государю обязанность быть олицетворением средневековых традиций ордена. Мальтийский крест помещен был в государственный герб и в арматуру гвардейских полков; кроме российского католического приорства учреждено было еще новое, греко-российское, которое также состояло из значительного количества командорств, приносивших определенные пожизненные доходы. Мальтийский крест жалуем был за заслуги наравне с российскими орденам Странное зрелище представлял тогда мальтийский орден, долженствовавший служить опорой дворянства и католицизма и имевший своим главой и покровителем русского православного монарха, объявившего себя врагом исключительных сословных привилегий и незадолго перед тем отвечавшего папе на его требование о восстановлении нарушенных прав католического духовенства в России: «напрасно он сим занимается»! Павла прельщал в мальтийском ордене его традиционный рыцарский характер и его мистически-религиозное направление, так отвечавшее его собственному религиозному мировоззрению.
В личной жизни императора Павла происходила в описываемый период времени тяжелая драма. Павел Петрович всегда был ревностным христианином и нежным отцом и супругом. Влияние Нелидовой на его ум и характер имело чисто нравственную основу, и это было признано самой императрицей Марией Феодоровной, сделавшейся другом и покровительницей фрейлины, возбуждавшей прежде ее негодование. И Мария Феодоровна, и Нелидова знали недостатки характера Павла и, желая ему добра, действовали совместно, чтобы предохранять его от возможных увлечений, от последствий его гнева и раздражительности. Но за два года царствования Павла обнаружилось, что в образе действий охранявших его подруг была существенная разница. Нелидова в своих отношениях к Павлу не преследовала никаких личных целей, не навязывала ему никаких своих взглядов и симпатий, тогда как императрица Мария, ограничивая свою деятельность внешним образом делами благотворения, тем не менее ярко выражала свою личность и в вопросах, касавшихся внутренней н внешней политики государства. Прежде всего, императрица обнаруживала слишком живое участие к делам многочисленной немецкой своей родни, в особенности к судьбе своих братьев, не отличавшихся в большинстве случаев высокими нравственными качествами; вместе с тем, при каждом представлявшемся случае, она не умела скрыть своих симпатий к Пруссии. Приближая к себе французских эмигрантов из сочувствия к легитимному принципу, императрица Мария в то же время покровительствовала и католическому духовенству, если интересы его связаны были с интересами эмигрантов; но в особенности любила императрица выдвигать различных немецких выходцев, оценивая вместе с ними политическое положение по преимуществу с немецкой точки зрения. В делах политических Мария Феодоровна ошибочно давала также место мелочным соображениям семейного характера, не всегда имевшим связь с общими политическими интересами России. Во внутреннем управлении империей императрица вполне доверялась искусству братьев Куракиных и хотя ласкала князя Безбородко и уважала его опытность, но не питала сочувствия его политическому миросозерцанию, сложившемуся в школе Екатерины. Вообще в действиях императрицы, уже прославившейся своими благотворениями, заметна была мелочность побуждений, стремление внести в государственные дела соображения семейного или сентиментально-нравственного характера. При этом императрица, подобно своему супругу, усвоила себе ложные понятия об этикете, возбуждая против себя иногда преувеличенные обвинения в гордости и тщеславии. Нелидова, будучи подругой Марий Феодоровны, действовала сообразно с ее взглядами и своим влиянием на Павла Петровича пользовалась иногда для достижения ее целей. В сущности эта невыгодная сторона влияния обеих подруг на императора не имела серьезного значения, сравнительно с тем нравственным равновесием, которое, благодаря им, поддерживалось во впечатлительной душе государя, столь доступного посторонним внушениям и действовавшего часто под влиянием первой минуты. Всегда простосердечный, искренний, государь искал искренности и в других, и дружба его к Нелидовой, при его годами воспитанной подозрительности и мнительности, была для него нравственной опорой и утешением, так как в ней он видел единственного человека, глубоко и, притом, совершенно бескорыстно ему преданного. Этим доверием Павла Петровича лично к Нелидовой и объясняется относительная продолжительность влияния на него императрицы, хотя он знал все слабые ее стороны и умел, когда считал это нужным, противодействовать ее вмешательству в дела даже в резкой и иногда оригинальной форме: однажды он даже приказал арестовать императрицу, когда она, видя, что лично император наказывал неисправного часового, бросилась к государю, ходатайствуя о помиловании. На постоянное заступничество Нелидовой за императрицу, ее единодушие с ней подрывали доверие к ней государя, и холодность его к императрице начинала постепенно отражаться на его отношениях и к ее подруге. Этим обстоятельством спешили воспользоваться люди, старавшиеся подчинить государя собственному своему влиянию.
Еще летом 1797 года генерал-адъютант Павла Растопчин следующим образом отзывался об императрице и Нелидовой: «Жаль, что на императора действуют внушения императрицы, которая вмешивается во все дела, окружает себя, немцами и позволяет обманывать себя нищим (т. е. эмигрантам). Чтобы быть увереннее в своем значении, она соединилась с m-lle Нелидовой, которую она ранее с полным основанием презирала и которая, однако, сделалась ее постоянным другом с 6 ноября прошлого года. Мы, три или четыре человека, отверженные люди для этих дам, потому что мы служим одному только императору, а этого не любят и не хотят. Они желали бы удалить князя Безбородко и заместить его князем Александром Куракиным, глупцом и пьяницей, поставить во главе военных дел князя Репнина и управлять всем посредством своих креатур. Это план Алексея Куракина, величайшего бездельника, который грабит и запутывает все и бесстыдно выпрашивает себе подачки». Безбородко действительно был вынужден постоянно считаться с Куракиными, в особенности после того, когда он вступил с ним в открытую борьбу по поводу финансовых проектов Алексея Куракина. И Растопчин, и Безбородко, постоянные докладчики императора, умели указывать при удобном случае на слабые стороны императрицы и находили себе усердного помощника в обер-гардеробмейстере Кутайсове, который по-прежнему был брадобреем и камердинером государя и в лице императрицы видел препятствие к дальнейшему своему возвышению. К этим трем лицам, близко стоявшим к особе государя, примыкала масса лиц, также враждебно настроенных по тем или другим причинам против императрицы. Почва для интриг была подготовлена, и уже в конце 1797 года император неоднократно выражал своей супруге неудовольствие по разным поводам настолько сильно, что Нелидовой стоило больших усилий смягчать его гнев. Враги императрицы стремились, однако, поселить совершенное отчуждение между государем и его супругой.
28 января 1898 года императрица Мария разрешилась от бремени четвертым сыном, Михаилом. Роды были трудные, и медики государыни, а также берлинский профессор-акушер Мекель, нарочно приглашенный для этого случая, доложили Павлу Петровичу, что императрица не в состоянии будет перенести другие; современники рассказывают, что врачи эти были подкуплены врагами императрицы и прямо называют одного из них — Кутайсова. Государь очень беспокоился о здоровье своей супруги, тем более, что она вслед за тем потеряла свою мать, герцогиню виртембергскую, скончавшуюся среди приготовлений к отъезду своему в Россию. Медики предписали Марии Феодоровне тихий и спокойный образ жизни в любимом ею Павловске. Между тем, Растопчин позволял себе громко выражать свои мнения об императрице и за то 4 марта был уволен от службы. Но сочувствовавшая ему партия также не дремала. 5 мая Павел Петрович выехал из Петербурга в сопровождении старших сыновей своих для путешествия в Москву и Казань. Встреча, оказанная императору в Москве, была восторженная, несравненно теплее, чем прежде, и государь неоднократно высказывал свое удовольствие, замечая с грустью, что в Петербурге, как ему кажется, его «гораздо более боятся, чем любят». Тогда Кутайсов объяснил государю, что его считают там за тирана и что лишь влиянием государыни и Нелидовой объясняют благодетельные и разумные распоряжения. В Москве же Павел Петрович обратил внимание на 19-летнюю дочь сенатора Лопухина, Анну Петровну, личность бесцветную, но добрую и простосердечную. Государю представили, что Лoпухина любит его до безумия, и Павел Петрович, только что разочаровавшийся в давних своих привязанностях, глубоко тронут был видимой привязанностью к себе молодой, неопытной девушки. По приказанию Павла, семья Лопухиных приглашена была переехать в Петербург, где отец Лопухиной, Петр Васильевич Лопухин, должен был получить новое назначение. В Москве и Казани строгий император вообще показал себя милостивым ко всем сословиям, а от крестьян принимал даже прошения с жалобами на помещиков; войска, со страхом шедшие на смотры к взыскательному государю, также встретили его одобрение. На возвратном пути в Петербург, в Тихвине, Павел Петрович встречен был 8 июня императрицей и Нелидовой; там они уже «узнали свою беду», хотя император и не дал им почувствовать своего неудовольствия. Но по возвращении в Павловск Павел Петрович холодно стал относиться и к Куракиным, и к военному петербургскому губернатору Буксгевдену, как к креатурам императрицы. В особенности дурно обошелся император с Куракиными, ошибки и злоупотребления которых не раз и прежде вызывали его неудовольствие; современники рассказывают, что Алексея Куракина император неоднократно подвергал взысканиям в самой оскорбительной форме. Приписывая перемену в императоре исключительно влиянию чувства его к Лопухиной, Мария Феодоровна, узнав о предполагаемом ее приезде в Петербург, написала ей письмо, в котором советовала ей остаться в Москве. Эта неудачная мысль императрицы ускорила развязку. Павел вышел из себя, беспощадно обошелся со своей супругой и Нелидовой и затем произвел целый ряд перемен в высшем управлении государством, заменяя лиц, преданных императрице, людьми новыми и, по его мнению, более способными. Вместо Куракиных, вице-канцлером назначен был племянник Безбородко, Кочубей, а генерал-прокурором отец Лопухиной, Петр Васильевич Лопухин, ловкий придворный, но бескорыстный и опытный делец; вновь принятый на службу Растопчин переименован был в действительные тайные советники и сделан членом иностранной коллегии, а Кутайсов пожалован был в егермейстеры. Но важнее всех этих перемен было назначение военным губернатором Петербурга барона Палена вместо графа Буксгевдена. Пален был один из тех многих, которые пострадали в царствование Павла. Тогда он был лифляндским военным губернатором и подвергся гневу императора за военные почести, оказанные им князю Зубову при проезде его чрез Ригу. 26 февраля 1797 г. император писал Палену: «С удивлением осведомился я обо всех подлостях, вами оказанных в проезде князя Зубова чрез Ригу; из чего и делаю я сродное о свойстве вашем заключение, по коем и поведение мое против вас соразмерно будет»; вслед за тем Пален был уволен от службы. Но осенью 1797 г., пользуясь содействием подруги своей жены, графини Ливен, воспитательницы великих княжен, Пален был вновь принят на службу. Император, отходчивый в своем гневе, ценил исполнительность и военные дарования Палена и назначил его командиром конной гвардии. Находясь в этой должности, Пален успел сблизиться с Кутайсовым, который постоянно начал доводить до сведения государя самые лестные о нем отзывы. «Никогда я не слыхал, — выразился однажды Павел, — чтобы о ком-либо говорили так много хорошего, как о Палене. Я, значит, довольно ложно судил о нем и должен эту несправедливость поправить». «Предавшись такому течению мыслей, — рассказывает современник, — государь все милостивее и милостивее стал обращаться с Паленом, который вскоре так опутал его своими оригинальными и лицемерно-чистосердечными речами, что стал ему казаться самым подходящим человеком для занятия должности, важнейшей после генерал-прокурорской, требующей верного взгляда, ретивого усердия и безграничного послушания». 25 июля 1798 г. Пален назначен был петербургским военным губернатором.
Император был рад, что сбросил с себя, как он выражался, иго императрицы и удалил от себя людей, ей преданных. Многие по самым ничтожным поводам были высланы из Петербурга, в том числе графиня Буксгевден, подруга Нелидовой; тогда и Нелидова сама пожелала следовать за своей подругой в ее имение, в замок Лоде, и просила на это разрешение государя, заклиная его в то же время в своем письме по этому поводу не доверяться Кутайсову. Павел Петрович был крайне огорчен этим намерением своего друга и пытался удержать ее в Петербурге. «Я не понимаю, — писал он ей, между прочим, — причем тут Кутайсов или кто другой в деле, о котором идет речь. Он или кто другой, кто позволил бы внушать мне или делать что-либо, противное правилам моей чести и совести, навлек бы на себя то же, что постигло теперь многих других. Вы лучше, чем кто-либо, знаете, как я чувствителен и щекотлив по отношению к некоторым пунктам, злоупотребления которыми, вы это знаете, я не в силах выносить. Вспомните факты, обстоятельства. Теперь обстоятельства и я сам — точь-в-точь такие же. Я очень мало подчиняюсь влиянию того или другого человека, вы это знаете… Клянусь пред Богом в истине всего, что я говорю вам, и совесть моя пред ним чиста, как желал бы я быть чистым в смертный свой час. Вы можете увидеть отсюда, что я не боюсь быть недостойным вашей дружбы». Считая себя правым по отношению к императрице, государь не замечал крайней опасности, которой он мог подвергнуться благодаря недостаткам своего характера — особенно в это время, когда своими преобразованиями он возбудил против себя столько врагов и недоброжелателей. Императрица Мария, горячо любившая своего супруга, ясно сознавала, что после удаления Нелидовой возле Павла Петровича не оставалось более никакого сдерживающего элемента. «Сколько бы Иван (т. е. Кутайсов) ни говорил императору, — писала она Нелидовой, — что, по мнению общества, вы и я вместе управляем им и его действиями, — он не может поверить этому, не припомнив себе, что мы только противодействовали его горячности, его гневным вспышкам, его подозрительности, заклиная его оказать какую-либо милость или пробуя воспрепятствовать какой-либо жестокости, которая могла бы уронить его в глазах его подданных и отвратить от него их сердца. Преследовали ли мы когда-либо другую какую-либо цель, кроме его славы и блага его особы, да и могли ли мы, великий Боже, иметь что-либо другое в виду, вы — как вполне преданный, истинный его друг, я — как его друг, как его жена, как мать его детей? У нас никогда не хватало низости одобрять императора, когда этому препятствовала наша совесть, но знаю, какое счастье испытывали мы, когда имели возможность отдавать полную справедливость его великодушным поступкам, его добрым и лояльным намерениям!» Но надеждам Марии Феодоровны, что Павел Петрович еще может возвратить ей свою дружбу, не суждено было осуществиться. Кутайсов и другие лица, окружавшие государя, постоянно питали его подозрительность, намекая, что императрица преследует честолюбивые цели и, пользуясь недовольствием гвардии и дворянства, может повторить революцию 1762 г. «Если вы, сударыня, — сказал однажды Павел своей супруге, — захотите когда-либо сыграть роль Екатерины II, то, по крайней мере, не ожидайте встретить во мне Петра III». После удаления Нелидовой в замок Лоде, император велел даже вскрывать переписку ее с императрицей, чтобы судить о чувствах и намерениях своей супруги. Положение Марии Феодоровны сделалось вскоре невыносимым, так как все лица, оказывавшие ей участие, были подозрительны для государя, и она думала даже отказаться от управления воспитательными и благотворительными заведениями; в конце концов ей пришлось обратиться к Павлу Петровичу «с единственной просьбой» — относиться к ней вежливо при публике. Великие князья Александр и Константин Павловичи также чувствовали недоверие к себе со стороны отца, знавшего о их доверии к матери. Дурной прием встретили у императора и два брата Марии Феодоровны, принцы виртембергские: Фердинанд и Александр, бывшие на австрийской службе и явившиеся в июле 1798 г. в С.-Петербург просить государя оказать Австрии немедленную поддержку всеми военными силами империи. Но государь ограничился только посылкой на помощь Австрии 16-тысячного корпуса Розенберга и, в ответ на настояния принцев, заметил им, что, прежде чем вмешиваться в дела своих соседей, он желает упрочить счастье своей империи. К принцу Фердинанду император относился вообще холодно и однажды даже повернулся к нему спиной в присутствии всего двора. Для императрицы Марии такой образ действий императора был тем прискорбнее, что Фердинанд явился просить руки великой княжны Александры Павловны для эрцгерцога Иосифа, палатина венгерского, и она боялась, что император может помешать осуществлению этого брачного проекта. Когда, вслед за тем корпус Розенберга по вступлении своем в пределы Австрии стал получать от австрийцев недостаточное количество провианта, то император приказал Розенбергу распустить войска и расположить их по квартирам до тех пор, пока австрийцы не образумятся. Венский двор спешил исправить свою ошибку и, по желанию императора Павла, приказал принцу Фердинанду, возвратившемуся из Петербурга, иметь личное, ближайшее попечение о нуждах и удобствах русских войск.
Политические дела принимали такой оборот, что государь в скором времени увидел себя вынужденным вступить для обуздания Франции в теснейший союз с Австрией и Англией. Мало того, он потребовал от Пруссии присоединения к коалиции и угрожал ей войной, если она каким-либо образом помешает Австрии в ее приготовлениях к разрыву с Францией. Решившись на войну ради желания остановить развитие «революционной заразы», а не из жажды завоевания, Павел Петрович ожидал такого же бескорыстия и со стороны своих союзников. Розенбергу предписано было внушать повсюду, где будет находиться его корпус, что русские войска пришли на помощь союзнику «отнюдь не в виде споспешествовать властолюбивым намерениям, но для подкрепления его к обузданию народа, устремившегося на разрушение благоустроенных держав» и «для восстановления престолов и алтарей». Уже в октябре черноморская эскадра адмирала Ушакова, соединившись с турецким флотом, двинулась к Ионическим островам для изгнания отсюда французов, а между тем, в Италии французы принудили сардинского короля Карла-Эммануеля отказаться от престола, а в декабре заняли Неаполь, принудив неаполитанского короля Фердинанда IV бежать в Сицилию, и провозгласили там парфенопейскую республику. Между тем венский двор медлил объявить войну Франции, в надежде вызвать императора Павла на помощь в бoльших размерах. Действительно, в январе 1799 года Павел Петрович по просьбе Австрии вместо одного, отправил ей три вспомогательных корпуса и, наконец, пожертвовав личными своими неудовольствиями, дал ей, по желанию императора Франца, военачальника в лице Суворова. Маститый герой вызван был из села Кончанского, где он жил, скучая в бездеятельности, в Петербург собственноручным письмом императора. Еще в начале 1798 г. Павел вызывал его в Петербург, предлагая ему вступить в службу, но старый фельдмаршал, очевидно, не хотел вступать в ряды плац-парадных генералов и уехал обратно в деревню. Теперь призыв к боевой деятельности оживил старого полководца, и он поспешил на зов государя. Не доверяя «воображению Суворова, заставляющего его иногда забывать все на свете», император сначала думал дать ему дядьку в лице генерала Германа, но, увидевшись с Суворовым и увлекшись его военным гением, сказал ему: «веди войну, как знаешь», — и предписал корпусным командирам не писать императору ничего помимо фельдмаршала. Государь сам возложил на Суворова орден св. Иоанна Иерусалимского; рассказывают, что Суворов при этом упал на колени и воскликнул: «Боже, спаси царя!», а государь отвечал ему: «Да спасет Бог тебя для спасения царей»! «Мы молим Господа Бога нашего, — писал Павел Суворову пред отъездом его в Вену 1 марта, — да благословит ополчение Наше, даруя победу на враги веры христианской и власти, от Всевышнего постановленной, и да пребудут воины российские словом, делом и помышлением истинными сынами отечеству и Нам верноподданными».
Последние слова Павла Петровича имели весьма серьезное значение и для войск, отправлявшихся в заграничный поход, и для объяснения многих распоряжений Павла по внутренним делам империи. 4 января император писал Розенбергу, командовавшему русскими войсками в Австрии до прибытия Суворова: «Французский посланник (в Берлине) аббат Сийес, между прочими своими вредными затеями, вздумал напечатать на русском языке перевод книги под названием: «Право человека», «Катехизис» развратный и другие мерзкие сочинения, коих развращение умов есть целью, в чем он полагает предуспеть, рассеяв множество экземпляров сих сочинений как по границе, так и в корпусах, за оными находящихся. Если сие точно правда, то верно присланы будут многие люди для употребления книг сих и между войсками, под командой вашей находящимися, присовокупляя к сему лесть, обещания и проповедуя пагубную вольность. И дабы для предупреждения сего зла, от намерений сих произойти могущих, чинить крепкое смотрение за всем тем, что на развращение умов может подать повод, употребляя лазутчиков для разведывания происходящего между офицерами, и открыть, если кто из них делом или словом каким вознамерится восстать против власти начальства или вводить язву моральную. Если же употребленных по сему делу найдутся быть подданные римского императора, то вы отнеситесь, изверяя мнение о сем или начальствующих в тех местах, где сие случилось, или же уведомляйте для истребования виновным наказания к послу Нашему, в Вене пребывающему».
Это письмо Павла ясно доказывает, что война с французами приобрела в его глазах значение внутреннего дела для России. Борьба с «модными философическими системами» и «пагубными учениями» велась не одним оружием, но и другими средствами власти, бывшими в распоряжении императора. Но «моральную язву» государь преследовал более всего мерами полицейскими, забывая наставление Екатерины, что идеи нельзя уничтожать пушками. Еще в апреле 1798 г. был запрещен французам въезд в Россию, а вслед за тем и всех прочих иностранцев повелено впускать и Россию не иначе, как с особого на каждый отдельный случай высочайшего разрешения. Одновременно с этим затруднен был до последней возможности и выезд русских подданных за границу. Запрещено было даже молодым людям ездить в заграничные университеты для обучения «по причине возникших ныне в иностранных училищах зловредных правил к воспалению незрелых умов, на необузданные и развратные умствования подстрекающих, и вместо ожидаемой от воспитания посылаемых туда молодых людей пользы, пагубу им навлекающих». Но, «дабы не ограничить тем способов к образованию и просвещению, в особенности благородному юношеству лифляндскому, эстляндскому и курляндскому, и тем наипаче воздействовать к общему и частному благу», разрешено было прибалтийскому дворянству указом от 9 апреля 1798 г. основать собственный университет в Дерпте. Все, что напоминало или могло напомнить о революционных идеях вообще подвергалось строгому преследованию императора даже в мелочах; так, указом от 5 мая 1798 г. запрещено было фабрикантам выделывать трехцветные ленты, а купцам торговать ими. Иногда совершенно невинные замечания или неудачные выражения даже приближенных к государю лиц приводили его в дурное настроение духа, если вызывали в нем мысль о «моральной язве» революционных учений. Во время путешествия Павла Петровича в Казань статс-секретарь его, Нелединский, сидевший с ним в карете, сказал государю, проезжая чрез какие-то обширные леса: «Вот первые представители лесов, которые далеко простираются за Урал». — «Очень поэтически сказано, — возразил с гневом император, — но совершенно неуместно: извольте сейчас выйти вон из коляски». При таким нервном настроении государя неудивительно, что иногда самого мельчайшего случая было достаточно, чтобы навлечь на многих подозрение в «пагубном вольномыслии». Многие посажены были в крепость или отданы под надзор полиции по самым ничтожным поводам.
При дворе также не было спокойно. Государь боялся образования партии императрицы и удалил из Петербурга всех, кто уже известен был в качестве ее сторонников; такой же участи подверглись один за другими и все лица, пользовавшиеся дружбой великого князя Александра Павловича; в том числе удален был по особому поводу и князь Адам Чарторижский, назначенный посланником к сардинскому королю. Даже переписка молодых великих княгинь: Елисаветы Алексеевны и Анны Феодоровны подвергалась вскрытию. Новая фаворитка государя, Лопухина, не имела никакого влияния на дела и владела умом государя в гораздо меньшей степени, чем Нелидова. По молодости и неопытности она не видела опасностей, окружавших ее царственного поклонника, но по своей доброте часто испрашивала прощения лицам, с которыми император поступал слишком строго. Никем не сдерживаемый, всегда волнующийся, государь мучился тысячами подозрений, раздуваемых для своих личных целей Кутайсовым и его согласниками. Императрица относилась к Лопухиной всегда очень хорошо, чтобы угодить своему супругу, и вела себя очень сдержанно и с достоинством. Но император не доверял ее молчаливому терпению. «Павел думал, — рассказывает Чарторижский, — что сыновья недостаточно ему преданы, что его супруга сама хочет царствовать вместо него. Ему успели внушить глубокое недоверие и к ней, и к его старым слугам. Тогда-то началось для всех тех, кто приближался ко двору, время боязни и вечной неуверенности в завтрашнем дне. Каждый рисковал быть высланным, получить оскорбление в присутствии всего двора благодаря какой-либо неожиданной вспышке императора, который обыкновенно поручал эту неприятную комиссию гофмаршалу… Придворные балы и праздники были местом, где рисковали потерять свое положение и свободу. Император воображал иногда, что бывают не совсем почтительны к особе, которую он уважал, или к ее родственницам и подругам, и что это есть следствие злоумышлений императрицы. Этого было достаточно, чтобы император приказывал тотчас удалить предполагаемого виновного от двора. Недостаточно глубокий поклон, невежливый поворот спины во время контрданса, или какой-либо другой промах в этом роде, были поводом к тому, что балы и другие придворные собрания по вечерам, подобно тому, как утром парады, сопровождались прискорбными последствиями для лиц, на которых падало подозрение или недовольствие государя. Проявления его гнева и его решения были внезапны и тотчас приводились в исполнение… Все те, кто составлял двор или появлялся перед императором, находились в состоянии постоянной боязни; никто не был уверен в том, что останется на своем месте до конца дня; ложась спать, никто не мог поручиться за то, что ночью или рано утром не явится к нему фельдъегерь и не посадит его в кибитку. Это были привычные случаи, которые сделались даже предметом постоянных шуток. Такое положение вещей началось со времени немилости к m-lle Нелидовой и продолжалось, все усиливаясь, в течение всего царствования Павла». При таких условиях законодательная деятельность императора Павла приняла еще более резкий характер борьбы с установившимися при Екатерине порядками. Правительственные взгляды Павла Петровича проявились уже совершенно определенно и слагались в стройную систему. Император хотел говорить не с учреждениями, а с лицами, бывшими непосредственными исполнителями его повеления, и поэтому в его царствование тихо, незаметно, совершался переход от коллегиального начала к единоличному, министерскому — в высшем управлении, от сословного — к бюрократическому в низшем. Еще в царствование Екатерины коллегиальное начало управления стало ослабевать в своем значении. Президенты иностранной, военной и адмиралтейств-коллегий, имея личные доклады у государя, оказывали сильное влияние на ход дел в коллегиях; сенат постепенно утрачивал функции «правительствующего» и приобретал судебный характер; зато генерал-прокурор, по идее, власть наблюдающая, совмещал в своем лице обязанности министров юстиции, внутренних дел и финансов; остальные ведомства также были на дороге к единоличному управлению. Император Павел со свойственной ему быстротой придал этому движению более силы, стремясь, в то же время, разграничить отдельные ведомства и установить между ними необходимую связь. Через две недели после смерти Екатерины, восстановлены были на прежнем основании закрытые ею берг-, мануфактур- и коммерц-коллегии, «по крайней неудобности в раздроблении важных отделений государственной экономии», но над президентами этих коллегий поставлены были главные директоры, имевшие право личного доклада у императора. Вслед за тем, указом от 4 декабря 1796 г. финансовая часть отнята была у генерал-прокурора и вверена особому лицу, государственному казначею, которому подчинены были четыре экспедиции. Генерал-прокурору вверена была зато вновь учрежденная экспедиция государственного хозяйства, опекунства иностранных и сельского домоводства; у него же в ведении находилась основанная Павлом при сенате школа для обучения юнкеров (молодых дворян), географический департамент и, одно время, управление государственных лесов. По отношению к сенату генерал-прокурор встал в еще более независимое положение, чем при Екатерине. Работа по составлению нового уложения поручена была ему, а не сенату; на него же возложена была «повсеместная бдительность в благоуспешном течении разного рода дел, в приказах производимых, и о точном сохранении законов, на все части государственного управления». Сенат почти превращен был в судебное место, так как все его департаменты заняты были решением запущенных старых дел, которых к началу царствования Павла оказалось 11746; для скорейшего окончания их учреждены были даже три временных департамента; лишь в 1799 году сенат получил некоторое значение в администрации установлением сенаторских ревизий по губерниям. Но и видоизмененные коллегии не удовлетворяли государя: он желал видеть пред собой не докладчиков только по делам какого-либо ведомства, но лиц, ответственных за управление им. В «Учреждении об императорской фамилии», создавшем новый, дотоле не существовавший департамент уделов, заведывание департаментом и ответственность по делам его возложено было па министра уделов. Эту должность Павел пытался применить впоследствии и к другим частям государственной машины, так как в 1800 году учреждено было министерство коммерции и тогда же предположено было к осуществлению министерство финансов. Но попытки эти не могли получить надлежащего значения, так как при бюрократическом элементе предполагалось еще сохранить коллегиальный, придав последнему роль исполнительную.
Если, таким образом, высшее управление в России при Павле Петровиче находилось в хаотическом состоянии, то причина тому заключается в происходившей смене старых отживших начал с новыми, еще не вполне определившимися. При этом условии невозможно было ни единство между разными частями управления, ни правильный контроль над ними. Ни изумительная по своей мелочности государственная деятельность императора, ни его знаменитый желтый ящик, прибитый к воротам Зимнего дворца для всеподданнейших прошений и жалоб, не могли, разумеется, помочь горю. Совет при высочайшем дворе играл поистине жалкую роль, не исполняя никакой определенной законодательной или административной функции: дела, подлежавшие его рассмотрению носили по большей части случайный характер. При различии взглядов отдельных ведомств решать вопросы возможно было не иначе, как представляя их на высочайшее усмотрение. По вопросу, например, о внутреннем судоходстве представлено было императору три различных мнения: купечества, комерц-коллегии и президента адмиралтейств-коллегии; Павел, по рассеянности, утвердил их все. К сожалению, предпринятая императором в самом начале его царствования сложная кодификационная работа, возложенная на комиссию составления законов, не отвечала его ожиданиям. Несмотря на участие в работах комиссии известного тогда законоведа Поленова, работа комиссии, быть может, благодаря нетерпеливости Павла, поставлена была на ложную дорогу: невозможно было дать государству новое законодательство без предварительного исторического собрания законов. К концу царствования Павла комиссия выработала, однако, 17 глав о судопроизводстве, 9 — о делах вотчинных и 13 — об уголовных законах.
Успешному ходу законодательной деятельности Павла Петровича препятствовало в значительной степени отсутствие у государя талантливых трудолюбивых сотрудников. Притом частая смена высших государственных сановников сама по себе была уже достаточной причиной для медленного и непоследовательного производства дел. Малейшее неудовольствие государя по какому-либо ничтожному поводу влекло иногда за собой увольнение от должности даже таких лиц, которые по своему положению, казалось, были надолго застрахованы от немилости: никто не знал, что ожидает его завтра, и никто поэтому не имел охоты и возможности приниматься за дела, требовавшие долгой и усидчивой работы. Князь П. В. Лопухин, отец фаворитки Павла, сменивший князя Алексея Куракина в должности генерал-прокурора, — не усидел на ней, по интригам Кутайсова, и года: уже 7 июля 1799 г. на его место назначен был генерал от инфантерии Беклешов. «Знал ли ты прежних генерал-прокуроров? — говорил государь только что определенному Беклешову: — какой был генерал-прокурор Куракин! какой Лопухин! Ты да я, я да ты: мы одни будем дела делать»! Но Беклешов также не долго оставался генерал-прокурором, и уже 8 февраля 1800 г. император мог повторять назначенному на его место Обольянинову то же, что он говорил раньше Беклешову.
При хаотическом состоянии высшего управления неудивительно, что Павел должен был сам входить во все подробности и местного управления, желая все знать и всему давать направление. Переписка государя с местными начальниками, особенно с командующими генералами и губернаторами, одна заняла бы целые томы. В губернаторах Павел также желал видеть ответственных правителей губернии, возлагая на них с каждым годом все более и более прав и обязанностей. Помимо обязанностей административно-полицейских, они должны были нести ответственность по делам фискальным и даже судебным. Казенные и частные убытки, происходившие от каких-либо упущений местной администрации, например от грабежей, губернаторы должны были возмещать собственным имуществом; во многих уездных городах роль губернатора исполняли так называемые городничие. Павел зорко следил за действиями местной администрации: малейшая ошибка или недомолвка в донесениях, малейшее злоупотребление или упущение, доходившее до сведения государя, влекли за собой тотчас или его выговор, или увольнение и исключение от службы; так, например, вятский губернатор Модерах за ошибку получил выговор в форме «дурака», костромской — Кочетов после разграбления почты в его губернии вынужден был покрыть убытки казны и частных лиц от этого грабежа из собственного имущества, симбирский — Кормин был уволен от службы за принятие почестей, ему несвойственных, городничий Пирх, который, «забыв, все обязанности служения, публично ходил в круглой шляпе, во фраке, и сей неблагопристойной одеждой ясно изображал развратное свое поведение, употребляя также казенных людей в свои домашние услуги», исключен был из службы и должен был просить прощения на коленях при разводе у какого-то полковника Жукова и т. д. Наконец, для подробного исследования на месте состояния губернии и действий администрации Павел именным указом сенату от 6 октября 1799 г. возобновил сенаторские ревизии, разделив для этой цели указом от 1 декабря все губернии на 8 частей. Все эти меры приводили к тому, что в губерниях был образцовый по внешности порядок, хотя создавшаяся в то время поговорка: «положение хуже губернаторского» свидетельствует о всей тяжести службы правителей губернии: разбойничество, например, столь развившееся в царствование Екатерины в приволжских губерниях, было совсем уничтожено. Вообще проявление произвола с чьей бы то ни было стороны, хотя бы самых высокопоставленных лиц, вызывало гнев императора и строгие кары; генерал-адъютант князь Щербатов, например, за битье почтальонов и взятие 12 лошадей вместо 6 отставлен был от службы. Но, с другой стороны, и администрация, и местные жители чувствовали себя в угнетенном состоянии духа. Полицейские органы власти боялись ответственности и за бездеятельность, и за упущения, даже за «язву моральную», сущности которой большинство но могло себе постигнуть. Сообразно этому, в России павловского времени чрезвычайно усилен был полицейский надзор — до такой степени, что, по рассказам современников, боялись веселиться в публичных собраниях и даже в частных домах и вести откровенные разговоры даже у себя дома. На всех театральных зрелищах и публичных балах, «для смотрения», всегда должен был присутствовать частный пристав. Даже то оружие, которым Павел Петрович думал уничтожить всякую несправедливость в России, «открыв все пути и способы, чтобы глас слабого, угнетенного был услышан», — знаменитый «желтый ящик» у ворот Зимнего дворца, а также жалобы и прошения, поступавшие непосредственно на высочайшее имя чрез почту, приводили иногда к печальным последствиям. Наряду с просьбами о милостях и жалобами на действительные злоупотребления или притеснения, поступала к государю масса всякого рода лживых доносов, в большинстве случаев анонимных, и огромное количество ходатайств, ровно ни на чем не основанных. Многие из этих «недельных» прошений возвращаемы были с «наддранием», и о них, чтобы пристыдить просителей, в пример другим, публиковалось в «С.-Петербургских Ведомостях». Но число их все-таки умножалось до такой степени, что Павел Петрович вынужден был 23 мая 1799 г. особым указом объявить, «дабы недельными просьбами его императорского величества не утруждали», а затем, что «всяк, дерзнувший по двухкратной просьбе еще утруждать его императорское величество, имеет быть посажен в тюрьму на месяц». Неосновательные просьбы о милостях, однако, не влекли за собой больших неудобств для государя, кроме отказа «с наддранием», но жалобы на неправосудие и притеснения, даже основательные сами по себе, возбуждали подробные расследования, длительную переписку с отдельными правительственными учреждениями, просмотр подлинных дел самим государем и т. д. Этот фактический контроль действий судебных учреждений и администрации объяснялся отсутствием высшего правительственного учреждения, обязанного следить за точным исполнением законов, и хаотическим состоянием администрации в конце царствования Екатерины. Тем не менее, доносов одинаково боялись и честные, и дурные люди. От «желтого ящика» постарались, впрочем, избавиться оригинальным образом: в нем государь стал находить эпиграммы и карикатуры на самого себя, и тогда существование желтого ящика прекратилось навсегда.
При этих печальных условиях император Павел закрыл для себя цензурными строгостями единственный остававшийся для него и самый могущественный способ судить об общественном настроении и воздействовать на него — содействие литературы, тогда как сам он постоянно подвергался общественному суду, часто ошибочному, во вред себе, но по собственной вине, печатая постоянно все немотивированные и дурно изложенные резолюции свои и приказы в «С.-Петербургских Ведомостях». В Москве, впрочем, умели отчасти соединять общественные силы, но петербургская литература сделалась почти официальной. Между тем, именно в Петербурге в 1798 г. произошло литературное событие, которое могло бы заставить Павла изменить свои отношения к печати. Капнист написал в это время комедию «Ябеда», в которой осмеивал взяточничество и неправосудие чиновников, и желал посвятить ее императору. «Досады, которые мне и другим наделала ябеда, — писал он, — были причиной, что я решился осмеять ее в комедии, а неусыпное старание правдолюбивого монарха нашего искоренить ее в судах внушает мне смелость посвятить сочинение мое его императорскому величеству». Государь принял посвящение, не читая пьесы, но когда она была поставлена на сцену и имела шумный успех, императору было доложено князем Лопухиным, генерал-прокурором, что Капнист дал ужасный повод к соблазну, что его наглость преувеличила действительность и что в его пьесе находится явное попрание монаршей власти в ее ближайших органах. Доверившись донесению, император в порыве гнева приказал, как говорят, отправить автора в Сибирь. После обеда гнев государя, однако, остыл, он усомнился в справедливости своего приказания и велел представить «Ябеду» в своем присутствия в эрмитажном театре. Зрителями пьесы был только он и великий князь Александр Павлович. После первого же акта государь, беспрестанно аплодировавший пьесе, послал фельдъегеря за Капнистом, пожаловал ему, минуя два чина, чин статского советника и щедро наградил его. Особое впечатление производил во всей России способ, который употреблял император Павел для объявления своей воли. Фельдъегеря развозили его повеления по всей империи, и они же, являясь неожиданно на своих тройках или в кибитках, увозили на место назначения, чаще всего в Петербург, и тех лиц, которые вызвали на себя гнев государя, и тех, которых, наоборот, государь желал наградить или видеть по разным причинам. Весьма часто случалось, что, отправляясь с фельдъегерем в Петербург, никто не знал, зачем его вызывают к государю, и оттого фельдъегерская тройка, один звук фельдъегерского колокольчика, внушали всем страх и опасения; семейства увезенных оплакивали их как погибших: всем грезилась крепость или Сибирь. Естественно, что централизация власти вела к упразднению местного самоуправления, а бюрократическое начало — к уничтожению сословного, выборного. Действительно, император Павел неуклонно продолжал выполнять свою программу по отношению к сословиям, определяя им место в государственной организации сообразно их службы государству. Дворянство все более стесняемо было в своих привилегиях, низводилось к прежнему своему назначению — служилого сословия, обязанного «защищать отечество»; соответственно этому, император стремился улучшить положение крестьян, находившихся, по его мнению, только в управлении, а не в кабале у помещиков. В 1799 г. уничтожены были губернские выборы дворянства, и должностных лиц повелено было избирать поуездно; точно так же дворянская родословная книга каждой губернии разбита была на уездные книги, содержавшиеся также поуездно. Дворянские опеки и сиротские суды указом от 13 сентября 1798 г. подчинены были палатам, а члены нижних земских судов, избиравшиеся дворянством заменены были указом от 14 мая 1800 г. чиновниками от герольдии, а губернаторам дозволялось только принимать просьбы на эти места и от дворян, представляя их сенату; значение этой меры было велико и для дворян-помещиков, и для крестьян, так как земским судам предоставлено было полицейское управление в уезде в полном объеме. В военной службе зато даны были дворянам привилегии. Для производства в унтер-офицерский чин дворяне должны были служить рядовыми всего три месяца, а недворяне — не менее 4-х лет. В 1798 г. было предписано, чтобы не представлять из недворян не только в офицеры, но даже в портупей-прапорщики и в подпрапорщики, потому что «в оных званиях одни дворяне должны состоять». Родовитое дворянство, однако, озлоблено было смыслом этих, по-видимому, льготных для него распоряжений императора, видя в них уничтожение политического значения дворянства. Представитель тогдашнего либерализма, гр. Строгонов, с презрением отзывался о служилом дворянстве в царствование Павла. «Оно, — писал он, — состоит из множества людей, сделавшихся дворянами только службой, которых все мысли направлены к тому, чтобы не постигать ничего выше власти императора: ни право, ни закон, ничто не может породить в них идеи о самомалейшем сопротивлении. Большая часть дворянства, состоящего на службе, к несчастью, ищет в исполнении распоряжений правительства свои личные выгоды и очень часто служит, плутуя, но не сопротивляясь… Всякая мера, клонившаяся к нарушению прав дворянства, выполнялась с изумительной точностью, и именно дворянин приводил в исполнение меры, направленные против его собрата, противные выгодам и чести сословия». Строгости военной службы, введенные Павлом, не представляли, однако, в ней ничего привлекательного для дворян, и они толпами стали записываться в гражданскую. Тогда император начал энергически противодействовать этому течению. 14 июня 1799 года поведено было сенату оставить только 50 юнкеров коллегии, находившихся при нем, а остальных отправить в военную коллегию; 5 октября 1799 г. было определено дворянских детей в гражданскую службу не записывать без доклада государю, и это правило затем распространено было и на детей личных дворян; наконец 12 апреля 1800 г. вышедшие из военной службы в отставку лишены были права поступать в статскую, а указом от 1 мая того же года это право сохранено было лишь за теми, кто выбыл из военной службы до вступления императора Павла на престол. Дворянам, уже находившимся на военной службе, преграждена была возможность выйти из нее по своему желанию: 31 октября 1798 г. воспрещено было дворянам выходить в отставку до производства в первый офицерский чин, а 6 октября 1799 г. повелено было не увольнять, а исключать из службы тех из них, кто пожелает выйти в отставку, не выслужа года в офицерском звании. Дворян, не служивших, но уклонившихся от должностей по выбору, велено даже было предавать суду. Легко представить себе недовольство дворян всеми этими распоряжениями, уничтожавшими права, дарованные им жалованной грамотой, от которой оставались одни клочки!
Тяжело было служить дворянам, но им тяжело было и жить в деревнях при изменившихся порядках. В особенности чувствительна была замена выбиравшихся дворянством уездных полицейских и судебных властей коронными чиновниками. «Помещичье село того времени, — говорит К. П. Победоносцов, — представляется как бы маленьким государством посреди большего; нельзя не заметить, каких усилий и трудов стоит центральной государственной власти проникнуть в это маленькое государство, утвердить там свою силу, исполнить свое распоряжение. Сплошь да рядом мы видим, что помещик в своем имении в течении нескольких лет безнаказанно упорствует в неисполнении всех требований правительства, господствует с полным произволом над своими крестьянами и даже с помощью этого господства открыто восстает против общественной власти… Сильный помещик всех посыльных от суда встречал так, как домохозяин встречает шайку грабителей: с бранью и ругательством, с дубьем и оружьем, «собрався с своими»! Своеволие помещиков доходило до того, что, например, незадолго до кончины Екатерины, воронежский помещик гр. Девиер перестрелял из двух пушек весь ехавший к нему земский суд. Само собой разумеется, что в уездных властях, выбиравшихся дворянами, крепостные крестьяне вовсе не могли искать себе защиты от злоупотреблений помещичьей власти. Любопытно, что на содержание нижних земских судов в новом их составе установлен был Павлом особый сбор только с дворянских имений. Далее, в финансовых своих делах дворянство также подвергалось стеснениям, так как Павел постоянно стремился к уничтожению роскоши и мотовства. Цель банкротского устава, изданного в 1800 г., по словам Державина, «наиболее была в том, чтобы воздержать дворянство от мотовства и делания долгов и для того доверенность к ним сжать в теснейшие пределы». Но, вместе с тем, уставом этим преграждался доступ дворянству и к занятиям торговлей — «не дворянским делом», по взглядам того времени. Неудачные операции вспомогательного банка для дворянства, учрежденного по проекту Куракина, побудили правительство сосредоточить дела по задолженности дворянского землевладения в сохранных казнах воспитательных домов, в так называемых опекунских советах. Таким образом задолженность дворянства была ограничена и всецело находилась под контролем правительства. Одновременно с этим подтвержден был сбор казенных недоимок со всех дворянских имений.
Стремления государя к централизации привели его к ограничению сословного самоуправления также в купеческом и мещанском сословиях «Уставом о цехах», 12 ноября 1799 г., и учреждением 4 сентября 1800 г. во всех губернских городах вместо магистратов ратгаузов.
Церковь и крестьянское сословие продолжали пользоваться заботами государя. Его глубокая религиозность, мистически настроенный ум, восприняли особый оттенок со времени возложения им на себя звания великого магистра мальтийского ордена. 19 ноября 1799 г. в Гатчине во время литургии, которую совершал Амвросий, архиепископ с.-петербургский, «его императорское величество приобщился Св. Таин внутри св. алтаря со святого престола», о чем обер-прокурор синода Хвостов предложил синоду записать в журнал. Но преданность Павла к православию не мешала его веротерпимости по отношении к раскольникам, за исключением тех из их сект, которые отвергали светскую власть или отличались изуверством: духоборцы подвергались преследованию, а глава скопцов Кондратий Селиванов признан был сумасшедшим и посажен в сумасшедший дом. Снисходительное отношение государя к раскольникам вызвало движение среди них к воссоединению с православной церковью. В 1800 году митрополит Платон составил правила единоверия, утвержденные Св. Синодом, а вслед за тем указом от 27 октября 1800 г. старообрядцам разрешено было строить церкви.
Из мер, принятых императором в 1798—1800 гг. для улучшения положения крестьян, в особенности помещичьих, замечателен указ от 16 октября 1798 г. о непродаже малороссийских крестьян без земли. Любопытно, что это повеление государя последовало вопреки мнению сената, который полагал «позволить малороссийским помещикам продавать крестьян своих без земли». Казенные крестьяне получили право пользоваться в некоторых случаях казенными лесами, со всех крестьян сложены были недоимки по поземельным сборам за 15 лет; крестьяне, приписанные к горным заводам, в большинстве освобождены были от заводских работ и поступили в число государственных. В сфере отношений помещиков к крестьянам государь оставался неизменно благожелательным к последним. Наряду с общими мелочными распоряжениями о том, чтобы помещики не создавали для себя из крепостных так называемых «казаков и гусар», Павел Петрович в частных случаях смягчал суровые требования закона по отношению к крестьянам и одобрял действия в этом смысле местной администрации. В Великороссии, например, действовал еще закон о продаже крестьян без земли. Когда в 1799 году тамбовский помещик, полковник Давыдов, продал своих крестьян на вывоз и они должны были переселиться на новые места, оставив свое имущество, которое поступало в пользу прежнего их владельца, то крестьяне отказались уйти из своего села и стояли на своем решении, несмотря на убеждения губернатора Литвинова. Губернатор немедленно донес об этом происшествии государю. Император Павел отвечал ему следующим рескриптом: «Получа рапорт ваш сего месяца сентября 5 числа касательно крестьян, полковником Давыдовым проданных на вывоз помещикам Хвощинскому и Мартынову, повелеваю вам, оставя крестьян сих на прежнем их месте, сделать от лица моего оным помещикам наистрожайший выговор за учиненные ими крестьянам чрез сие намерение расстройку и угнетение; вам же изъявляю мое благоволение за донесение ваше, сопряженное с человеколюбием и добрым порядком, всегда сходственным с волей моей». Но в это же время Павел Петрович дозволил помещикам в интересах заселения Забайкалья ссылать туда своих крестьян на поселение с зачетом их в рекруты, хотя в царствование Павла был всего один только рекрутский набор в 1798 г. по два с тысячи душ, вызванный началом войны с Францией. Нельзя не упомянуть об одном человеколюбивом распоряжении императора Павла, относившемся по своему существу преимущественно к крестьянскому сословию: указом от 19 ноября 1798 г. избавлены были от телесного наказания все лица, имевшие более 70 лет от роду.
Павел Петрович любил смотреть на Россию как на свое хозяйство и, как прежде, бывало, в Гатчине, заботился о насущных нуждах населения, о развитии торговли и промышленности. Рядом указов подтверждены были старые правила и установлены новые о заведении во всех селениях, казенных и помещичьих, запасных хлебных магазинов с годовой пропорцией хлеба, а также сделаны распоряжения о дешевой продаже соли во всех губерниях. Все современники единогласно свидетельствуют, что меры эти достигли своей цели. «За пересудами и за различной тогдашней, отчасти до сей поры памятной, былью в кругах службы», говорит, например, Лубяновский, «не без удовольствия вспоминаешь, что, невзирая на то, народ бодрый, хотя также от страха как бы в стороне, благоденствовал, если на земле и то уже благоденствие, когда дешевы хлеб, соль да вино, да на плечах зипун и тулуп, а на ногах лапти, не тяжелые к тому рекрутские наборы и подати умеренные. Такой еще тогда век был, что и отсутствие первых материальных потребностей жизни в народе не низко ценилось». Особенное внимание обратил Павел на сбережение лесов, поручив это дело лесному департаменту при адмиралтейств-коллегии, и на предохранение построек от пожаров: для этой цели, назначая суровые взыскания за самовольные порубки и хищения в казенных лесах, император поощрял наградами разработку торфа и каменного угля и содействовал распространению в селах землебитных строений; для охраны городов от больших пожаров вследствие скученности деревянных построек выработаны были новые для них планы. Конские казенные заводы подчинены были особому управлению — экспедиции, во главе которой стал Кутайсов; на обязанности этой экспедиции лежало заботиться об улучшении качества лошадей для надобностей ремонта и земледелия. Заботы о здоровье населения и войск выразились в конце 1798 года учреждением высшего медицинского училища, преобразованного потом в военно-медицинскую академию. Промышленность и торговля были оживлены восстановлением мануфактур-коллегии, устройством Мариинской системы, связывавшей Волгу с Балтийским морем, улучшением монетной системы и уничтожением разбойничества на Волге. Издан был банкротский устав, пересмотрены, хотя не вполне удачно, тарифы и торговые договоры, особенно с Англией, закупавшей у нас сырье и захватившей в свои руки почти всю нашу отпускную торговлю. С целью поощрения отечественной промышленности запрещен был ввоз предметов роскоши, сукна, стали, стекла, даны были льготы фабрикантам и поощрялось развитие шелководства и разведение полезных растений. При Павле начались также торговые сношения с Америкой: 3 августа 1798 г. утвержден был акт российско-американской компании, а 9 июня 1798 г. она принята была под особое покровительство императора, который тогда же даровал ей привилегию на 20 лет.
Не забудем, что эта кипучая деятельность императора по внутреннему управлению государством проявилась именно в то время, когда русские войска под предводительством Суворова на полях Италии и в горах Швейцарии покрывали себя славой в битвах с французами. В четыре летние месяца 1799 г. Италия была очищена от французских войск, несмотря на все препятствия, которые ставил гениальному полководцу венский гофкригсрат; но когда вслед за тем Суворов думал идти к Генуе, чтобы, взяв ее, вторгнуться в пределы Франции, австрийский двор предложил новый план войны, требуя, чтобы французы предварительно изгнаны были из Швейцарии. Но, прежде чем Суворов мог войти в ее пределы, австрийские войска вышли из нее, оставив находившийся там русский корпус генерала Римского-Корсакова в виду превосходных сил неприятеля, и Корсаков, разбитый Массеной при Цюрихе, должен был отступить. Суворов, не имея при себе ни артиллерии, ни продовольствия и проводников, обещанных ему австрийцами, должен был, войдя в Швейцарию, принять на себя всю массу неприятельских сил, воодушевленных победами. Мужество русских войск, гений их престарелого вождя преодолели, однако, все препятствия: непроходимые горы были пройдены, превосходные в силах войска французов опрокинуты, и Суворов, расположившись осенью 1799 г. на зимних квартирах в Баварии, ждал лишь дальнейших повелений государя, чтобы предпринять новый поход в сердце Франции.
Но мечта Павла Петровича быть «восстановителем потрясенных тронов и оскверненных алтарей» уже охладела, а терпение его истощилось: государь понял, что он был только орудием в руках своих союзников: Австрии и Англии, делавших только вид, что сочувствуют рыцарским, возвышенным его намерениям, а на самом деле думавших только о своих собственных интересах. Во всех столкновениях Суворова с венским гофкригсратом император держал сторону своего полководца, требовал от венского двора объяснений, даже грозил ему, — но конечная цель похода еще представлялась ему тогда достижимой. Но последующие события ясно доказали ему коварство австрийской политики: освобожденная от французов Италия была порабощена Австрией, которая отказывалась под разными предлогами восстановить сардинского короля в его владениях и подавляла малейшее стремление итальянских народов к независимости; мало того, считая для себя помощь русских войск уже излишней, австрийские власти не оказывали им должного содействия, даже вредили им и, наконец, при взятии Анконы, нанесли оскорбление русскому знамени. Уже 14 октября 1799 г. Павел Петрович писал Суворову: «Желаю знать вас соединенных (с Корсаковым) и отдаленных от весьма ненадежных прежних наших союзников, коих я оставил и предал их собственному жребию, во-первых — не хотя восстановить в Европе другую Францию (т. е. Австрию), не искореня первой, а во-вторых — не намерен был жертвовать моими войсками для корыстолюбивых и бесстыдных видов двора венского. Теперь чрез Англию стараться буду сблизиться с королем прусским и положить совокупно препоны видам дома австрийского. Экспедиция в Голландии пойдет своим чередом и дела там в хорошем положении. Прощайте».
Когда государь писал эти строки, он не знал еще, что Англия поступит с ним так же, если не хуже, как и Австрия. Русский корпус Германа, назначенный содействовать англичанам при высадке их в Голиандию, потерпел вместе с ними поражение от французов при Бергене, столько же по вине английского главнокомандующего, герцога Иоркского, сколько по оплошности самого Германа; затем остатки русского корпуса отвезены были англичанами на зимовку на остров Джерсей, и там они терпели нужду. Но всего более поразил государя неожиданный отказ Англии в возвращении ему, как великому магистру мальтийского ордена, острова Мальты. Негодованию Павла Петровича не было пределов: граф Воронцов, русский посол в Лондоне, был отозван, а английскому послу в Петербурге, лорду Витворту, было предложено в мае 1800 г. оставить Россию.
Венский кабинет, руководимый Тугутом, главным виновником всех враждебных действий Австрии против России, пробовал сначала смягчить неудовольствие государя, опасаясь союза его с Пруссией. Графу Кобенцелю, австрийскому послу в Петербурге, даны были в этом смысле успокоительные инструкции, а в начале октября 1799 г. прибыл в Петербург для бракосочетания с великой княжной Александрой Павловной эрцгерцог Иосиф в сопровождении брата императрицы Марии Феодоровны, принца Фердинанда Виртембергского, и креатуры Тугута, графа Дидрихштейна, женатого на графине Шуваловой. «Мой дворец будет теперь заражен политикой!» — воскликнул император, когда узнал, кто едет с эрцгерцогом. Действительно, императрица Мария, опираясь на французских эмигрантов и всех сторонников, всячески содействовала брату, принцу Фердинанду, и эрцгерцогу Иосифу в их примирительной миссии, тем более, что возникло опасение, что второе сватовство великой княжны может, ввиду дурных отношений императора к Австрии, оказаться столь же неудачным, как и первое. Павел Петрович не пожелал видеть Дидрихштейна: его, остановили у шлагбаума в Гатчине и сообщили ему приказ государя в восемь дней оставить Россию, хотя жена его имела поручение сопровождать будущую эрцгерцогиню. Опасения Марии Феодоровны, оплакивавшей судьбу дочери, не сбылись: бракосочетание Александры Павловны с эрцгерцогом Иосифом совершилось 19 октября 1799 г., неделей позже бракосочетания ее сестры великой княжны Елены Павловны с наследным принцем Мекленбург-Шверинским. Но ни просьбы Марии Феодоровны, ни убеждения эрцгерцога Иосифа и принца Фердинанда не могли поколебать императора: раз обманутый, он требовал теперь удаления Тугута, честного и искреннего объявления венского кабинета о его целях и возвращения королю сардинскому его владений. С этим ответом эрцгерцог и уехал из России в сопровождении молодой своей супруги, несчастной жертвы политических расчетов; но с его отъездом попытки повлиять на решение императора в благоприятном для Австрии смысле не прекратились. Лорд Витворт, представитель второй нашей союзницы — Англии, еще показывавшей России в то время наружные знаки дружества, делал представления императору, входил в сношения в доме своей приятельницы О. А. Жеребцовой, сестры опальных Зубовых, со всеми приверженцами коалиции и, под рукой, вел переговоры с Кобенцелем о более тесной связи Австрии с Англией. Сильную поддержку Витворт нашел в вице-канцлере, графе Никите Панине, сочувствовавшем коалиции, тогда как соперник Панина, граф Растопчин, докладчик государя по иностранным делам, был врагом его. Интрига опутывала государя со всех сторон. Император был в раздражении: он знал уже, что два посла его: Разумовский — в Вене и Воронцов — в Англии, оба вполне натурализовавшиеся в странах, где они были аккредитованы, — писали ему свои донесения в духе, заведомо сочувственном коалиции, и скрывали от него истинное положение дел. Боясь интриг, император приказал не принимать Кобенцеля при дворе, а всему дипломатическому корпусу — прекратить с ним всякие отношения, — факт, неслыханный дотоле в международных отношениях; Суворов получил затем повеление возвратиться с армией в Россию. Между тем, во Франции совершился переворот 18 брюмера: генерал Бонапарт сделался первым консулом и весной 1800 г. нанес австрийцам поражение при Маренго, после которого они вновь потеряли всю Италию. Вскоре Кобенцель и Витворт должны были выехать из России. Семена посеянной ими интриги, однако, остались в Петербурге и принесли свои плоды; остались также О. А. Жеребцова, граф Панин и только что уволенный за хищение в лесном департаменте, неаполитанец по происхождению, адмирал О. М. Рибас, друг удаленного из России сторонника коалиции, неаполитанского посла, маркиза Сан-Галло.
Перемену своей политики Павел Петрович так объяснял датскому посланнику Розенкранцу в сентябре 1800 г.: «Государь сказал, — доносил Розенкранц, — что политика его вот уже три года остается неизменной и связана с справедливостью, там, где его величество полагает ее найти; долгое время он был того мнения, что справедливость находится на стороне противников Франции, правительство которой угрожало всем державам; теперь же в этой стране в скором времени водворится король, если не по имени, то, по крайней мере, по существу, что изменяет положение дела; он бросил сторонников этой партии, которая и есть австрийская, когда обнаружилось, что справедливость не на ее стороне; то же самое он испытал относительно англичан. Он склоняется единственно в сторону справедливости, а не к тому или другому правительству, к той или другой нации, и те, которые иначе судят о его политике, положительно ошибаются».
Эти слова Павла Петровича сказаны были уже в то время, когда отчуждение от старых союзников влекло за собой сближение России с Францией, уже не «мятежной» и «развратной», а умиренной твердой рукой первого консула. Бонапарт постиг рыцарский характер Павла и спешил заручиться его расположением в уверенности, что в союзе с Россией Франция преодолеет все внешние затруднения. Узнав, что Австрия отказала императору в просьбе освободить часть французских пленных, доставшихся ей благодаря победам Суворова, в обмен на русских пленных, находившихся во Франции в количестве 5000 человек, первый консул приказал обмундировать их и отпустить в Россию с оружием и знаменами без всякого обмена; в письме по этому поводу первый консул сообщал императору, что он делает это «единственно из уважения к доблести русской армии, которую французы умели оценить по достоинству на поле битвы»; в том же письме первый консул заранее соглашался на возвращение острова Мальты великому магистру мальтийского ордена. Павел Петрович принял это предложение с радостью и отправил в Париж для приема и препровождения русских пленных генерала Спренгпортена. Затем император отправил 18 декабря первому консулу письмо, в котором, извещая его об отправлении в Париж своего уполномоченного Колычева, писал: «Я не говорю и не хочу спорить ни о правах человека, ни об основных началах, установленных в каждой стране. Постараемся возвратить миру спокойствие и тишину, в которых он так нуждается»; упомянув затем об Англии, которая попирала права народов и руководилась только собственным эгоизмом, государь приглашал первого консула соединиться с ним для обуздания этой державы. Со своей стороны, первый консул, принимая 10 декабря Спренгпортена, объявил ему о желании Франции заключить мир с Россией, так как, по его мнению, оба государства уже по одному географическому своему положению созданы для того, чтобы жить между собой в тесной связи; при этом он выразил свое «особое уважение и почтение к священной особе монарха и к его возвышенному и справедливому характеру»; чтобы удовлетворить государя, не желавшего бросать на произвол судьбы всеми оставленных королей неаполитанского и сардинского, первый консул предложил возвратить им при заключении мира их владения, а также назначить приличные границы светской власти папы, в судьбе которого император Павел принимал особое участие. Прямым последствием этого сближения России с Францией было изгнание из России Людовика XVIII с сопровождавшими его эмигрантами: «сумасшедшие французские головы» уже давно надоели государю, и в начале января 1801 г. курляндский губернатор получил от графа Палена письмо, в котором было сказано: «сообщите Людовику XVIII, что государь советует ему выехать из России». 22 января Людовик уже выехал из Митавы в Пруссию. Корпус принца Конде остался за границей и после окончания войны России с Францией поступил на жалованье Англии.
Новое направление русской политики и ее цели выражены были в записке гр. Растопчина, написанной им по приказанию государя вследствие бывшего по этому предмету разговора между ними и представленной государю 30 сентября 1800 г. В отметках, сделанных на этой записке императором, видно, как глубоко потрясен он был изменой своих союзников. К словам Растопчина, что «Англия вооружила попеременно угрозами, хитростью и деньгами все державы против Франции», Павел Петрович прибавил: «и нас грешных»; против слов, что Англия «своей завистью, пронырством и богатством была, есть и пребудет не соперница, но злодей Франции», — император заметил: «мастерски писано!» Замечание Растопчина, что Австрия «подала столь справедливые причины к негодованию государя» и «потеряла из виду новейшую цель своей политики», сопровождалось восклицанием Павла: «Чего захотел от слепой курицы!» План Растопчина в основание политики России полагал тесный союз с Францией, а целью его — раздел Турции при участии Австрии и Пруссии. Одобрив записку Растопчина, Павел Петрович на заключительной ее части, где говорилось, что «Россия и XIX век достойно возгордятся царствованием вашего императорского величества, соединившего воедино престолы Петра и Константина», с грустью написал: «А меня все-таки бранить станут!»…
Личное настроение государя, выразившееся в этом замечании, вполне отвечало истинному положению дел. Три года деятельности неустанной и разносторонней, основанной на искреннем желании добра и правды, не принесли Павлу счастья, не привлекли к нему сердец его подданных. Напротив, он знал, что имя его внушает страх и недовольство и предвидел необходимость новой борьбы при дальнейшем ходе преобразований. Семейные отношения императора, в особенности благодаря фаворитизму Лопухиной, вышедшей замуж за князя Гагарина, также не могли действовать на него успокоительно. Еще в ноябре 1798 г. Растопчин писал Воронцову: «Я могу только негодовать, видя, что государь, расточивший вокруг себя миллионы благодеяний, не имеет у себя верных слуг. Его не любят даже собственные его дети. Великий князь Александр презирает своего отца; великий князь Константин боится его. Дочери, руководимые, как и все прочие, матерью, смотрят на отца с отвращением. Между тем, все ему улыбаются»… Эти строки заклятого врага императрицы Марии рисуют, разумеется, не чувства ее к супругу, а общую картину отношений, которые установились постепенно и бросались в глаза постороннему наблюдателю. Растопчин сообщал тогда же, что великий князь Александр во многом виноват пред своим отцом, а впоследствии рассказывал, что он имел в своем распоряжении бумаги Александра, которые могли бы погубить наследника, если бы они сделались известны его отцу. Это свидетельство человека, близкого к государю за последние два года его царствования, показывает, как легко было окружающим возбудить подозрительность государя против старшего его сына и объясняет рассказ о том, что Павел Петрович призвал однажды к себе великого князя Александра и, показывая на указ Петра Великого о царевиче Алексее Петровиче, спросил его, знает ли он историю этого царевича. Старшая и любимая дочь государя, великая княгиня Александра Павловна, уехала в Австрию вместе с супругом своим, эрцгерцогом Иосифом, еще в ноябре 1799 г. По словам графини Головиной, император расстался с ней с чрезвычайным волнением. Прощание было очень трогательно: он беспрестанно повторял, что ее приносят в жертву.
Окружавшие императора люди были почти те же, которые находились возле него в Гатчине в 1793 году и из которых самый честный, по выражению Растопчина, заслуживал быть колесованным без суда. Но на этот раз возле Павла не было уже Нелидовой, умевшей сдерживать порывы его раздражительности, вносить успокоение в его душу, и, потеряв равновесие, Павел Петрович не терпел противоречия, руководился не столько обдуманными мыслями, сколько мимолетными чувствами и впечатлениями, предаваясь крайностям и в гневе, и в милости. Безбородко умер еще в апреле 1799 г. Поэтому, в конце концов, возле государя остались в фаворе только те люди, которые в личных своих интересах могли и хотели только применяться к слабостям государя, имея целью лишь пользоваться его милостями, а не заботиться о благе государя и империи. Главным доверенным лицом сделался Кутайсов, возведенный в графское достоинство и пожалованный обер-шталмейстером и александровским кавалером. По чувствам и привычке он действительно был предан государю, но весь мелкий его ум изощрялся в придворных интригах и направлен был к своекорыстным целям. Исполняя в течение всей своей жизни должность императорского брадобрея, он не вмешивался и, по своему развитию, не мог вмешиваться в государственные деда, но, зная, как никто, характер государя, косвенно имел на них громадное влияние, умея внушать ему известное настроение и определять его отношения к людям, не стесняясь даже клеветой. Когда обнаруживалась невинность оклеветанного, Павел собственноручно наказывал иногда Кутайсова палкой, грозил прогнать его, но, ценя его преданность, в конце концов оставлял при себе. Благодаря поддержке Кутайсова, пользовались доверием Павла граф Растопчин и граф Пален, — оба ближайшие сотрудники императора. Растопчин, сделавшись графом и первым членом иностранной коллегии, и в новом своем значении остался «сумасшедшим Федькой». Несомненно, что он тоже предан был своему «благодетелю», любил свое отечество, отличался развитым образованным умом, но эти его достоинства соединялись с пронырливостью, самохвальством и наглостью; бросалась в глаза надменность его к низшим, даже к иностранным послам, которых он не допускал к себе для личных объяснений по делам службы, предоставив это вице-канцлеру, графу Панину; но в то же время он ухаживал за Кутайсовым. «В течение 2-х лет», писал впоследствии Растопчин, «я почитал Кутайсова человеком честным и привязанным к государю, как и я, чувством благодарности. С ним мне можно было говорить о его неровностях, переменчивости, причудах, изобличавших в нем иногда умоисступление, иногда бешенство. Мы оба искренно любили государя: я — по чувству чести, он же — постоянно оставаясь слугой. Заметив, что Кутайсов сделался слишком развязен и неразборчив, убедившись, что у него нет других побуждений, кроме соблюдения во всем личной выгоды, я не только разошелся с ним, но перестал посещать его и подходить к нему. И я один так делал».
Нельзя допустить, чтобы Растопчин не знал раньше, что за человек был Кутайсов, но, очевидно, он совершенно не догадывался сначала, что ссора его с Кутайсовым была подготовлена искусной рукой третьего Императорского любимца, петербургского военного губернатора барона Палена, пожалованного Павлом в графы и Андреевские кавалеры. Это был честолюбивый, энергический и даровитый генерал, умевший приобрести доверие государя необычайной исполнительностью и усердием к службе. Его открытое, добродушное лицо невольно располагало к нему каждого; на самом же деле, никто не превосходил его в хладнокровии, в уменье скрывать свои истинные чувства и мысли и в рассчитанной жестокости. Из всех ближайших к государю лиц он один имел ясные, определенные цели, и лишь он один способен был идти к ним медленно, осторожно, но с неуклонной твердостью и последовательностью. Обворожив государя своей кажущейся преданностью его особе и усердием к службе, осыпанный его милостями, Пален никогда не забывал упрека в «подлости», который сделан был ему Павлом в начале его царствования и с умыслом, систематически, приводил в исполнение все жестокие и необдуманные распоряжения императора, даже преувеличивая их значение. Пален знал, по какому скользкому пути идет он при мнительности и подозрительности государя, но у него не было врагов; напротив, все, даже императрица Мария, предубежденная против всех новых фаворитов своего супруга, считали Палена образцом рыцарства и прямодушия. Графиня Ливен, воспитательница великих княжен и подруга жены Палена, еще более утверждала ее в этом мнении. От возможных случайностей Палена спасала дружба с Кутайсовым, а чтобы упрочить за собой будущее, он вступил в тесную связь с двором великого князя Александра Павловича. Желая иметь всегда точные и верные сведения о жизни наследника и его супруги, Павел Петрович назначил в 1799 г. графиню Пален гофмейстериной двора великой княгини Елизаветы Алексеевны. В первое время Елизавета Алексеевна чуждалась графини Пален, чопорной и скучной немки, не без основания видя в ней приставницу, но постепенно графиня сумела победить это предубеждение. Впрочем, отношения императора к Елизавете Алексеевне, испортившиеся в 1799 году, изменились к лучшему, когда умерла у нее дочь, великая княжна Мария Александровна. Император, по-видимому, был очень огорчен этой смертью и испуган впечатлением, которое она произвела на Елизавету Алексеевну: она почти не плакала, что очень обеспокоило Павла Петровича.
Кутайсов, Растопчин и Пален были тремя лицами, пользовавшимися действительным значением при государе. Все прочие или не пользовались его доверием, как, например, вице-канцлер граф Никита Панин, или, как генерал-прокурор Обольянинов, принадлежали к типу гатчинцев, т. е., исполняя с усердием и точностью волю государя, они не отличались ни умом, ни образованием, и не в состоянии были возвыситься до более широкого понимания государственных дел, следуя всегда букве повелений императора, а не духу их. Самый усердный и сравнительно более развитый в умственном отношении гатчинец Аракчеев был уволен Павлом в конце 1799 г. за ложное донесение. Быть может, сам Кутайсов обязан был своим долгим, непрерывным фавором именно тому обстоятельству, что обязанности его ограничивались только личными услугами государю, а не касались служебных дел, где Павел не прощал недобросовестности.
Тяготясь своим все увеличивающимся нравственным одиночеством, император высказал в начале 1800 г. расположение примириться с Нелидовой, которая возвратилась тогда с его разрешения в Петербург и поселилась в Смольном: его прогулки уже направлялись в ту сторону, и он наконец выразил желание увидеть старого своего друга. Но императрица Мария своим стремлением к эффектам испортила дело: она пожелала придать этому примирению торжественный оттенок, назначила у себя вечернее собрание и пригласила к себе императора и Нелидову. Тогда Кутайсов и княгиня Гагарина подействовали на самолюбие Павла Петровича, и он прислал в назначенный вечер сказать императрице, что не может быть у нее. С этого времени Нелидовой пришлось окончательно запереться у себя в Смольном. Взамен того на государя начали оказывать влияние иезуиты, главой которых в России явился энергический и ловкий патер Грубер.
Все эти обстоятельства могут уяснить тот факт, что в 1800 г. личность и управление Павла носили на себе в высшей степени переменчивый характер, и тогда в полном смысле слова наступило для современников «царство страха». Особенно бросалась в глаза каждому несоразмерность наград и наказаний. При малейшем упущении не спасали виновного никакие заслуги: желание быть справедливым, «невзирая на лица», увлекало Павла Петровича в противоположную крайность, и он совершал величайшие несправедливости, чтобы не сказать более. Не было человека, которого заслуги были бы признаны Павлом в такой степени, как заслуги Суворова; не было отличия, какого бы он не дал ему, как писал он в рескрипте, «за великие дела верноподданного, которым прославляется царствование наше»: титул князя Италийского, сан генералиссимуса, приказ об отдавании ему воинских почестей, присвоенных лишь императору, памятник, воздвигнутый при жизни, — все это служило мерилом признательности государя к увенчанному славой полководцу. Призывая Суворова в Петербург, Павел предполагал отвести ему покои в Зимнем дворце и устроить триумфальную встречу. На самом же деле Суворов, больной физически и подавленный нравственно, приехал в Петербург в апреле 1800 г. как бы тайком, ночью, остановился у своего племянника, графа Хвостова, и, умирая под гнетом немилости к нему государя, не был удостоен его посещением. Мало того, государь не проводил тела своего полководца до последнего его жилища: он лишь выехал на путь, по которому шла печальная процессия и поклонился гробу, уронив несколько сердечных слез; целый день он был невесел и ночью плохо спал, часто повторяя: «жаль». Официальным поводом к негодованию Павла на Суворова было то, что Суворов, вопреки военному уставу Павла, имел при себе во все время похода дежурного генерала, а негласной причиной немилости можно предполагать возбужденное недоброжелателями Суворова самолюбие Павла, оскорбленного признанием Суворова, что артиллерийская, квартирмейстерская и провиантская части находились в австрийской армии в лучшем состоянии, чем в русской: в Суворове он опять увидел екатерининского генерала, противника его преобразований, а между тем, недоброжелатели Суворова при дворе вовремя напомнили государю, что он был в родстве с Зубовыми, находившимися в опале… Таково же было отношение Павла и к войскам, возвратившимся из похода, где они покрыли себя славой и где их мужество удивляло даже врагов. Забыты были их подвиги, и в целом ряде приказов сделаны были выговоры за то, что «инспекторы и шефы полков мало прилагали стараний к сохранению службы в таком порядке, как было императорскому величеству угодно, и следственно… сколь мало они усердствовали в исполнении его воли и службы», или «за то, что во всех частях, составляющих службу, сделано упущение; даже и обыкновенный шаг нимало не сходен с предписанным уставом» и т. п. Словом, государь был недоволен, что многие из введенных им плац-парадных экзерциций оказывались непригодны на полях военных действий. Когда великий князь Константин Павлович, возвратившись из швейцарского похода, доложил государю о неудобствах обмундирования армии, сказавшихся в походе, и представил образец пригодного солдатского обмундирования, государь был крайне недоволен, найдя, что образец этот напоминает «потемкинскую» форму. Неудачи в Швейцарии и Голландии, где командовали войсками плац-парадные генералы Корсаков и Герман, государь старался объяснить именно отступлениями от изданного им устава. 10 августа 1800 года объявлен был приказ: «его императорское величество дает на замечание генералам инспекции финляндской, что они видят сами, сколь далеки они даже от того, чтобы быть генералами даже посредственными, и что пока они будут таковы — везде, конечно, и всеми будут биты».
Полицейская опека над частной жизнью подданных, боязнь «моральной язвы» также не ослабевали, а вместе с тем, постоянно находил себе пищу никогда не умиравший в душе Павла Петровича страх заговоров и какого-либо переворота. Пален, пользуясь поддержкой Кутайсова, умел, однако, направлять подозрения императора и гнев его сообразно своим целям. 18 апреля 1800 г. последовал указ сенату: «Так как чрез вывозимые из-за границы разные книги наносится разврат веры, гражданского закона и благонравия, то отныне впредь до указа повелеваем запретить впуск из-за границы всякого рода книг, на каком бы языке оные ни были, без изъятия, в государство наше, равномерно и музыку». Даже академии наук воспрещено было выписывать книги из-за границы. В самом Петербурге под влиянием разных неосновательных доносов начались полицейские строгости. «Негодяи, — говорит Коцебу, — злоупотребляя доверием монарха, сердце которого было склонно к кротости и доброте, всюду показывали ему призраки, вовсе не существовавшие, и даже такие, в которые они сами не верили, и ввели начало владычества ужаса». Преданный государю Коцебу сам засыпал всегда со страшными предчувствиями и вскакивал ночью при каждом шуме. На его примере легко видеть, в каком состоянии духа находился каждый житель Петербурга в то время. Проезжая по улице, он смотрел во все стороны, стараясь угадать, не едет ли император, чтобы своевременно отдать ему честь; он осматривал цвет и покрой одежды — нет ли чего в них противного указу; в театре, месте его службы, он должен был угождать посредственностям, покровительствуемым Кутайсовым, и его фаворитке, г-же Шевалье, а во время спектаклей трепетал при мысли, что недремавшая (только для вздорных доносов) полиция или ее тайные агенты найдут двусмысленные или колкие выражения в разрешенных им для игры пьесах. Всякий раз, когда его жена и дети запаздывали на прогулках, он боялся, что их арестовали за неотдание чести и посадили в тюрьму. Разговоров с кем-нибудь он чуждался, опасаясь доносов; писать он не мог, потому что рукописи могли быть захвачены и превратно истолкованы, читать — также, так как все иностранные книги были запрещены. В довершение всего, осенью, зимой и весной, когда по делам ему приходилось идти около дворца, он бежал, чтобы не получить простуды, потому что во всякое время года и при самой ужасной погоде нужно было следовать мимо дворца с непокрытой головой, встречая почти на каждом шагу кибитки с ссыльными или людей, ведомых под конвоем для наказания». «Я сошлюсь, — прибавляет Коцебу, — на всех жителей Петербурга, когда бы кто решился упрекнуть меня в преувеличении… О, если бы государь знал это! Он, который сердечно желал счастья своим подданным!» Между тем, на Дону казнен был, вопреки приказанию императора, преданный ему полковник Грузинов, которого Пален и его сообщники не желали допустить в Петербург, а в самом Петербурге лейтенант Акимов за эпиграмму на построение Исаакиевского собора сослан был в Сибирь с урезанием языка; пастор Зейдер, обвиненный в том, что имел запрещенные книги в своей библиотеке, — был наказан кнутом; генерал-лейтенант князь Сибирский по неосновательному доносу закован был в кандалы и также сослан. Военные вообще чаще подвергались всякого рода взысканиям. Конногвардейский полк в начале 1800 г. переведен был в Царское Село и отдан для обучения великому князю Константану Павловичу; говорили, что, в припадке гнева на оплошность офицеров этого полка у императора вырвалось даже слово: «в Сибирь!» Штабс-капитан Кирпичников в мае 1800 г. по приговору военного суда, утвержденному императором, прогнан был чрез строй и получил 1000 ударов шпицрутеном. Редкий вахтпарад обходился без наказаний. Из ряда многих странных распоряжений Павла за то время нельзя пройти молчанием того, что в ноябре запрещен был приезд ко двору почти всем лицам, имевшим на это право, за исключением лиц, ближайших к императору, так как они сказались «невежами», аплодируя на придворном спектакле, а в январе 1801 г. прусский купец Ширмер, ходатайствовавший о дозволении учредить общество, «в коем гражданские чиновники, купцы и художники могли бы найти препровождение времени по вечерам», — посажен был на месяц на хлеб и воду, и затем выслан за границу; еще ранее запрещено было офицерам посещать общественные собрания. Разбором всех доносов и усердным не по разуму исполнителем решений императора был, кроме Палена, «гатчинец» генерал-прокурор Обольянинов, не ведавший, что творил. «Время это было самое ужасное, — рассказывает один из его подчиненных, Мертваго: — государь был на многих в подозрении. Тайная канцелярия была занята делами более вотчинной; знатных сановников почти ежедневно отставляли от службы и ссылали на житье в деревни. Государь занялся делами церковными, преследовал раскольников (духоборцев), разбирал основание их секты; многих брали в тайную канцелярию, брили им бороды, били и отправляли в поселение. Словом, ежедневный ужас. Начальник мой стал инквизитором, все шло чрез него. Сердце болело, слушая шепоты, и рад бы не знать того, что рассказывают». Замечательно, что именно в это время, в апреле 1800 г., Павел говорил шведскому послу Стединку: «Меня выставляют за ужасного невыносимого человека, а я не хочу никому внушать страха». Еще замечательное, что самое спокойное время в 1800 г. в Петербурге было в сентябре и октябре, когда граф Пален был назначен командовать армией на прусской границе, а должность петербургского военного губернатора с 14 августа исполнял генерал от инфантерии Свечин.
Тревожное состояние умов в Петербурге вполне совпадало с планами лиц, стремившихся к устранению Павла от престола и к установлению регентства в России, так как казалось, что государь страдает психическим расстройством. Мысль о возможности установления регентства укреплялась подобными примерами, бывшими незадолго до этого времени в Англии и Дании. Начало свое мысль эта получила в беседах честолюбивого вице-канцлера графа Панина с английским послом Витвортом, который в мае 1800 г. должен был оставить Россию. Друг Витворта, Ольга Александровна Жеребцова, сестра опальных Зубовых, и граф Панин привлекли затем к участию в заговоре вице-адмирала Рибаса, хитрого и продажного, но ловкого и способного человека, только что уволенного Павлом от заведывания лесным департаментом за обнаруженные хищения: неаполитанец по происхождению, он приехал в Россию вместе с Алексеем Орловым, приняв участие в похищении известной княжны Таракановой, и упрочил свою карьеру женитьбой на побочной дочери Бецкого. Проследить за первоначальными действиями этих друзей весьма трудно, но известно, что в сентябре граф Панин напрасно пытался подать государю записку о необходимости сближения с Англией и Пруссией, а в то же время в морском ведомстве, где Рибас играл важную роль, несмотря на то, что ожидали войны с Англией, высочайшие приказы за сентябрь и октябрь наполнены были более, чем когда-либо, увольнениями от службы и в отпуск офицеров балтийского флота, который для войны с Англией необходим был в полном своем составе. Вслед за тем, в октябре граф Панин явился к петербургскому военному губернатору Свечину и объявил ему, что он стоит во главе заговора против императора, что предположено заставить императора отказаться от престола и возвести на него великого князя Александра. Панин спрашивал затем, какое решение думает ввиду этого принять сам Свечин, как командующий войсками в Петербурге. Генерал с негодованием отверг предложение Панина принять участие в заговоре, но объявил, что не изменит его доверию, чтобы доносом приобрести милость государя: «закон», прибавил он, «дает мне право и все средства исполнить мою обязанность». Спустя несколько дней к Свечину явился Рибас с тем же вопросом и получил тот же ответ. «Спустя два дня, — пишет Свечин в своих записках, — я утром был уволен от должности генерал-губернатора и назначен сенатором, а вечером того дня отставлен от службы». На его место 27 октября снова назначен был Пален, вошедший уже в тесную связь с заговорщиками. Увольнение Свечина современники объясняли интригой Кутайсова: на одной дочери Лопухина, сестре фаворитки, женат был старший сын его, Павел, а на другой — сын Жеребцовой, Александр. В то же время Жеребцова польстила Кутайсову, сообщив ему, что, будто бы, брат ее, князь Платон Зубов, желает жениться на его дочери. Восхищенный Кутайсов, со своей стороны, убедил государя простить братьев Зубовых и вызвать их в Петербург. Зубовы приехали в Петербург в ноябре и осыпаны были милостями императора: им возвращены были их имения, и оба они были назначены шефами кадетских корпусов. Тогда же, 1 ноября, граф Пален исходатайствовал у императора неслыханную дотоле милость: высочайшим указом сенату дозволено было всем выбывшим или исключенным из службы военной или гражданской вновь вступить на службу; но при этом сделана была странная оговорка, чтобы все таковые явились в Петербург для личного представления государю. Таким образом, в скором времени собралось в столице около 2000 человек, хотя и прощенных, но дважды озлобленных против императора, так как многие из них, уже впав в нужду, должны были теперь совершить путь в три или четыре тысячи верст до Петербурга, чтобы потом пройти, быть может, столько же до назначенных им полков…
В это время уже начались неприязненные действия России против Англии: 23 октября граф Растопчин по повелению императора объявил о наложении эмбарго на английские суда, находившиеся в русских портах, в отплату англичанам за захват Мальты, и начались деятельные приготовления России к войне с Англией. Случайно заболел в это время президент адмиралтейств-коллегии граф Кушелев, и Рибас должен был вместо него докладывать дела императору. Ловкость докладчика, его уверенность в счастливом исходе войны и сделанные им предположения об обороне Кронштадта очень понравились Павлу, и он тотчас же начал оказывать ему благоволение; говорили, что Рибас, польщенный этим, думал открыть императору планы заговорщиков. Случилось, однако, что Рибас внезапно заболел и скоро умер… Панин уже лишился тогда вице-канцлерского места и был назначен в сенаторы, но около 20 декабря вызвал на себя по ничтожному поводу неудовольствие государя и был выслан в подмосковную деревню. Незадолго до своей опалы он несколько раз виделся с великим князем Александром и убеждал его принять на себя бремя правления, но великий князь отверг это предложение. После удаления Панина главой заговора сделался граф Пален.
4 декабря между Россией и Швецией заключен был союз против Англии, которым ограждалась свобода морской торговли, а затем к этому союзу приступили Пруссия и Дания. Союз России с Францией был также обеспечен, так что против Англии составилась грозная, еще невиданная коалиция морских держав. Король шведский прибыл в Петербург, чтобы личным свиданием с государем изгладить старые недоразумения, но тщеславный и упорный нрав его привел к новому охлаждению к нему Павла. Император встретил короля с большим почетом и с выражениями полной дружбы, но король поступал так неосторожно, что Павел часто чувствовал себя оскорбленным и стал питать отвращение к своему гостю. Однажды, увидев в балете красные шапочки на танцовщицах, он сказал, что эти шапки якобинцев. «Может быть, — сказал сухо император, — но у меня их нет». В другой раз Густав-Адольф пригласил Павла приехать в Швецию, обещая ему показать свою гвардию и выражая этим сомнение насчет великого совершенства русских гвардейцев. «Слова эти, — говорит современник, — тем более возмутили Павла, что король в глазах императора был ничтожный королек, а этим предложением он ставил себя наравне с ним, всемогущим самодержцем всея России». Когда во время церемониального марша император во главе войск лично отдал честь высокому гостю, гость этот ответил только легким наклонением головы. Король, наконец, не принял официального письма императора, потому что в титуле был пропущен титул его «норвежского наследника». Тем не менее, Павел Петрович дружелюбно расстался с королем и на другой день пред самым его отъездом послал к нему графа Растопчина просить орден Сeрафимов для своего обер-шталмейстера, графа Кутайсова. Король отказал под тем предлогом, что Кутайсов еще не имеет ордена св. Андрея. Тогда император, в высшей степени разгневанный этим отказом, в ту же минуту велел возвратиться придворной кухне и свите, назначенной провожать короля до границы, так что без помощи одного финского священника король и его двор не имели бы пропитания; вместе с тем, Павел, чтобы загладить обиду, которую осмелились нанести его любимцу, поспешил тотчас наградить его орденом св. Андрея. Союз со Швецией, тем не менее, остался в силе. Кронштадт приготовлялся к обороне, поспешно собирались отпускные офицеры балтийского флота, для защиты берегов собрана была армия; приняты были меры даже для обороны Соловков. Желая, вместе с тем, «атаковать англичан там, где удар им может быть чувствительнее и где меньше ожидают», император, с одной стороны, просил первого консула сделать диверсию нападением на берега Англии, а с другой — 12 января 1800 г. дал приказание атаману войска донского Орлову двинуться с донскими полками в поход на Индию. Казаки, исполняя приказ государя, 27 февраля тронулись в путь, но 18 марта успели только переправиться чрез Волгу, и вслед за тем получили известие о кончине императора. Нет сомнения, что поход этот, мало обдуманный и вовсе неподготовленный, не привел бы к желаемой цели, так как неизвестна была даже дорога в Индию, но та же неизвестность царила и в Англии относительно возможности этой экспедиции, тем более, что одновременно с вестью о ней там узнали о расширении пределов России за Кавказом: 18 января 1801 г. по завещанию последнего грузинского царя Георгия совершилось добровольное присоединение к России Грузии. Все это произвело в Англии сильное впечатление, особенно в торговых сферах. Лондонский кабинет ко всеобщему удивлению один сохранял видимое спокойствие и лишь в конце февраля 1801 г. отправил в Балтийское море эскадру под начальством Нельсона.
Разрыв с Англией как нельзя более согласовался с планами заговорщиков. Отпускная торговля наша целиком была в руках англичан, вывозивших русское сырье: хлеб, кожу, лес и т. д. Прекращение этой торговли совпало со временем осенних продаж, и появившиеся низкие цены на сырье ложились тяжелым бременем на дворянство и купечество. Осуждали политику государя, уверяли, что Кронштадт не выдержит бомбардирования английского флота, и предрекали Петербургу неминуемую гибель. Этими слухами и внушениями думали, говорит де Санглен, приготовить публику, и без того недовольную…
Граф Пален, после удаления Панина давший заговору другое направление, не терял времени. Не питая доверия к характеру Платона Зубова, которого считал он человеком ничтожным и пустым, Пален избрал правой рукой своей генерала Беннигсена, находившегося на русской службе, но бывшего подданным английского короля по ганноверскому своему происхождению. Беннигсен, подобно многим другим, был сначала уволен из службы, но, вследствие запрещения государя, не мог выехать за границу и затем получил назначение служить на кавказской линии. Пален вызвал его в Петербург и заранее ввел его во все подробности заговора, предназначая ему роль руководителя. Государь только что переехал, 1 февраля 1801 г., в новый дворец свой, Михайловский замок, построенный на месте разобранного Летнего дворца, в котором государь родился. «На том месте, где родился, хочу и умереть», — говорил император. Рассказывали, что построение этого замка связано было с мистическими воззрениями Павла и видением часовому при восшествии Павла на престол св. Архангела Михаила, в честь которого освящена была церковь замка и наречен младший сын императора. Дворец был заложен 26 февраля 1797 года и строился 4 года. 8 ноября 1800 г., в день Архангела Михаила, происходило освящение замка, а 1-го февраля 1801 г. император поспешил поселиться в новом, великолепном, но еще сыром и не вполне отделанном своем жилище, чтобы успеть пожить в нем до отправления своего в Москву, где он предполагал весной произвести смотр войскам московской инспекции. Михайловский замок по наружному виду представлял рыцарскую крепость, окруженную рвами и гранитными брустверами, на которых стояли орудия; сообщение производилось по подъемным мостам, у которых стояли караулы, но никаких подземных ходов, о которых ходила молва, в замке не было.
Для завершения коварных действий графа Палена и его сообщников нужно было убедить великого князя Александра в истине распущенных по городу слухов, что Павел Петрович собирается заключить супругу свою в монастырь, а старших сыновей своих в Шлиссельбургскую крепость. Слухи эти ничем, однако, не подтверждались, хотя подозрительность императора часто обращалась на старшего его сына. Известно только, что государь однажды, когда великий князь ходатайствовал пред ним за некоторых провинившихся офицеров, увидел в этом ходатайстве стремление сына к популярности, в ущерб себе, и, подняв свою палку, с гневом закричал на него: «я знаю, что ты злоумышляешь против меня!» Великая княгиня Елисавета бросилась между отцом и сыном, и Павел ушел, пыхтя от гнева. Этим предубеждением государя и воспользовался Пален для достижения своих целей: он старался вооружить отца против сыновей, а великих князей уверял, что заботится об оправдании их поступков пред их родителем. В то же время Пален удалил с помощью Кутайсова последнего человека, который мог стать ему поперек дороги. Растопчин, как директор почт, перехватил письмо, где шла речь будто бы о Цинцинатте — Репнине, впавшем в немилость Павла, и, донеся о нем императору, приписал его Панину, давнему своему сопернику. Ошибка или злоумышление Растопчина вскоре обнаружилось: автором оказалось другое лицо; но Кутайсов воспользовался случаем, чтобы погубить старого своего приятеля. Объяснили действие Растопчина в самом черном виде, хотя почерк Панина был известен самому государю. «Это чудовище! — воскликнул Павел: — он хотел сделать меня орудием частной мести!» 20 февраля Растопчин был уже уволен от всех дел и уехал в подмосковную свою деревню: его не допустили даже проститься с государем. Его должности: первого члена коллегии иностранных дел и директора почт — переданы были Палену.
Но уже 9 марта случилось нечто неожиданное. Павел, кажется, был кем-то предуведомлен или начал бояться Палена, давши ему в руки такую всеобъемлющую власть. Поэтому, не говоря ему ни слова, он послал за Аракчеевым, жившем около Новгорода, причем сам подписал подорожную. Но Пален перехватил фельдъегеря и представил государю пакет и подорожную, как подложные. Государь приказал ему отправить их немедленно по назначению и при этом невзначай спросил его, возможно ли теперь повторение событий 1762 г. Пален хладнокровно ответил на это, что некоторые и теперь задумывают подобное покушение, но исполнить его не так легко, как прежде: войско тогда не было еще в руках государя, и полиция не так действовала, как теперь. Предположив затем из дальнейших слов государя, что он, быть может, хорошо осведомлен о заговоре, широко распространявшемся среди офицеров гвардии, Пален с твердостью объяснил ему, что он сам стоит во главе одного заговора для того, чтобы наблюдать за действиями заговорщиков, потому что не имеет силы помешать им теперь же; вслед за тем он добавил, что не может отвечать за безопасность государя, пока не будет иметь в руках письменного повеления арестовать в случае надобности великого князя Александра Павловича. Получив таким способом от государя это повеление, распространенное на всех членов императорской фамилии, Пален немедленно показал его великому князю Александру…
Павел Петрович, однако, не вполне доверял Палену: он с нетерпением ожидал Аракчеева и скрывал свои мысли даже от Кутайсова, сказав ему только: «через пять дней ты увидишь великие дела!» Но точных сведений о заговоре государь не мог иметь: даже те, кто желал бы предупредить его, боялись, что Павел Петрович не даст себе труда вникнуть в дело и, доверяя Кутайсову, выдаст их головой тому же Палену.
Наконец, вечером 11 марта прибыл к петербургской заставе давно ожидаемый Аракчеев, но здесь по приказанию Палена ему было объявлено, что его не могут пропустить без особого повеления государя. В этот день великих князей Александра Павловича и Константина Павловича генерал-прокурор Обольянинов приводил к присяге на верность императору-отцу, и оба они находились у себя в комнатах под арестом. В тот же вечер Павел Петрович удалил от себя верный караул от конной гвардии, которую Пален представил ему как зараженную якобинством, а взамен его поставил у дверей своей спальни двух унтер-лакеев…
В ночь с 11 на 12 марта императора Павла Петровича не стало… «Судьбам Вышнего, — возвещал манифест нового императора Александра Павловича, — угодно было прекратить жизнь любезного родителя нашего, государя императора Павла Петровича, скончавшегося скоропостижно апоплексическим ударом в ночь с 11-го на 12-е число сего месяца. Мы, восприемля наследственно императорский всероссийский престол, восприемлем купно и обязанность управлять Богом нам врученный народ по законам и по сердцу в Бозе почивающей августейшей бабки нашей, государыни императрицы Екатерины Великия, коея память нам и всему отечеству вечно пребудет любезна, да по ее премудрым намерениям шествуя, достигнем вознести Россию на верх славы и доставить ненарушимое блаженство всем верным подданным нашим, которых чрез сие призываем запечатлеть верность их к нам присягой пред лицем всевидящего Бога, прося Его, да подаст нам силы к снесению бремени, ныне на нас лежащего».
Манифест этот произвел, по словам современников, всеобщий восторг в обществе, особенно в среде дворянства: «все умы и сердца успокоились». «Сын Екатерины (так объяснял это «успокоение» в обществе представитель его, Карамзин), мог быть строгим и заслужить благодарность отечества. К неизъяснимому изумлению россиян, он начал господствовать всеобщим ужасом, не следуя никаким уставам, кроме своей прихоти; считал нас не подданными, а рабами; казнил без вины, награждал без заслуг; отнял стыд у казни, у награды — прелесть; унизил чины и ленты расточительностью в оных; легкомысленно истреблял долговременные плоды государственной мудрости, ненавидя в них дело своей матери; умертвил в полках наших благородный дух воинский, воспитанный Екатериной, и заменил его духом капральства. Героев, приученных к победам, учил маршировать; отвратил дворянство от воинской службы; презирал душу, уважал шляпы и воротники; имея, как человек, природную склонность к благотворению, питался желчью зла; ежедневно вымышлял способы устрашать людей и сам более всех страшился; думал соорудить себе неприступный дворец — соорудил гробницу!..»
17-го марта, в 7 часов вечера, тело почившего императора, приуготовленное на кровати в короне и порфире, в присутствии их величеств и их высочеств было перенесено генерал- и флигель-адъютантами из почивальной в тронную залу Михайловского замка и выставлено на паратбете; затем, 22-го марта, тело было перенесено из тронной на катафалк, устроенный в военном зале. 23-го марта, в Страстную субботу, останки почившего государя перевезены были в Петропавловский собор. За гробом следовал император Александр, имея на себе черную мантию и распущенную на голове шляпу с флером, за ним следовал великий князь Константин Павлович с супругой, великой княгиней Анной Феодоровной; императрица Мария Феодоровна, обессилевшая от горя и слез, оставалась во время печальной церемонии в Михайловском замке, утешаемая заботами и попечениями новой императрицы, Елизаветы Алексеевны. В тот же день, 23-го марта, последовало отпевание и погребение тела императора Павла Петровича в Петропавловском соборе.
Рукописные материалы для истории императора Павла находятся во многих правительственных архивах, в особенности в Государственном архиве, в архивах министерства Императорского двора и министерства иностранных дел в С.-Петербурге и Москве, в архивах центральных учреждений военного министерства, в Сенатском архиве, в Московском архиве министерства юстиции и др. Важны также частные собрания рукописей; таковы, например, рукописи из собрания покойного князя Алексея Борисовича Лобанова-Ростовского, пожалованные Государем Императором Императорскому Русскому Историческому Обществу. Из отдельных изданий актов царствования императора Павла выделяются по своему значению: «Полное Собрание Законов», тт. XXIV, XXV и XXVI, «Архив Государственного Совета», т. II, «Сенатский Архив», т. I, «Собрание трактатов и конвенций» Мартенса. Масса правительственных актов, писем и записок императора Павла и его современников, вместе с другими разнообразными материалами, напечатана в «Сборнике Императорского Русского Исторического Общества», в «Архиве кн. Воронцова», в «Архиве кн. Куракина», в «Осьмнадцатом Веке» и в журналах: «Библиографические Записки», «Чтения в Императорском Московском Обществе истории и древностей российских», «Русский Архив», «Русская Старина», «Древняя и Новая Россия», «Исторический Вестник»; см. также издания Брикнера: «Материалы для жизнеописания графа Никиты Петровича Панина», Choumigorsky: «Lettres de S. M. l’Imperatrice Marie Feodorovna a m-lle Nelidow», Lise Troubetzkoy: «Correspoudance de S. M. l’Imperatrice Marie Feodorovna avec m-lle de Nelidow». Paris, 1896. Из записок современников об императоре Павле обращают на себя внимание следующие: D’Allonville: «Memoires tires des papiers d’un homme d’Etat». «Article écrit par quelqu’un qui а beaucoup connu la princesse Anne Gagarine («Le Temps» du 3-е Février 1833); Ассебург (Asseburg: «Denkwürdigkeiten». Berlin, 1842; Бахметев, A. H.: «Souvenirs» (ркп.); Башилов; «Записки о временах Екатерины II и Павла I». («Заря», 1871, 12); Башомон: «Записки» («P. Cтap.», 1882); Болотов: «Памятник протекших времен». М., 1875 и «Записки», XXXV, в «Р. Стар.» 1889 г.; Брей (Bray), кавалер: «Memoire sur la Russie» (ркп.); Вигель: «Записки». M., 1864—1866, а также в «P. Арх.» 1894 г.; Виже-Лебрен (Vigee le Brun): «Souvenirs». Paris, 1869; перев. в «Др. и Нов. России.», 1876, 10—12; Волконский, кн. П. М.: «Рассказы» («P. Стар.», 1876, 5); Вяземский, кн., П. А.: «Старая записная книжка» в «Полном собрании сочинений», СПб., 1878—1887; Гарновский: «Записки» («Р. Стар.», 1876, 1—7); Гейкинг: «Aus den Tagen Kaiser Pauls» von Bienemann. Leipzig, 1886 («P. Стар.», 1887); Гельбиг: «Russische Günstlinge». Tubingen. 1809 (Перевод в «P. Стар.» 1886, 1887); Глинка, С. Н.: «Записки». СПб., 1895; Голицын, А. Н. кн.: «Рассказы» («Р. Арх.», 1886); Голицын, С. M., кн.: «Рассказы» («Р. Арх.», 1869); Голицын, Ф. Н., кн.: «Записки» («Р. Арх.», 1884, 1); Головина, графиня: «Записки». СПб., 1899; Греппи (Greppi): «Revelations diplomatiques sur les relations de la Sardaigne avec l’Autriche et la Russie pendant la premiere et la dernière coalition». Paris, 1859; Грембло (Grimblot): «La cour de Russie il y а cent ans». Berlin, 1890; Греч, H. И.: «Записки о моей жизни». СПб., 1886; Грязев: «Записки» (ркп.); Даль, В. И.: «Рассказы о временах Павла I» («Р. Стар.» 1870, 9); Дашкова, кн.: «Memoires» («Арх. кн. Воронцова», XXI); Денисов, А. К.: «Записки» («Р. Стар.», 1874—1875); Державин: «Записки» (Сочинения Державина, изд. Грота, т. VI); Дмитриев, И. И.: «Взгляд на мою жизнь», М., 1866 г.; Дмитриев М. А.: «Мелочи из запаса моей памяти». М., 1869; Долгорукий, кн., И. М.: «Капище моего сердца». М., 1874 и в «Р. Арх.», 1893; «Europäische Annalen» — vom Jahre 1807; Екатерина II: «Memoires», London 1859; «Ermordung des Kaisers Paul I» (Sybel: «Historische Zeitschrift, 1860, 3»); Ермолов, А. П.: «Рассказы» («Чтения Московского Общества» и проч., 1863, 4); Евгений Виртембергский, принц: «Memoiren» Frankfurt am O. 1862; Helldorf: «Aus dem Leben des Prinzen Eugen von Würtemberg». Berlin, 1861; Жоржель: «Записки» (Georgel); «Memoires pour servir a l’histoire des événements de la fin du XVIII siècle, t. VI, Paris, 1820. Перевод в «Др. и Нов. России», 1878, 6—12); Зейдер: «Der Todeskampf am Hochgericht». Hildesheim und Leipzig, 1803, а также в «P. Стар.» 1878, XXI и XXII; Зейме (Seume): Briefe über die neuesten Veränderungen in Russland. Leipzig 1797; Ильинский «Записки» («P. Арх.», 1869); «Исторический Сборник». Лондон, 1859. Кн. 1 и 2; Карабанов: «Исторические рассказы и анекдоты» («Р. Стар.», 1871, 1872). Karl Friedrich von Baden: «Politische Correspondenz» (1783—1806); Heidelberg, Ковалевский, E. П. «После смерти Павла I» (ркп.); Комаровский, гр.: «Записки» («Р. Арх.», 1867, а также «Истор. Вестн.», 1898); Коцебу (Kotzebue: Das merkwürdigste Jahr meines Lebens. Berlin, 1801); его же: «Записка о кончине императора Павла» (ркп.); Кутлубицкий: «Рассказы» («P. Apx», 1868). Ланжерон, гр.: «Записки» (ркп., отрывки в «Revue Britannique», 1895 и в «P. Стар.» 1895 г.); Ливен, кн. Д. X.: «L’Empereur Paul» (ркп.); Лопухин, И. В.: «Записки» («P. Арх.»., 1884, 1); Лопухин кн. П. П.: «Рассказы» (ркп); Лубяновский: «Воспоминания» («Р. Арх.», 1872); Мальмсбюри, лорд «Diaries aux correspondance». London, 1845; Массон (Masson): Memoires secrets sur la Russie Paris, 1802; Местр, Жозеф (Maistre): «Memoires et correspondance»; Мертваго: «Записки». M., 1877 или в «P. Apx». 1867 г. Paris, 1869; Муханова, M. С.: «Из записок» (в неполном виде) («Р. Арх.», 1878, 1); Нессельроде, граф К. В.: «Записки» («P. Вестн»., 1865, 10); Оберкирх (Oberkirch): «Memoires». Paris, 1853; Paul I. Von einem unbefangenen Beobachter. Leipzig, 1800; Пишчевич: «Жизнь A. C. Пишчевича, им caмим описанная». M., 1885; Полетика, П. И.: «Записки» («Р. Арх.», 1885); Понятовский, Станислав, кн.: «Souvenirs». Paris, 1895; Порошин: «Записки» (приложение к «P. Стар.», 1881). СПб., 1881; Растопчин, гр.: Ф. В. «Картина Европы в начале XIX ст. и отношение к ней России» («Памятники новой русской истории», Кашпирева, СПб., 1871); его же «1812 год» («P. Стар.», 1896, 1); Растопчин, гр. А. Ф.: «Materiaux inedits pour la biographie future du comte Rastoptchine». Bruxelles, 1864; Ржевская (Алымова): «Записки» («P. Арх.», 1871, 1); Реймерс: «Петербург при императоре Павле Петровиче» («Р. Стар.», 1883). Перевод с издания: «St. Petersburg am Ende seines ersten Jahrhun-derts». St. Petersburg, 1805; Рибопьер, гр.: «Записки» («P. Арх.», 1877, 1); Рунич, Д. П.: «Из записок» («P. Стар.», 1896) и (ркп.); Саблуков: «Записки» («Fraser’s Magazine», 1865, «La mort de Paul I» — «Revue moderne 1865 et 1866», перев. в «P. Арх.», 1869, II); Санглен: «Записки» («P. Стар.», 1882 и 1883); Сегюр (Segur) гр.: «Memoires». Paris, 1827; Серра-Каприола: «Донесения» (ркп.); Станислав Август: «Memoires». Leipzig, 1862; Стединк (Stedingk): «Memoires posthumes», Paris, 1844; Thugut: «Vertrauliche Briefe», Wien, 1872; Тургенев, A. M.: «Записки» («Р. Стар.», 1885, 1886, 1887, 1889, 1895); Тыртов: «Анекдоты об императоре Павле I», М., 1807; «Философ горы Алаунской», M. 1801; Фонвизин, М. А.: «Записки», Лейпциг, 1861, а также в «Р. Стар.», 1884; Хвостов: «Записки» («Р. Арх.», 1870, 3); Храповицкий: «Дневник». СПб., 1874; Циммерман: «Записки» (ркп.); Чарторижский (Czartorisky), кн. Адам: «Memoires», Paris, 1887; Чичагов: «Записки» («Memoires de l’amiral Tchitschagoff», Leipzig, 1862 и «Архив адмирала H. В. Чичагова», выпуск I, СПб., 1885, а также «Р. Стар.», 1883, 1886, 1887, 1888); Шишков: «Записки». Берлин, 1870; Шуазель-Гуфье (Choiseul-Gouffier): «Memoires historiques». Paris, 1829; Энгельгардт: «Записки». M., 1867. Из немногочисленной литературы об императоре Павле и его времени более известны и важны следующие сочинения: Кобеко: «Цесаревич Павел Петрович», СПб., 1887; Шумигорский: «Императрица Мария Феодоровна», т. I, СПб., 1892; Шильдер: «Император Александр Первый», т. I, СПб., 1897; «Leben Pauls I», Frankf. am M., 1804. (Перевод Кряжова: «Жизнь Павла I», M., 1805); Sclmitzler: «Kaiser Paul I vor und nach seiner Thronbesteigung» (Raumer: «Histor. Taschenbuch», 4-te Folge, 8-er Jahrgang», Leipzig, 1867); «Kaiser Pauls Ende» von R. R., Stuttgart, 1897; Шумигорский: «Екатерина Ивановна Нелидова», СПб., 1897; Васильчиков: «Семейство Разумовских», СПб., 1880; Бильбасов: «История Екатерины Второй», т. 1 и 2, СПб., 1890—1891, т. XII, Берлин, 1896; Милютин: «История войны 1799 года», СПб., 1852; Панчулидзев: «История кавалергардского Ее Величества полка», СПб., 1899; Tatistcheff: «Paul I et Bonaparte» («Nouvelle Revue», 1887). Paris, 1887; Лебедев: «Преобразование русской армии в царствование императора Павла Петровича» («Р. Стар.». 1877, т. XVIII). «Графы Панины», СПб., 1863; его же, Корсаков: «Воцарение императора Павла» («Ист. В.», 1896); Григорович: «Канцлер кн. Александр Андреевич Безбородко» (Об. И. Р. И. О., т. XXVI и XXIX); «Хроника недавней старины», (из архива кн. Оболенского-Нелединского-Мелецкого), СПб., 1876; Thiers: «Histoire du consulat et de l’Empire» (3-е vol.); Rabbe: «Histoire d’Alexandre I», Paris, 1826; Chateaugiron: «Notice sur la mort de Paul I». Paris, 1820. Bernhardi: «Geschichte Russlands», Leipzig, 1875; Lloyd: «Alexander I» (aus dem Englischen), Stuttgardt, 1826; Bulau: «Personnages enigmatiques» (Traduit de l’allemand); Winterfeld: «Geschichte des Ordens sancti Iohannis», 1859; Андреев: «Представители власти в России», СПб., 1871; Морошкин: «иезуиты в России», СПб., 1870; Blum: «Еin russischer Staatsmann» Leipzig, 1857; Пыпин: «Общественное движение при Александре I», СПб., 1883; Градовский: «Высшая администрация в России и генерал-прокуроры», СПб., 1866; Романович-Славатинский: «Дворянство в России», СПб., 1870; Семевский: «Крестьянский вопрос в России в XVIII и первой половине XIX в.», СПб., 1888; Корф: «Жизнь гр. Сперанского», СПб., 1861; Щеглов: «Государственный Совет в царствование императора Александра I», Ярославль, 1895; «Павловск» (очерк истории и описание), СПб., 1877; Ровинский: «Подробный словарь русских гравированных портретов», СПб., 1886—1889 и др.