Пятеро (Жаботинский)/Вроде Декамерона

Вроде Декамерона

править

По пути событий, определивших Марусину судьбу, особенно помню одну летнюю ночь, сначала на море, потом на Ланжероне. Трудно будет об этом рассказать так, чтобы ни одно слово не царапнуло: ради памяти Маруси мне бы не хотелось обмолвиться неловко или шероховато. У нее действительно (я уже сказал) все выходило «по-милому», даже самые – для того времени – взбалмошные безрассудства, но сберечь эту черту в моей передаче будет нелегко; очень боюсь за эти две главы, но надо.

В шаланде было нас семеро, большая шаланда; были одинаковые мать и дочь Нюра с Нютой; два белоподкладочника, однажды здесь описанные (или другие, неважно); Маруся, Самойло и я. Самойло после той недели на квартире у Генриха уже не так сторонился, хотя снова замолчал. На четырех веслах мы ушли очень далеко; и еще до заката съели все пирожки и груши.

Маруся была неровная, то хохотала и шумела, то задумывалась. Я знал почему. Когда мы спускались к берегу и отстали вдвоем, она вдруг обернулась и шепнула, вся клокоча внутри от возбуждения и радости:

– Через месяц Алеша приезжает.

Я не сразу понял, о ком это; потом сообразил – о Руницком. Когда мы у него были год тому назад, она его называла Алексей Дмитриевич. Сколько раз он с тех пор уезжал «на Сахалин», сколько раз возвращался, встречались ли они, я не знал; видно, встречались.

Теперь она в лодке минутами сходила с ума: скакала по всем перекладинам, садясь на плечи гребцам и раскачивая плоскодонку так, что Нюра с Нютой взвизгивали в унисон; завидя вдали малорослый пароход «Тургенев», возвращавшийся перед вечером из Очакова, приказала «обрезать ему нос», и обязательно перед самым носом; вырвала у Самойло руль и провела предприятие так удачно, что с корабельной рубки понеслась хоровая ругань, которую, слава Богу, отчасти заглушали тревожные гудки; но Самойло сидел рядом с нею на корме и следил, прищуря глаза, и ясно было, что при надобности он ссадит Марусю на дно и выручит нас. После этого подвига она ушла на нос, свернулась там колечком и долго молчала, глядя на закат. Потом взяла урок курения у одного из студентов – женщины тогда еще у нас не курили; и много веселья было по поводу того, что у студента на крышке портсигара внутри, так что не мог не прочесть каждый, кому бы он предложил папиросу, оказалась известная надпись серебряной славянской вязью: «Кури, сукин сын, свои».

Тем временем коллега его поддразнивал Нюру и Нюту, уверяя, что обе они тайно влюблены в Сережу: «поровну, конечно». Их записки к нему начинаются так: «Родной наш...», и одну строку пишет мать, а следующую – дочь.

– Это не нужно, – отшучивались Нюра и Нюта, – у нас один почерк.

Но я удивлением заметил, что обе слегка – «поровну» – порозовели. Впрочем, это мог быть и просто отблеск заката: небывалой красоты развернулся в тот вечер закат. Мы бросили грести; лодка даже не покачивалась. Кто-то вздохнул:

– Хороши у Господа декораторы.

После этого мы играли в Uberbrettl – Нюра с Нютой, женщины образованные, видели это недавно в Вене.

Студент с портсигаром очень мило пел гаванные песни. Большинство были обычные, но одной я ни до того, ни после не слышал: целый роман. Сначала он и она – еще малые дети: «играются» где-то на Косарке и дразнят улиток: «Лаврик, лаврик, выставь рожки, напеку тебе картошки». Потом она, подрастая и хорошея, дразнит уже его; дальше – он начинает ревновать: «Кто купил тебе сережки?» В конце концов она его бросила; он – грузчик в порту, а она – связалась с богатым греком и, встретив прежнего милого, уже отвернулась.

Лаврик, лаврик, выставь рожки...

Разошлись наши дорожки.

Нюра и Нюта рассказали историю из французского сборника легенд. Умную историю: только много лет после того, и на иных опытах, я понял, какую умную. Жил-был рыцарь, у которого отроду не было сердца, но знакомый часовщик сделал для него хитрую пружину, вставил в грудь и завел раз навсегда. Рыцарь с пружиной вместо сердца ездил по дорогам и защищал вдов и сирот; в крестовом походе спас самого Бодуэна, первый взобрался на стену святого города; увез из терема, охраняемого драконом, прекрасную Веронику и обвенчался с нею в соборе; отличная была пружина. А после всего, покрытый славой и ранами, разыскал он того часовщика и взмолился Христа ради: да ведь я не люблю ни вдов и сирот, ни святого гроба, ни Вероники, все это твоя пружина; осточертело: вынь пружину! – Нюра и Нюта умудрились это рассказать «вдвоем», то есть одна говорила, вторая кивала головою, а впечатление было, что вдвоем.

Второй белоподкладочник, очевидно человек настойчивый, придумал кораблекрушение. Только трое спаслось на необитаемом острове: мичман и две пассажирки («второго класса», прибавил он ехидно), мать и дочь. На острове обе дамы влюбились в мичмана («поровну»), но, будучи «адски благовоспитанны», и помыслить не могли ни о каких вольностях. И вот случилось два чуда: во-первых, «оказалось, что на том необитаемом острове законом разрешается многоженство; а во-вторых – когда мамаша однажды хорошенько помолилась Богу, Бог сжалился: ее дочь перестала быть ее дочерью и стала ее племянницей» и т.д.

Он очень забавно рассказал эту чепуху. Снова ли зарумянились Нюра и Нюта, уже не было видно: быстро темнела ночь, пока еще безлунная. Только звезды светили так, что можно было разобрать, который час, и гладкая вода, полная фосфора, при каждом легком всплеске рассыпалась гроздьями хрустального бисера.

Самую лучшую историю рассказал, по-моему, я, и не ерунду, как он, а правду: про республику Луканию. Когда мы были в третьем классе, потрясающее впечатление произвели на меня и товарищей две строчки из оды «Уме недозрелый»:

Румяный, трижды рыгнув, Лука подпевает:

«Наука содружество людей разрушает».

Мы учредили тайное Содружество румяного Луки – программу незачем излагать, дело ясное, – оккупировали одну долинку, вон там, на Ланжероне, и в честь веселого патрона окрестили ее республика Лукания. Ввиду полудамского состава аудитории не всю летопись этого государства можно было им рассказать, но что можно было, прошло с успехом: как мы строили крепость из наворованных кирпичей; как функционировал у нас почтовый ящик – двухфунтовая жестянка из-под чаю Высоцкого, зарытая глубоко в родную землю (когда мне нужно было снестись по срочному делу с одним из сограждан, я на перемене в гимназии шептал ему на ухо: «выглядай на почтальона»; после уроков он мчался на Ланжерон, откапывал, прочитывал, составлял ответ, закапывал и мчался ко мне домой – позвонить у двери и шепнуть: «выглядай...»; тогда мчался я...); и про газету «Шмаровоз», где напечатан был приказ по министерству народного просвещения о реформе классического образования: «заменить греческий латинским, а латинский греческим»; и как мы там провели в жизнь смелый и совершенно беспримерный государственный опыт – уже выбрав Лельку Ракле президентом, после этого, чтобы не обиделся его соперник Лелька Помидора, дополнительно выбрали того королем нашей республики. Отличная, по-моему, история; огорчило меня только то, что аудитория не поверила в ее подлинность: я обиженно показывал им пальцем в ту сторону, где ночь сокрыла берег Ланжерона, и божился, что и теперь еще мог бы найти ту долину и даже предъявить уцелевшие огрызки крепости...

Вдруг Маруся откликнулась:

– Покажете мне? Еще сегодня ночью, на обратном пути? Я домой пойду с вами.

После этого была очередь Самойло. Я ожидал, что он буркнет отказ, но он вместо того сейчас же внес и свою повинность, и именно так:

– Жила-была одна девушка и постоянно любила играть с огнем; вот и кончилось тем, что обожглась ужасно больно. Все.

Даже при свете звезд я разобрал, что Маруся высунула ему язык. Но... Теперь ли только мне кажется, что от его слов почему-то мне холодно вдруг стало у сердца, или так оно и было? Вероятно, кажется: я не подвержен предчувствиям. Но уже вскочила, во весь рост на носу закачавшейся лодки, Маруся и заявила:

– Теперь я. Жила-была одна девушка и любила играть с водою; и однажды была чудесная ночь наморе, и она решила купаться прямо с лодки. Мальчики, не сметь оглядываться! Самойло, убирайся с кормы и сядь спиною.

– Вы... не простудитесь? – робко спросила Нюра, мать Нюты; а больше никто ничего не сказал, даже Самойло молча пересел и закурил папиросу. Что думали другие, не знаю; но у меня было странное чувство – как будто и эта ее выдумка в порядке вещей, так и должна кончиться такая ночь, и Марусе все можно. Я сидел на передней перекладине, ближе всех к носу плоскодонки, прямо надо мной шуршали ее батисты; ничего стыдного нет признаться, что пришлось закусить губу и сжать руками колени от невнятно горячей дрожи где-то в душе. Говорят, теперь ни одного юношу из новых поколений это бы не взволновало, он просто сидел бы спиной к девушке и спокойно давал бы ей деловые советы, как удачнее прыгнуть в воду; но тогда было другое время. Ни одному из нас четырех и в голову не могло прийти говорить с нею в эту минуту – это бы значило почти оглянуться, это не по-дворянски. Белоподкладочник, сидевший со мною, вдруг опять запел; я понял, что это он бессознательно хочет заглушить шорох ее платья, и он в ту минуту сильно поднялся в моем уважении. Молчали тоже Нюра и Нюта, а лиц их я не видел, только заметил, что они для защиты ближе прильнули друг к дружке, словно Марусина дерзость и с них срывала какие-то невидимые чадры.

– Аддио навсегда! – крикнула Маруся, и меня обдало брызгами, а вдоль лодки с обеих сторон побежали бриллиантовые гребни. Слышно было, что она уплывает по-мужски, наразмашку: хороший, видно, пловец, почти бесшумный; по ровным уда-рам ладоней можно было сосчитать, сколько она отплыла. Десять шагов – пятнадцать – двадцать пять.

– Маруся, – тревожно позвала Нюра или Нюта, – зачем так далеко...

Оттуда донесся ее радостный голос:

– Нюра, Нюта, глядите, я вся плыву в огне; жемчуг, серебро, изумруд – Господи, как хорошо! Мальчики, теперь можете смотреть: последний номер программы – танцы в бенгальском освещении!

Что-то смутно-белое там металось за горами алмазных фонтанов; и глубоко под водою тоже переливался жемчужный костер, и до самой лодки и дальше добегали сверкающие кольца.

Нюра спросила, осмелев:

– Не холодно?

– Славно, уютно, рассказать нельзя... – Она смеялась от подлинного игривого блаженства. – Теперь отвернитесь: я лягу на спину – вот так – и засну. Не сметь будить! – Через минуту тишины она добавила действительно сонным, сомлевшим голосом: – Я бы рассказала, что мне снится, только нельзя...

А когда подплыла обратно к носу лодки и ухватилась за борт, у нее не хватило мускулов подняться, и она жалобно протянула:

– Вот так катастрофа.

– Мы вас вытащим, – заторопились Нюра и Нюта, подымаясь; но еще больше заторопилась Маруся:

– Ой нет, ни за что, да у вас и силы не хватит.

Не вы...

Она не сказала кто; но Самойло молча поднялся, бросил папиросу в море и пошел к ней, переступая через сиденья и наши колени. Он сказал отрывисто: «Возьми за шею»; плоскодонка резко накренилась вперед, корма взлетела высоко; он вернулся обратно и сел на прежнее место на дне.

– Еще минутку, не сердитесь, – говорила позади нас Маруся, – надо обсохнуть. – Голос у нее был как будто просящий, но под ним чувствовалось, что она все еще смеется от какой-то своей радости.

Минута прошла (студент опять запел), потом опять зашуршало, и еще через минуту она шумно соскочила на дно, воскликнула:

– Готово – ангелы вы терпеливые! – схватила моего соседа за голову, откинула ее назад и поцеловала в лоб, прибавив: – Относится ко всем.

Но это еще был не конец той ночи.

Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.