Жуковский В. А. Полное собрание сочинений и писем: В двадцати томах
Т. 10. Проза 1807—1811 гг. Кн. 2.
М.: Языки славянской культуры, 2014.
Платон находился при дворе Дионисия1 в то время, когда жестокость сего монарха еще не обнаружилась во всей своей силе; праздные часы афинского мудреца посвящены были уединенным прогулкам. Часто, бродя по берегам сего острова, славного своим великолепным плодородием, смотрел он в размышлении на грозную Етну2, которая бесстрашно дымилась посреди веселых полей, богатых нив, рощ прохладных и благовонных, и удивлялся чудесному смешению добра и зла в природе, которая дорогою ценою продавала свои благодеяния человечеству.
Однажды, пробираясь через прекрасные Леонтийские поля к горе Гибле3, мудрец увидел на берегу Симеты4 миловидного младенца, который стерег стадо, наигрывая на флейте жалобную песню. Платон приближается. Его присутствие не испугало молодого музыканта, который, устремив на мудреца взоры, столь же унылые и нежные, как и гармония его флейты, продолжал наигрывать начатую им песню. Платон слушал в молчании, а мальчик, которому было приятно возбуждать внимание в человеке ему незнакомом, кончив первую песню свою, начал другую, столь же нежную, как и первая, но гораздо унылее.
Сия унылость, ощутительная в звуках и напечатленная на лице прекрасного младенца, тронула душу философа.
— Друг мой, — сказал он, — ты очень приятно играешь на флейте; песенки твои нежны; однако они уже слишком печальны: сыграй что-нибудь веселое.
— Веселое? — сказал Калаис (имя пастуха). — Я ничего веселого не знаю. Я умею играть только те песни, которые поет моя мать.
— А где живет твоя мать?
— Видишь ли за этими ивами деревню? Там наша маленькая хижина.
— В которой ты родился?
— Да, я родился в этой хижине.
— Где же твой отец, и что он — пастух или земледелец?
— Отец мой очень жестокий человек! Вот все, что я о нем знаю!
Пастушок вздохнул, и флейта выпала из его рук. В эту минуту показался на горе человек в платье дровосека, с топором на плече, с привязанным к поясу отвесом.
— Это он! — воскликнул Калаис, — я побегу к моей матери! И он скрылся, оставив на лугу свое стадо.
Платон был изумлен. Он решил познакомиться с этим странным отцом, которого присутствие было так ужасно для его сына; скоро увидел он перед собою человека высокого ростом, несколько угрюмого, еще молодого и очень приятной наружности. Он шел по дороге в Катанию5; поравнявшись со стадом, посмотрел на него задумчиво; пошел тише и как будто искал глазами пастуха; но увидев его бегущего в деревню, вздохнул тяжело, и обратясь к незнакомцу, сказал:
— Мне кажется, что этот маленький пастух был подле стада в то время, когда я сходил с горы.
— Ты не ошибся, — отвечал Платон, — этот пастух сидел под тению вяза, играл очень спокойно на флейте, а я слушал. Мы уже начинали знакомиться и разговаривать, как вдруг он чего-то испугался, вскочил и побежал от меня так скоро, как будто бы за ним гнался дикий зверь.
— Дикий зверь! Это правда, меня описывают ему как дикого зверя.
— Твоя наружность, несколько суровая, могла его испугать; в такие лета не мудрено бояться безделицы. Слабый всегда находит страшным то, чего он не знает.
— Он знает меня, и слишком знает, — сказал дровосек, печально взглянув на деревню, которая мелькала между ивами, — не в первый раз я замечаю, что он боится моего присутствия.
Платон пошел по одной дороге с незнакомцем.
— Ты иностранец, — сказал ему дровосек, — в этом уверяет меня твое лицо, одежда и выговор; но ты мне кажешься добрым человеком: согласишься ли оказать мне услугу?
— От всего сердца!
— Где ты живешь?
— Теперь в Сиракузах; но я часто бывают в поле — чего ты требуешь?
— Требую, чтобы ты навестил меня в Катании; но прежде увидел бы этого молодого пастуха, узнал, что у него против меня на сердце, и наконец объявил мне, чем могу я его к себе привязать. Я называюсь Неандром; прежде был дровосеком в лесах Гиблы, а ныне строю корабли в здешней пристани.
Платон, разговаривая с ним о его мастерстве, заметил, что наблюдение, соединенное с опытностию, произвело в нем тот талант, который наконец извлек его из класса дровосеков. Он обещался прийти к нему в Катанию — и он расстались.
«Я любопытен знать, — подумал мудрец, — какое следствие иметь будут нынешние мои две встречи. Я не почитаю их обыкновенною игрою случая; здесь видно благое намерение богов, которые не забывают и о простой хижине поселянина. Один только человек, суетный безумец, думает, что на земле может существовать что-нибудь презренное для бессмертных!» Платон пошел к матери Калаиса.
— Вот он, — воскликнул Калаис, который в эту минуту рассказывал об нем своей матери, — вот он, тот незнакомый человек, с которым я встретился! Он поднял мою флейту и пришел сюда нарочно для того, чтобы ее мне возвратить.
— Не удивляйтесь, — сказал Платон обеим поселянкам, из которых одна пряла, а другая составляла тонкую ткань из волны, мягкой как шелк, — не удивляйтесь посещению; этот младенец пленил меня; но мы расстались слишком скоро, и он сказал мне несколько таких слов, которые меня опечалили.
— Что ты сказал, Калаис? — спросила у него мать с замешательством.
Калаис повторил сказанное им Платону.
Молодая женщина покраснела, потупив свои прекрасные глаза в землю; а старушка, посмотрев на нее с нежностию, сказала:
— От чего ты краснеешь, друг мой! Разве ты была обольстительницею доброго и беспритворного сердца; разве ты употребляла во зло его откровенность; разве ты заплатила предательством за самую нежную и бескорыстную дружбу? Да накажут боги нарушителей клятвы; мы невинны. Ты не преступница; ты только несчастна — вся вина твоя в легковерии. Неужели одна минута забвения может лишить тебя спокойствия на целую жизнь? Чужестранец, — продолжала старушка, — этот мальчик открыл уже тебе слишком много, и притворство было бы для тебя бесполезно. Скажи мне, знаком ли тебе тот человек, с которым я видела тебя, идущего по дороге в Катанию?
— Нет, не знаком. Я знаю только то, что он некогда был дровосеком на горе Гибле, а теперь надзирает за построенным кораблем в пристани.
— Не говорил ли он с тобою об нас?
— Он говорил об этом младенце.
— И ни слова о матери?
— Ни слова; но я заметил, что робость, которую оказал этот мальчик, увидя его, сходящего с горы, опечалила его сердце.
— Жестокий человек! Ему ли удивляться тому чувству, которое он сам производит?
— Матушка! — сказала молодая женщина. — Вы опять позабыли, что говорите при этом младенце, и говорите об его отце. Калаис, поди к своему стаду.
— Несчастие наше, — продолжала Мелита (имя доброй матери), — всем известно в деревне; и я желала бы, чтобы оно сделалось известным всему свету в поношение обольстителю. Будучи еще простым дровосеком, он познакомился с моею дочерью, полюбил ее, и любовь его казалась нам самою нежною. Если Неозина будет любить Неандра так же сильно, как и сама им любима, говорил мой муж, то будет истинно счастлива, и они также, как и мы, не переживут любви своей. И не проходило дня, чтобы Неандр не старался каким-нибудь знаком нежности удостоверить в своей привязанности Неозину: то принесет ей из лесу двух горлиц, то соловья, иногда лучших плодов, иногда корзину с цветами. Скажи сам, чужестранец, могла ли дочь моя остаться нечувствительною к такой любви, которая, по-видимому, изливалась из чистого сердца! А мы, Дамет, мой муж, и я, себя не помнили от радости — Неандр был уважаем в нашем околотке и во всех окрестных селениях; прилежен к работе и весьма в ней искусен: никто в наших лесах не умел так хорошо действовать топором, как Неандр: корабельщики приходили из пристани советоваться с Неандром. Какой отец, какая мать не согласились бы отдать за него свою дочь? И мы уже назначили время для их брака; но вдруг постигло нас несчастие! Муж мой Дамет умер; я не хотела, чтобы дочь моя плакала перед алтарем Гименеевым, и отложила на несколько времени торжествовать ее супружество. В эти горестные дни один Неандр был нашим утешителем. Вероломный! С каким коварством умел он воспользоваться тою нежностию сердца, которая всегда неразлучна с глубокою печалью! Моя невинная Неозина, будучи очарована его чувствительностию и видя в нем почти супруга, позволяла ему отирать свои слезы и ничего не страшилась. Какое мучение, говорил он, иметь свое счастье пред глазами и им не наслаждаться! Непорочную стыдливость Неозины моей называл он жестокостию. Наконец сожаление, слабость, доверенность, любовь, неосторожность юных лет предали эту несчастную ему на жертву: он обольстил ее и скрылся.
При этих словах Неозина закрыла обеими руками лицо, не могла удержать своего рыдания, и все взмокло от слез.
— Нас уведомили, — продолжала Мелита, — что Неандру поручено смотрение за работами в пристани, и я не могла удержаться от сильного негодования, помыслив, что с переменою фортуны может и сердце совершенно измениться. Но горесть Неозины была совсем иного свойства; она видела себя в унижении и упадала духом; но скоро от стыда перешла она к отчаянию, ибо она почувствовала, что через несколько времени должна сделаться матерью. Она боялась открыть мне горестную тайну и плакала в молчании. Я видела, что бедная дочь моя увядала; я приписывала горесть одной любви и не хотела советами своими растравлять раны ее сердца, оставляя времени исцелить его. Невозможно, говорила я Неозине, чтобы в душе твоей, истинно нежной и благородной, привязанность к человеку, тебя недостойному, могла сохраниться; он преступник, ему одному надлежит страдать и плакать. Бедная! Она не отвечала мне ни слова; глаза ее, полные слез, устремлялись на небо; она вздыхала и томилась; но скоро жестокая горячка, следствие скрытой тоски, обнаружила передо мною тайну ее: «Бедной младенец, — повторила она в беспамятстве, — отец твой тебя покинул!… Нет, злодей, нет, вероломный, он не увидит света, не будет обязан тебе жизнью… О боги! За такую любовь платить таким презрением, такою изменою!.. Матушка! Милый друг, невозможно, я не могу победить своего сердца… пускай он возвратится… не затворяйте для него нашей хижины! Нет! Нет! Вы меня любите… Можно ли, чтобы он пожелал моей смерти!.. Для меня все равно, пучина морская, пучина Етны; на что мне жизнь… Но бедный мой младенец!» Сии ужасные слова, произнесенные без связи в разное время, подобные молниям, сверкающим во мраке ужасной ночи, озарили душу мою, и я увидела бездну, перед нами открытую. Но я вооружила себя мужеством, начала с большею неусыпностью смотреть за больною Неозиною; прохладительные лекарства успокоили ее кипящую кровь — наконец она воскресла; я воспользовалась минутою спокойствия, минутою, в которую сердце ее более расположено было к доверенности, и сказала: «Милый друг! Поверю ли я, чтобы одна любовь, с такою жестокостью обманутая любовью, могла столь сильно поколебать тихую твою душу? В горести твоей сокрыто какое-нибудь другое чувство! Ты имеешь самого искреннего друга в своей матери; поверь ей тайну своего сердца, тайну, которая почти уже ей известна: ты была слишком легковерна, а я, с своей стороны, предавшись чрезмерной печали, не имела довольно осторожности и отвратила глаза от той погибели, в которую сама тебя повергла. Ты видишь, что я не страшусь себя извинять; последуй моему примеру. В своем беспамятстве ты что-то говорила о младенце, ты называла себя матерью — что это значит? Неозина! Будь откровенна с твоим истинным другом — я хочу все узнать, и моя любовь дает мне право на твою доверенность». — «Ах, матушка! Могу ли сказать вам, что я вас недостойна! Оставьте меня умереть с печали; я не хочу быть свидетельницею вашего бесславия». — «Нет, мой друг! Слабость твоя не может обесславить ни тебя, ни меня. Твое простодушие, твое непритворное сердце, твоя доверчивость должны быть твоим извинением; ты верила обольстительным словам: это не есть еще преступление, но одна только неосторожность. Сохранив душевную непорочность, ты не потеряла права на уважение; презрителен один обольститель». — Тогда облегченное сердце ее обнаружило передо мною все свои планы. Выслушав признание моей дочери, я сказала: «Не теряй мужества, Неозина; стыдиться должно одного порока; и самая чистая душа может подвержена быть некоторой слабости: на что тебе скрывать свое несчастие и свой поступок? Пускай всякий узнает, что ты обольщена вероломным человеком; посвяти себя священному званию матери, корми своего младенца; воспитывай его с попечительною любовью, и пускай узнает он (если это будет сын), какого имеет отца, чтобы никогда не подражать ему в вероломстве».
— И это единственный из всех советов ваших, матушка, — сказала Неозина, — которому не надлежало бы мне последовать: мой сын и без того познакомился бы слишком рано с горестию. Ненавидеть отца — великое несчастие; гораздо было бы лучше, если бы он не знал, что он имеет отца и им оставлен.
— Я не хочу, чтобы он ненавидел отца своего; но я желаю, чтобы он его убегал: этот жестокий и последнее может у нас похитить.
— Но если б он сам, — сказал Платон, — покорившись наконец голосу природы и раскаянию любви (ибо любовь может еще существовать в его сердце), пришел в вашу хижину и на коленях…
— Никогда! Никогда! — воскликнула Неозина. — Он обманул меня, он меня покинул! Он сам желал моего бесславия; он никогда не получит моего сердца!
Платон видел, что этого негодования невозможно было победить открытыми силами рассудка; он видел, что оно было утверждено в душе Неозины и что в этом случае потребны были одни только медленные и тихие средства.
На другой день, увидевшись с Дионисием, рассказал он ему о своей встрече.
— Согласись, государь, что помирить этих расстроенных супругов будет трудно!
— Я не вижу никакой трудности, — сказал Дионисий. — Хочешь, я прикажу сию же минуту посадить твоего Неандра на галеру, и он будет работать веслом по тех пор, пока сам не захочет жениться на обманутой им Неозине!"
— Твое красноречие слишком сильно; я не думаю, однако, чтоб оно было весьма действительно. Вместо супруга мы дадим Неозине презренного, недостойного своей цепи невольника; а я желаю соединить ее вечными узами любви с милым человеком, способным возвратить униженное им счастие.
Платон отправился в Катанию, где Неандр уже дожидался его. Он познакомился и с другими карабелыциками, которые удивились обширным сведениям философа о мастерстве их. Платон разговаривал с ними как человек, образованный путешествиями, подавал им благоразумные советы о том, как сделать легче весло и галеру; как выгоднее располагать паруса; какими способами употреблять в пользу свою и ветер, и волны. Строители видели в нем любимца небес и поздравляли Неандра с великим счастием иметь в своем доме такого чудного гостя.
За обедом Платон, наполнив кубок вином, воскликнул:
— Да здравствует союз между Сицилиею и Афинами, союз, необходимый для блага обоих народов. И чаша, увенчанная цветами, начала переходить из рук в руки. Все были веселы; один Неандр казался унылым: вино, смягчая душу его, не веселило ее; он слушал Платона с благоговением и был поражен красноречием его и знаниями; но замешательство отражалось в его глазах, и тайная скорбь отравляла то удовольствие, которое в нем производимо было присутствием философа. Платон это приметил. «Хорошее предзнаменование», — подумал он, и вставши из-за стола, сказал своему хозяину:
— Прости, Неандр, иду на луг; там ожидает меня тот маленький пастух.
— Разве ты его видел?
— Видел; вчера я был у него в хижине и познакомился с его матерью.
— С Неозиною! Не говорила ли она чего-нибудь обо мне?
— Она говорила о своем сыне, а это заставляло сказать несколько слов и о тебе.
— Что же она говорила?
— Она ничего не сказала такого, чего тебе не можно было слышать.
— Верю! Она имеет доброе сердце; но мать ее… О! Это совсем другая женщина!
— Мать ее женщина благоразумная и твердая!
— Что делали они в своей хижине?
— Одна пряла волну; другая, Неозина, составляла из нее ткань.
— Не правда ли, что она чрезвычайно мила за работою?
— О! Неозина — прелестное творение. Такая тихая, скромная! Сердце привязывается к ней само собою.
— Скажи, не показалось ли тебе, что в хижине их царствует бедность?
— Я не заметил в ней ни богатства, ни бедности; все порядочно, чисто.
— Ах! И я, бывши беднее, был счастливее. Но ты ничего не говоришь мне о Калаисе! Какой он тебе показался?
— Очень ласковым с матерью.
— Таков же он был бы и с отцом; но меня описывают ему самыми ужасными красками! Они забыли, что отец, сколь бы он ни был виновен, всегда имеет право на любовь и почтение сына!
— Что ты говоришь? Разве ты отец этого младенца?
— Неужели тебе об этом не сказывали?
— Следовательно, ты супруг Неозины?
— Нет, Платон, и в этом мое преступление; Неозина мною обманута! Но она была бы моею супругою, когда бы не умер ее отец!
— Предавая себя Неандру, Неозина верила его обещаниям.
— И правду сказать, могла им верить — до самой той минуты я был честнейший человек на свете.
— И перестал уже быть им?
— Увы! Не могу запираться, и это меня терзает несказанно!
— Разве ты не любил Неозины?
— Обожал, и теперь люблю ее страстно!
— Для чего же ты обманул ее?
— Для чего? Ты знаешь человеческое сердце и можешь об этом спрашивать! Испытал ли ты когда-нибудь чувство ревности?
— Нет! Но я знаю, что это чувство есть самое тяжкое и прискорбное.
— Счастие сделало меня ревнивым!
— Разве ты имел совместника?
— Нет!
— Что заставило тебя ревновать?
— Что? Этого я не знаю и сам! Мой собственный пример испугал меня; она могла быть слабою со мною, подумал я. Кто же уверит меня, что другой на моем месте не будет иметь подобного моему успеха. В это самое время честолюбие возмутило мою голову; я начал думать о фортуне; я вообразил, что для меня уже низко быть мужем простой поселянки — погибельное заблуждение ослепило меня — я пришел в память, но уже в то время я был преступник, и ложный стыд препятствовал мне броситься к ногам моей жены и моего сына и умолять их о прощении, которого теперь единственно не достает к моему счастию. Этот младенец меня страшится; Неозина должна меня ненавидеть, потому что она любила меня страстно, а мать ее меня проклинает — и я заслужил эту ненависть. Но, друг мой, если бы они знали, как я страдаю; если бы они знали, с каким терзанием смотрю издалека на эту хижину, в которую не смею войти, в которой заключено все милое для моего сердца; как горестна мне разлука с моим сыном, с какою мучительною страстию я думаю о Неозине, и как ужасно мне воображать ее увядшею от горести в цветущие годы жизни, осыпающую упреками своего губителя — ее, которая всегда была так прелестна, тиха, добросердечна!., о Платон! Я жестоко, жестоко наказан.
— Послушай, Неандр! Если бы ты мог быть уверен, что преступление твое забудут; что Неозина любит тебя, как и прежде…
— Ах! Я полетел бы… но это невозможно!
— Почему ж невозможно? В глазах твоей Неозины заметил я одну только унылость.
— Ах! Как прекрасны ее глаза!
— Прекрасны, восхитительны, исполнены чувства и стыдливости!
— О стыдливость! Она никогда не теряла стыдливости. Милое творение! Одна непорочность была причиною ее несчастия. Чего боишься ты, Неозина, говорил я, мы уже супруги, отец и мать твоя нас благословили? Я плакал, вздыхал, не жалел обещаний… о вероломный! Ты недостоин был обладать таким сокровищем!
— Надобно признаться, что ты употребил неизвинительные способы!
— Так, мудрый человек! Один я преступник! Я не могу не признаться в этом перед тобою, моим другом, моим единственным утешителем. Я был неблагодарный обольститель, человек, недостойный смотреть на солнце; но сердце имею доброе.
Платон — который знал, что вино ускоряет доверенность, способствует стеснению дружеских уз и обнаруживает все тайны характера, не искажая его, а только усиливая — наконец уверился, что новый знакомец его еще не лишен способности быть добрым отцом и добрым супругом.
— Позволь мне, — сказал он, — испросить тебе прощение у Неозины. Одно только условие, Неандр! Не быть ревнивым!
— Ревнивым! О небо! К кому я могу ревновать? Неозина со времени своего несчастия ведет жизнь невинную, скромную — она пример целомудрия! Разве я этого не знаю?
В следующее утро Платон приходит на тот луг, на котором Калаис стерег свое стадо. Мальчик по-прежнему играл на флейте; увидя философа, он побежал к нему навстречу.
— Калаис! — сказал Платон. — Что, если бы вместо меня пришел сюда тот человек, которого мы видели у гор, твой отец — встретил ли бы ты его так радостно, как меня?
— Я убежал бы от него в хижину!
— Не беспокойся! Ты больше не увидишь его! Теперь он знает, что приближением своим приводит тебя в робость. Я виделся с ним, и он мне сказал: «Не хочу делать неприятности Калаису; с нынешнего дня буду я обходить гору, чтобы не встретиться ни с ним, ни с его стадом. Но я очень хотел бы его приласкать; мне сказали, что он милый мальчик, что он послушен, тих, привязан к своей матери и делает ее счастливою — и я, которому он обязан жизнию, желая сердечно ему добра, был бы истинно счастлив, когда бы мог прижать его к сердцу, оставить ему какой-нибудь знак своей дружбы. Но ласки мои противны ему, он не хочет иметь отца — он и не будет иметь его».
— Не я, — отвечал младенец сквозь слезы, — не я хочу убегать от отца моего; он сам не хочет иметь сына! Этот жестокий человек добровольно меня оставил.
— Послушай, Калаис; он кажется тебе жестоким — а я нахожу, что он имеет доброе сердце.
— Доброе? Но с этим добрым сердцем он сделал несчастною мою мать!
— Калаис, иногда и самые добрые люди могут казаться злыми, совсем не имея злого сердца. Злой человек находит удовольствие в делании зла; а добрый, сделавши зло, мучится совестию, и до тех пор остается недоволен самим собою, пока не загладит своего поступка!
— Нет, невозможно иметь доброе сердце и поступать так, как поступает мой отец — бабушка моя говорила правду.
— Но бабушка твоя, без сомнения, говорила также, что надобно любить богов, их почитать и страшиться!
— Всякий день вместе с нею молюсь я перед домашними ларами.
— Но если боги к вам немилостивы, перестаете ли вы им молиться?
— Матушка учила меня любить и самых немилосердных богов; наши земледельцы венчают богиню Цереру6 колосьями и тогда, когда на нивах нет богатой жатвы. И я в тот самый день, в который волк унес у меня овцу, не забыл поклониться богу Фавну7 и положить гирлянду цветов к ногам его статуи.
— Ты хорошо сделал, но знаешь, почему называю поступок твой хорошим?
— Матушка всегда говорит мне, что мы не должны роптать против богов и требовать от них ответа в том, что они делают.
— Узнай же, Калаис, что всякий отец есть божество для детей, которые должны принимать без ропота гнев его, с терпением ожидать или с покорностию просить его милостей и никогда не позволять себе его ненавидеть.
Калаис, который имел острый ум, понял язык философа.
— Теперь догадываюсь, отчего мне было так тяжело не любить моего отца. Теперь сердце мое облегчилось; теперь я сам побегу к нему навстречу, если он подойдет к моему стаду; или не согласишься ли проводить меня к нему в сию же минуту?
— Нет, Калаис, он придет к тебе сам, но только прошу тебя, не рассказывай об этом своим родным.
— Не скажу никому! Но когда же я тебя с ним увижу?
— Завтра поутру!
— Дожидаться завтрашнего утра! Как долго!
— Я преклонил на твою сторону посредника, которого пособие, конечно, будет для тебя полезно, — сказал Платон Неандру. Они пошли вместе к стаду Калаиса. Услышав флейту своего сына, Неандр переменился в лице, и глаза его наполнились слезами. Он подошел к младенцу с потупленными в землю глазами; Калаис, привыкнув страшиться его присутствия, приближался к нему с трепетом. Но отец простер объятия, и младенец, залившись слезами, прижался к его сердцу.
Платон, увидя это, сказал: «Теперь я пойду в хижину — вы последуете за мною; но прежде дайте мне время расположить сердца их в вашу пользу».
— Я принес вам известие, которое должно показаться для вас приятным, если не ошибаюсь, — сказал он Мелисе и Неозине. — Благодарите богов, друзья мои! Они познакомили меня с одним богатым, добродушным и одиноким человеком, который давно ищет счастия и, не находя его, перестал уже полагаться на Фортуну! Благодеяния слепого божества были для него смешаны с горестями; но он надеется их усладить и очистить, употребляя на благо свои многочисленные сокровища. Он видел Калаиса — этот младенец пленил его своею красотою и милым характером; он хочет его усыновить и просит вас через меня, чтобы вы дали ему позволение именоваться отцом Калаиса.
— Мне удалить от себя своего сына! — воскликнула Неозина. — Какое жестокое предложение!
— Ты с ним не разлучишься! Мой добрый знакомец желает быть твоим супругом!
— Но разве несчастие мое не известно ему?
— Ему известно, что несчастие непорочности сделалось теперь несчастием добродетели — он извиняет тебя, Неозина!
— И всякий честный человек может меня извинить — я знаю; но может ли он позабыть мой проступок? Краснеть перед супругом — какое мучение! Нет, Платон! Я хочу довольствоваться своею бедностию и не могу употребить во зло предложений великодушных.
— Уважаю благородство мыслей твоих, Неозина, — сказала Мелита, — но подумай, что дело идет о счастии твоего сына; подумай, что этот почтенный чужестранец не стал бы нам предлагать человека, способного притворяться в чувствах или показать презрение к своей супруге. Рука твоя должна быть наградою за ту любовь, которую он имеет к Калаису. Верь, друг мой, что подобные происшествия никогда не могут случиться без особенного произвола богов…
— И твое упорство, Неозина, — прибавил Платон, — будет совершенное неповиновение верховной власти.
— К чему вы принуждаете меня, жестокие люди! Неужели я должна доказывать своей матери, что я не могу не желать добра Калаису, а этому чужестранцу, что верю и повинуюсь богам бессмертным! Узнайте же мою тайну, тайну несчастную, которую хотела я унести с собою в могилу — о матушка! Можете ли вы мне поверить — этот жестокосердый, бесчеловечный, достойный презрения изменник, увы, он еще в моем сердце, и я никого другого любить не в силах!
В эту минуту растворилась дверь хижины; вбегает Калаис; он повергается в объятия своей матери:
— Матушка, милый друг! Сжальтесь, простите отца моего!
И уже Неандр обнимал колена Неозины. Мелита, онемевшая, неподвижная от изумления, не могла произнести ни одного слова; упреки умерли на языке ее, но милый младенец своими ласками смягчил бы жестокость тигра, и с таким посредником примирение последовало в ту же минуту. Поцелуи Калаиса освятили брачное торжество: любовь, согласие, верность переселились вместе с Неандром в хижину Мелиты и Неозины. Таково было следствие Платоновой прогулки. Государь! — сказал он Дионисию. — Десять лет могущественного и блестящего царствования не дадут тебе того счастия, которым я насладился в последние три дня под кровлею бедной хижины.
ПРИМЕЧАНИЯ
правитьАвтограф неизвестен.
Впервые: ВЕ. 1810. Ч. 52. № 13. Июль. С. 3—30 — в рубрике «Словесность. Проза», с подписью в конце: С французского. А. В прижизненных изданиях отсутствует. Печатается по тексту первой публикации. Датируется: первая половина 1810 г.
Источник перевода: Marmontel J. F. Les promenades de Platon en Sicile [Прогулки Платона в Сицилии]. Ch. 2 // Marmontel J. F. Oeuvres posthumes. Paris, 1804—1806. V. 11. P. 148—176.
«Платон в Сицилии» представляет собой перевод одного из двух выбранных Жуковским для ВЕ фрагментов (второй — «Тимей-ваятель», комментарий см. далее в настоящем томе) повести «Les promenades de Platon en Sicile» Жана Франсуа Мармонтеля (1723—1799), французского поэта, прозаика, драматурга, критика, одного из авторов «Энциклопедии».
В восприятии творчества Мармонтеля в России можно выделить несколько этапов. Знакомство русского читателя с его произведениями происходит во второй половине XVIII в. В 1768 г. при участии Екатерины II на русский язык был переведен его знаменитый роман «Велисарий» («Belisaire», 1767), в котором главное внимание уделено вопросам государственного правления и обязанностям государей. В 1778 г. М. В. Сушковой (1752—1803) переведен другой известный роман писателя «Инки, или Разрушение Перуанской империи» («Les Incas, ou la destruction de l’empire du Pérou», 1777). В период становления и развития русского сентиментализма к переводам его «Нравственных рассказов» («Contes moraux», 1761—1765) и «Новых нравственных рассказов» («Nouveaux contes moraux», 1790—1794) обращался H. M. Карамзин. О своей встрече с автором «Велизария» в Париже Карамзин говорит в «Письмах русского путешественника» и «Письме в „Зритель“ о русской литературе», отмечая в его «тоне и физиономии ту тонкость, то нежное выражение чувств, которые заставляют любить его „Нравственные сказки“» (Карамзин H. M. Письма русского путешественника. Л., 1987. С. 255, 454). Подробнее о рецепции творчества Мармонтеля в России и переводах его произведений см.: Шарыпкин Д. М. Пушкин и «Нравоучительные рассказы» Мармонтеля // Пушкин. Исследования и материалы. Т. VIII. Л., 1978. С. 107—138; Кафанова О. Б. Карамзин — переводчик Мармонтеля // ПМиЖ. Вып. 6. Томск, 1979. С. 157—176.
Интерес Жуковского к творчеству французского писателя-моралиста возникает в 1800-е гг. В это время поэт читает роман «Велисарий» и включает его вместе с «Поэтикой» Мармонтеля в «Роспись во всяком роде лучших книг и сочинений…» (1805), а также предполагает перевести стихотворное «Мармонтелево послание» «О надежде пережить себя» («Discours sur l’espérance de se survivre»). Работая над хрестоматией «Примеры слога, выбранные из лучших французских прозаических писателей…» (1805—1806), Жуковский переводит четыре отрывка из романа Мармонтеля «Инки, или Разрушение Перуанской империи». В «Конспекте по истории литературы и критики» (1805—1811) нашло отражение чтение Жуковским «Элементов литературы» (1787) Мармонтеля. В разделе «Эпическая поэма» его имя упоминается в качестве авторитетного литературного критика эпохи Просвещения, автора прозаического переложения поэмы Марка Аннея Лукана (39—65) «Фарсалия» («Pharsale») и талантливого лирического поэта. Наконец, в ВЕ в 1810 г. были опубликованы две повести Мармонтеля, переведенные поэтом.
В библиотеке Жуковского находятся три издания произведений Мармонтеля на французском языке: MarmontelJ. F. Oeuvres complètes.V. 1—17. Paris, 1787—1788; Oeuvres posthumes. V. 1—11. Paris, 1804—1806; Nouveaux contes moraux. Hamburg, 1794 и одно на русском: Карамзин H. M. Новые Мармонтелевы повести: В 2-х ч. 2-е изд. М., 1815. Почти все они содержат многочисленные пометы на полях и записи на переплетах и форзацах (Описание. № 1604—1606, 2533). О произведениях Мармонтеля из библиотеки поэта пишет и А. П. Елагина (Переписка В. А. Жуковского и А. П. Елагиной. 1813—1852. М., 2009. С. 160). Обращение Жуковского к творчеству французского писателя связано с процессом его самообразования и внутреннего совершенствования, что выразилось в интересе писателя к вопросам теории литературы и искусства, жанровой природы лирики, истории театра, а также в исключительном внимании к вопросам моральной философии.
Жанр «моральной сказки» Мармонтеля с ее небольшим объемом, сосредоточенностью на проблемах нравственной жизни обычного человека, вниманием к психологической мотивировке характеров, с художественно обоснованной дидактикой, с элементами анекдота и притчи вписывался в традиции формирующейся романтической прозы поэта. Поиски индивидуального прозаического стиля, включающего элементы психологического повествования, освоение жанра нравоописательной «прогулки», дальнейшее развитие теории и практики художественного перевода — все это в известной мере обусловлено у Жуковского его чтением и переводом произведений Мармонтеля. «Следы» этого чтения видны и в художественных переводах, и в статьях русского поэта, опубликованных на страницах ВЕ, среди них «О басне и баснях Крылова» (1809, № 9), «О критике» (1809, № 21), «Московские записки» (1809, № 21), «О сатире и сатирах Кантемира» (1810, № 3). Своеобразными откликами на творчество Мармонтеля в ВЕ явились переводная повесть М. Т. Каченовского «Прогулка» (1807, № 7—9), впервые напечатанная в 11-м томе Oeuvres posthumes, романс А. Ф. Мерзлякова «Велизарий» (1808, № 14) и репродукция с картины французского художника Ф. П. С. Жерара (1770—1837) «Велизарий, несущий своего проводника, укушенного змеей» (1795) с соответствующим пояснением (1808, № 10. С. 183).
«Прогулки Платона в Сицилии» Мармонтеля представляют собой прозаический цикл, состоящий из семи частей. Для перевода русский поэт отбирает вторую и пятую части, первая из которых получила название «Платон в Сицилии», вторая — «Тимей-ваятель». «Платон в Сицилии» относится к типу нравственно-психологической повести. Здесь сюжетный мотив двух встреч древнегреческого философа с сыном и отцом получает провиденциальный смысл и воспринимается как выражение «благого намерения богов». Отражение внутренних состояний героев раскрывается в повести через обращение к поэтике умолчания, недосказанности, через диалоги и исповедь героев, через музыку, пение, лейтмотивные слова-образы, эмоционально-оценочные эпитеты. Перевод в целом соответствует оригиналу, однако русский поэт в большей степени акцентирует внимание на внутренних переживаниях героев и мотивации их поведения, увеличивает число диалогов, сокращает ремарки и дидактические «общие места», использует короткие, динамичные предложения, что ведет к известной драматизации всей повести и преодолению рационализма просветительской «моральной сказки».
1 …находился при дворе Дионисия — Речь идет о Дионисии Младшем (397—337 гг. до н. э.), правившем в Сиракузах на Сицилии. По приглашению Дионисия Платон в 366 г. до н. э. прибыл в город Сиракузы в качестве наставника молодого правителя.
2 …на грозную Етну — Этна — действующий вулкан в Италии, расположенный на восточном побережье острова Сицилия.
3 …к горе Гибле — Гора на юго-востоке Сицилии, близ города Мегара.
4 …на берегу Симеты — Симета — река на восточном побережье Сицилии.
5 …по дороге в Катанию — Катания — город-порт на восточном побережье Сицилии, у подножия вулкана Этна.
6 …венчают богиню Цереру — Церера — древнеримская богиня, покровительница урожая и плодородия.
7 …поклониться богу Фавну — Фавн — древнеримский бог гор, лугов, полей, пещер, стад, ниспосылающий плодородие полям, животным и людям.