Письма из деревни (Энгельгардт)/Письмо седьмое

Письма из деревни — Письмо седьмое
автор Александр Николаевич Энгельгардт
Опубл.: 1872—1887. Источник: Энгельгардт А. Н. Из деревни. 12 писем. 1872—1887. — М.: Гос.изд-во сельскохозяйственной литературы, 1956. • Напечатано в «Отечественных записках» за 1879 г.

Как-то осенью — а дело было еще вскоре после того, как я [240] поступил на хозяйство, — случилось мне пойти посмотреть граборские работы. В эту осень граборы работали у меня поденно и занималась чисткой лужков, заросших лозняком. Граборы сидели у огонька и обедали.

— Хлеб-cоль!

— Милоcти проcим.

Я подсел к огоньку. Обед граборов состоял из вареного картофеля. Это меня удивило, потому что я слыхал, что граборы народ зажиточный, трудолюбивый, получающий обыкновенно высшую, почти двойную против обыкновенных сельских рабочих плату, и едят хорошо.

— Что это? Вы, кажется, одну картошку едите? — обратился я к рядчику.

— Одну картошку.

— Что ж так?

— Да не стоит лучше есть, когда с поденщины работаешь.

— Вот как! А мне говорили, что граборы хорошо едят.

— Да и то! Мы хорошо едим, когда сдельно работаем, когда канавы роем, землю от куба возим, чистку от десятины снимаем.

— Что же вы тогда едите?

— Тогда? Щи с ветчиной едим, кашу. Прочную, значит, пищу [241] едим, густую. На картошке много ли сделаешь?

— Да разве вам все равно, что есть? Ветчина, каша ведь вкуснее.

Рядчик посмотрел на меня с недоумением. Его, видимо, удивило, как это я не понимаю такой простой вещи, и он стал мне пояснять.

— Нам не стоит хорошо есть теперь, когда мы работаем с поденщины, потому что нам все равно, сколько мы ни сделаем, заработок тот же, все те же 45 копеек в день. Вот если бы мы заработали сдельно — канавы рыли, землю возили, — это другое дело, тогда нам было бы выгоднее больше сделать, сработать на 75 копеек, на рубль в день, а этого на одной картошке не выработаешь. Тогда бы мы ели прочную пищу — сало, кашу. Известно, как поедаешь, так и поработаешь. Ешь картошку — на картошку сработаешь, ешь кашу — на кашу сработаешь.

— Ну, а если бы я возвысил поденную плату и потребовал, чтобы вы лучше ели?

— Что же, это можно. Отчего же? Если такое будет ваше желание — можно, — усмехнулся рядчик.

— Ну, а работа спорее бы шла тогда?

— Пожалуй, что спорее.

— А выгоднее ли бы мне было?

— Не знаю.

— Почему же?

— Работа такая. Работа огульная, сообща, счесть ее нельзя. Мы и теперь не сидим сложа руки, работаем положенное, залогу делаем, как по закону полагается. И тогда так же бы работали — ну, приналегли бы иногда, чтобы удовольствие вам сделать, особенно, если б вы ребятам водочки поднесли. Так ведь, ребята?

Ребята, то есть граборы-артельщики, засмеялись…

— Работа не такая, — продолжал рядчик — работа тут ручная, огульная, счесть ее нельзя. Работаем, да не так, как сдельно, все же каждый себя приберегает — не убиться же на работе, — меры тут нет, да и плата все равно поденно.

— Да ведь харч был бы хороший!

— Так что ж? Харч работать не заставит, когда сам не наляжешь. Харч, сам знаешь, только на баловство порет, а на работу нет… А из-за чего налегать-то, плата поденная, счесть работу нельзя, работаем сообща — я налягу, а другой нет. Счесть нельзя, вот что. Тут и сам себя приналечь не заставишь, да и как налечь, сколько? Разделил бы на нивки, чтобы каждый свою нивку гнал — нельзя, лужаечки все такие маленькие, тесные, неровные, куст разный. Вот если бы можно было от десятины чистить, на отряд, это другое дело. Мы и сами этих поденщин не любим, заработок плохой, работы настоящей нет, скучно. То ли дело сдельная работа, — нам самим приятней. На сдельной работе вольней, хозяину до нас дела нет, что сработали, за то и платит, [242] залогуем, когда хотим по своей воле… — Рядчик помолчал.

— Нет, — продолжал он, — нет, харч работать не заставит, вам невыгодно будет, и так положенное работаем. Тогда бы у нас харч в жир пошел, мы бы тогда у вас за осень во как отъелись, ребята ни одной бабе проходу не дали бы!

Граборы засмеялись.

— Ну, а при сдельной работе?

— То другое совсем дело. При сдельной работе каждый на себя работает, каждый свою дольку канавы роет, каждый свою долю земли возит, каждый на себя старается, сколько сработает, столько и получает. Да и работа там мерная, хотим — на рубль в день выгоняем, хотим — на семь гривен, как согласие артели.

— Так и сдельно не всегда одинаково работаете?

— Еще бы! И сдельно не всегда одинаково. В весеннюю упряжку с начала весны работаем побольше, на рубль в день выгоняем, а к концу работаем полегче, гривен на восемь и того меньше — к покосу себя приберегаем. Нам, сами знаете, домашний покос дело самое важное, тут мы во всю силу работаем. Погони-ка всю весеннюю упряжку на земляной, денег заработаешь много, да косить-то потом дома как будешь? Все нужно с расчетом. На чугунке вон как гоняют на земляной, да что толку-то потом. Наши оттого на чугунку и не ходят.

— То-то у меня нынче в Петровки грабор канавы рыл, я удивился, что он так мало выгоняет — гривен на шесть в день. Я думал, он не умеет, не настоящий грабор, ан канавы сделал хорошо.

— У вас нынче Фетис работал?

— Да, Фетис.

— Нет, это грабор настоящий, не меньше всякого другого сделает. Только они разделившись. Фетис одиночка, жена, дети маленькие. В артель ему стать нельзя, далеко от дому отойти нельзя. Он и ходит в одиночку, отсеевшись. Найдет поблизости от дому работу — и славу богу. Дома у него в покос работы много, вот он и приберегает себя.

— Оттого, должно быть, вы и на чугунку не ходите, что там приберегать себя нельзя, гнать нужно?

— Оттого. Пробовали наши и на чугунку ходить. Заработать там много можно, если бог здоровья даст, да что толку. В одно лето так собьешься, что потом в год не поправишься. Там, на чугунке, сибирная работа, сверхсильная, до кровавого пота — за непочтение к родителям такую работу делать. Там работают с загонщиками — гони за ним. А загонщиками-то подобраны молодцы, притешают их тоже. Ну, и убивается народ. Нет, наши граборы на чугунку не ходят — туда безрасчетный народ идет, за большими заработками гонятся, или от нужды, на задатки их тоже ловят. И много их там пропадет, умрет, либо калекой вернется.

Все, что я слышал от граборов теперь и впоследствии, когда [243] обратил особенное внимание на этих замечательных рабочих, было для меня ново. Не знаю, как другие, но я, по крайней мере, никогда до того не слыхал и не читал о том, что иногда бывает, что не стоит хорошо есть.

Не стоит хорошо есть, потому что работаем с поденщины. Значит, хорошо едят только тогда, когда это стоит, т. е. только для того, чтобы хорошо работать? Нет работы, дешева работа, плата не зависит от количества работы, поденщина — и есть хорошо не стоит. Да, это так: когда глубокой осенью нет работы для лошадей, им овса не дают, весною, когда много работы, дают овес. Это так.

Харч хороший работать не заставит, если нет личной выгоды сработать более. Если нет выгоды более сработать, если работаешь не на себя, если не работаешь вольно, если работу сам учесть не можешь, то и не заставишь себя более сделать, — все будешь прилениваться, приберегать себя, в жир пойдешь, отъедаться станешь.

Чтобы хорошо работать, каждый должен работать на себя. Поэтому-то в артели, если только есть возможность разделить работу, ее делят, и каждый работает свою дольку, каждый получает, сколько заработал. Отец с сыном, брат с братом при рытье канавы делят ее на участки и каждый отдельно гонит свой участок.

Работая, можно приберегать себя, можно работать и на рубль, и на восемь гривен, и на полтину. Даже следует приберегать, если предстоит другая, более выгодная работа. Всех денег не заберешь, работая сверх сил, только себя надсадишь и это на тебе же потом отзовется, тебе же в убыток будет.

Люди точно знают, на какой пище сколько сработаешь, какая пища к какой работе подходит. Если при пище, состоящей из щей с солониной и гречневой каши с салом, вывезешь в известное время, положим, один куб земли, то при замене гречневой каши ячною вывезешь менее, примерно, куб без осьмушки, на картофеле — еще меньше, например, три четверти куба и т. д. Все это грабору, резчику дров, пильщику, совершенно точно известно, так что, зная цену харчей и работы, он может совершенно точно расчесть, какой ему харч выгоднее, — и рассчитывает. Это точно паровая машина. Свою машину он знает, я думаю, еще лучше, чем машинист паровую, знает, когда, сколько и каких дров следует положить, чтобы получить известный эффект. Точно так же и относительно того, какая пища для какой работы способнее: при косьбе, например, скажут вам, требуется пища прочная, которая бы, как выражается мужик, к земле тянула, потому что при косьбе нужно крепко стоять на ногах, как пень быть, так сказать, вбитым в землю каждый момент, когда делаешь взмах косой, наоборот, молотить лучше натощак, чтобы быть полегче. Уж на что до тонкости изучили кормление скота немецкие ученые скотоводы, которые знают, сколько [244] и какого корма нужно дать, чтобы откормить быка или получить наибольшее количество молока от коровы, а граборы, думаю я, в вопросах питания рабочего человека заткнут за пояс ученых агрономов. Оно и понятно, на своей кишке испытывают.

Я не физиолог, физиологией никогда не занимался, но все же читал кое-какие книжки о питании и, вероятно, знаю не менее, чем обыкновенный человек из интеллигентного класса, а между тем многое, что я слышал от рабочих о пище, было для меня ново и интересно. Потому-то я и решился написать об этом. Все мы, например, считаем мясо чрезвычайно важною составною частью пищи, считаем пищу плохою, неудовлетворительною, если в ней мало мяса, стараемся побольше есть мяса. Между тем мужик даже на самой трудной работе вовсе не придает мясу такой важности. Я, конечно, не хочу этим сказать, что мужик не любит мяса, разумеется, каждый предпочтет щи с «крошевом» пустым щам, каждый с удовольствием будет есть и баранину, и курицу — я говорю только о том, что мужик не придает мясу важности относительно рабочего эффекта. Мужик главное значение в пище придает жиру. Чем жирнее пища, тем лучше: «маслом кашу не испортишь», «попова каша с маслицем». Пища хороша, если она жирна, сдобна, масляна. Щи хороши, когда так жирны, «что не продуешь», когда в них много навару, то есть жиру. Деревенская кухарка не скоро может привыкнуть к тому, что бульон должен быть крепок, концентрирован, а не жирен, ее трудно приучить, чтобы она снимала с супа жир; «что это за варево, коли без жиру». Если случится, что у меня обедает «русский человек», например, заезжий купец, то Авдотья непременно подает жирный суп и все кушанья постарается сделать жирнее. Желая хорошенько угостить на никольщине почетного гостя, деревенская баба, подавая жареный картофель или жареные грибы, непременно обольет их еще сырым постным маслом. В какой-то сказке про кота говорится: «жирно ел, пьяно пил, слабо б…». Когда хотят сказать, что богатый мужик хорошо ест, то не говорят, что он ест много мяса, а говорят «он жирно ест», «масляно».

Что мясо для полного производства работы не составляет крайней необходимости, что растительных азотистых веществ ржаной муки и гречневой крупы совершенно достаточно, это видно из того, что при достаточном количестве жира и на постной пище можно выработать то же, что на скоромной с говядиной, иначе, я уверен, граборы, резчики, пильщики в посты ели бы скоромное. Сколько я мог заметить, скоромная пища потому только лучше постной — разница, несомненно, есть, — что скоромные животные жиры лучше для питания, чем постные растительные масла. Это особенно заметно на людях, которые не привыкли к постному маслу. Но люди привычные и на трудных земляных работах едят очень часто, даже в скоромные [245] дни, кашу с постным маслом.

Люди из интеллигентного класса с понятиями, что нужно есть побольше мяса, сыру, молока, скоро убеждаются, когда начинают настояще работать, что суть дела не в мясе, а в жире. Прошлой весной один обучавшийся у меня хозяйству молодой человек из интеллигентных занимался корчевкой пней. Делал это он, собственно, для практики, чтобы познакомиться с подобной работой. Человек он был силы непомерной, работал один, корчевал, разумеется, несколько подгнившие пни при помощи толстого железного лома и один снашивал выкорчеванное в кучи. Работа самая трудная, медвежья, даже крестьяне удивлялись его силе и трудам. Впоследствии я за подобную работу предлагал граборам такую плату сдельно, что, работая, как этот работник, они вырабатывали бы по рублю в день, но граборы отказались. Работа, значит, была настоящая. Уходил он на работу утром и брал завтрак с собой. И вот что он мне сообщил: съедая за завтраком кусак жареного, хотя и нашпигованного тетерева, он не мог столько сделать — скорее уставал, более отдыхал, — сколько делал, когда съедал за завтраком кусок жирной свинины или даже просто кусок свиного сала.

Я думаю, что было бы очень интересно, если бы интеллигентные люди, знающие химию, физиологию, проверили наблюдения граборов, пильщиков и пр. относительно питания на собственной кишке.

Относительно гороха, например, наши представления сильно расходятся с понятиями тех, которые испытали горох на своей кишке. Зная, что горох содержит много азотистых веществ, полагали, что он может, в известном смысле, заменять мясо, что его следует ввести в состав концентрированной пищи. Было время горохового увлечения. Всем известно, какое значение придавали для питания войск пресловутой немецкой гороховой колбасе. Горох дешев, а между тем он содержит много азотистых веществ, следовательно, нужно стараться ввести его в употребление для питания, особенно во время постов. Другими словами, нужно стараться сделать горох дорогим. Производились опыты над питанием горохом, писались диссертации. Никому и в голову не приходило, что горох потому и дешев — иногда дешевле гречневой крупы, даже дешевле ржаной муки и толокна, — что его мало едят. Граборы, пильщики, люди, производящие самые трудные работы, почти не употребляют гороха или очень мало. У мужика в постные дни горох идет как добавочное блюдо, да и то изредка. Его с удовольствием едят только с охотки, потому что горох претит, и часто его есть нельзя. Обыкновенно горох едят за завтраком, да и то лучше варить его пополам с крупой или даже просто с пшеницей. Гороховый суп или гороховый кисель с охотки едят с удовольствием, как лакомство, не в счет другой пищи, но его нельзя есть ежедневно, он скоро надоедает. Между тем гречневая каша никогда не [246] надоедает, и ее охотно едят каждый день.

Известно, что в нашей русской культуре бобовые растения — горох, бобы и т. п. — играют весьма подчиненную роль и заменяются гречихой; в нашей трехпольной плодопеременной системе — рожь, гречиха, пар — гречиха играет по отношению к злакам ту же роль, как бобовые. Ясно, что мы должны питаться не гороховой колбасой, а гречневой кашей, и мне теперь совершенно понятна та презрительная брань, которую я однажды слышал в городе: «Эх ты! немец! колбаса гороховая!..».

Но как же, скажут, в Германии-то гороховая колбаса играла такую важную роль в продовольствии войск? Не знаю. Мало ли что в Германии! Там существует и минорат, и майорат, а у нас и сам Петр-царь его привить не мог. Говорят, «что русскому здорово, то немцу смерть», должно быть, и обратно то же самое. Может быть, климатические условия другие, может быть, организация пищеварительного аппарата другая. И доктора знают, что одна диета для барина, другая для мужика, что барина нужно лечить иначе, чем мужика, чиновника иначе, чем деревенского помещика Собакевича, что человек, привыкший к грубой пище, содержащей много непереваримых веществ, может заболеть сильным расстройством желудка от употребления изысканной, нежной пищи, содержащей очень мало непереваримых веществ, и потом выздороветь от употребления грубой пищи, к которой он привык. Надо мной самим был такой случай.

Дома я ем пищу простую, довольно грубую, прочную пищу, и пью водку в 30°, потому что водка не только приятна, но и полезна при грубой пище (по словам нашего фельдшера, водка «всякую насекомую убивает», о чем как он утверждает, «и в патологии сказано»). Случилось мне однажды поехать за 60 верст на именины к одному родственнику, человеку богатому и любящему угостить — ну, довольно сказать, что у него в деревне повар получает 25 рублей жалованья в месяц. Хорошо. Наступили именины. В час пополудни завтрак — дома я в это время уже пообедал и спать лег — разумеется, прежде всего водка и разный гордевр. Выпили и закусили. Завтракать стали: паштет с трюфелями съели, бургонское, да настоящее, не то, что в уездных городах продают с надписью: «Нуй бургунский», выпили. Цыплят потом с финзербом каким-то съели. Еще что-то. Ели и пили часа два. Выспался потом. Вечером в седьмом часу — обед. Тут уж — ели-ели, пили-пили, даже тошно стало. На другой день у меня такое расстройство желудка сделалось, что страх. Им всем, как они привыкли к господскому харчу, нипочем, а мне беда. Доктор случился, достали где-то Tinctura opii, уж я ее пил-пил — не помогает. Ну, думаю, — умирать, так уж лучше дома, и уехал на другой день домой. Приезжаю на постоялый двор, вхожу и вижу: сидит знакомый дворник Гаврила, толстый, румяный, и уписывает ботвинью с луком и селедкой-ратником.

— Хлеб-соль! [247]

— Милости просим.

— Благодарим.

— Садитесь! Петровна, принеси-ка водочки!

— Охотно бы поел, да боюсь.

— А что?

Я рассказал Гавриле о своей болезни.

— Это у вас от легкой пищи, у вашего родственника пища немецкая, легкая — вот и все. Выпейте-ка водочки, да поешьте нашей русской прочной пищи, и выздоровеете. Эй, Петровна! неси барину водки, да ботвиньица подбавь, селедочки подкроши.

Я выпил стакан водки, подъел ботвиньи, выпил еще стакан, поел чего-то крутого, густого, прочного, кажется, каши, выспался отлично — и как рукой сняло. С тех пор вот уже четыре года у меня никогда не было расстройства желудка.

Нет никакого сомнения, что пища человека не может состоять из одних переваримых веществ, что она должна содержать известное количество непереваримых. Словом, выражаясь проще, нет сомнения, что насколько человеку необходимо есть, настолько же необходимо извергать. Мы, хозяева, занимающиеся скотоводством, очень хорошо знаем, что корову, например, нельзя кормить одними легко переваримыми питательными веществами, что ей необходимо давать и непереваримые вещества. Поэтому при кормлении скота мы комбинируем известным образом грубые кормы с тонкими концентрированными — солому с мукой, сено с овсом и т. п. Словом, кормим корову так, чтобы она давала молоко и навоз. Я не знаю, насколько физиологи и медики знают, как должны быть комбинированы в пище человека переваримые и непереваримые вещества, но мы, люди из интеллигентного класса, ничего по этой части не знаем и питаемся поэтому иногда очень односторонне, налегая преимущественно на животные азотистые вещества, — мясо, сыр, — которые, не знаю уже почему, считаются многими сами по себе достаточными для питания. Очень часто мы, интеллигентные люди, питаемся менее рационально, чем питается скот у хорошего хозяина, и это тем чаще случается, что у скота гораздо более развит инстинкт, так что если ему предоставлен свободный выбор между разными кормами, то он инстинктивно сам себе выбирает соответствующую норму кормления. Не в этом ли причина разных желудочных, кишечных и т. п. катаров? Как бы ни было, но я до сих пор еще не встречал доктора, который дал бы мне положительный ответ на вопрос, как следует комбинировать пищу, сколько в ней должно быть непереваримых веществ, сколько переваримых: азотистых, крахмалу, сахару, солей. Обыкновенно доктора, давая совет относительно пищи, стараются исключить из нее трудноваримые или непереваримые вещества, например, не советуют здоровому даже человеку есть грибы, потому что в них много непереваримой [248] клетчатки, не советуют есть свинины, потому что она очень жирна, советуют есть побольше мяса и т. п.

Увлечение горохом, гороховой колбасой и разными искусственными консервами указывает, как мне кажется, на недостаточность наших знаний относительно рационального питания людей. Что же касается до той важной роли, какую придавали гороховой колбасе относительно питания немецких войск, то нужно принять во внимание, что привычка при питании играет важную роль, что тут важен не только состав, вкус, но даже известная форма пищи. Если подать, например, молоко в чистом, никогда не бывшем в употреблении ночном горшке, то мужик, не знающий назначения этой посудины, будет есть молоко совершенно спокойно, между тем многие из нас не в состоянии будут есть из такой посудины, а принудив себя к тому, могут даже заболеть. Один крестьянин рассказывал мне, что однажды ему подали на постоялом дворе очень вкусный студень, который он съел с большим удовольствием, но потом, случайно обратив внимание на косточки, бывшие в студне, увидал, что студень был приготовлен из жеребенка; это так на него подействовало, что он заболел и долго после того не мог есть студня. Вот нечто подобное могло быть и относительно гороховой колбасы. Немцы в огромном количестве потребляют колбасы, привыкли к ним, любят их, для немца колбаса то же самое, что для русского щи и каша, что для хохла галушки или какая-нибудь затираха. За неимением другой, немец ест в походе и гороховую колбасу с удовольствием, не потому, что она вкусна и хороша, а потому только, что это колбаса, которая по вкусу, может, и не подходит к той колбасе, которой он наслаждался дома, но которая, по своей форме, напоминает ему родину. Швейцарец, например, предпочитает плохой сыр, приготовленный по швейцарскому способу, хорошему честеру.

Рабочие люди, которые хорошо едят только, когда стоит хорошо есть, которые знают, сколько на какой пище можно выработать, без сомнения, знают о питании человека не менее, чем мы, хозяева, знаем о кормлении скота. Мне кажется, что прислушаться к их голосу, вникнуть в их представления о питании, о пище, было бы не бесполезно и ученым медикам, точно так же, как агрономам необходимо изучать мужицкие понятия о земледелии и скотоводстве.

Трудно, конечно, усвоить мужицкие понятия нам, которые даже не вполне хорошо понимаем мужицкую речь и не умеем говорить с мужиком понятным для него языком. Тут нужны массы последователей, развитых наукой, которые не смотрели бы сверху, а, так сказать, слились бы с этой серой массой, проникли в нее, испытывая все на своей кишке, на своем хребте. Какое приобретение было бы для науки! Часто, слыша мужицкие поговорки, пословицы, относящиеся до земледелия и скотоводства, я думаю, какой бы великолепный курс [249] агрономии вышел, если бы кто-нибудь, практически изучавший хозяйство, взяв пословицы за темы для глав, написал к ним научные физико-физиолого-химические объяснения.

В этом кратком очерке представлений рабочего о питании я вовсе не думаю дать что-нибудь цельное, полное. Мои наблюдения поверхностны, и если я сообщаю их, то только потому, что вообще мы мало знаем о мужике, и все это для многих будет довольно ново.

По-мужицкому, кислота есть необходимейшая составная часть пищи. Без кислого блюда для рабочего обед не в обед. Кислота составляет для рабочего человека чуть не большую необходимость, чем мясо, и он скорее согласится есть щи со свиным салом, чем пресный суп с говядиной, если к нему не будет еще какого-нибудь кислого блюда. Отсутствие кислоты в пище отражается и на количестве работы, и на здоровье, и даже на нравственном состоянии рабочих людей. Уж лучше червивая кислая капуста, чем вовсе без капусты. При продовольствии войск в походах на войне, вопрос о щах, о кислой капусте, о кислоте, есть вопрос первостепенной важности. Если бы мы получше знали мужика и поменьше увлекались немцем, то скорее подумали бы о своей кислой капусте, чем о немецкой гороховой колбасе.

Щи из кислой капусты — холодные или горячие — составляют основное блюдо в народной пище. Если нет кислой капусты, то она заменяется кислыми квашеными бураками (борщ). Если нет ни кислой капусты, ни квашеных бураков, вообще никаких квашеных овощей, как это иногда случается летом, то щи приготовляются из свежих овощей — свекольник, лебеда, крапива, щавель — и заквашиваются кислой сывороткой или кислыми сколотинами, получаемыми при изготовлении чухонского масла. Наконец, в случае крайности, щи заквашиваются особенно приготовленным сырым кислым квасом или заменяются кислой похлебкой с огуречным рассолом, квасом, сильно закисшим тестом, сухарями из кислого черного хлеба (тюря, мурцовка, кавардачок).

Случается, что косцы на отдаленных покосах летом довольствуются пресною кашицею, но отсутствие горячей кислой пищи всегда составляет большое лишение для рабочих, и они стремятся пополнить этот недостаток кислым молоком, что, однако же, не вполне удовлетворяет, потому что молоко есть легкая пища, к трудной работе не идущая, а косьба требует пищи прочной, крутой, густой.

С кислыми продуктами всегда бывает наиболее хлопот. Случайные недостатки в пище, например, неудавшийся, дурно выпеченный хлеб и т. п., могут быть вознаграждены лишней порцией водки и переносятся безропотно, но отсутствие кислоты — никогда. Понятно, что эта необходимость кислоты обусловливается составом [250] русской пищи, состоящей из растительных веществ известного рода (черный хлеб, гречневая каша). Химики знают, что кислота, входящая в состав всех вышеназванных кислых продуктов — щей, квашеных бураков, соленых огурцов, сыворотки и пр., — есть одна и та же, именно молочная кислота. Очевидно, что при известном составе народной русской пищи кислота эта и, по всей вероятности, сопровождающие ее соли существенно необходимы для питания.

Нет сомнения, что в кислой капусте главное значение имеет кислый сок — хотя я не отрицаю важности и других составных частей — и потому, если извлечь этот сок, сгустить его и приготовить кислый капустный экстракт, подобно тому, как приготовляется клюквенный экстракт, то этот капустный экстракт мог бы быть с пользой употребляем для заправки пищи в походах и вообще при таких обстоятельствах, когда нельзя иметь кислой капусты. Мне кажется, что можно было бы даже искусственно приготовлять молочную кислоту и употреблять ее для заправки пищи, подобно тому, как теперь употребляется уксус. Разумеется, при этом следует добавлять те соли, которые находятся в капусте, или, еще того лучше, консервы из овощей.

Приготовление консервов из кислой капусты, как оно практиковалось еще в последнюю войну, — именно, приготовление сушеной капусты, — по-моему, не достигает цели, в особенности, если из кислой капусты предварительно выжимают сок, без чего ее трудно высушить. Тут теряется важнейшая составная часть, да и перевозка, и сохранение такой сушеной капусты дело вовсе не легкое. Очень бы любопытно было знать, в каком виде пришла к войскам за Балканы и какое значение, как питательный материал, имела та сушеная кислая капуста, которую прошлой зимой выбирали для отправки войскам в Турцию.

Крестьяне различают пищу на прочную и легкую, с множеством градаций, конечно. Жить можно и на легкой пище, например: грибы, молоко, огородина, но для того, чтобы работать, нужно потреблять пищу прочную, а при тяжелых работах — земляные, резка, пилка, косьба, корчевка и т. п. — самую прочную, такую, чтобы, поевши, бросало на пойло, как выражаются мужики, чтобы захотелось напиться, так напиться, как пьет после сытного, прочного обеда здоровый работник, когда он приляжет губами к ведру с квасом и сразу вытянет чуть не полведра.

Прочною пищей считается такая, которая содержит много питательных, но трудно перевариваемых веществ, которая переваривается медленно, долго остается в кишке, не скоро выпоражнивается, потому что раз кишка пуста, работать тяжелую работу нельзя и необходимо опять подъесть.

Так как черный ржаной хлеб составляет главную составную часть пищи, то хлеб должен быть крут, не вадок, не тестян, хорошо выпечен, из свежей муки. На хлеб рабочий обращает главное внимание. Хороший хлеб — первое дело, но одного только хлеба для [251] полной работы мало. Затем, прочная пища должна состоять из щей с хорошей жирной солониной или соленой свининой (ветчиной — только не копченой) и гречневой каши с топленым маслом или салом. Если при этом есть стакан водки перед обедом и квас, чтобы запить эту прочную, крутую пищу, то пища будет образцовая, самая прочная, такая, при которой можно сделать maximum работы, вывезти наибольшее количество земли, нарезать наибольшее количество дров, выпилить наибольшее количество досок. С такой пищей можно перейти Альпы, перетащить через Балканы, под звуки дубинушки, пушки, отмахать поход в Индию.

Совершенно понятно, что нормальная пища солдат — щи и каша, — выработанная продолжительным опытом, совпадает с образцовой народной пищей, при которой можно произвести наибольшую работу. Никакие гороховые колбасы, никакие консервы не могут заменить этой простой пищи, и вся задача только в том, чтобы эта пища была хорошо приготовлена и из хороших материалов.

Щи и каша — это основные блюда. Уничтожить кашу — обед не полный, уничтожить щи — нет обеда. Разумеется, если добавить что-нибудь к такому прочному обеду, так не будет хуже. И после такого обеда артель в 20 человек с удовольствием съест на закуску жареного барана или теленка, похлебает молока с ситником, но все это уже будет лакомство.

В постные дни солонина в щах заменяется снетком, который кладется только для вкуса, или горячие щи заменяются холодными, то есть кислой капустой с квасом, луком и постным маслом. Коровье масло или сало в каше заменяется постным маслом.

Солонины, говядины или свинины в скоромные щи кладется немного, так что крепкого бульона не получается — лишь бы только навару (жиру) было побольше, если говядина не жирна, то к ней прибавляют свиного сала.

Мы видим, что в этой образцовой пище много жиру, да и животные азотистые вещества употребляются в трудно переваримой форме: говядина заменяется солониной, свежая свинина — ветчиной.

Замена различных составных частей нормальной прочной пищи другими делает пищу более или менее легкой, то есть такой, которая быстрее переваривается, быстрее выпоражнивается. Но тут необходимо еще заметить, что с понятием о хорошей прочной пище соединяется еще и то, что пища имеет густую консистенцию и бросает на пойло. «У него харч хороший; едят все густое, хлеб что не переломишь, каша — балиха, кисель — ножом режь».

Если солонину в щах заменить свежей говядиной, то пища уже будет менее прочная; она сделается еще менее прочною, если солонину заменить свежей свининой, потому что свежая свинина [252] нудит. Замена солонины салом и, наконец, снетками еще понижает достоинство щей, но только в таком случае, если солонина жирная; при тощей солонине щи с салом предпочитаются.

Точно так же пища сделается менее прочною, если крутую гречневую кашу — самое любимое кушанье — заменить размазней, киселем, густой картофельницей, супом-крупником; хотя бы даже и с говядиной. Все эти замены сильнее понижают прочность пищи, так что уже оказывают влияние на количество работы, чем замена в щах солонины салом или снетком.

Молоко сладкое и кислое считается легкой пищей, только творог, который на треть с гречневой крупой едят в пирогах или с лепешками, считается прочной пищей.

Я имел случай наблюдать, как питаются рабочие, работающие сдельно артелью на своих харчах при условиях, когда выгодно хорошо есть. Это были резчики дров, работавшие не у меня, но в соседнем лесу, и забиравшие у меня некоторые материалы для харчей. Народ — молодцы на подбор. Работали замечательно, дров нарезали количество непомерное. На харчи денег не жалели: каждый день водка, каша, такая крутая, что едва ложкой уколупнешь, с коровьим маслом, щи жирные. Но мяса ели мало, и вот тут-то я и убедился, что работающие люди вовсе не придают значения мясу, как питательному веществу: водку, например, предпочитают мясу во всех отношениях. Но я не могу сказать, чтобы это были пьяницы. Грешный человек, я сам предпочту обед, состоящий из стакана водки, щей с салом и каши, обеду, состоящему из щей, мяса, каши, но без водки. Я это испытал в путешествиях, когда лазил по оврагам Курской губернии для исследования фосфоритов, когда всходил на Качканар, когда плавал по озерам и речкам Олонецкой губернии. Думаю, что со мною согласятся интеллигентные люди, служившие солдатами в последнюю войну. Желал бы слышать и возражения только не теоретические, не немецкие, отзывающиеся колбасой гороховой.

Все время самых трудных работ проходит без мяса. Петровки, когда производятся земляные работы — а это самое лучшее время для таких работ: сухо и день велик — пост, да и пост-то самый неудобный, потому что даже огородина не поспела. В ильинский мясоед — трудное время покоса — мясо еще не поспело, бараны не выросли, скот не вполне отъелся, да и сохранить мясо, даже посоленное, в жаркое летнее время невозможно. И зимней солонины в это время достать трудно, потому что она начинает портиться: дух пускает, червяк заводится. Потом, опять пост — спасовки, время уборки хлеба. Да еще постоянно — середа да пятница, середа да пятница.

Конечно, и говорить нечего, если бы было достаточно мяса, сала, молока (т. е. творогу), то и в деревне летом никто постов не держал бы. В нынешнем году у меня летом не хватило постного [253] масла, масло было дорого, да и достать его негде, между тем свиного сала было достаточно, я предложил рабочим есть скоромное. Все ели, за исключением одного очень богомольного. Когда поп приехал перед петровым днем собирать яйца — перед окончанием поста попы ездят по деревням разрешать на скоромину и выбирают в петровки яйца, в филипповки горох, великим постом не ездят потому, вероятно, что выбирать нечего, — то и разрешать было некому.

Какое малое значение придается мясу, видно из того, что рабочий человек всегда согласится на замену мяса водкой. На это, конечно, скажут, что известно, мол, русский человек пьяница, готов продать за водку отца родного и т. п. Но позвольте, однако же тот же рабочий человек не согласится заменить молочную кислоту нормальной пищи водкой, не согласится заменить водкой жир или гречневую кашу.

Насколько я мог заметить, растительные азотистые вещества, в особенности азотистые вещества злаков, вполне удовлетворяют потребностям питания работающего человека и при соответственном потреблении крахмала и жира дают ему возможность произвести maximum работы. Относительно азотистых веществ гороха и бобовых ничего сказать не могу, потому что эти вещества мало потребляются рабочим людом и не входят в состав народной нормальной пищи, замечательно, однако, что азотистые вещества бобовых сравнительно дешевле азотистых веществ злаков. Впрочем, я думаю, что наши химические сведения о растительных азотистых веществах чрезвычайно неполны — осмелюсь даже сказать, что мы ничего почти не знаем — и химики до сих пор еще предпочитают заниматься хлор-бром-нитробензолами, чем заниматься изучением состава гречневой крупы (о которой, замечу в скобках, мы ничего почти не знаем). Оно и проще, и удобнее, и выгоднее.

Да и возможно ли ежедневно есть мясо?

Я утверждаю, что человек, который будет собственными руками обрабатывать землю, даже при самых благоприятных условиях — предполагая, что земли у него столько, сколько он может обработать, предполагая, что он не платит никаких податей — не может наработать столько, не может своим собственным трудом прокормить столько скота, чтобы он и его семейство имели ежедневно вдоволь мяса. Не может!

Самое большое, что он будет иметь — это вдоволь мяса по праздникам, хорошо если кусочек для запаха в будни, и достаточно молока, яиц, мяса для питания детей, немощных стариков, больных.

Вдоволь мяса могут есть люди, на которых работают другие, и потому только могут, что эти работающие на них питаются растительною пищей. Если вы имеете ежедневно бифштекс за завтраком, бульон и ростбиф за обедом, то это только потому, что есть тысячи людей, которые никогда почти не едят мяса, дети которых не имеют достаточно молока. Все это сделается совершенно [254] ясно, если высчитать, что может выработать человек и что нужно выработать для прокормления скота, потребного для мясного питания его семейства.

У нас теперь мясо чрезвычайно дешево. При обыкновенной продаже скота осенью в деревне хозяин получает за говядину от 80 копеек до 1 рубля 50 копеек за пуд, красная цена 2 рубля. Посчитайте, много ли при такой цене придется рабочему за труд, который он употребил для приготовления корма и на уход за скотом. Посчитайте. Вы удивитесь, как мало копеек придется косцу за его тяжелый труд.

Ведь это только нужда, необходимость уплатить подати, купить хлеба, продает мясо по таким дешевым ценам, и чем дешевле мясо, тем, значит, более эта нужда. Прошедшей осенью у нас говядина обходилась скупщикам скота по 80 копеек за пуд, знаю даже несколько покупок по 50 копеек пуд. Между тем ржаная мука была от 1 рубля до 1 рубля 10 копеек за пуд. Мужик приводил на рынок корову, продавал ее за бесценок и на вырученные деньги покупал ржаную муку.

Я верно говорю, и богатый чиновник, наслаждающийся сочным бифштексом из вырезки, и бедный студент, жующий подошву в кухмистерском супе, и извозчик, потребляющий пятикопеечную солонину в щах, потому только имеют мясную пищу, что масса земледельцев питается исключительно растительной пищей, а дети этих земледельцев не имеют достаточно молока. Не будь этой нужды, кто бы стал продавать говядину даже за три рубля пуд. В нынешнем году хлеб уродился лучше, уплата налогов несколько облегчилась тем, что вследствие падения рубля ценность земледельческих произведений, идущих за границу, повысилась, нужды стало меньше, и потому скот тотчас повысился в цене, да и достать его негде. Мужик не продает скота: если корму достаточно, то он пускает лишнюю скотину на зиму, если мало — бьет сам.

Мы отовсюду слышим жалобы на невыгодность хозяйства и почти все согласны, что этому причиною бездоходность скотоводства. Дело дошло до того, что некоторые агрономы советуют даже вовсе уничтожить скот, а сено, мякину, солому прямо употреблять для удобрения, потому что навоз обходится дороже. И, право, в этом предложении хозяйничать по-японски есть известный смысл. Но где же лежит причина этой бездоходности скотоводства? Я не могу согласиться, что она заключается только в недостатке умственных людей между хозяевами, только а недостатке производительности техники. Чтобы убедиться в этом, стоит только представить себе, что все хозяева умственные люди, все отличные скотоводы, и задаться вопросом: что будет тогда? сделается ли тогда скотоводство более доходным? Нет, я думаю, что корень лежит глубже. Я думаю, что причиною дороговизны навоза — дешевизна мяса, происходящая от бедности крестьян-земледельцев, питающихся [255] исключительно хлебом. Известно, что в настоящее время все признают наиболее выгодным молочное скотоводство, и если это скотоводство более выгодно, то потому только, что молоко, масло, сыр стоят в хорошей цене. А это, в свою очередь, зависит от того, что крестьяне не продают молоко, но кормят им детей или едят сами. Известно, что артельные сыроварни, искусственно задуманные, потерпели фиаско, так что посредством этих артельных сыроварен не удалось вырвать молоко у крестьянских детей.

Я говорил, что человек не может сам выработать столько, чтобы всегда иметь вдоволь мяса. Каждый, кто посмотрит на дело просто, без предвзятых мыслей, согласится, что растительные азотистые вещества составляют естественную пищу человека. Естественнее человеку питаться растительной пищей, чем воздерживаться от нарождения детей или видеть своих детей мрущими от недостатка молока. Если из земли можно прямо получить растительные вещества, годные для питания взрослого человека, то зачем же предварительно стравливать эти вещества скоту, причем неминуемо произойдут потери? Другое дело дети, для них совершенно необходимы молоко, животные белковые вещества, так же необходимы, как яйца и творог для цыпленка. Курицу кормят овсом, однако никто не станет кормить овсом цыплят, но даст им рубленые яйца, творог, молочную кашу.

Совершенно понятно, для меня по крайней мере, что при иных порядках люди не оставляли бы землю под травами для прокормления скота, а возделывали бы на ней хлеба, которыми непосредственно могут питаться люди. Конечно, тогда не воздерживались бы от нарождения детей, тем более, что с хлороформом этот акт совершается безболезненно.

Чтобы не остаться непонятным — а хуже этого нет, — еще поясню свою мысль.

Всем известно, что в последнее время среди интеллигентной молодежи есть стремление идти в земледельцы, чтобы трудами рук своих зарабатывать хлеб. Одни едут в Америку, чтобы сделаться там простыми работниками — это, конечно, самые слабые, — другие остаются в России и делают попытки сесть на землю и обрабатывать ее собственными руками.

Мне совершенно понятны эти стремления, я им вполне сочувствую, верю, что это историческое призвание русских интеллигентных людей. Я убежден, что появление в среде темных земледельцев таких интеллигентных людей есть залог величия, силы, могущества нашей родины, я убежден, что народ, наш могучий сильный народ, которого ничто не могло сломить, перетянет к себе, всосет в себя лучшие соки нашей интеллигенции. Моему сыну, когда он войдет в силу, окончит ученье и спросит меня: что делать? я укажу на пашущего мужика и скажу: «вот что — иди и паши землю, зарабатывай собственными руками хлеб свой. Если найдешь другого, который пришел к тем же убеждениям, соединись с ним, потому что [256] двое, работая вместе, сообща сделают больше, чем работая каждый в одиночку, найдешь третьего — еще того лучше…»

Но, спросят, может быть, некоторые, неужели же, имея столько земли, сколько можно обработать, и работая так, как работает мужик, неужели нельзя заработать столько, чтобы ежедневно иметь вдоволь мяса для себя, жены, детей и стариков? Нет, нельзя иметь достаточно своего мяса, то есть мяса, произведенного собственным трудом. Я говорю своего мяса, потому что при теперешних условиях, если у одного достаточно земли, а у других недостаточно, то, разумеется, можно у нуждающихся купить говядину по 2,по 3 копейки за фунт, а им чуть не по той же цене продать свой хлеб.

Хорошо, если выработаешь столько, чтобы дети, старики, больные всегда имели достаточно мяса, молока, бульона.

Если соединяются вместе две, три, десять, двенадцать пар и будут работать сообща, каждый по силе и способности, то мясо чаще будет появляться на столе, будет иногда и баранинка в будни…

Однако пора уже возвратиться к обедающим вареной картошкой граборам, замечание которых, что не стоит лучше есть, когда работаешь с поденщины, за 45 копеек день, дало мне повод сделать такое длинное отступление. Я хотел сначала только рассказать о наших граборах, как об одном из самых интереснейших, интеллигентнейших и самобытных типов артельных рабочих нашей местности, но что же делать, если, говоря об этих людях, приходится постоянно отвлекаться. Простите.

Каюсь, что ужасно люблю наших граборов или, лучше сказать, граборские артели. В них есть что-то особенное, благородное, честное, разумное, и это что-то есть общее, присущее им, только как артельным граборам. Человек может быть мошенник, пьяница, злодей, кулак, подлец, как человек сам по себе, но как артельный грабор он честен, трезв, добросовестен, когда находится в артели.

Недалеко от меня, за Днепром, есть несколько волостей, населенных граборами, исконными, старинными граборами, которые еще при крепостном праве занимались этим ремеслом. Специальность граборов — земляные работы: рытье канав, прудов, погребов, отсыпка плотин, плантовка лугов, выкапывание торфяной земли, штыкование садов и огородов, отделка парков, словом — все работы с заступом и тачкой. Но, если требуется, граборские артели исполняют и всякие другие хозяйственные работы: корчуют пни, деревья, кусты, косят, пашут, молотят, словом — делают все, что потребуется в хозяйстве. Все хозяйственные работы граборы исполняют хорошо, потому что они сами хозяева и занимаются дома земледелием, а граборское ремесло служит им только подспорьем.

Исконные, старинные граборы, из поколения в поколение [257] занимающиеся граборским делом, достигли в земляном деле высочайшей степени совершенства. Нужно видеть, как режет грабор землю, вырывая, например, прудок, — сколько земли накладывает он на тачку, как везет тачку! Нужно видеть, как он обделывает дерном откосок! До какого совершенства, до какого изящества доведена работа! Грабор работает, по-видимому, медленно: он тщательно осматривает место работы, как бы лучше подладиться, тщательно выбирает такой дерн, какой ему нужен, режет землю тихо, аккуратно, так, чтобы ни одной крошки не осталось, ни одной крошки не свалилось с заступа, — он знает, что все это будет потеря работы, что все эти крошки придется опять поднять на ту же высоту, с которой они свалились. Нельзя не залюбоваться на граборскую работу, тем более, что вы не видите, чтобы грабор делал особенные усилия, мучился на работе, особенно напрягал мускулы. Ничего этого нет. Он работает, как будто шутя, как будто это очень легко: дерн, глыбы земли в пуд весом грабор отрезывает и выкидывает на тачку, точно режет ломтики сыру. Так это все легко делается, что кажется, и сам так бы сделал. Только тогда и поймешь, как трудна эта граборская работа, сколько она требует науки, когда рядом со старым опытным грабором увидишь молодого, начинающего, недавно поступившего в артель. Старый уже выкидал свою дольку земли и сел трубочку покурить — залогу делает, а молодой еще возится на своей дольке, и глыбы земли у него не такие, и земля крошится, и подчистки много, и тачку опрокинул, не довезя до конца доски, подчищать нужно. Старые позаложили, отдохнули, пора за новые дольки браться, а ему и отдохнуть некогда, потому что нужно выгнать столько же, сколько и другие товарищи артели. Положим, в артели каждый получает за то количество кубов земли, какое он вывез, но ведь едят сообща, совестно отставать от артели. И вот, нервно пососав трубочку, отдохнув всего какую-нибудь минуту, молодой грабор опять берется за заступ и спешит на свою дольку. Искусство граборов в земляном деле еще более ярко выделяется, если посмотреть на эту же работу, когда ее делают обыкновенные крестьяне, не граборы. Мне достаточно посмотреть то место, с которого брали землю, чтобы безошибочно определить, кто работал: граборы или крестьяне. Где брали землю неграборы, тотчас видно, что люди делали огромную массу непроизводительной работы, бесполезно растрачивали силу. Крестьяне, впрочем, за настоящие граборские работы никогда почти и не берутся, и если в деревне нужно вырыть канаву или пруд, то нанимают граборов.

Инструменты грабора, заступ и тачка, — топор они употребляют очень редко и даже при корчевке кустов обыкновенно отсекают коренья заступом — доведены ими до высокой степени совершенства. Применяет грабор эти инструменты опять-таки наисовершеннейшим образом, да оно и понятно, что человек, который совершенно точно [258] знает, сколько на каком харче можно сработать, который считает, что на дешевой работе не стоит хорошо есть, такой человек не сделает лишнего взмаха заступом, не выкинет лишнего фунта земли, и для выполнения каждой работы употребит minimum пудо-футов работы. Понятно, что у таких людей и инструмент налажен наисовершеннейшим образом.

Нужно заметить, что наладка инструмента очень характеризует работника. У хорошего работника инструмент всегда отлично налажен и индивидуально приспособлен. Он всегда знает свой инструмент и свою работу. Когда я удивлялся этому, видя, что человек тотчас узнает свою завязку на мешке, след от своего лаптя и т. п., то один крестьянин заметил мне: «а разве вы, когда напишете что-нибудь, то не можете после того узнать, что это вы писали? Разве вам все равно, каким пером писать?».

Особенно хорошо поймешь всю важность наладки инструмента, когда увидишь, как работает человек из интеллигентных, которому нужны месяцы работы для того только, чтобы понять всю важность и суть наладки — не говорю уже выучиться насаживать и клепать косу, делать грабли, топорища, оглобли, оброти и тысячи других разнообразнейших предметов, которые умеет делать мужик.

Сравнительное ли благосостояние, вследствие большого заработка, или особенности граборской работы, требующей умственности, тому причиною, но граборы очень интеллигентны, и смышлены. Не говоря уже о том, что настоящий грабор отлично определит, как нужно провести канавы, чтобы осушить луг, отлично опустит воду, сделает запруды и стоки, чтобы наидешевейшим образом исправить худое место на дороге — сам становой со всеми своими «курятниками» не сделает лучше, — вычислит емкость вырытого пруда (для этого всегда в артели есть особенный умственный человек), поставит лизирки, чтобы нивелировать местность. Замечательно еще и то, что граборы обладают большим вкусом, любят все делать так, чтобы было красиво, изящно. Для работ в парках и садах, при расчистке пустошей, если кто хочет соединить полезное с приятным, граборы — просто клад. Даже немцы-садовники, презирающие «русски свинь мужик», дорожат граборами. В самом деле, стоит только сказать грабору, чтобы он так-то и так провел дорожку, обложил дерном, перекопал клумбу, сделал насыпь, сточную канаву, и он тотчас поймет, что требуется, и сделает все так хорошо, с таким вкусом, с такою аккуратностью, что даже немец удивляться будет.

Расчищая на луга заросшие пустоши, я хотел так расчистить поляны между рощами, чтобы пустоши превратились в красивый парк. Стоит такая расчистка не дороже, а между тем и самому приятней, и для скота хорошо, если всюду есть чистые проходы, наконец, и ценность имения возвышается. Линии лужаек на пустошах определялись рощами, но необходимо было сделать опушки красивыми, [259] оставить кое-где деревья на полянах, осушить низкие места, сделать просеки или дорожки, по которым пастух мог бы опережать стадо, и пр. Наняв для расчистки пустошей граборов с тем, чтобы они, расчищая, выбирали все годное на дрова, срезали кочки, давали, где нужно, канавки, я объяснил рядчику, чего бы мне хотелось достигнуть. Он понял с двух слов.

— Понимаю. Чтобы, значит, поляны были для травы, чтобы скот на виду у пастуха шел, чтобы красиво было. Понимаю: чтобы в роде гульбища было.

— Ну, да, да.

— Понимаю. А деревья какие на лужайках оставлять?

— Которые покрасивее.

— Раскидистые, значит, которые ни на какое дело не годятся.

— Разумеется. Да ты работал где-нибудь в парках?

— Работали, знаем, чтобы в роде, значит, гульбища. Дорожек только не будет. Понимаем.

— Ну, да.

— Понимаем, отделаем. Вот эту низину мы на этой неделе к субботе отделаем. Пожалуйте тогда посмотреть. Будете довольны. Знаю, что ребятам по стаканчику поднесете.

В субботу я пришел посмотреть расчистки. Поражен был — просто прелесть. Поляна уже обозначилась, опушки рощ были подчищены и выровнены, лом везде подобран, кусты и лишние деревья на поляне вырублены, кочки срезаны. Загляденье. Грабор тотчас же заметил, что я доволен.

— Вот сюда еще пожалуйте. Я здесь на лужке, в закоулке, сосенку подпустил, сосенка-то она не того, чтобы очень, пораскидистее бы нужно, да что делать, какая есть, все-таки хорошо будет на березе темным отдавать — вот отсюда посмотрите.

Действительно, на красивой лужайке, окруженной березовыми зарослями, была оставлена небольшая сосна, темная зелень которой превосходно оттеняла освещенную вечерним солнцем светлую зелень молодых берез.

Грабор сам любовался и сиял удовольствием.

— Это еще теперь осень, весною лучше будет, — заметил он, — да и воздух от сосны духовитый. Там над рвом на бичажку я еще дубок оставил, славный дубок, пряменький, на всякую поделку годен. Нет раскидистых дубов, а раскидистый бы лучше, и ни в какое дело не годится, целее бы был. Ну, да попытаем на счастье оставить.

— Да где ты этому всему научился? — восхищался, осматривая расчистки, — ишь как вывел!

— Уж научились — знаем, как господам нужно.

— У немца где-нибудь работал, парк разбивали?

— Работали и у немцев тоже. В Петлине работали, дерева там сажали всякие. Да мы у самой Шепелихи работали, а уж та ли барыня не чудила. Чего-чего там не делала, на полях пруды рыли, дерном [260] откосы обкладывали, дорожки по полям проводили, цветы сажали, горы насыпали. Уж так чудила, так чудила, аглицкую парку из всего имения сделать хотела, чтобы всюду чисто было, духовито. Коровы с колоколами. Уж на что ваша Брендиха чудит, каждый год кусты с места на место пересаживает, а про Шепелиху и говорить нечего. Чудная барыня, нужно чуднее, да не найдешь. Денег сколько хочешь — одних граборов больше ста человек артель, да и цены-то какие — 60 копеек поденщина. Жаль, умерла эта барыня, много граборам работы давала. Как умерла, все работы прекратились… А вот тут канавку нужно дать, — остановился грабор.

— Зачем?

— Если тут канавку в ров дать, вся луговина лучше просохнет, важнейшая трава родиться станет. У вас тут с этой луговины сена страсть что будет.

— Хорошо.

— Так, значит, все и делать, как эту луговину?

— Да, да.

— Понимаю. Следовало бы ребятам четвертушку поставить, заморились за эту неделю во как, лозник, ведь, все, мокрота. Уж так старались.

Граборы в общей сложности принадлежат к числу зажиточных крестьян нашей местности. Некоторые деревни после «Положения» уже успели приобрести в собственность значительные помещичьи хутора, смежные с их деревнями. Они арендуют заливные луга большей частью на деньги. Дома граборы занимаются хозяйством, а зимою многие деревни занимаются обжиганием извести, выламыванием и доставкою известковой плиты. Граборские заработки составляют для них важное денежное подспорье. Главное для граборов — это иметь по возможности близко от дома заработок. На дальние заработки, на железные дороги граборы, по крайней мере обстоятельные хозяева, не ходят — разве только какие-нибудь обедневшие одиночки, бобыли, бросившие землю.

Граборы ищут работы главным образом вблизи, у соседних помещиков. В настоящее время, когда помещичьи хозяйства поупали, работ стало меньше, граборы разбились на мелкие артели в 5-10 человек и очень дорожат работой у помещиков, особенно у молодых, рьяных, новеньких, которые садятся на хозяйство с деньжонками, мало знакомы с делом, любят проводить канавы на лугах и полях, копать прудочки, причем скоро ухлопывают деньжонки на дорогие граборские работы, часто для хозяйства совершенно бесполезные. Не только граборские рядчики, но и большинство граборов отлично понимают хозяйственное значение своих работ и пользу, которую они могут принести. Если хозяин будет советоваться с грабором, не будет чудить, будет требовать от грабора, чтобы делалось то, что может принести пользу, то можно вполне положиться на рядчика, что он не сделает бесполезных работ. Хороший рядчик не только сумеет [261] осушить луг, но, как хозяин, может наперед сказать, стоит ли осушать. Он точно так же может сказать, стоит ли расчищать какую-нибудь заросль под луг или поле, нужно ли провести те или другие канавки на полях. Я много раз слышал советы опытного рядчика, что такую-то луговину не стоит осушать, потому что травы на ней все равно не будет, а в сомнительных случаях советует попробовать сначала отделать небольшую частицу и т. п. Но если барин сам загадывает работы, сам назначает, где проводить канавы, где плантовать, где расчищать, то грабор не только беспрекословно будет исполнять, но даже и замечаний никаких не сделает, хотя очень хорошо будет понимать, что пользы от работы не будет. Видя однажды, что граборы у соседнего помещика роют совершенно бесполезную, даже вредную канаву, я спросил у знакомого рядчика, зачем это?

— Приказал барин.

— Да неужели же ты не видишь, что от этой канавы вред будет?

— Еще бы не видать!

— Так что же ты барину не представил?

— Не спрашивает. А нам что? Денег, должно быть, у него много, деньги ведь ему ничего не стоят, а нам что! Приказано, ну и роем.

— Однако ж, и про рядчика скажут: ишь, где канаву провел! Ничего не понимает.

— Оно так. Да ведь не всякому сунешься говорить.

— Отчего ж? Коли резон представишь?

— Норовиты бывают. Да и резоны-то наши не всегда попадают. И из бар тоже умственные люди бывают. Кто его знает, для чего он делает, а смотришь — и толк иной раз выйдет. Мы тоже свет видали.

— А что?

— Да вот чугунку проводили. Тут насыпь, там выемку сделай, смотришь и вышло. Мост и дамбу на Днепре делали, думали, ни в век не устоять в большую воду, а вот восьмой год держится. Говорили инженеру тогда, он только усмехается: вы мужики — дураки, говорит, ваше дело сыпать — сыпьте… Умственные люди бывают и из бар.

Но что особенно любят граборы — это господ, которые «чудят», которые, имея много денег, насмотревшись за границей на немецкие леса, парки, обсаженные тополями или плодовыми деревьями дороги, хотят сделать такие же парки в своих Подъеремовках. Такие «махонькие», как у нас говорят, графини Сотерланд — сущий клад для граборов. Цены большие, работы много: что там ни будет стоить, только бы было сделано ко времени. Все дело — лишь бы рядчик сумел подладить барину или барыне, выйти на линию, потому что у господ не в деле дело, а в том, чтобы понравиться, подладить. У панов ведь деньги вольные. Вот добрый пан, говорят [262] мужики, всем помогает, прóстый, да и что ему стоит!

Кстати, скажу здесь, что вообще мужики так называемый умственный труд ценят очень дешево, и замечание грабора об инженере вовсе не служит доказательством противного. В одной деревне школьному учителю мужики назначали жалованье всего 60 рублей в год, на его, учителя, харчах. Попечитель и говорит, что мало, что батраку, работнику полевому, если считать харчи, платят больше. А мужики в ответ: коли мало, пусть в батраки идет, учителем-то каждый слабосильный быть может — мало ли их, — каждый, кто работать не может. Да потом и стали высчитывать: лето у него вольное, ученья нет, коли возьмется косить — сколько накосит!.. Тоже огород может обработать, корову держать, от родителев почтение, коли ребенка выучит, — кто конопель, кто гороху, кто гуся, — от солдатчины избавлен. Батраку позавидовали! Да научи меня грамоте, так сейчас в учителя пойду, меду-то что нанесут — каждому хочется, чтобы дите выучилось.

Характеристичен рассказ одного знакомого мне дьякона, доказавшего мужику, что и их поповский труд не легок и что они недаром тоже получают деньги.

«Какая ваша работа, — говорит мне один мужик, — рассказывал дьякон, — только языком болтаете!». — А ты поболтай-ка с мое, — говорю я ему! — «Эка штука!» — Хорошо, вот будем у тебя служить на никольщину, пока я буду ектенью да акафист читать, ты попробуй-ка языком по губам болтать. И что ж, сударь, ведь подлинно не выдержал! Я акафист-то настояще вычитываю, а сам поглядываю — лопочет. Лопотал, лопотал, да и перестал. Смеху-то что потом было, два стакана водки поднес: «заслужил, говорит, правда, что и ваша работа не легкая».

Знал дьякон, чем доказать мужику трудность своей работы!

— Поступая в новый приход, — рассказывал мне один поп, — чтобы заслужить уважение, нужно с первого раза озадачить мужика: служить медленно, чтобы он устал стоять, чтобы ему надоело, чтобы он видел, что и наше дело не легкое, или накадить больше — нам-то с привычки, а он перхает.

Граборы никогда не нанимаются на работу на целое лето, но только на весеннюю упряжку, с 25 апреля по 1 июля, и на осеннюю, с 25 августа по 22 октября. Лето же, с 1 июля по 25 августа, следовательно, время сенокоса и уборки хлеба, работают дома.

Весною, как только сгонит снег, граборские рядчики отправляются по знакомым господам искать работы. Осмотрев и сообразив работу, рядчик определяет, как велика должна быть артель, договаривается насчет цены — почем поденщина, куб, сажень канавы — и затем уходит домой. Когда наступит время работать, рядчик является со своей артелью, в которой он — если артель не [263] слишком велика и вся занята в одном месте, работает наряду с другими.

Насчет помещения граборы, как и все русские люди, начиная с богатого купца и кончая беднейшим подпаском, невзыскательны — была бы только печка, чтобы было где высушить мокрые онучи и изготовить кушанье. Нанимаются граборы обыкновенно на своих харчах и если артель большая, то держат кухарку; если же артель невелика, то кушанье готовит один из граборов, что он успевает сделать до завтрака.

Рядчик, как я уже говорил, работает наравне с другими граборами, ест то же самое, что и другие. Рядчик есть посредник между нанимателем и артелью. Наниматель членов артели не знает, во внутренние порядки их не вмешивается, работ им не указывает, расчета прямо с ними не ведет. Наниматель знает только рядчика, который всем распоряжается, отвечает за работу, получает деньги, забирает харчи, имеет расчет с хозяином. В граборских артелях рядчик имеет совершенно другое значение, чем в плотничьих, где рядчик обыкновенно есть хозяин, берущий работу на свой страх, получающий от нее все барыши и несущий все убытки, а члены артели — простые батраки, нанятые хозяином-рядчиком за определенную плату в месяц на его, рядчика, харчах. В граборских артелях все члены артели равноправны, едят сообща, и стоимость харчей падает на всю заработанную сумму, из которой затем каждый получает столько, сколько он выработал, по количеству вывезенных им кубов, вырытых саженей и пр. Работа, хотя и снимается сообща, всею артелью, но производится в раздел. Когда роют канаву, то размеряют ее на участки (по 10 сажен обыкновенно) равной длины, бросают жребий, кому какой участок рыть, потому, земля не везде одинакова, и каждый, равным образом и рядчик, роет свой участок; если расчищают кусты или корчуют мелкие пни, тоже делят десятину на участки (нивки) и опять по жребию каждый получает участок. Словом, вся работа производится в раздел, — разумеется, если это возможно, — и каждый получает по количеству им выработанного. В этом отношении рядчик имеет только то преимущество перед другими членами артели, что сверх заработанного своими руками получает от артели так называемые лапотные деньги, то есть известный процент — 5 или 10 копеек с рубля — с общей суммы заработка. Эти деньги рядчик получает за свои хлопоты: хождение за приисканием работы — от того и название лапотные деньги, — выборку харчей, расчеты с нанимателем, разговоры с ним относительно работы, причем рядчик теряет рабочее время, лишние расходы на одежду и пр. Но, главным образом, рядчик получает этот процент за то, что он заручился работой у знакомого нанимателя. Это видно из того, что теперь, когда работ стало меньше, процент этот повысился, потому что рядчик, особенно если он заручился хорошей работой, подбирая артель, старается понажать и выговаривает в свою пользу больший [264] процент. Впрочем, все зависит от взаимных условий: отвечает ли, например, рядчик перед артелью за неплатеж денег нанимателем, состоит ли артель из старых, опытных граборов или из начинающих и пр. Рядчик, особенно если он не исконный старый рядчик, а случайный или начинающий, не всегда есть умственный человек артели. Случается, что рядчик не силен в математических вычислениях, не может, например, быстро вычислить объем земли, вынутой из пруда сложной фигуры и т. п., в таких случаях в артели всегда найдется умственный человек, который делает подобные вычисления. Умственный человек никогда не получает особой платы от артели.

В артели граборы всегда отлично ведут себя, ни пьянства, ни шуму, ни буйства, ни воровства, ни мошенничества. Артель не только зрит за своими членами, но, оберегая от всяких подозрений свою добрую славу, наблюдает и за всем, что делается в усадьбе, дабы не случилось какого воровства, подозрение в котором могло бы пасть на граборов. Все граборы пьют охотно, любят выпить и когда гуляют дома, то пьют много, по-русски, несколько дней без просыпу, но в артелях ни пьяниц, ни пьянства нет. Никто в артели не пьет в одиночку, а если пьют, то пьют с общего согласия, все вместе в свободное время, когда это не мешает работе. Поступая, например, на работу, пьют «привальную», оканчивая работу, пьют «отвальную», и тут пьют здорово; во время же работ пьют по-малости, когда холодно, сыро и есть особенно трудная работа. Все это, равно как и всякие изменения в харчах, делается с общего согласия. Вообще согласие в артели замечательное, и только работа производится в раздел, причем никто никогда друг другу не помогает, хоть ты убейся на работе.

В весеннюю упряжку граборы работают только до 1 июля. После петрова дня их уже ничем не удержишь. Вычитай, что хочешь, из заработка, — никто не останется — бросят все и уйдут. Рядчик разделывайся там, как знаешь. Возвратившись домой, артель производит расчет: из заработанной артелью суммы прежде всего выделяется, с общего согласия, известный процент в пользу местной церкви, на икону казанской божьей матери, особенно чтимой граборами, так как и весенняя, и осенняя упряжки кончаются к празднику казанской. Затем выделяются лапотные деньги рядчику, вычитается стоимость харчей, и остальное делится между членами артели сообразно заработку каждого. Погуляв несколько дней, отпраздновав летнюю казанскую (8 июля), граборы принимаются за покос, непомерно работают все страдное время, так что даже заметно спадают с тела, в конце августа опять идут на граборские работы, на осеннюю упряжку, и возвращаются домой к зимней казанской (22 октября). Отпраздновав казанскую, погуляв на свадьбах, становятся на зимние работы.

В настоящих граборских артелях нет ни пьяниц, ни мошенников, [265] то есть они, пожалуй, и бывают, но сдерживаются артелью, потому что еще не совсем отпетые люди. Но, разумеется, и между граборами есть вовсе отпетые пьяницы, есть и воры, которые способны воровать даже у своих братьев, граборов, есть и буяны, и мошенники, сварливые, нигде не способные ужиться люди, не артельные люди, как говорят мужики. Таких людей ни одна артель не принимает. Наконец, есть не мало слабосильных, стариков, недоумков, подупавших по хозяйству людей, которые в батраки наниматься не хотят, хозяйств не бросают, в артели же становиться не могут, потому что не могут задолжаться на всю упряжку. Bce такие люди артелей не держатся или артели их не держат. Обыкновенно такие граборы ходят одиночками, нанимаются у помещиков, где мало работы — не хватает на артель. Лyчшиe из них, подупавшие от разделов или несчастия, ищут работы у знакомых ближайших помещиков, где прежде работали в артелях; худшие, пьянейшие, старики, нанимаются по деревням у крестьян рыть канавы, пруды и т. п. Иногда пьяницы-одиночки соединяются в артели, выбирают которого побойчее рядчиком и снимают где-нибудь работу. Но такие неправильные артели нередко оканчивают дело бесчестно: возьмут непосильную работу, напьют, наедят, наберут вперед денег, а работы не кончат и уйдут, когда наступит время покоса, оставив, например, недоделанным пруд, так что деревня остается на жаркое время без водопоя. Жертвами таких артелей бывают новички-помещики, а больше добродушные на миру и доверчивые крестьяне, которые иногда целой деревней нанимают артель граборов для очистки прудов и т. п. Опытные хозяева поэтому держатся раз облюбованных рядчиков и знакомых артелей.

Я говорил выше, что в общем граборы живут зажиточно, а в сущности и все могли бы жить хорошо и богато даже. Земли многие деревни имеют достаточно, даже более, чем нужно, — это те, которые после «Положения» сумели приобрести в общественную собственность смежные помещичьи хутора с уплатой за купленную землю работой в рассрочку на года. За эти купленные земли им приходится платить сборов безделицу, столько же, сколько платят за свои земли помещики, даже менее, потому что не нужно платить дворянский сбор. Весенний и осенний заработки дают граборам в очистку до 35 рублей на человека, а то и больше, смотря, какая работа выпадет, какова погода, из этого заработка можно уплатить повинности и взять в аренду заливные луга, что дает хороший заработок, если даже и продать сено, а не то что употребить на коней в своем хозяйстве. Наконец, в деревнях, где занимаются обжиганием извести, зимою тоже есть хороший заработок.

Казалось бы, как не жить при таких условиях, а между тем, хотя в общем, считая и богачей, благосостояние граборских деревень и выше благосостояния большинства прочих крестьянских [266] деревень, но все-таки и в граборских деревнях рядом с богачами есть множество голых бедняков, бросивших землю, нанимающихся в батраки. Где же причина, корень этого явления? Причина этого в том, что и граборы, которые так хорошо устраивают свои рабочие артели, в хозяйственных своих делах действуют разъединенно, не могут, не пытаются, не думают даже об устройстве хозяйственных артелей для ведения хозяйства сообща.

В моих письмах я уж много раз указывал на сильное развитие индивидуализма в крестьянах; на их обособленность в действиях, на неумение, нежелание, лучше сказать, соединяться в хозяйстве для общего дела. На это уже указывают и другие исследователи крестьянского быта. Иные даже полагают, что делать что-нибудь сообща противно духу крестьянства. Я с этим совершенно не согласен. Все дело состоит в том, как смотреть на дело сообща. Действительно, делать что-нибудь сообща, огульно, как говорят крестьяне, делать так, что работу каждого нельзя учесть в отдельности, противно крестьянам. На такое общение в деле, по крайней мере, при настоящей степени их развития, они не пойдут, хотя случается и теперь, что при нужде[1], когда нельзя иначе, крестьяне и теперь работают сообща. Примером этому служат артели, нанимающиеся молотить, возить навоз, косить. Но для работ на артельном начале, подобно тому, как в граборских артелях, где работа делится и каждый получает вознаграждение за свою работу, крестьяне соединяются чрезвычайно легко и охотно. Кто из нас сумеет так хорошо соединиться, чтобы дать отпор нанимателю (если бы не артели, то разве граборы получали бы такую плату за работу: граборы-одиночки обыкновенно получают дешевле, потому что перебивают работу друг у друга), кто сумеет так хорошо соединиться, чтобы устроить общий стол, общую квартиру?

Но, спрашивается, почему же невозможно вести хозяйство на артельном начале? Ниже, в этом же письме, я еще раз возвращусь к этому важному вопросу.

Лучшим примером того, какое значение в хозяйстве имеет ведение дела сообща, соединенное с общежитием, служит зажиточность больших крестьянских дворов и их обеднение при разделах.

Крестьянский двор зажиточен, пока семья велика и состоит из значительного числа рабочих, пока существует хотя какой-нибудь союз семейный, пока земля не разделена и работы производятся сообща. Обыкновенно союз этот держится только, пока жив старик, и [267] распадается со смертью его. Чем суровее старик, чем деспотичнее, чем нравственно сильнее, чем бóльшим уважением пользуется от мира, тем больше хозяйственного порядка во дворе, тем зажиточнее двор. Суровым деспотом-хозяином может быть только сильная натура, которая умеет держать бразды правления силою своего ума, а такой умственно сильный человек непременно вместе с тем есть и хороший хозяин, который может, как выражаются мужики, все хорошо «загадать»; в хозяйстве же хороший «загад» — первое дело, потому что при хорошем загаде и работа идет скорее и результаты получаются хорошие.

Но как ни важен хороший «загад» хозяина, все-таки же коренная причина зажиточности и сравнительного благосостояния больших не разделявшихся семей заключается в том, что земля не разделена, что работа производится сообща, что все семейство ест из одного горшка. Доказательством этого служит то, что большие семьи, даже и при слабом старике, плохом хозяине, не умеющем держать двор в порядке, все-таки живут хорошо.

Я знаю один крестьянский двор, состоящий из старика, старухи и пяти женатых братьев. Старик совсем плох, стар, слаб, недовидит, занимается по хозяйству только около дома, в общие распоряжения не входит. Хозяином считается один из братьев. Все братья, хотя и молодцы на работу, но, люди не очень умные и бойкие, смиренные, рахманные, как говорят мужики, даже тупые, совершенно подчиненные своим женам. Бабы же, как на подбор, молодица к молодице, умные — разумеется, по-своему, по-бабьему, — здоровые, сильные, все отлично умеют работать и действительно работают отлично, когда работают не на двор, а на себя, например, когда зимою мнут у меня лен и деньги получают в свою пользу. Хозяйство в этом дворе в полнейшем беспорядке; бабы хозяина и мужей не слушают, на работу выходят поздно, которая выйдет ранее, поджидает других, работают плохо, спустя рукава, гораздо хуже батрачек, каждая баба смотрит, чтобы не переработать, не сделать более, чем другая. Все внутренние бабьи, хозяйственные работы производятся в раздел. Так, вместо того, чтобы поставить одну из баб хозяйкой, которая готовила бы кушанье и пекла хлебы, все бабы бывают хозяйками по очереди и пекут хлеб понедельно — одну неделю одна, другую — другая. Все бабы ходят за водою и наблюдают, чтобы которой-нибудь не пришлось принести лишнее ведро воды, даже беременных и только что родивших, молодую, еще не вошедшую в силу девку, дочь старшего брата, заставляют приносить соответственное количество воды. Точно так же по очереди доят коров; каждая баба отдельно моет белье своего мужа и детей; каждая своему мужу дает отдельное полотенце вытереть руки перед обедом, каждая моет свою дольку стола, за которым обедают. Случилось, что в этом дворе были у трех баб одновременно грудные дети, которых нужно было [268] подкармливать молочной кашей, между тем зимою во дворе была всегда одна рано отелившаяся корова, так что все молоко должно было идти на грудных детей. Казалось бы, чего проще хозяйке выдоить ежедневно корову и сварить общую молочную кашу для всех детей. Нет, ежедневно одна из баб-дитятниц, по очереди, доит корову, молоко разделяется на три равные части, и каждая баба отдельно варит кашу своему ребенку. Наконец, и этого показалось мало — должно быть, боялись, что доившая может утаивать молоко, — стали делать так: бабы доят коров по очереди, и та, которая доит, получает все молоко для своего ребенка, то есть сегодня одна невестка доит корову, получает все молоко себе, и потом три дня варит своему ребенку кашу на этом молоке, завтра другая невестка доит корову и получает все молоко себе, послезавтра третья…

Даже в полевых работах бабы этого двора вечно считаются. Каждая жнет отдельную нивку и, если одна оставила высокое жнитво, то и все другие оставляют такое же. Словом, работают хуже, чем наемные батрачки. Бабы этого двора даже разные торговые операции делают независимо от двора: одна из баб, например, арендует у бедных крестьян несколько нивок земли, независимо от двора, на свои деньги, сеет ячмень и лен в свою пользу, другая выкармливает на свой счет борова и продает в свою пользу.

Однако и при таком безобразии, все-таки двор остается зажиточным: нет недоимок, хлеба довольно, семь лошадей и восемь коров, хорошая снасть, бабы в нарядах, у мужиков сапоги, красные рубахи и синие поддевки, есть свободные деньги. И дом называется «богачев» двор. А почему? Потому что земля не разделена на малые нивки, потому что нивы большие, работа производится сообща, молотят на одном овине, сено кладут в одну пуню, скот кормят на одном дворе, живут в одном доме, топят одну печку, едят из одной чашки. При хорошем хозяине, у которого бабы в струне ходят, у которого во всем порядок и есть хозяйственный «загад», такой двор, состоящий из десяти работников, будет быстро богатеть, скота и лошадей будет много, корму, а следовательно, и навозу будет достаточно, своя земля будет хорошо удобрена и обработана — нивы-то широкие, можно и так, и так пахать, — да и на стороне хозяин снимет у подупавшего барина землицы под лен и хлеб, а то смотришь, и купит какую-нибудь пустошку или хуторок, из которого потом вырастет деревня. Такому двору и «курятник» не страшен; случится, что — кто же знает, все мы под богом ходим — плюнешь направо, а может, «закон такой есть», как говорил жид, что нужно плевать налево, — такому и «курятник» не страшен, ну, сунул ему трояк либо пятерку. Да и «курятник» тоже человек, все-таки же помянет, что в таком дворе его всегда приветят — отойди ты только [269] от нас — полштоф поставят, «исправницкую яичницу»[2] сделают, медком угостят. Такой многосемейный двор, даже и при слабом хозяине, хотя и не будет так богатеть, но все-таки будет жить без нужды; и недоимок не будет, и хлеба достаточно, и в батраки сельские заставляться не станут. А про то, чтобы в «кусочки» ходить, и говорить нечего. Но вот умер старик. У некоторых братьев сыны стали подрастать — в подпаски заставить можно. У одного брата нет детей, у других только дочки. Бабы начинают точить мужей: «неволя на чужих детей работать», «вон Сенька бросил землю, заставился к пану в скотники, 75 рублей на готовых харчах получает, а женку в изобку посадил — ни она жнет, ни пашет, сидит, как барыня, да на себя прядет» и т. д. и т. д. Сила, соединявшая семейство и удерживавшая его в одном дворе, лопнула. И вот, несмотря на то, что «один в поле не воин», что «одному и у каши не споро», что «на миру и смерть красна», двор начинает делиться. Вместо одного двора является, например, три. Нивы делятся на узенькие нивки, которые и обработать хорошо нельзя, потому что не только пахать, но и боронить нельзя: кружит баба с боронами, кружит, а все толку нет. Каждый работает отдельно на своей нивке. Молотят на трех овинах, да еще хорошо, если, разделившись, возьмут силу построить три овина, а то овин остается общий на трех, и каждый молотит на нем по очереди отдельно свой хлеб — ну, как же тут поспеть вовремя намолотить на семена и сохранить хлеб чистым? У одного рожь чиста, у другого — он вчера на семена молотил — с костерем. Никто за овином не смотрит, нет к нему хозяина, никто его вовремя не ремонтирует. Сено убирают каждый отдельно на своих нивках и, если что выигрывается от того, что каждый работает на себя, а не на двор, то теряется вследствие того, что одному нет возможности урвать в погоду, как может это сделать артель. Кладут сено в три отдельные пуни. Скот кормят на трех отдельных дворах, и для ухода, для носки корма нужно три человека, тогда как прежде делал это один. На водопой скот гонят три бабы, а прежде гоняла одна. На мельницу молоть едут три хозяина. Печей топится три, хлеб пекут три хозяйки, едят из трех чашек. Все необходимые во дворе «ложки» и «плошки» тому, кто дела не знает, кажутся пустяком, а попробуй-ка, заведись всем: если большое корыто, в котором [270] кормили штук шесть свиней на «богачевом» дворе, стоит рубль, то три маленьких корыта стоят уже не рубль, а, примерно, хоть два.

Высчитайте все, высчитайте работу, и вы увидите, какая происходит громадная потеря силы, когда из одного двора сделается три, а еще того хуже — пять.

Непременным результатом раздела должна быть бедность. Почти все нажитое идет при разделе на постройку новых изб, новых дворов, амбаров, овинов, пунь, на покупку новых корыт, горшков, чашек, «ложек» и «плошек». Разделились «богачи», и вот один «богачев» двор обыкновенно превращается в три бедные двора. Разумеется, бывает, что и при разделе дворы остаются зажиточными. Это бывает в тех случаях, когда «богачев» двор был уж очень богат, когда у «старика» было много залежных денег, когда он владел всей деревней, когда кроме его, «богача», все остальные были голь непроглядная, когда все остальные были у него в долгу. Тогда из разделившегося «богачева» двора образуется три «богачевых» двора, у которых вся остальная деревенская голь состоит в батраках. Но это бывает редко, обыкновенно, разделился «богачев» двор, и являются три бедные двора или два бедные и один зажиточный — это того из братьев, который, будучи при «старике» или после смерти старика, пока не разделились, хозяином, сумел что-нибудь припрятать из общих денег, или того, который, будучи любимчиком отца или матери, (получил особенно припрятанные деньжонки, или того, который, ходя на заработки, в Москву, Петербург, сумел принакопить что-нибудь из заработанных денег, или, наконец, того, жена которого еще в девках попала как-нибудь на линию: барин какой-нибудь навернулся петербургский, которому сотенная нипочем, инженер, купец пьяненький, старичок-помещик.

Но как бы там ни было, а разделились, и из одного «богачева» двора делаются три бедные. Все это знают, все это понимают, а между тем все-таки делятся, потому что каждому хочется жить независимо, своим домком, на своей воле, каждой бабе хочется быть «большухой».

Говорят, что все разделы идут от баб. Поговорите с кем хотите. И поп вам скажет, что разделы — величайшее зло и идут от баб. Поп-то это скажет так, по обычаю поддакивать, вторить, потому что попу-то нечего быть против разделов, так как они ему выгодны: один двор — молебен, два двора — два молебна. С «богачева» двора сойдет на святую много рубль (пять служб), а с пяти бедных, разделившихся дворов, сойдет мало если два рубля (по две службы). И волостной, и писарь, и сотский — все начальники скажут, что разделы — зло, так это очевидно, хотя и начальству, как попу, разделы выгодны. Положим, в «богачевом» дворе на никольщину поднесут «начальнику» два стакана, но в пяти бедных, если по стакану только, все же выйдет пять, притом же бедные [271] одиночки почтительнее, боязливее, низкопоклоннее, потому что «один в поле не воин».

И мужик каждый говорит, что разделы — зло, погибель, что все разделы идут от баб, потому что народ нынче «слаб», а бабам воля дана большая, потому-де, что царица малахфест бабам выдала, чтобы их не сечь.

— А вот, говорят, еще пачпорты уничтожат?

— Говорят, что уничтожат, — подсмеиваюсь я.

— Ну, тогда бабы совсем от рук отобьются, никакого сообразу с ними не будет. Теперь, по крайности, баба, коли я ей пачпорту не дам, далее своей волости уйти не может, а тогда, что с ней поделаешь, села на машину — лови ее!

— Так что ж? Одна уедет, другая приедет. Без бабы не будешь.

— Оно точно, что не будешь.

— То-то. Теперь ты куражишься над ней только, паспорта не даешь, силу свою над ней показываешь, а что ей ты, коли ей Ванька люб! На что она тебе? Все равно с тобой не живет, да и сам ты с другой живешь. На что же она тебе? — припираю я в таких случаях.

— Жена должна мужу виноватиться.

— Зачем? Зачем она тебе виноватиться будет? Ведь и тебе она не люба, ведь и ты ее не жалеешь, ведь ты сам к Авдоне бегаешь, сахарная та для тебя. А?

— Я и жену не бросаю.

— То-то не бросаешь! В кои-веки и женку не оставишь, когда Авдони нет дома. Дурак ты — вот что! — начинаю я сердиться.

— Женка должна мужу виноватиться.

— Зарядил одно, должна виноватиться… зачем?

— Так в церкви дьячок читает.

— Дьячок читает! Дьячок читает, что муж должен любить свою жену, а ты разве любишь? Ты вон Авдоню любишь. Это-то расслыхал, что женка должна виноватиться, недаром дьячок конец на полштоф растягивает, а того не расслыхал, что жалеть жену должен.

— Чего Авдоню? Пристали с Авдоней.

— Чего Авдоню! Ты мне не крути, не на таковского напал. Ты вот полюби жену, может, она тебе и виноватиться будет.

— Чего не полюбить?

— То-то, чего не полюбить! Попробуй. Твоя Машка молодая, красивая, не то что Авдоня. Отчего тебе Машку не любить, хуже она, что ли, Авдони?

— Ну, уж вы наговорите всегда.

— И наговорю. Полюби Машку.

— А я все-таки Машке пачпорта не дам. Пусть тут мается, а в Москву не пущу.

— Ну, и дурак.

— И дурак, а потачки не дам. Должна мужу виноватиться. Не [272] дам пачпорта — что вы ко мне пристали!

— Не давай. И не нужно. Машка теперь и сама в Москву не поедет. Она теперь вон у попа живет. На что ей Москва? Ей и тут Москва, — видел, какой у нее шерстяной платок? Ну-ка, ты своей Авдоне справь такой.

— В волость подам, судиться буду.

— Судиться будешь! Судись. Что возьмешь судом? Так тебе суд ее и приведет. А Авдоня что? Так она тебе и позволила страмиться. Судиться тоже вздумал.

— Вот и буду судиться. Я за нее, коли что, отвечать должен!

Таким образом все, говорят, от баб, все дележки от баб, весь бунт от баб: бабы теперь в деревне сильны.

Действительно, сколько и я мог заметить, у баб индивидуализм развит еще более, чем у мужиков, бабы еще эгоистичнее, еще менее способны к общему делу — если это дело не общая ругань против кого-либо, — менее гуманны, более бессердечны. Мужик, в особенности если он вне дома, вне влияния баб, еще может делать что-нибудь сообща; он не так считается в общей работе, менее эгоистичен, более способен радеть к общей пользе двора, артели, мира, жить сообща, а главное — мужик не дребезжит, не разводит звяк, не точит. Мужик надеется на свой ум, на свою силу, способность к работе. Баба не надеется ни на ум, ни на силу, ни на способность к работе, баба все упование свое кладет на свою красоту, на свою женственность, и если раз ей удалось испытать свою красоту — конец тогда.

Я положительно заметил, что те деревни, где властвуют бабы, где бабы взяли верх над. мужчинами, живут беднее, хуже работают, не так хорошо ведут хозяйство, как те, где верх держат мужчины. В таких бабьих деревнях мужчины более идеалисты, менее кулаки и скорее подчиняются кулаку-однодеревенцу, который осилил, забрал в руки баб. Точно так же и в отдельных дворах, где бабы взяли верх над мужчинами, нет такого единодушия, такого порядка в хозяйстве, такой спорости в работе. Впрочем, нужно заметить, что если в какой-нибудь деревне, в одном-двух дворах, бабы взяли верх, то это распространяется на все дворы в деревне. А если раз бабы в деревне держат верх, то и каждая вновь поступающая вследствие замужества в деревню сейчас же попадает в общий тон. Удивительный в этом отношении происходит подбор; где бабы держат верх, там, разумеется, бабы молодцы — редкая не пронесет осьмину ржи, — сильные, здоровые, отличные, в смысле уменья все сделать; работницы, отличные игрицы; где мужчины держат верх, там бабы поплоше, забитые, некрасивые, изморенные. Выходя замуж, девка смотрит, в какую деревню идти: молодица идет в первую деревню, поплоше — идет во вторую, потому что в первой бабы забьют. И бабы тоже смотрят, кто к ним идет, и пришедшую обрабатывают по-своему.

Большую способность мужчин к общему делу можно объяснить [273] тем, что мужчины более свободны, более развиты, более видели свет, более жили в артелях, прониклись артельным духом, сделались, как выражаются мужики, артельными людьми, то есть людьми более гуманными, способными сдерживать свои эгоистические инстинкты, уступать другим, уступать общему духу, общим потребностям, общему благу.

Но зато у баб гораздо более инициативы, чем у мужчин. Бабы скорее берутся за всякое новое дело, если только это дело им, бабам, лично выгодно. Бабы как-то более жадны в деньгах, мелочно жадны, без всякого расчета на будущее, лишь бы только сейчас заполучить побольше денег. Деньгами с бабами гораздо скорее все сделаешь, чем с мужчинами. Кулакам это на руку, и они всегда стремятся зануздать баб, и раз это сделано — двор или деревня в руках деревенского кулака, который тогда уже всем вертит и крутит. У мужика есть известные правила, известные понятия о чести своей деревни, поэтому он много не сделает, чтобы не уронить достоинства деревни. У бабы же на первом плане — деньги. За деньги баба продаст любую девку в деревне, сестру, даже и дочь, о самой же и говорить нечего. «Это не мыло, не смылится», «это не лужа, останется и мужу», рассуждает баба. А мужик, настоящий мужик, не развращенный подлаживанием барам, не состоящий под командой у бабы, ни за что не продаст. А проданная раз девка продаст, лучше сказать, подведет, даже даром, всех девок из деревни для того, чтобы всех поровнять. Охотники до деревенской клубнички очень хорошо это знают и всегда этим пользуются. Нравы деревенских баб и девок до невероятности просты: деньги, какой-нибудь платок, при известных обстоятельствах, лишь бы только никто не знал, лишь бы шито-крыто, делают все. Да и сами посудите: поденщина на своих харчах от 15 до 20 копеек, за мятье пуда льна 30 копеек — лен мнут ночью и за ночь только лучшая баба наминает пуд, — за день молотьбы 20 копеек. Что же значит для наезжающего из Петербурга господина какая-нибудь пятерка, даже четвертной, даже сотенный билет в редких случаях. Посудите сами! Сотенный билет за то, что «не смылится», и 15 копеек — за поденщину. Поставленные в такие условия, многие ли чиновницы устоят? Что же касается настоящего чувства, любви, то и баба не только ни в чем не уступит чиновнице, но даже превзойдет ее. Я думаю, что тот, кто не знает, как может любить деревенская баба, готовая всем жертвовать для любимого человека, тот вообще не знает, как может любить женщина.

Вот для начальства бабы в деревне язва. Мужчины гораздо более терпеливо переносят и деспотизм хозяина, и деспотизм деревенского мира, и деспотизм волостного, и затеи начальства: станового, урядника и т. п. А уж бабы — нет, если дело коснется их личных бабьих интересов. Попробовало как-то начальство описать за недоимки бабьи андараки, так бабы такой гвалт подняли, что страх [274] — к царице жаловаться, говорят, пойдем. И пошли бы. Начальство в этом случае, однако, осталось в барышах: бабы до тех пор точили мужчин, спали даже отдельно, пока те не раздобылись деньгами — работ разных летних понабрали — и не уплатили недоимок. Однако после того начальство бабьих андараков уже не трогало.

Все это я говорю, однако ж, не потому, чтобы нужны были какие-либо мероприятия для закрепления семейного союза и предупреждения разделов. Я противник всяких чиновничьих мероприятий, касающихся внутренней жизни.

Разделы вредны, разделы — причина обеднения дворов. Если бы крестьяне действовали в хозяйстве сообща, если бы деревни состояли из небольшого числа неразделенных дворов, сообща обрабатывающих землю, сообща ведущих хозяйство, если бы, еще того лучше, целые деревни вели хозяйство сообща, то нет сомнения, крестьяне жили бы зажиточно и, так или иначе, прибрали бы все земли к своим рукам. Разделы вредны, но, повторяю, всякие мероприятия для закрепления семейного союза были бы нелепы и так же невозможны, как невозможно Мишку заставить любить Фрузу, а не Авдоню.

Все такие мероприятия никогда ни к чему не приводят, всегда ловко обходятся и только наносят вред народу, затесняют его и, по мнению мужиков, делаются только им в «усмешку». Точно вот — «на тебе, ходи вверх ногами!». И ходим, то есть не ходим, а делаем вид, что ходим. Идешь обыкновенным порядком, встречаешь начальство — «отчего не кверху ногами?». «А вот сейчас, ваше-ство, отдохнуть перевернулся», — и делаешь вид, что хочешь встать кверху ногами. Начальство само знает, что нельзя так ходить, но, довольное послушанием, милостиво улыбается и проследывает далее. К слову пришлось, возьму самый пустой пример — березки, которые приказано садить по деревням вдоль улиц.

Надумали там в городе начальники от нечего делать, что следует по деревням вдоль улиц березки сажать. Красиво будет — это первое. В случае пожара березки будут служить защитой — это второе. Почему березки, насаженные вдоль узкой деревенской улицы, могут защищать от пожара? Ну, да уж так начальники придумали. Надумали, расписали сейчас наистрожайший приказ по волостям, волостные — сельским старостам приказ, те — десятским по деревням. Посадили мужики березки — недоумевают, зачем? Случилось в то лето архиерею проезжать — думали, что это для его проезду, чтобы, значит, ему веселее было. Разумеется, за лето все посаженные березки посохли. Кто знает устройство деревни и деревенскую жизнь, тот сейчас поймет, что никакие деревья на деревенской улице расти не могут. На улице, очень узенькой, обыкновенно грязь по колено, по улице прогоняют скот, который чешется о посаженные деревья, по улице проезжают с навозом, сеном, дровами — не тот, так другой зацепит за посаженную [275] березку. Не приживаются березки, да и только, — сохнут. Приезжает весною чиновник, какой-то пожарный агент (чин такой есть и тоже со звездочкой) или агéл, как называют его мужики. Где березки? — спрашивает. — Посохли. — Посохли! а вот я… и пошел, и пошел. Нашумел, накричал, приказал опять насадить, не то, говорит, за каждую березку по пяти рублей штрафу возьму. Испугались мужики, второй раз насадили — посохли опять. На третью весну опять требует, — сажай! Ну, и надумались мужики: чем вырывать березку с корнями, прямо срубают мелкий березняк, заостривают комель и втыкают к приезду агента в землю — зелень долго держится. А по зиме на растопку идет, потому что за лето отлично на ветру просыхает. Не полезет же чиновник смотреть, с корнями ли посажено, ну, а если найдется такой, что полезет, скажут: «отгнило коренье», — где ему увидать, что березка просто отрублена.

Но вот вопрос, откуда крестьянам взять березки? В наделах ведь их нет. Срубить у барина? — Полесовщик не позволит. Ну, и таскали по ночам.

Чудное, право, дело! То не позволяют на троицу «май» ставить около изб, потому де, что много березок на май истребляют, то приказывают каждый год березки на улицах сажать!

Что не подходит, того не сделаешь. На что уж строг был Петр царь, а и то много, что не подходяще, не мог заставить делать.

Обо всем этом столько говорено, что, казалось бы, и говорить более не стоило. Но кажется мне, что теперь именно время, когда говорить следует. Денег нет, а деньги нужны.

А что я значу без денег! «Денежки, что детушки, куда их пошлешь, туда сам не пойдешь».

Но кто осмелится сказать, что страна наша бедна? Кто осмелится сказать, что у нас не лежат втуне огромные богатства? И кто не понимает, почему эти богатства лежат втуне?

Теперь и мужик видит, что в самом деле денег нет, что, должно быть, нельзя так скоро наделать бумажек. Мужик, однако, утешает себя тем, что дядя «Китай» предлагает нашему царю денег, сколько хочешь…

Но где же этот «Китай»? Где этот таинственный, могучий, богатый «Китай»!? Он тут, он под ногами у нас лежит скованный, запертый замками немецкой работы, запечатанный двенадцатью печатями. Только снимите печати, только отоприте замки!.. Не мешайте нам, не водите на помочах — и мы будем платить хороший откуп. Денег будет пропасть, только дайте возможность жить, как нам лучше. Сгорит деревня — мы построим новую. Подохнет скот — новый вырастим. А сверх того и деньги будем платить, деньги, стало быть, будут. Положим, что и теперь мы обходим все приказы, делаем все только на показ, да чего это стоит? Я провел день за посадкой березок: день этот стоит мне мало 30 копеек. Не лучше ли [276] мне отдать 15 копеек, чтобы не садить березок? Право, лучше 30 копеек отдать, чем, все равно бесполезно, зарывать их в землю.

Но отчего же двор, разделившись, беднеет? Может ли зажиточно жить пара — муж с женой — трудами рук своих?

Возьмем для примера, что пара, муж с женой, снабжена всем необходимым для хозяйства. У них есть двор, скот, орудия и столько земли, сколько они сами, вдвоем, могут обработать.

Чем обусловливается производительность хозяйства этой пары?

В нечерноземной полосе количество посева обусловливается количеством навоза, какое можно накопить, количество же навоза обусловливается количеством корма, количество корма обусловливается количеством сена, какое может наготовить имеющая достаточно лугов пара в промежуток времени от Петра до Семена. Это количество сена обусловливает у нас, так сказать, всю суть хозяйства, от него зависит количество скота, количество высева, количество хлеба, мяса, сала, молока, какое может потреблять наша пара. Другим мерилом для определения величины запашки служит еще возможность убрать народившийся хлеб в тот короткий срок, какой имеется для этой уборки.

Я полагаю, что буду недалеко от истины, если скажу, что пара может убрать столько хлеба, сколько его можно посеять соответственно количеству сена, какое может наготовить та же пара.

В страдное время (покос и уборка хлеба) предполагаемая пара должна будет работать из всех сил. Вся суть хозяйства заключается в том, сколько будет выработано в это страдное время. Каждый хозяин, каждый мужик понимает это. За страдное время мужик худеет, чернеет и доходит до того, что если долгое время стоит хорошая погода, в которую на своем покосе спят не более шести часов в день, то мужик, утомившись, втихомолку просит иногда у бога дождя, чтобы возможно было хотя сколько-нибудь отдохнуть. В хорошую погоду, как бы он ни был утомлен, он отдыхать не станет. Совестно.

В страдное время никто ни о чем другом, как о покосе, не думает, никто ничего другого не делает. В это время в деревне нет ни мастеровых, ни сельских начальников, ни попов, а если и исполняются дела, требы, то все это делается наскоро, поглядывая в поле и думая: «Эх! гребанули бы теперь сенца!». В страдное время и церковная служба совсем особенная, поспешная, по-военному. Все косят, все понимают, что ничем нельзя вознаградить того, что потеряно в это время. Городской житель может подумать, что в страдное время в деревне все сошли с ума. А нужно бы, однако, чтобы и городские жители понимали, что все, что они съедают и выпивают, дает именно это страдное время.

Но за исключением страдного времени, в остальное время года [277] у нашей пары будет много свободного времени. Весною, с 25 апреля по 1 июля, и осенью, с 1 сентября по 1 ноября, пара не только успеет в прохолодь произвести все полевые работы по своей запашке, но у нее еще останется свободное время, которое она могла бы употребить на работы вне своего хозяйства, если бы могла из него отлучиться. Зимою, с 1 ноября по 25 апреля, у нашей пары будет еще более свободного времени, которое она тоже могла бы употребить на работы вне своего хозяйства.

Но что может сделать на стороне эта пара, которая должна, волей-неволей, сидеть без дела в своем хозяйстве? И вот, оставаясь одиночкой и работая в своем хозяйстве, она, как говорится, перебивается с хлеба на квас.

Соединись несколько таких пар, хотя бы так, как соединяются в артели граборы, для общего хозяйства — сейчас пойдет другое.

Обращаюсь опять к граборам, чтобы на примере из действительности пояснить, какое значение имеет, когда пары соединены для работы вместе. Я беру пример из жизни граборов, потому что это люди артельные, трудолюбивые и умелые работники.

Я знал очень зажиточное граборское семейство, состоящее из трех женатых братьев, следовательно, 6 работников. Из такого семейства, весною и осенью, два брата уходят на граборский заработок в артелях, а один брат с тремя женками остается дома и успевает, исполняя в то же время должность сельского старосты, выполнить все полевые и домашние хозяйственные работы: у нас женщины пашут, молотят и в некоторых деревнях даже косят.

Следовательно, семейство из трех пар, без ущерба для своего хозяйства, может отпускать весною и осенью на сторонний заработок двух человек, или 1/3.

К 1 июля два брата, находившиеся на граборской работе, возвращаются домой, где остаются до 1 сентября. В это время все шестеро самым усиленным образом работают в своем хозяйстве, в особенности на покосе, для чего и приберегают себя на работе в весеннюю упряжку.

В это время нанять грабора невозможно. Долее 1,много 8 июля, ни один грабор на работе ни за что не останется. Кто понимает хозяйство, тому это должно быть совершенно ясно.

У граборов, подобно тому, как и у других крестьян, в наделах нет, или очень мало, хороших заливных лугов. Даже на прикупленных после «Положения» некоторыми деревнями землях нет хороших покосов.

Поэтому зажиточные граборы арендуют хорошие луга, платя за заливные от 12 до 15 рублей за десятину. Делают они это потому, что очень хорошо понимают, что недостаточно употребить на покос [278] все время с 1 июля по 1 сентября, но необходимо еще, чтобы покос был хороший, потому что, чем лучше трава, тем в данное время больше наготовишь корму. Точно также граборы очень хорошо понимают необходимость все страдное время косить в свою пользу, и потому зажиточные из них никогда не берут покосов из части, разве уж арендовать негде.

Проработав страдное время дома, наготовив сена, убрав хлеб и посеяв озимь, два брата опять идут на граборский заработок, а один брат с тремя бабами остается дома и успевает убрать яровое и огородное, обмолотить хлеб, обработать лен и пр. Следовательно, осенью опять 1/3 людей из двора уходит на сторонний заработок.

Зимою граборских заработков нет, и потому граборы занимаются другими работами: обжиганием и развозкой извести и плиты, резкой и возкой дров, молотьбой хлеба по господским домам, бабы же прядут и ткут полотна. Зимою двор мог бы отпускать на сторонние заработки или заниматься дома сторонними, нехозяйственными работами, 2/3 или, самое малое, 1/2 людей.

Кто ясно сознает суть нашего хозяйства, тот поймет, как важно соединение земледельцев для хозяйствования сообща и какие громадные богатства получались бы тогда. Только при хозяйстве сообща возможно заведение травосеяния, которое дает средство ранее приступать к покосу и выгоднее утилизировать страдное время; только при хозяйстве сообща возможно заведение самых важных для хозяйства машин, именно машин, ускоряющих уборку травы и хлеба; только при хозяйстве сообща возможно отпускать значительное число людей на сторонние заработки, а при быстроте сообщений по железным дорогам эти люди могли бы отправляться на юг, где страдное время начинается ранее и, отработав там, возвращаться домой к своей страде. С другой стороны, делается понятным, как важно, чтобы на страдное время прекращались всякие другие производства, отвлекающие руки от полевых работ. На это время всякие фабрики должны были бы прекращать свои работы. Опять же огромное количество свободных рук указывает на необходимость развития мелких домашних производств. Нужны не фабрики, не заводы, а маленькие деревенские винокурни, маслобойни, кожевни, ткачевни и т. п., отбросы от которых тоже будут с пользою употребляемы в хозяйствах.

Разделение земель на небольшие участки для частного пользования, размещение на этих участках отдельных земледельцев, живущих своими домками и обрабатывающих, каждый отдельно, свой участок, есть бессмыслица в хозяйственном отношении. Только «переведенные с немецкого» агрономы могут защищать подобный способ хозяйствования особняком на отдельных кусочках. Хозяйство может истинно прогрессировать только тогда, когда земля находится в общем пользовании и обрабатывается сообща. Рациональность в [279] агрономии состоит не в том, что у хозяина посеяно здесь немного репки, там немного клеверку, там немножко рапсу, не в том, что корова стоит у него целое лето на привязи и кормится накошенной травой (величайший абсурд в скотоводстве), не в том, что он ходит за плугом в сером полуфрачке и читает по вечерам «Gartenlaube». Нет. Рациональность состоит в том, чтобы, истратив меньшее количество пудо-футов работы, извлечь наибольшее количество силы из солнечного луча на общую пользу. А это возможно только тогда, когда земля находится в общем пользовании и обрабатывается сообща.

Описанный выше граборский двор, особенно если земли достаточно, живет зажиточно, то есть у него во дворе есть достаточно лошадей, скота, своего хлеба, есть снасть.

Я говорил выше, что некоторые граборские деревни после «Положения» приобрели земли в общественную собственность. Нужно несколько пояснить это, потому что иные могли бы подумать, что приобретение земель крестьянами могло бы все более и более распространяться. Не совсем это так.

Действительно, было время, вскоре после «Положения», когда многие крестьяне вышли на выкуп и когда крестьянам было легко приобретать земли в собственность. Явился даже особый род стряпчих, которые устраивали эти дела. В это время многие имения освободились от залога, и помещики получили возможность продавать из своих имений отдельные кусочки: пустошки, хуторки, отрезки. Вместе с тем выкупные суммы большей частью пошли в уплату старых долгов но залогам, а то, что было получено на руки, прошло, прожилось, прохозяйничалось. Железных дорог тогда еще не было, леса ценности не имели, банков, дающих деньги под залог имений, тоже не было. Все это было крестьянам на руку — тут-то и возможно было им покупать земли. Нет у барина денег, а нужно рабочим платить, нужно в город за провизией посылать, нужно на выборы ехать. Проведавший все это под рукою мужичок — в этом случае не «мужик», а «мужичок»[3] — является торговать какую-нибудь пустошку, хуторок или отрезок, и покупает.

Разумеется, такие земли чаще всего покупались в частную [280] собственность богатыми мужиками, у которых имелись старинные залежные деньги. Рассказывают, случалось, что при этом довольно значительные суммы выплачивались круглыми рублями и золотыми.

Многосемейные зажиточные крестьяне иногда садились на купленные земли, если это был отдельный хутор, и хозяйничали, занимаясь в то же время мелкой торговлей и маклачеством. Со временем из таких дворов крестьян-собственников образуются деревни, потому что дети, разделившись и построив отдельные дворы, землю оставят в общем владении и будут ею пользоваться пополосно. Такие отдельные хутора покупались преимущественно бывшими волостными старшинами, помещичьими бурмистрами и тому подобным людом, которому либеральные посредники и помещики сумели внушить понятие о собственности на землю, по крайней мере, настолько, что мужик с господами говорил о собственной земле. Я выражаюсь: «говорил с господами», потому что у мужиков, даже самых нацивилизованных посредниками, все-таки остается там, где-то в мозгу, тайничок (по этому тайничку легко узнать, что он русский человек), из которого нет-нет, да и выскочит мужицкое понятие, что земля может быть только общинной собственностью. Что деревня, то есть все общество, может купить землю в вечность, это понимает каждый мужик, и купленную деревней землю никто не может отдать другой деревне, но чтобы землю, купленную каким-нибудь Егоренком, когда выйдет «Новое Положение» насчет земли, нельзя было отдать деревне, этого ни один мужик понять не может. Как бы мужик ни был нацивилизован, думаю, будь он даже богатейший железнодорожный рядчик, но до тех пор, пока он русский мужик, — разумеется, и мужика можно так споить шампанским, что он получит немецкий облик и будет говорить немецкие речи, — у него останется в мозгу «тайничок». Нужно только уметь открыть этот тайничок.

Свою ниву, которую мужик засеял после раздела общего поля, точно так же как и ниву им арендованную, мужик считает своею собственностью, пока не снял с нее урожая. Как мне кажется, мужик считает собственностью только свой труд и накопление труда видит только в денежном капитале и вообще в движимом имуществе.

Я уже говорил в одном из моих писем, что после взятия Плевны в народе начались слухи, что скоро — вот только война кончится — будут равнять землю.

Нынешнею осенью зашел ко мне знакомый коновал, который вот уже восемь лет ежегодно четыре раза заходит, делая свой коновальский обход. Работы у меня на ту пору не случилось, но как не приветить такого нужного человека как коновал! Разговорились.

— А что насчет войны слышно, А. Н.?

— Да ничего. Война кончилась. [281]

— То-то вот говорят, что кончилась. Мы тоже ведь сколько местов пройдем, свет видим, с разными людьми говорим. Все говорят, что кончилась… Кончилась-то кончилась, да словно и не кончилась… — загадочно проговорил коновал.

— А что?

— Об дельце об одном мне с тобой нужно бы поговорить… — И коновал стал собираться уходить.

Я понял, что коновал не хочет говорить при других — мы были на кухне.

— Ну, так выпей посошок.

— Благодарим. Это можно. Прощения просим.

Я вышел за коновалом и пошел с ним по дороге в поле.

— А что я тебя хочу спросить, — обратился он ко мне, — вы люди грамотные, ведомости читаете, пишут ли что насчет земли?

— Насчет какой земли?

— Слух у нас идет, что землю равнять будут.

— В ведомостях ничего не пишут. Да тебе-то что? Будут равнять, так будут.

— То-то, что не что. Видишь, в чем дело: помещик у нас один пустошку продает, просит дешево, по пяти рублей за десятину. Земля-то она пустая, а мне бы хорошо — мужику, сами знаете, все на пользу идет. Деньги есть, безвинно лежат, ну и хотелось бы купить.

— Так что же? И покупай, коли деньги есть.

— То-то страшно, — слух идет, что землю равнять будут. Я и с волостным старшиной — он же мне племянник — советовался. «Погоди, говорит, дядя, покупать, смотри, как бы деньги не пропали, с нового года ожидают, „Положение“ насчет земли выйдет — равнять будут». Вот и боюсь.

— Чего бояться? Ты всегда свои деньги из земли выберешь, много ли по 5 рублей с десятины?

— Хорошо, как выберешь, а если не успеешь?

— Покупай, а то надумается помещик, да заложит все имение и с пустошкой в банк, тогда уж за 5 рублей десятину не купишь.

— Ой ли?

— Да так я уж говорю, верно.

— Правда, правда. Мы тоже примечаем, что все паны землю под казну отдают, денежки выхватывают.

— Ну, вот.

— Так покупать?

— Покупай.

Коновал был в нерешительности, покупать или нет. Видно, что этот вопрос давно его занимает, и он, может быть, нарочно ранее, чем обыкновенно, зашел ко мне, чтобы переговорить.

— Я думал землю под деревню купить.

— Как под деревню? [282]

— На деревню купчую сделаем, а я деньги заплачу.

— Можно и так.

— На деревню вернее бы.

Я говорил уже, что в тех редких случаях, когда многосемейный крестьянин, купив отдельный хуторок, сядет в него, впоследствии, при разделе, образуется деревня, в которой земля будет оставаться в общественном пользовании. На моей памяти, из двора вольного хлебопашца или крестьянина, водворенного на собственной земле, как стали звать вольных хлебопашцев с сороковых годов, образовалась целая деревня.

Крестьяне, купившие землю в собственность, в большей части случаев остаются в деревне и на собственную землю не выселяются. Если эти земли в смежности с деревней, то часто случается, что эта купленная в собственность земля со временем делается общественною, деревенскою, причем — верно, однако ж, не знаю — однодеревенцы, вероятно, постепенно выплачиваюг купившему затраченную им сумму.

Наконец, целые деревни приобретали земли в общественную собственность и иным путем. Помещик, испробовав агрономию, машины, кормовые травы, плодопеременное хозяйство, скотоводство, батраков, потратив, какие были деньжонки, переходил к старой системе хозяйства со сдачей земли на обработку кругами крестьянам. И если запашки у помещика было много, денег мало, а земли в избытке, то случалось устраивались так, что отдавали крестьянам в собственность какой-нибудь хутор, отрезки, пустошь, а крестьяне должны были за это известное число лет обрабатывать землю при господской усадьбе.

Теперь уже не то. Теперь приобретать землю таким путем стало гораздо труднее. Прежде всего помещики узнали, что такое отрезки, то есть земли, отрезанные у крестьян, владевших при крепостном праве большим количеством земли, чем сколько им пришлось получить по «Положению». Теперь помещики очень хорошо понимают, что посредством этих «отрезков», составляющих необходимость для крестьян, они всегда могут их стеснить и заставить за отрезки обрабатывать круги. Поэтому теперь крестьянам купить отрезок очень трудно, в особенности за работу. Помещик знает, что и без того крестьяне за право пользования отрезком будут ежегодно работать ему столько кругов, сколько им под силу обработать.

Затем с проведением железных дорог пошли в ход леса и явился такой источник доходов, о котором никто не мечтал. Поднялись в цене леса, поднялись в цене и земли, крупные леса стали вырубать, мелкие заросли сберегать.

Наконец, явились банки, которые стали давать деньги под залог имений и тем затруднили приобретение крестьянами земель, потому что в банки имения закладываются в полном составе, со всеми отрезками, пустошками. Покупать целые имения крестьянам не [283] под силу, да и не сподручно, а между тем и хотел бы помещик, нуждаясь в деньгах, продать какую-нибудь пустошку или отрезок — нельзя. Нельзя потому, что он заложен в составе всего имения. Конечно, со временем дело может устроиться так, что банки будут продавать земли крестьянам раздробительно. Сверх того в последнее время явилась еще поддержка — падение кредитного рубля. Это, впрочем, одинаково выгодно для всех земледельцев. Действительно, земля дает все то же количество пудов льна и пеньки, ведер молока, кулей ржи, и за все это немец платит золотом, хотя, положим, и скинет там малость. А между тем проценты в банк, повинности, акциз платятся все теми же бумажками. Тот, кому прежде для уплаты процентов в банк приходилось продать пятьдесят пудов масла, может теперь разделаться с банком, продав всего 25 пудов — много 30. Прежде мужику, чтобы купить вина на свадьбу, нужно было за один акциз отдать 14 пудов пеньки, а теперь приходится, отдать всего 7-10. И во всем так — только обходись своим, не потребляй ничего покупного, немецкого.

Но, представьте себе, что вдруг кредитный рубль все будет падать, падать, наконец упадет до копейки. Вдруг для уплаты процентов в банк достаточно продать только полпуда масла, а для уплаты акциза за ведро вина — всего один фунт пеньки. Вот уж тогда недоимок не будет! Детей сколько народится — страсть!

Теперь за газету приходится отдать 4½ пуда пеньки[4], а тогда всего 2 фунта! Во всех деревнях газеты читать станут.

Зажиточно живет граборский двор, состоящий из трех женатых братьев. Но вот пошли ссоры, стали бабы точить мужей. У одного брата мальчиков много, у другого детей нет, у третьего всего две девочки. Принес брат, у которого нет детей, свой весенний граборский заработок и отдал хозяину — дело на виду, в артели утаить нельзя, это не то, что пошел куда-нибудь в Москву на заработок, где неизвестно, сколько заробил, можно частицу и жонке передать. Баба начинает точить: «Ишь, сколько рубах за весну на работе спарил — не наготовишься на тебя, а тут и прясть некогда: большуха-то дома сидит, а ты то за водой, то корму скоту задай». Точит да и только, к себе не принимает: неволя ж нам на чужих детей работать, вон бардинский барин с охотой грабору сто рублей в год дает! Бросил землю — и концы в воду, чем так маяться, лучше ж в достатке жить". И пошла, и пошла точить. Сказано: бабе цена грош, да дух от нее хорош. Начинаются ссоры, попреки.

Дело кончается тем, что граборский двор разделяется, хорошо еще если на два, а то и на три новых двора. Что в результате [284] будет бедность, нет никакого сомнения, в особенности, если в дворе нет залежных денег, если деревня не имеет иной земли, кроме той, которую получила в надел. Ко всем тем невыгодам от раздела, на которые я указал выше — три нивы, три избы, три молебна в праздник, три горшка, — присоединяется еще и то, что одиночка, даже грабор, знающий специальное дело, не может отходить на заработок, не может с пользой для себя употребить свободное от земледельческих занятий время. Прежде двор отпускал на весенний и осенний заработок двух человек, а теперь три двора не могут отпустить ни одного. Другие весною соединяются в артели, идут на заработки, возвращаются с покосу с деньгами, а как пойдет одиночка, на кого он оставит хозяйство, особенно если есть маленькие дети? Только урывками, когда дома главное дело сделано, уходит он на граборские работы, часто в одиночку, поблизости, к соседним помещикам. Но хорошо, если есть граборские работы поблизости. Нуждаясь в деньгах для уплаты податей, такому одиночке часто, волей-неволей, приходится брать на обработку землю и покосы у помещика, брать с половины.

Весною и осенью ничего, или почти ничего, на стороне заработать нельзя, потому что нельзя отлучиться от хозяйства. Половину самого важного страдного времени приходится работать на другого. Неминуемо является бедность. Хлеба нет, подати платить нечем. А тут еще малые дети пойдут, несчастье какое случится: скотина пала, лошадь украли.

Наконец, земля осиливает мужика, как говорят крестьяне, а раз земля осилила — кончено. А тут еще соблазн: вон, Петр кучером у барина ездит, 10 рублей в месяц получает, в шелковых рубахах ходит; Ванька из Москвы в гости пришел — в пальте, при часах и т.д…

Побившись так-сяк, мужик решается бросить землю. Если земля хороша и деревня землей дорожит, то мужик отдает землю под мир, который и платит за нее подати; если же земля плоха, так что за нее не стоит платить, и мир не соглашается взять ее под себя, то мужик отдает ее в аренду за бесценок какому-нибудь богачу на год, на два, пока из нее можно еще что-нибудь вытянуть, а затем оставляет пустовать и, не пользуясь ею, платит повинности из своего заработка. Если выйдет положение, что у неисправных плательщиков будут отбирать земли для отдачи в аренду, как об этом было писано в газетах, то такие крестьяне, которые бросают земли, будут очень рады избавиться от необходимости платить за земли, которыми не пользуются. Бросив землю, распродав лишние постройки, скот, орудия, оставив для себя только огород и избу, в которой живет жена, обыкновенно занимающаяся поденной работой, мужик нанимается в батраки или идет в Москву на заработки. Не посчастливилось ему, возвращается домой, но так как земли ему работать нечем и хозяйство разорено, то он, поселившись в своей холупенке, занимается поданной работой. Потом опять пытается [285] поступить в батраки, опять возвращается и делается чаще всего пьяницей, отпетым человеком.

Но если он удачно попал на службу к барину, то служба его закаливает, и он предпочитает обеспеченную лакейскую зависимость необеспеченной независимости. Такой крестьянин, который, бросив землю, уйдя из деревни и поступив на службу, попал на линию, в деревню уже не возвращается и старается выписать к себе жену с детьми. Попавший на линию начинает обыкновенно презирать черную мужицкую работу, предпочитает более легкую лакейскую службу, одевается по-немецки, ходит при часах, старается о том, чтобы у него было как можно более всякой одежи. Жена его стремится в барыни и завидует такой-то и такой-то товарке, которая ранее ушла из деревни в Москву, живет с купцом и имеет семнадцать платьев. Детей своих она водит, как панинят, и хотя бьет, но кормит сахаром и учит мерсикать ножкой. Мужицкой работы дети уже не знают, и, когда они вырастут, их стараются определить на хорошие места в услужение к чиновникам, где главное их достоинство будет заключаться в том, чтобы они умели ловко мерсикать ножкой. И муж, и жена, и дети уже стыдятся своих деревенских родичей и называют их необразованными мужиками, а те отплачивают им тем, что называют их батраками. А «батрак» — это такое бранное слово, хуже которого нет, которое выводит из себя самого ловкомерсикающего ножкой мужика, — тайничок-то русский мужицкий у него в мозгу еще есть!

Попасть на линию! — для этого нужно не дело делать, а только уметь подладить начальнику или барину, попасть на линию — вот заветная мечта. Суметь подладить! — вот на что устремляются все способности и ради чего не пренебрегают никакими средствами, например, жениться для барина! Это характеристично для мужика, бросившего землю. Бросив землю, он как будто теряет все, делается лакеем!

В таких, попавших на линию, обчиновничавшихся мужиках, которых зовут «человек», вы уже не увидите того сознания собственного достоинства, какое видите в мужике хозяине, земледельце. Посмотрите на настоящего мужика-земледельца. Какое открытое, честное, полное сознания собственного достоинства лицо! Сравните его с мерсикающим ножкой лакеем! Мужик, если он «ни царю, ни пану не виноват», ничего не боится. Мужик, будь он даже беден, но если только держится земли — удивительная в ней, матушке-кормилице, сила, — совершенно презирает и попавшего на линию и разбогатевшего на службе у барина. «А хорошее жалованье получают эти курятники — 250 рублей, да еще рвет с кого билетик, с кого трояк!» — говорил мне один мужик, истинный, страстный земледелец, непомерной силы, непомерного здоровья, ума и хозяйственной смышлености.

— А ты бы разве пошел на эту должность? [286]

— Я-то?

— Ну да, ты.

— Избави меня господи! Я? В батраки!

Приехали ко мне как-то мужики покупать рожь на хлеб.

— Что же вы не покупаете у своего барина? — спросил я.

— Какой у нашего барина хлеб, наш барин сам в батраках служит.

И сколько презрения было в этих словах! Барин, из небогатых, действительно, служил управляющим у соседнего помещика.

Конечно, и теперь мужик, по старой привычке, стоит без шапки перед барином, перед исправником, перед волостным старшиной — волостной-то еще строже, попробуй-ка перед ним шапки не снять! Он ведь тоже из мерсикающих перед всяким начальником, но вы видите в этом мужике, что он человек независимый. Мужик стоит без шапки, но чувствует свою независимость, сознает, что ему не нужно бесполезно заслуживать, подлаживать. Не то с мужиком, когда он, не осилив земли, бросает ее и идет на службу к господам, где и старается подладить, заслужить, попасть на линию. Тогда чувство собственного достоинства, уверенность в самом себе, в своей силе, теряется, и человек тупеет, мало-помалу начинает чувствовать, что все его благосостояние зависит от того, насколько он сумел подладить, заслужить. Раз он укусил пирожка, лизнул медку, ему уж не хочется на черный хлеб, на серую капусту, в черную работу, в серую сермягу. Такие, бросившие землю, попавшие на линию, на хорошую службу, крестьяне, обыкновенно не возвращаются в деревню на землю, и если земля состоит за ними, когда деревня по тяжести платежей земли на себя не принимает, то разбогатев, вносят выкупную сумму за свой надел и затем или оставляют землю пустовать, или отдают в пользование родственникам или, наконец, продают в частную собственность какому-нибудь постороннему лицу, которое пользуется, впрочем, ею чересполосно, по-мужицки, нивками.

Нужно заметить, однако, что мужики, попадающие на службе на линию, люди, без сомнения, в известном смысле способные, обыкновенно и сами по себе не любят земледелия и хозяйства и большею частью к хозяйству не способны.

Но много ли таких счастливцев, которые попадают на линию, в особенности теперь, когда есть массы бессрочных молодых солдат, редко возвращающихся на землю и презирающих необразованного мужика и его мужицкую работу? Поэтому большинство бросивших землю крестьян ни на какую линию не попадает и погибает в батраках и поденщиках. Что будет с их детьми?

Бедность и следствие ее — обезземеление — большей частью происходят от разделов. Но, конечно, не всегда раздел влечет за [287] собою обезземеление; если земли у деревни довольно, если земля хороша, в особенности если хороши конопляники, если двор был богат и при разделе каждому досталось довольно лошадей, скота, денег на постройку, если при этом разделившиеся все хорошие хозяева, хорошие работники, любят землю, то и они могут оставаться до известной степени зажиточными. Конечно, это бывает редко. Обыкновенно один из отделившихся, более благоприятно обставленный, поднимается, а другие или делаются нищими безземельными батраками или хотя и держат землю, ведут хозяйство, но вечно перебиваются кое-как, вечно живут в самой непроглядной бедности. Как бы ни было плохо мужику, но если он настоящий мужик-хозяин землелюбец, то держится земли до последней крайности и бросает только тогда, когда ему вовсе уже не под силу, когда его одолевают дети, бедность. Да и тут он старается удержать свой огород, свою усадьбу, свою коровку и овечку, свою холупенку, в которой могла бы жить его жена, куда он мог бы прийти, как в свой дом. И часто случается, что самый последний, бедствовавший до крайности, но не бросивший земли и хозяйства, успевает как-нибудь вывернуться и, народив много сынов, выкормить их. Когда у него подрастут дети, он поднимается на ноги, берет большие земли, богатеет, делается зажиточным хозяином — вот и новый «богачев» двор. Потому что все дело в числе рук и в союзе.

Повторяю, даже при теперешних неблагоприятных для мужика условиях, — при недостатке земли, при обременении ее огромными налогами, при крайне неэкономическом отношении к мужику начальников, заставляющих его бесполезно тратить массу сил[5], — многосемейный дом, в котором несколько молодцов-работников, и хороший хозяин, до тех пор, пока он не разделился, пока все живут в союзе, пока работают сообща, все-таки пользуется известным благосостоянием и зажиточностью. Что же было бы, если бы вся деревня в союзе и сообща обрабатывала землю? Даже при таком союзе, какой представляют рабочие артели, то есть где предоставляется каждому жить отдельно и соединяться в артель [288] только для ведения сообща хозяйства, причем каждый работает в раздел и получает соразмерно работе, даже и при таком артельном хозяйстве результаты получились бы замечательные.

Все дело в союзе. Вопрос об артельном хозяйстве я считаю важнейшим вопросом нашего хозяйства. Все наши агрономические рассуждения о фосфоритах, о многопольных системах, об альгаусских скотах и т. п. просто смешны по своей, так сказать, легкости.

У меня это не какое-нибудь теоретическое соображение. Занимаясь восемь лет хозяйством, страстно занимаясь им, достигнув в своем хозяйстве, могу сказать, блестящих результатов, убедившись, что земля наша еще очень богата (а когда я садился на хозяйство, то думал совсем противное), изучив помещичьи и крестьянские хозяйства, я пришел к убеждению, что у нас первый и самый важный вопрос есть вопрос об артельном хозяйстве. Каждый, кто любит Россию, для кого дорого ее развитие, могущество, сила, должен работать в этом направлении. Это мое убеждение, здесь в деревне выросшее, окрепшее.

Мало того, я, веря в русского человека, убежден, что это так и будет, что мы, русские, именно совершим это великое деяние, введем новые способы хозяйничанья. В этом-то и заключается самобытность, оригинальность нашего хозяйства. Что мы можем сделать, идя по следам немцев? Разве не будем постоянно отставать? И, наконец, полнейшая неприменимость у нас немецкой агрономии разве не доказывает, что нам необходимо нечто самобытное?

Вот почему в одной из моих статей[6] я говорил про крестьянское хозяйство: «хлеба никогда не хватает на прокормление, а чуть неурожайный год, крестьяне уже с декабря начинают покупать хлеб. А между тем дайте в мои руки ту же землю, тот же труд, то же количество скота — и в несколько лет я поставлю хозяйство на такую ногу, что хлеба не только хватит на прокормление, по еще и продать будет что. Стоит только для этого уничтожить нивки, разделить землю на десятины и обрабатывать землю сообща. Я не только твердо убежден в этом, но знаю, что с этим согласится каждый крестьянин. Зажиточность неразделившихся дворов разве не доказывает этого?».

Описав там же мое хозяйство, я закончил статью следующим образом: «я достиг в своем хозяйстве, можно сказать, блестящих результатов, но будущее не принадлежит таким хозяйствам, как мое. Будущее принадлежит хозяйствам тех людей, которые будут сами обрабатывать свою землю и вести хозяйство не единично, каждый сам по себе, но сообща». И далее я говорю: «Когда люди, обрабатывающие землю собственным трудом, додумаются, что им [289] выгоднее вести хозяйство сообща, то и земля, и все хозяйство неминуемо перейдут в их руки».

И додумаются.

Все крестьяне сознают, что жить большими семьями выгоднее, что разделы причиною обеднения, а между тем все-таки делятся. Есть же, значит, этому какая-нибудь причина? Очевидно, что в семейной крестьянской жизни есть что-то такое, чего не может переносить все переносящий мужик. Не в мужике ли оно? Вот у мещан, у купцов дележей гораздо меньше — там вся семья работает сообща: один брат дома торгует, другой по уезду ездит, третий в кабаке сидит и все стремятся к одному — сорвать, надуть, объегорить. Не оттого ли мужик делится, не оттого ли стремится к отдельной, самостоятельной жизни, что он более человек, чем поэт, более идеалист?

Если бы крестьянские семьи, расходясь жить по разным домам или по разным углам дома — бывает иногда, когда не на что выстроить новую избу, что живут и в одной избе в разных углах, — в то же время не разделяли хозяйства и сообща обрабатывали землю, подобно тому как это бывает в купеческих семействах, где иногда, разделившись и живя в разных домах, все-таки ведут торг сообща, то уже одно это имело бы громадное значение. Но я даже не видал таких попыток, и трудно предположить, чтобы люди, озлобленные друг против друга, как это всегда бывает при разделах, могли согласиться на общее дело. Гораздо скорее согласятся на это чужие, даже целая деревня, чем разделившаяся семья. Мне часто случается сдавать крестьянам покосы из части, на том условии, чтобы убирали сообща и затем делили готовое сено. Дело всегда идет отлично. Так, одна соседняя деревня ежегодно косит у меня с половины довольно большой луг, и косит всей деревней, потому что после покоса этим лугом и прилегающими пустошами деревня пользуется для выгона лошадей и скота. Крестьяне сначала хотели убирать луг в раздел, нивками, каждый двор отдельно — так убирают они свои собственные луга и луг соседнего помещика, — но я на это не согласился. Теперь, когда привыкли, оно уже так и идет из году в год, и сами крестьяне довольны, потому что при покосе сообща весь луг убирается сразу, до казанской, когда крестьяне еще не приступили к своим покосам, и скорее поспевает для выгона, тогда как при покосе в раздел тот, другой могут опоздать покосом, затянуть, и неубранная нивка будет препятствовать выгону скота. На покос деревня выходит вся за раз. Тотчас — это совершается чрезвычайно быстро — делят часть луга на нивки по числу кос, и затем каждый косит отдельно свою нивку, кончили один участок, переходят на другой, который тоже делят по числу кос, и каждый гонит свою долю и т. д. Весь луг скашивался за раз, хотя и в раздел, по нивкам. Я этому не препятствую, потому что это не производит никакой разницы в хозяйственном отношении. Косить [290] сообща, огульно, идя в один ряд, крестьяне ни за что не соглашаются, потому что, говорят они, в деревне косцы неравные, не все косят одинаково хорошо, а так как сено делится по числу кос, то выйдет несправедливо. На уборку сена деревня высылает людей по числу кос, и уже эта работа производится сообща, причем распоряжается один из крестьян, пользующихся доверием деревни. Он смотрит, чтобы все хорошо работали и клали копны равной величины. Затем половина копен перевозится ко мне, а другую половину крестьяне делят между собою по числу кос.

Мне случается также сдавать покосы из части не целой деревне, а небольшим артелям из четырех, пяти человек. Так как в артель подбираются по взаимному согласию ровные между собою косцы, то они уже вовсе не делят покос на нивки, даже для косьбы, но косят сообща, все подряд, убирают вместе, и сено делят по числу кос. Так нынче пять человек из соседней деревни косили у меня с половины клевер на лядах сообща и делили сено по косам.

Замечу здесь кстати, что многие думают, будто крестьяне не понимают выгоду клевера и по рутине всегда предпочтут луговой покос клеверу. Ничуть не бывало. Соседние крестьяне тотчас поняли, что клевер отличный корм — овса коням не нужно, — что его очень выгодно косить и убирать, особенно если он хорош, и как только я предложил нынче косить у меня запольный клевер с половины, тотчас нашлись охотники, несмотря на то, что клевер был посеян по пшенице на ляде, где множество пней, лому, кустиков и, несмотря еще на то, что я требовал, чтобы работали сообща, не разделяя на нивки. Да еще как скосили! Все листочки целы. Правда, что и клевер был хорош, на лядах всегда родится замечательный клевер. Мужики потом хвастались в деревне, что у них нынче не сено, а клевер с тимофеевкой. В этой деревне своих лугов нет, и мужики берут, где можно, пустошки на скос с части или покупают. Разумеется, те, которые косили у меня клевер, хотя и с половины, наготовили корму более, чем другие, да и корм-то лучшего качества.

— Ишь ты! Клевер все таскают! — с завистью говорили другие крестьяне, купившие для покоса пустошки, поросшие белоусом и куманицей.

— И таскаем — не вашей щетине чета!

— Артельщики!

— И артельщики. Потому у нас союз!

Однако, сколько мне ни случалось сдавать покосов маленьким артелям, всегда в артель подбирались люди из разных дворов и никогда не соединялись люди из одного разделившегося двора. Разделившиеся никак не могут соединиться для общего хозяйственного дела, и нигде нет такой зависти, такой недоброжелательности, как между разделившимися, хотя, с другой стороны, при отражении врага, например, в драке, разделившиеся, несмотря на вечные ссоры между собой, действуют чрезвычайно [291] согласно, и хуже нет, как попасть под кулаки разделившихся братьев.

— А! Вы брата моего бить вздумали! — кричит в кабаке один из отделившихся братьев и бросается на помощь к своему брату, с которым по хозяйству ежедневно ссорится за самые пустяки. То же и в деревне. Несмотря на развитие индивидуализма, на ссоры, зависть, являющуюся больше всего от желания всех приравнять, — чуть дело коснулось общего врага: помещика, купца, чиновника, — все стоят как один. Смешон тот, который думает, что в деревне, разделяя, можно властвовать. Помещику, купцу и хозяйничать невозможно, не понимая, что относительно деревни нужно действовать так, чтобы всей деревне, а не какому-нибудь Осипу, было выгодно.

Конечно, нужда, голод, неисходная бедность заставляют иногда и разделившихся братьев прибегать к соглашениям. Случается, например, что два разделившихся брата, живущие отдельными хозяйствами, ввиду необходимости стороннего заработка, так как иначе с голоду умирать приходится, соединяются вместе, нанимаются к соседнему помещику в батраки, двое за одного, и работают понедельно: одну неделю у помещика работает один брат, а другой работает у себя дома, другую неделю работает у помещика другой брат.

Есть еще одно очень важное, имеющее огромное значение обстоятельство, которое часто бывает причиною несостоятельности одиночных хозяйств — это неспособность в работе, неспособность к хозяйству, неспособность только вследствие недостаточной умственности в известном направлении. Это обстоятельство чрезвычайно важное и еще более подтверждает необходимость и важность артельного хозяйства.

Иные думают, что достаточно родиться мужиком, с малолетства приучаться к мужицким работам, чтобы быть хорошим хозяином, хорошим работником. Это совершенно неверно. Хороших хозяев очень мало, потому что от хорошего хозяина требуется чрезвычайно много. «Хозяйство вести — не портками трясти, хозяин, — говорят мужики, — загадывая одну работу, должен видеть другую, третью». «Хозяйство водить — не разиня рот ходить». И между крестьянами есть много таких, которые не только не могут быть хорошими хозяевами, не только не могут работать иначе, как за чужим загадом, но даже и работать хорошо не умеют.

Мало этого, есть много людей, которые, хотя и способны работать, но не любят хозяйства. Душа его к хозяйству не лежит, не любит он его, а интересуется чем-нибудь совсем другим.

Кому не случалось видеть в деревне так называемых дурачков? Я говорю не о таких дурачках, юродивых, божьих людях, которые ходят по миру и собирают копеечки, а о тех дурачках и дурочках, [292] которые живут при семьях, в дворах и занимаются, по мере способностей, работами.

Я знаю одного дурачка от рождения, который не может научиться рубить дрова. Пойдет, когда пошлют, а иногда и сам задумает рубить, но как? Иногда и хорошо рубит, но большей частью никак не может разрубить трехаршинное бревно — думает в это время, должно быть, о чем-нибудь другом — на три равные полена: то отрубит полено в поларшина, то в три вершка, то в два аршина — все дрова перепортит.

Знаю еще дурачка, который отлично плетет лапти, отлично колет, отлично пашет, но все это делает только, когда ему вздумается, если же заупрямится, то никакой силой его заставить работать нельзя. Пашет он отлично, но пашет через все нивы подряд, и свои и чужие — прекрасный бы пахарь был при общем хозяйстве!

Знаю здесь в деревне девушку — в лицо взглянуть, видно, что сумасшедшая, — которая отлично работает, но совершенно механически, не зная, что и к чему.

Знаю мужика-хозяина, который имеет свой двор — бедный, конечно, единственный бедный в богатой деревне, — который прекрасно исполняет всякие работы, даже плотницкие, окна присаживать может, который был бы отличным батраком и прекрасно исполнял бы всякую работу по чужому загаду. А между тем сам он, за своим загадом, ничего делать не может и по хозяйству ничего не понимает: сена, например, высушить не умеет. Раз косил он у меня с половины лужок, выкосил отлично, под руководством старосты, отлично высушил сено, сгреб в копны, перевез мою часть в сарай, а свою оставил на лугу — завтра перевезу. На несчастие, пошел ночью дождик, и погода переменная стала: то дождь, то солнце. Что же? Недели две возился он со своими копнами — то растрясет под дождь, то сгребет сырое. Мы успели в это время отлично убрать большой луг и наложить два звена сена, а он все возится со своими копнами — никак подладить не может.

Знаю одного мужика, молодца, отличного работника, теперь уже бросившего землю и разорившего двор, у которого жена, здоровая, сильная, нельзя сказать, чтобы очень глупая, а даже старательная женщина, ничего не умеет работать. Не может нажать своевременно столько ржи, сколько нужно для прокормления семейства — у людей все сжато, а у нее еще стоит, другие бабы нажинают в день три да четыре копны, а она еле успевает сжать одну. Лен мнет: другие бабы наминают от 30 фунтов до пуда, а она 10-15 фунтов, да и мнет так плохо, столько спускает льна в костру, что ей можно платить, лишь бы она не ходила мять.

Есть у нас один дворовый человек Филат, очень способный на всякие ремесла, хотя ни одного хорошо не знает — неоценимый для деревни человек, потому что он и рамы сделает, и стекла вставит, [293] и комнаты обоями оклеит, и печку, в случае нужды, сложит, и посуду вылудить может, словом, мастер на все руки. Филат, как бывший дворовый, земли не имеет и хозяйством не занимается, но он держит корову, овец и сам заготовляет для них сено. Ежегодно он берет у меня лужки на скос с части, и вот уже восемь лет смотрю я с удивлением на его уборку сена: никак не может подладить, разве уже неделю, две стоит такая звонкая погода, что всякий дурак уберет сено. А то, чуть погода переменная, как это у нас обыкновенно бывает, — смотришь, Филат сено спарил. На том же лугу, рядом с Филатом, люди убирают прекрасное сено, а у него нет-нет и попортилось: то разобьет не вовремя, то сгребет сырое, спешит, никак в такт не попадает. Да мало того, что сено дрянь, — на каждый пуд сена у Филата идет, по крайней мере, вдвое более труда, чем у других.

Если, с одной стороны, возьмем дурачка, который не может нарубить дров, а с другой — отличного мужика-хозяина, у которого всякое дело спорится, который может загадывать работу на огромную артель, то между этими двумя крайностями существует бесчисленное множество степеней. Если, с одной стороны, полные дурачки редки, то немногим менее редки и особенно замечательные хозяева. Преобладают средние люди и в числе их наибольший контингент составляют люди, механически выучившиеся, вследствие постоянного упражнения с малолетства, более или менее хорошо работать, неспособные единично вести самостоятельное хозяйство, а способные работать только под чужим загадом, под чужим руководством.

Пока семья не разделилась, то за загадом хорошего хозяина, или за общим загадом всех, в общей работе, все хорошо делают свое дело, работа идет споро и даже дурачок, если он не совершенный идиот, приносит свою пользу. Но, разделилось семейство — а глуповатых бабы еще скорее подобьют на раздел — хозяевами делаются люди, не способные к хозяйству. Конечно, умея работать, такой хозяин все делает по общему деревенскому загаду: люди пахать — и он пахать, люди сеять — и он сеять. Но в частностях дело не спорится, нет хозяйственного соображения, некому загадать. И здоров, и силен, и работать умеет, а все не то. Работает много, а дело выходит, как у того Филата, которому каждый пуд сена обходится вдвое дороже, чем другим. Эта неспособность к хозяйству причиною, что даже в зажиточных деревеньках, стоящих В особенно благоприятных условиях, всегда встречается один-два бедняка, хозяйство которых резко отличается от других. И это даже тогда, когда все живут в одной деревне, сообща владеют землей, ведут одинаковое хозяйство, многое делают по общему загаду — время сева, например, всегда определяется с общего совета, — работают на нивках, недалеко отстоящих одна от другой. Рассадите тех же людей на отдельные участки земли, где каждый будет вести самостоятельное хозяйство, что тогда будет? [294] Положительно можно сказать, что деревня и общинное владение землей спасают многих малоспособных к хозяйству от окончательного разорения.

Лучшим доказательством служат помещичьи хозяйства, в которых теперь за невозможностью, как при крепостном праве, иметь хороших хозяев, бурмистров и старост, сплошь да рядом ведется такое хозяйство, что массы труда засаживаются в землю совершенно бесполезно, иногда даже вредно, так что ценность имения не увеличивается, а уменьшается от такого нелепого хозяйства. Неспособность к хозяйству теперь доставляет главный контингент батраков и будет доставлять до тех пор, пока у крестьян не разовьется артельное хозяйство. Встретить между батраками, даже между старостами человека с хозяйственною головою, способного быть хорошим хозяином, необыкновенная редкость. Не оттого ли слово «батрак» считается таким обидным? И замечательно, что с каждым годом количество способных к хозяйству и даже способных вполне хорошо работать батраков уменьшается; Человек, способный к хозяйству, теперь разве только случайно может попасть в батраки.

Чтобы быть хозяином, нужно любить землю, любить хозяйство, любить эту черную, тяжелую работу. То не пахарь, что хорошо пашет, а вот то пахарь, который любуется на свою пашню.

А мало ли между крестьянами встречается таких людей, которые не склонны к хозяйству!

Ну, какой хозяин может быть из человека, который не любит пахать осенью, потому что скучно, и если пашет, то пашет плохо, кое-как, лишь бы поскорее отделаться. Напротив, весною любит пахать, хорошо пашет, потому что весною весело пахать — «птички разные, жаворонки играют». Какой же это хозяин?

Между пастухами часто встречаются такие люди: не умеет ни пахать, ни косить, выучиться этому не мог, ленив, ни к какому делу хозяйственному неспособен, недоумок, по-видимому, а между тем пастух отличнейший, любит скот, до совершенства знает его нрав, отлично нагуливает, проводя со скотом целые дни под дождем, на ветру.

Охотники тоже. — Ну, стоит ли целый день таскаться за каким-нибудь тетеревом, за которого 20 копеек получишь? — сказал я как-то одному мужику-охотнику, принесшему мне тетерева.

— Двадцать копеек! Да разве в двадцати копейках дело. Тут охота. Вы вот до телят охоту имеете, а мне хоть их и не будь. Тут охота, а не двадцать копеек! Вы этого не понимаете, — обиделся мужик.

У нас в деревне есть мужик Ефер, молодой, большого роста, силы непомерной, когда напьется, всех разобьет, отлично может исполнять всякую работу, добрейшей души человек, такой человек, [295] что нельзя его не любить, и вся деревня его любит, хотя и подсмеиваются над ним все. У Ефера страсть ко всем животным: голубям, курам, лошадям, собакам. Все, что касается животных, он знает отлично, все у него водится отлично, все животные его любят. Ефер сам хозяин, жена его, которую он очень любит, в таком же роде, как он, детей целая куча и здоровенные. Ефер самый беднейший из крестьян деревни. Бедность во дворе страшнейшая, избушка покачнулась, двор без крыши, ни телеги, ни вожжей, ни опрянуться самому. А между тем двор полон голубей, самых разнообразных пород, куры всяких сортов, собака, которая целый день рыщет, отыскивая себе пропитанья, а на ночь возвращается караулить двор, в котором и караулить-то нечего. У Ефера нет никакого интереса к хозяйству, никакого хозяйственного расчета. Кобыла у него старая-престарая, которую давно бы следовало продать на живодерню, а Ефер не продает — жалко. Жеребка у него есть, сам не доест, хлеба в доме нет, дети по деревне около других детей питаются, а жеребку воспитывает, да и какая жеребка отличная! Сена к весне нет — да и откуда будет сено? — люди на покосе, а Ефер дома кур на речку гоняет поить, с голубями возится, детям раков ловит. Ефер по пудикам занимает у соседей, перебивается. На работу Ефер, нельзя сказать, чтобы был ленив, а не охоч, в особенности не любит зависимой работы, потому нанимается на работу только при последней крайности. В прошедшую голодную зиму — вследствие совершенной невозможности пропитаться дома — в «кусочки» ни Ефер, ни его семейство, ни за что не пойдут, совестно, потому что деревня хоть и не богата, но все-таки ни недоимок нет, ни в «кусочки» никто не ходит — Ефер заставился ко мне на зиму работником на скотный двор. Отличный бы работник для скотного двора, до скота охоч, добр к животине, любит накормить, примечателен, и ему до известной степени удобно, деревня близко, можно и домой сходить, женку, детей, жеребку, кур, голубей посмотреть. Семь лет я не мог развести на скотном дворе голубей — не ведутся как-то, коршак ест. Несмотря на все старания состоящего при скотном дворе мальчика Матюшки, которому мною был отдан строгий приказ развести голубей, который и сам хотел иметь голубей, что мы ни делали, голуби не велись — коршак ест. Заводили и короткоклювых, по поросенку за голубя давал, заводили и простых — не идут на руку. Стал Ефер на зиму — сейчас завелись голуби. Сначала появились простые, потом хохлатые разные, короткоклювые, мохноногие, какие-то банбенские, потом куры разные, петух какой-то необыкновенный, с перьями на ногах, так что еле ходит, проявился. Думал я совсем оставить у себя Ефера, пока дети его подрастут, предлагал выгодные для него условия.

— С жалованья будешь детей кормить, огород жена обделает, сенца овечкам накосить лужок тебе дам, землю запустишь, а потом, [296] когда Самсон (сын Ефера) подрастет, опять подымешь. Земля отдохнет, хлеб-то какой пойдет.

— А с кобылой-то как быть?

— Кобылу и жеребку я у тебя куплю. На эти деньги потом новую купишь.

— А заведение все?

— Да какое же у тебя заведение?

— Куры тоже, овечки, свинья.

— Ну, это все при жене останется.

Посыкнулся было Ефер в год остаться, но потом раздумал. Мало того, даже до лета на скотном дворе не выжил. Пришла весна, заиграли ручейки, разлились реки, просится Ефер домой.

— Куда ты пойдешь, жрать что будешь? До Ильи ведь далеко.

— Пахать нужно.

— Когда еще пахать, через месяц еще пахать.

— Нельзя, А. Н., соху наладить нужно.

И ушел, взяв на остальные заработанные деньги четверку ржи. Потом, конечно, бедствовал, перебивался кое-как. С пробуждением природы Ефер уже не мог оставаться у меня на скотном дворе и кормить скот заведенным порядком, его тянуло к речке, ловить рыбу и раков, которыми он главным образом и пропитывал детей; его тянуло в поле, в лес, где весело играют всякие пташки…

Ушел Ефер — с ним улетели и голуби. Остались каких-то две несчастные пары, которые сколько ни вывели за лето детей, всех коршун подрал.

И счастлив же нынче Ефер! Весна была такая благодатная, какая может быть только в сто лет раз. Хлеб озимый родился превосходно, и чем хуже была унавожена земля, чем хуже обработана, чем реже была зелень с осени, тем лучше уродилась рожь, потому что не полегла. У Ефера была чуть ли не лучшая рожь в деревне.

И сколько таких Еферов! И какое бы значение имели эти Еферы, перебивающиеся теперь кое-как, в хозяйственных земледельческих артелях, где каждому нашлось бы дело, к которому лежит его душа! Потому что ведь Еферов интересуют не их голуби, не их жеребки, а все голуби, все жеребки.

В настоящее время вопрос о крестьянской земле, о крестьянских наделах сделался вопросом дня. Все исследования, как известно, приводят к тому, что крестьянские наделы слишком малы и обременены слишком большими налогами. Огромные недоимки, частые голодовки, быстрое увеличение числа безземельных, которые, бросив землю, уничтожив хозяйство, распродав дворы, уйдя из деревень, только номинально считаются общинниками, а в действительности такие же безземельные, как и те, не получившие наделов, которые так и пишутся безземельными, ясно доказывают, что дело не совсем ладно. Наконец, и самые ходящие в народе слухи, что скоро выйдет [297] «Новое Положение», указывают на трудное положение крестьянства. Вопрос, видимо, созревает.

Я не статистик, не политико-эконом, не публицист, а так себе, занимающийся хозяйством землевладелец, вращающийся в маленьком мирке и описывающий то, что подметилось. Все, что я пишу, относится к той маленькой местности, которую я знаю, если же выходит так, что в других местах то же самое, то это потому, что одинаковые условия порождают одинаковые явления. Прошу поэтому читателя быть нетребовательным к этим деревенским очеркам.

Что крестьяне наделены недостаточным количеством земли, что они обременены налогами, это несомненно. Точно так же несомненно для меня, что это затеснение крестьян, не принося пользы землевладельцам, наносит огромный вред государству, потому что огромные пространства земель остаются теперь непроизводительными, необработанными, а труд, который употребляется на обработку остальных земель, вследствие неразумного его приложения, не приносит того, что мог бы приносить. Мы бедны, все у нас идет ни так, ни сяк, денег нет, а между тем поезжайте, посмотрите, какие пространства лежат необработанными, заросшими лозняком и всякой другой дрянью. Но вот что главное, эти не бывшие еще в культуре земли содержат в себе массы питательного материала, и при самой поверхностной, грубой обработке могут дать огромные богатства. Но кто же, кроме мужика, может извлечь эти богатства?

И я, деревенский хозяин, и исправник, выбивающий недоимки, и комиссии, исследовавшие причины несостоятельности крестьян, не можем не видеть, что крестьяне наделены недостаточным количеством земли, так что даже уменьшение налогов будет только паллиативною мерой.

Первое, что бросается в глаза, это то, что во многих деревнях крестьяне получили в надел менее того количества земли, какое у них было в пользовании при крепостном праве. Вся лишняя за указанным наделом земля была отрезана во владение помещика и составила так называемые отрезки, зацепки, зацепные земли. Где есть отрезки, там и крестьяне беднее, и недоимок более. Очень часто можно видеть, что деревни, даже не имеющие полного надела, но получившие то количество земли, каким они пользовались при крепостном праве, живут зажиточнее, чем те деревни, которые, хотя и получили полный надел, но у них были отрезки. От этого же случается иногда видеть, что крестьяне, которые хорошо жили при крепостном праве, теперь обеднели, а те, которые были при крепостном праве бедны, теперь живут лучше.

Это совершенно понятно. Ясно, что при крепостном праве помещик, особенно если у него не было недостатка земли, оставлял в пользовании крестьян такое количество земли, которое обеспечивало бы исправное отбывание повинностей по отношению к [298] помещику и казне. Если в пользовании крестьян было много земли, то это значит, что или земля нехороша, или не было у крестьян хороших лугов, недостаток которых нужно было наполнить плохими пустошами, или деревня лежала отдельно, не в связи с господской запашкой, окруженная чужими землями, так что нуждалась в выгоне. При наделении крестьян лишняя против положений земля была отрезана, и этот отрезок, существенно необходимый крестьянам, поступив в чужое владение, стеснил крестьян уже по одному своему положению, так как он обыкновенно охватывает их землю узкой полосой и прилегает ко всем трем полям, а потому, куда скотина ни выскочит, непременно попадет на принадлежащую пану землю. Сначала, пока помещики еще не понимали значения отрезков, и там, где крестьяне были попрактичнее и менее надеялись на «новую волю», они успели приобрести отрезки в собственность, или за деньги, или за какую-нибудь отработку, такие теперь сравнительно благоденствуют. Теперь же значение отрезков все понимают, и каждый покупатель имения, каждый арендатор, даже не умеющий по-русски говорить немец, прежде всего смотрит, есть ли отрезки, как они расположены и насколько затесняют крестьян. У нас повсеместно за отрезки крестьяне обрабатывают помещикам землю — именно работают круги, то есть на своих лошадях, со своими орудиями, производят, как при крепостном праве, полную обработку во всех трех полях. Оцениваются эти отрезки — часто, в сущности, просто ничего не стоящие, не по качеству земли, не по производительности их, а лишь по тому, насколько они необходимы крестьянам, насколько они их затесняют, насколько возможно выжать с крестьян за эти отрезки. Понятно, что все это зависит от множества разнообразных условий.

Добро бы еще эти отрезки сдавались крестьянам за арендную плату деньгами, а то нет — непременно под работу. И что всего нелепее, очень часто вся эта работа не приносит помещику, вследствие его неумелого хозяйства, никакой пользы, и бесплодно для всех зарывается в землю. В нашей местности я один только пример и знаю, что крестьяне платят за отрезки деньгами, да и то только потому, что имение находится в аренде у купца, который хозяйством не занимается и в крестьянской полевой работе не нуждается. И опять-таки, пускай и работой платят за отрезки, если бы крестьяне за отрезки производили какие-нибудь осенние, зимние или весенние работы, а то нет, — каждый норовит, чтобы за отрезки работали круги, да еще с покосом, или убирали луг, жали хлеб, то есть производили работу в самое дорогое, неоценимое по хозяйству, страдное время.

Выше я старался разъяснить, какое значение имеет для земледельца страдное время, с 1 июля по 1 сентября, и как для него важно в это время работать на себя, потому что это страдное время готовит на весь год. А тут за отрезки мужик должен работать на пана самое дорогое время. Для многосемейных зажиточных [299] крестьян, у которых во дворах много работников и работниц, много лошадей и исправная снасть, отработать за отрезки кружок или полкружка еще ничего, но для одиночек-бедняков, у которых мало лошадей, обработка кружков — чистое разоренье. «Богач»-то и пользуется с отрезков больше, потому что, имея деньги, он купит весною пару бычков за дешевую цену у своих же однодворцев, нуждающихся в хлебе, пустит их на общую уругу и, когда отгуляются, к осени продаст. Тут каждый отгулявшийся бычок принесет «богачу» по пятерке, мало по трояку — вот у него работа за отрезок и окупилась. Да еще мало того, «богач» обыкновенно только земляную весеннюю работу в кружке производит сам — сам только вспашет, засеет, навоз вывезет, — а на страдную работу, покос, жнитво, он нанимает за себя какого-нибудь безземельного бобыля, бобылку или еще проще, раздав зимою и весною в долг хлеб беднякам, выговаривает за магарыч известное число дней косьбы или жнитва и посылает таких должников жать на господском поле. «Богачи» всегда главные заводчики дела при съеме кружков, они-то всегда и убеждают деревню взять отрезки под работу. Бедняки и уперлись бы — «ну, как-нибудь и без кружков обойдемся, пусть штрахи берет, много ли у нас коней, мы на своей уруге прокормим» — уперлись бы, понажали бы владельца отрезков, заставили бы его сделать уступку, так как отрезки, — не возьми их деревня, никакого дохода владельцу не принесут, да что с «богачами» поделаешь? «А вот я сам один возьму отрезки, скажет богач, — я не пану чета, у меня будете работать, я знаю что к чему». Да и что могут говорить бедняки против «богача», когда все ему должны, все в нем нуждаются, все не сегодня, так завтра придут к нему кланяться: хлеба нет, соли нет, недоимками нажимают. Вся деревня ненавидит такого богача, все его клянут, все его ругают за глаза, сам он знает, что его ненавидят, сам строится посреди деревни, втесняясь между другими, потому что боится, как бы не опалили, если выстроится на краю деревни. Но не скажу — грех огульно во всех бросать камень, — бывают и «богачи» артельные, союзные, мирские люди, миру радетели. Деревню, где есть такой «богач», ни помещик не затеснит, ни купец, ни кулак-кабатчик какой-нибудь. Такие деревни быстро поправляются, богатеют, и нужно сказать, что соседнему владельцу, если он понимает хозяйское дело, ведет настоящее хозяйство и не слишком барин, такие деревни гораздо сподручнее.

Положение крестьян, получивших в надел ту землю, которой они владели[7] при крепостном праве, у которых, следовательно, не было отрезков, несколько иное, пожалуй, лучшее, но и тут есть своего рода загвоздки.

Такие, пользовавшиеся при крепостном праве меньшим [300] количеством земли, обыкновенно были крестьяне помещиков средней руки, и деревни их примыкали своими полями к господским запашкам. Есть, конечно, деревни, у которых земля особенно хороша, имеются заливные луга, отличные огороды и пр., вследствие чего помещик мог оставлять в пользовании крестьян меньше земли, но есть деревни, в которых ничего этого нет, а земли в пользовании крестьян при крепостном праве было все-таки мало. Такие деревни — обратите на это внимание — своими землями всегда прилегают к господским землям. В крепостное время крестьяне таких деревень, сверх своей земли, пользовались еще и господскими землями. Крестьянам во время работ отводились за яровым господские лужки для прокормления лошадей, во время вывозки навоза тоже отводились лужки, в покос мужицкие лошади кормились на выкошенных лугах, да, кроме того, каждый пригонник мог, хотя и под страхом наказания, увезти охапочку сенца для своих коней. После уборки лугов и полей крестьянские лошади и скот ходили по господским лугам и пустошам. Наконец, в случае крайности, помещик давал корму для лошадей или помогал в работе на господских полях своими лошадьми, особенно при бороньбе и возке.

В настоящее время установился такой порядок: чтобы пополнить недостаток в лугах, крестьяне берут у помещиков покосы с части, чтобы пополнить недостаток выгонов и приволья, берут на обработку кружки за известную плату, но с тем, чтобы пользоваться правом выгона. Положение несколько лучшее, чем в тех деревнях, которые должны работать господскую землю за отрезки, потому что все-таки получаются кое-какие деньги за работу, да и нажать помещик так сильно не может, так как если поля смежны, стало быть и господская скотина тоже может зайти на крестьянскую землю. Но все же и тут лучшую часть времени приходится употреблять для работ на чужом поле.

Как ни кинь, все клин. Ясно, что у мужика земли мало.

И добро бы помещичьи хозяйства процветали! Можно бы тогда указать на высокое развитие земледелия, скотоводства, на богатство, на государственную пользу. А то и того нет. Крестьяне затеснены, помещикам от этого пользы никакой, земледелие в упадке и состоит в переливании из пустого в порожнее, паны ушли на службы. Государство бедно. Кому же, спрашивается, польза?

Вон, говорят, какой-то лорд подсмеивается, что скоро в Петербурге пара перчаток будет стоить сто рублей. И что же? И правда! Только одно и утешает, что мы — лорд-то этого и понять не может — если будут перчатки дороги, просто-напросто не будем носить перчаток. Да и многие ли теперь их носят?

Я уже не раз говорил в моих статьях, что наши помещичьи хозяйства пришли в совершеннейший упадок, что все хозяйства сократили свои запашки, запустили свои земли и большей частью обрабатывают лишь то количество земли, какое могут обработать за [301] отрезки или при сдаче земли на обработку кружками. Это очень характеристично. Это показывает, как существенно отличается наше хозяйство от западноевропейского, где у народа вовсе нет земли. Отчего же наша агрономия может существовать не иначе, как на казенный счет? Отчего же наши агрономы могут только служить? Отчего же они не могут создать своей самостоятельной агрономической науки?

А оттого, что им для этого прежде всего нужно сделаться мужиками, потому что все хозяйство в мужицких руках.

У нас можно по пальцам перечесть имения, в которых ведется обширное батрачное хозяйство с хорошей обработкой земли, с искусственными лугами, хорошим скотоводством, имения, в которых земли не упускают непроизводительно. Все такие имения на перечет, и счесть их нетрудно: одно, два, три… не обчелся ли? Существование таких хозяйств совершенно дело случая и если определить чистую доходность таких имений, то часто она будет нуль, а иногда и отрицательная величина, так как хозяйство ведется просто для удовольствия — для «охоты». Все подобные хозяйства следует отбросить и принимать в соображение только те, которые составляют массу и которые характеризуют помещичье хозяйство настоящего времени.

Прошло уже семнадцать лет после «Положения», а помещичье хозяйство нисколько не подвинулось, напротив того, с каждым годом оно более и более падает, производительность имений более и более уменьшается, земли все более и более дичают. Ни выкупные свидетельства, ни проведение железных дорог, ни вздорожание лесов, за которые владельцы последнее время выбрали огромные деньги, ни возможность получать из банков деньги под залог имений, ни столь выгодное для земледельцев падение кредитного рубля — ничто не помогло помещичьим хозяйствам стать на ноги. Деньги прошли для хозяйства бесследно. А главное, до сих пор для помещичьих хозяйств нет основ, нет почвы — это, так сказать, флюгарки.

Землевладельцы в своих имениях не живут и сами хозяйством не занимаются, все находятся на службе, денег в хозяйство не дают, — что урвал, то и съел, — ни в одном хозяйстве нет оборотного капитала. Усадьбы, в которых никто не живет, разрушились, хозяйственные постройки еле держатся, все лежит в запустении. За исключением некоторых особенно хороших имений, в которых имеются обширные заливные луга, имений, на которые находятся арендаторы, дающие владельцам самые ничтожные суммы, все другие находятся под управлением приказчиков, старост, разных вышедших на линию людей, презирающих необразованного мужика, людей, жены которых стремятся иметь прислуг, ходить как барыни, водить детей, как панинят, и учить их мерсикать ножкой. За отсутствием служащих владельцев, эти ничего в хозяйстве не понимающие услуживающие приказчики суть настоящие хозяева имений. На них-то и работают затесненные землей [302] мужики!

Большая часть земли пустует под плохим лесом, зарослями, лозняком в виде пустырей, на которых нет ни хлеба, ни травы, ни лесу, а так растет мерзость всякая. Какие есть покосишки сдаются в части, а земли пахотной обрабатывается столько, сколько можно заставить обработать соседних крестьян за отрезы или за деньги, с правом пользоваться выгонами. Все эти хозяйства, как выражаются мужики, только и держатся на затеснении крестьян. Обработка земли производится крайне дурно, кое-как, лишь бы отделаться, хозяйственного порядка нет, скотоводство в самом плачевном состоянии, скот навозной породы мерзнет в плохих хлевах и кормится впроголодь, урожаи хлеба плохие. Производительность имений самая ничтожная и вовсе не окупает того труда, который употребляется на обработку земли. Доход получается самый ничтожный. Из этого дохода нужно уплатить повинности, истратить кое-что на ремонт построек, уплатить приказчику и другим служащим. За исключением всех этих расходов, владельцу остается ужасно мало, да еще хорошо, если что-нибудь останется, а то большей частью ничего не остается. Иногда же на содержание хозяйства идут еще доходы с арендных статей, например, с мельницы, а бывает и то, что владелец даже приплачивает из своего жалованья, получаемого на службе. В сущности хозяйства эти дают содержание только приказчикам, которые, а в особенности их жены, барствуют в этих имениях, представляя самый ненавистный тип лакеев-паразитов, ушедших от народа, презирающих мужика и его труд, мерсикающих ножкой перед своими господами, которые, в свою очередь, мерсикают в столицах, не имеющих ни образования, ни занятий, ни даже простого хозяйственного смысла и готовящих своих детей в такие же лакеи-паразиты.

Я положительно недоумеваю, для чего существуют эти хозяйства: мужикам — затеснение, себе — никакой пользы. Не лучше ли бы прекратить всякое хозяйство и отдать землю крестьянам за необидную для них плату? Единственное объяснение, которое можно дать, — то, что владельцы ведут хозяйство только для того, чтобы констатировать право собственности на имение.

Мне, может быть, не поверят. Как же, скажут, в Петербурге, Москве и других городах существуют агрономические общества, которые имеют заседания, прения, обсуждают разные вопросы рациональной агрономии, издают журналы и т. п. Читая эти отчеты о заседаниях, выставках, читая эти ученые статьи, эти ученые описания рационально-агрономически устроенных имений нельзя, казалось бы, усомниться, что помещичье хозяйство сильно двинулось вперед и развивается с каждым годом.

Но если вы, подготовленный этою агрономическою литературою, поедете в провинцию и, минуя города, где для вас, если вы имеете известность агронома, устроят и заседания и прения, на которых [303] будут толковать о клеверах, виках и т. п., если, минуя города, вы отправитесь в действительные хозяйства и будете смотреть их не из вагона, то вы будете поражены. Ни плугов, ни скарификаторов, ни альгаусских скотов, ни тучных пажитей и полей, а, главное, никакого дохода. Пустыри, пустыри и пустыри, а если где увидите болтающих господскую землю крестьян, затесненных недостатком земли, то что же в этом толку? Даже и в более или менее благоустроенных имениях, даже и в них, если нет посторонних доходов, все держится только на необыкновенной, ненормальной дешевизне труда!

А и земля хороша, может отлично вознаграждать труд. Основ нет, почвы под ногами у хозяев нет. Вот почему я и говорю, что у этих хозяйств нет будущности.

Не верите тому, что я говорю о наших хозяйствах, послушайте, что пишет (№ 1 газеты «Скотоводство») один агроном, В. Е. Постников, осматривавший хозяйства нашей губернии: «таких хозяев (помещиков), которые бы получали удовлетворительный доход от своих имений собственным ведением дела, здесь немного, они на перечет. Большинство перебивается арендными статьями с имений, оброками с крестьян, службой, наконец, продает леса и проживает оставшиеся капиталы». Вот что говорит свежий сторонний человек, осматривавший наши хозяйства не из окна вагона.

Да, действительность всюду окажется не тою, какою можно ее себе представить, читая отчеты наших агрономических обществ, состоящих из культурных чиновников. Всюду ложь, фальшь — бессознательная, конечно, — такая же фальшь, как интерес каких-нибудь сибирских инородцев к классическому образованию. Кто же заседает в этих ученых обществах? — культурные чиновники, которые никаким хозяйством не занимаются и настоящего положения вещей не знают. Кто пишет отчеты, статьи? Кто преет? Опять те же чиновники. А если попадет в столице в «собрание хозяев» какой-нибудь «Прокоп» из провинции, который знает действительное положение дел, так и тот, по пословице, «с волками жить по волчьи выть», начинает вторить — мастера мы на это удивительные, именно мастера вторить, — втягивается в общую ложь и врет, врет, врет. И плуги-то у нас гогенгеймские, и скоты симентальские, и вику-то мы сеем, и табак-то мы разводим, и, соревнуя о народном образовании, «хозяйственные беседы» для народа на земский счет издаем. Чудеса разведет.

А тут получаешь газету и читаешь: «Вязьма» (корреспонденция «Нового времени»). В настоящее время в руках у следователя находится баснословное дело: «об организованной шайке шулеров и игре краплеными картами в вяземском собрании сельских хозяев». Вот тебе и на! Вот уже прискорбное явление, такое прискорбное!

Итак, с одной стороны, «мужик», хозяйство которого не может подняться от недостатка земли, а главное, от разъединенности хозяйственных действий членов общин; с другой стороны, ничего [304] около земли не понимающий «пан», в хозяйстве которого другой стесненный мужик попусту болтает землю.

И у того и у другого затрачивается бесполезно громадная масса силы. То же количество пудо-футов работы, какое ежегодно расходуется теперь, будь оно приложено иначе, дало бы в тысячу раз более. Чего же ожидать? Чего же удивляться, что государство бедно? Какие финансовые меры помогут там, где страдают самые основы, где солнечные лучи тратятся на производство никому не нужной лозы, где громадные силы бесплодно зарываются в землю.

Ну и дойдем до того, что пара перчаток будет стоить сто рублей! Наше счастье, наша сила только в том, что мы можем обойтись и без перчаток.

И крестьяне все это видят и понимают. «Зачем панам земля, — говорят они, — коли они около земли не понимают, коли они хозяйством не занимаются, коли земля у них пустует. Ведь это царю убыток, что земля пустует».

Не может быть никакого сомнения, что, будь крестьяне наделены землей в достаточном количестве, производительность громадно увеличится, государство станет очень богато. Но скажу все-таки, что если крестьяне не перейдут к артельному хозяйству и будут хозяйничать каждый двор в одиночку, то и при обилии земли между земледельцами-крестьянами будут и безземельные, и батраки. Скажу более, полагаю, что разница в состояниях крестьян будет еще значительнее, чем теперь. Несмотря на общинное владение землей, рядом с «богачами» будет много обезземеленных фактических батраков. Что же мне или моим детям в том, что я имею право на землю, когда у меня нет ни капитала, ни орудий для обработки? Это все равно, что слепому дать землю — ешь ее!

Я говорил выше, что главная причина обеднения при разделах лежит в том, что тут делится и земля, и хозяйство, затем каждый обзаводится своим домком, вследствие чего интересы чрезвычайно суживаются и устремляются на этот свой домок. Я не думаю, чтобы можно было ожидать, что крестьяне скоро перейдут к артельной обработке своей надельной земли, потому что такое соединение людей, уже разделившихся и обзаведшихся домками, дело чрезвычайно трудное. Еще там, где не нужно навоза, легче может быть достигнуто соединение земли для артельной обработки, но раз нужен навоз, необходимо общее содержание скота, общее заготовление корма и пр. Не скоро еще могут дойти крестьяне до такого соглашения, потому что для этого нужно, чтобы сильно поднялся уровень их образования.

Я уверен, что гораздо скорее можно рассчитывать на соединение крестьян для артельного арендования и артельной обработки сторонних земель, например, целых помещичьих имений в полном их составе. Мы знаем, что крестьяне чрезвычайно легко соединяются в артели для работ на стороне и устраивают свои артельные дела чрезвычайно практично. Почему же бы они не могли [305] соединяться для артельного арендования целых имений с полным хозяйством, то есть постройками, скотом? Слышно, что даже есть уже примеры подобных артельных аренд.

Обработка таких арендованных артелями имений могла бы производиться на тех же началах, какие лежат теперь в основании рабочих артелей: сообща производились бы только такие работы, которые иначе производить нельзя, например, вывозка навоза, молотьба и т. п. Все работы, которые, без ущерба делу, могут быть производимы в раздел, и производились бы в раздел, причем каждый обрабатывал бы столько, сколько ему под силу, соответственно количеству рабочих рук, лошадей. Продукт делить соответственно количеству работы — по косам, сохам и пр. Собственно говоря, тут относительно способа работы нет ничего нового для крестьян, потому что и теперь, когда крестьяне работают у помещика с половины или работают круги за отрезки или за деньги, обработка производится подобным же образом.

Деревня берет на обработку, положим, десять кругов за общей круговой порукой с известной платой за круг, которая и выдается всей деревне. Хозяин далее ничего не знает, он только распоряжается работой и смотрит, чтобы она более или менее хорошо производилась. Деревня сама делает раскладку и определяет, кто сколько будет работать: кто круг, кто полкруга, кто четверть. Некоторые работы, например, вывозка навоза, молотьба, производятся сообща, причем деревня сама определяет, сколько должно быть выставлено на круг лошадей, рабочих, подростков и пр., а уравнение при общей работе происходит под общим наблюдением. Люди так изощрились, что если, например, взвесить возы навоза, то окажется, что на каждую лошадь положено одинаковое количество. Остальные работы, например пахота, жнитво, производятся в раздел, а для других — сева, бороньбы — соединяются только работающие части кругов. В тех случаях, где нельзя сделать полного уравнения, бросают жребий[8]. Полученная за работу плата делится по кругам. Точно так же производилась бы обработка при артельном арендовании имений.

Я бы не стал и говорить об этом предмете, если бы не видал попыток к этому и не был убежден в возможности осуществления. Есть много примеров, что крестьяне сообща, целыми деревнями, арендуют помещичьи имения и хутора. Самый обыкновенный случай, что арендуют такие имения, в которых хозяйство было вовсе запущено, постройки и скот уничтожены. Тут деревня, собственно, арендует кусок земли, которым сообща пользуется, как выгоном, а [306] покосами и пахотной землей пользуется в раздел нивками, как и своей надельной землей, с тою только разницей, что арендованную землю не удобряет. Более подходящий случай представляет обработка земли исполу. Вся деревня или артель однодеревенцев берет имение исполу урожая хлеба и сена. Обработка производится, как обработка кругов — некоторые работы делаются сообща, другие в раздел; половина урожая поступает владельцу, другая половина делится между артельщиками по числу кругов, обрабатываемых каждым. Разница здесь только в том сравнительно с обработкой кругов на деньги, что вместо определенной денежной платы получается неопределенная плата урожаем. При обработке исполу владелец сам заведует хозяйством, имеет своего старосту, сам ведет скотоводство, потому крестьяне здесь никакой самостоятельности не имеют и относятся к делу спустя рукава.

Наконец, есть примеры арендования крестьянами имений в полном составе. Деревня взяла в аренду имение с постройками, скотом за определенную плату и ведет хозяйство самостоятельно. Для охранения построек, собранных продуктов — зерна, сена и пр. — деревня нанимает стороннего человека, нечто вроде старосты, на обязанности которого лежит также присмотр за работами, чтобы работа производилась каждым артельщиком добросовестно, а также присмотр за скотником. Староста только смотрит за исполнением, а хозяйственные распоряжения производятся с общего совета всех артельщиков, которые с общего согласия определяют, где, что, когда сеять и пр. Замечательно, что этого старосту деревня не выбирает из своей среды, но нанимает на стороне, чтобы это действительно был сторонний человек, ничего общего с членами артели не имеющий. Нанимают старосту с общего согласия после тщательного обсуждения на сходке: кто-нибудь предлагает нанять такого-то, другие говорят свои мнения о нем и, обсудив, решают сообща, конечно, без баллотировки, нанять того или другого. Скотника нанимают таким же порядком. Обработку земли в арендованном имении крестьяне производят подобно тому, как и обработку кругов, то есть каждый обрабатывает такое количество, какое ему под силу. Часть работ — возка навоза, молотьба, покос — производится сообща, другие работы враздел. Нечего говорить, что пропорциональное уравнение работ доведено до самой мелочной, щепетильной точности, и никто, полагаю, не сделает лишнего пудо-фута работы против других. Из добытых продуктов в имении оставляется вся солома и такое количество сена, какое необходимо для прокормления скота, остальное сено делится между артельщиками по числу кос. Весь хлеб молотится в имении, часть продается для уплаты аренды, а остальное делится между артельщиками, по числу кругов, которое каждый обрабатывает.

Конечно, такой способ артельного ведения хозяйства далек до идеала, но я и этому придаю огромное значение, потому что это шаг вперед.

Для крестьян такое артельное арендование имений выгодно уже [307] потому, что дает заработок вблизи, не отлучаясь на сторону, не отвлекаясь от собственного хозяйства, что для одиночек притом и невозможно. Кроме того, раз крестьяне сошлись для артельного арендования, то делается гораздо более вероятным, что, видя на деле пользу от артельной обработки земли сообща, от содержания скота сообща и пр., они скорее бы переходили к артельной обработке и своих наделов, к общинному хозяйству, скорее бы уничтожилась та рознь, те эгоистические отношения, которые существуют в деревнях.

Мне рассказывали, что крестьяне деревни, арендующей имение, о котором я сообщил, отличаются замечательною дружбою. Говорят, например, что никогда нельзя встретить кого-либо из крестьян этой деревни одного в кабаке, а если вздумает деревня погулять, то в свободное от работ время все идут в кабак вместе и гуляют сообща. Говорят, что эта артель никогда не оставит своего однодеревенца пьяным в кабаке и никого из своих не даст в обиду. Рассказывают, что если кто-либо из крестьян этой деревни встретит где-нибудь подходящую работу, то берет ее, рядится за всю деревню и, если нужно дать задаток, а у него нет денег, он идет к богачу из своей деревни и берет, сколько нужно. Работу потом выполняют целой деревней, и, говорят, никогда не случалось, что деревня отказалась от работы — хоть бы впоследствии оказавшейся невыгодной, — если подрядился один из однодеревенцев.

Конечно, таких, выражаясь по-мужицки, союзных деревень мало. Какую бы огромную пользу могли принести интеллигентные люди, желающие заниматься земледелием, поселяясь в деревнях и образуя между собой подобные артели!

Выучившись работать — а без этого ничего не будет, — они могли бы образовывать свои артели для аренды имений, и каким бы отличным примером для крестьян служили эти артельные хозяйства цивилизованных людей.

Но для этого нужно уметь работать, нужно уметь работать так, как умеет работать земледелец — мужик. Нужно выработать в себе такие качества, чтобы стать способным обходиться в жизни без мужика, нужно приобрести мужицкие ноги, руки, глаза, уши. Нужно выработать себя так, чтобы хозяин-мужик согласился нанять тебя в батраки и дал бы ту же цену, какую он дает батраку из мужиков. Достигнуть этого возможно. Уезжать в Америку не нужно. Учиться работать нужно у мужика, работая среди мужиков, наряду с ними и при той же, по возможности, обстановке. Несут же — должны нести — интеллигентные люди солдатскую службу наравне с мужиком. Не милуют же их в траншеях под Плевной! Между интеллигентными людьми процент годных в земледельческую работу, по моему мнению, не менее, чем между мужиками. Я убежден — убедился в этом на опыте, — что при добром желании сделаться земледельцем, при неустанной [308] работе, здоровый, сильный, ловкий, неглупый человек из интеллигентного класса может в два года приобрести качества среднего работника из мужиков, даже, пожалуй, может сделаться — если он особенно внимателен — способным обходиться без мужика, то есть будет уметь сделать себе топорище, грабли, присадить косу и соху, сделать борону, сумеет убить и обделать скотину, выездить лошадь, срубить даже избенку. Если в два года, при постоянной работе, он не достигнет качеств среднего батрака-рабочего, то, значит, у него чего-нибудь да не хватает, значит, он нечто вроде того, что у мужиков называется «божий человек». Многим может показаться слишком малым назначаемый мною срок два года, слишком малым ввиду того, что для достижения степени магистра химии или звания лекаря нужно тринадцать лет, но я имею в виду то, что тут будет действовать собственная охота, да еще то, что при воспитании интеллигентных людей они все-таки несколько приучаются к физической ловкости, деятельности: игры, драки и т. п. В этом отношении бурсаки будут иметь перевес над кадетами, а кадеты над гимназистами. Разумеется, чтобы сделаться магистром-земледельцем, таким, какими бывают настоящие мужики-земледельцы, нужно тоже лет тринадцать, нужно тоже учиться с малолетства.

По моему мнению, и для землевладельцев-помещиков самое выгодное было бы сдавать свои имения в аренду крестьянским артелям. Я говорил уже, что помещики большей частью состоят на службе, исполняют разные функции так называемых правящих классов, начиная с должности прокурора и кончая должностью публициста, литератора и т. п., и сами хозяйством не занимаются. Большинство даже с хороших имений, где есть заливные луга, получает самый ничтожный доход, многие и вовсе с имений никакого дохода не получают, иногда даже за удовольствие иметь хозяйство приплачивают. Доходность мала, потому что хозяйство ведется дурно, и большая часть доходов поглощается администрацией. Сначала доходы еще были выше, пока возможно было пользоваться старым туком земли, пока были целы старые постройки, возведенные при крепостном праве, пока приказчики могли помаленьку пустошить леса, пока не перевелся хороший скот и т. п. Но теперь, чем дальше, тем хуже, и есть даже отличнейшие с заливными лугами имения, которые разорены и запущены. Владельцы теперь сами видят, что дело так идти не может, и ищут арендаторов, которым сдают имения за самые ничтожные суммы. А арендатор немец, который имение берет только, если есть заливные луга и если есть возможность заставить крестьян работать круги, платя, например, 1000 рублей, сам хочет получить на свою долю, по крайней мере, еще 1200 рублей — из чего же ему и биться? Да и где же владельцам самим заниматься хозяйством, и к чему? Крупным владельцам самим заниматься нельзя, потому что какая же есть возможность хозяйничать, например, на 10000 десятинах, мелким — тоже не стоит самим заниматься, потому что всякая служба выгоднее, чем [309] хозяйство, которое притом требует ума, познаний, способностей, много физического и умственного труда. Да и жить-то в деревне кто теперь захочет — нужда разве заставит. Каждому хочется жить в обществе своих, цивилизованных людей и иметь возможность дать детям образование. Люди из интеллигентного класса тогда только будут жить по деревням, когда они станут соединяться и образовывать деревни из интеллигентных людей.

Я думаю, едва ли кто из землевладельцев станет спорить, что для них единственное средство продуцировать свои имения — это сдавать их в аренду, имея в имениях лишь шатo для летней резиденции. Кому бы не хотелось иметь богатых, с деньгами, фермеров, ведущих хозяйство по агрономии, откармливающих чудовищных быков, употребляющих для удобрения гуано и т. п. Не нужно быть пророком, чтобы предсказать, что у нас этого никогда не будет, и что такое арендаторство, как в Западной Европе, у нас не имеет никакого смысла и никогда не разовьется. Класса мелких арендаторов, которые имели бы капиталы, умели сами работать, могли брать в аренду маленькие фермы, у нас нет, да и неоткуда ему взяться. Кроме того, у нас и ферм-то маленьких нет, да и быть их не может. Разделить имение на участки и настроить по ним ферм это все равно, что разделить деревню так, чтобы каждый двор сидел на отдельном участке. Да можно с тоски умереть, живя зимой на таких фермах, да и работы сколько будет каждому фермеру: очищать снег у своей фермы и протаптывать в снегу дорожки. Тут так занесет снегом, что и подъехать к ферме нельзя будет. Даже живя барином, в большой усадьбе, имея много скота и лошадей, человек 20 служащих и рабочих, приходится содержать человека, который почти исключительно занимается очисткой снега. А детей-то где учили бы эти фермеры? Нет, это совершенно невозможно. У нас жить можно только деревнями.

Есть, конечно, и у нас маленькие относительно (50-100 десятин) имения, для которых находятся арендаторы из крестьян. Обыкновенно такие имения арендуются зажиточными многосемейными крестьянами, которые сами со своими семьями их обрабатывают, но такие арендаторы в этих имениях не живут, а живут в своих деревнях, где, кроме того, ведут хозяйство на своих наделах. Арендаторами более крупных имений являются разбогатевшие крестьяне, бывшие господские приказчики из крестьян и дворовых, изредка мещане и тому подобный люд, обладающий самыми ничтожными капиталами, да и, кроме того, понятия о том не имеющие, чтобы в хозяйстве можно было затрачивать деньги. Такие арендаторы сами обыкновенно не работают, да и работать не умеют, живут вроде маленьких панков, капиталов не имеют, а если и имеют, то к хозяйству не прилагают, ни знаний, ни образования не имеют и даже с этой стороны не могут усиливать производительности. Все их дело заключается в выжимании сока из мужиков. Хозяйство этих арендаторов ведется самым рутинным образом, обыкновенно соединено [310] с торговлей, разным маклачеством, деревенским ростовщичеством и прочими атрибутами разжившегося простого русского человека. Никакого хозяйственного прогресса в таких хозяйствах не видно, все старание прилагается к тому, чтобы по возможности вытянуть из имения все, что можно. Если такие арендаторы имеют больше доходов, чем помещики, то это потому, что они не такие баре, живут проще, сами смотрят за хозяйством, не держат лишних людей, дешевле платят за работу, не делают лишних затрат, никаких прочных улучшений, а главное потому, что все это кулаки, жилы, бессердечные пиявицы, высасывающие из окрестных деревень все, что можно, и стремящиеся разорить их вконец. Там, где деревни позажиточнее, не стеснены господским имением и могут дать отпор кулаку — там таких арендаторов и не является.

Есть, наконец, еще один класс арендаторов — это иностранцы: немцы, швейцарцы, которые арендуют большие хорошие имения с заливными лугами и большей частью имеют в виду главным образом скотоводство и молочное хозяйство. Тут попадаются люди, обладающие знанием, образованием, умением работать — швейцарцы именно. У этих — опять-таки у швейцарцев больше — хозяйство идет хорошо, крестьян они так не затесняют, расплачиваются честно, кулачеством, маклачеством и всякой подобной мерзостью не занимаются, пользуются даже уважением крестьян — швейцарцы в особенности, — которые всегда рады, если являются не сильно нажимающие их, дающие работу и сами работающие умственные люди, не баре. Мужик это сейчас видит и хотя всех называет немцами, но прекрасно отличает швейцарцев от немцев, которые работать не умеют и не любят, и чуть поправятся, относятся к мужику с презрением и с той подлой грубостью, которой вообще отличаются немцы, особенно наши русские. Мужик сейчас видит, что швейцарец — не то, что немец — сам мужик, черной работы не боится, и в мужике видит человека.

Все эти арендаторы, как свои, так и чужие, хозяйства не поднимают. Я вижу только один способ сдачи помещичьих имений в аренду, выгодный для помещиков, крестьян и государства, это сдача целых имений в полном их составе в аренду на долгий срок за посильную плату крестьянским обществам, для ведения в этих имениях артельного хозяйства.

Такой способ сдачи в аренду целых имений крестьянским общинам был бы очень выгоден для землевладельцев — я очень настаиваю на этом, потому что помещики постоянно твердят о бездоходности сельского хозяйства, — так как общины, без сомнения, платили бы более, чем дает живущий на мужицкий счет приказчик или арендатор. Зачем тут еще посредствующие члены-паразиты. У общины, конечно, было бы гораздо меньше накладных расходов, работа стоила бы дешевле, потому что каждый работал бы на себя и не тратил бы силу бесполезно; все смотрели бы за общим делом, вследствие чего было бы меньше хозяйственных [311] ошибок; наконец, в каждой общине, наверно, нашлось бы один, два, а то и более хозяев, смыслящих в деле, тогда как встретить между приказчиками-управителями и старостами настоящего хозяина большая редкость. Нет никакого сомнения — раз дело заведется и станет на прочную ногу, — что такие арендующие имения общины будут прогрессировать и скорее выработают правила наивыгоднейших способов хозяйствования для каждой местности. Теперь же владелец или арендатор имения — будь он даже сам профессор агрономии одного из наших агрономических заведений, — попав на хозяйство, сейчас же бросит «агрономию» и станет думать уже не об улучшенных плугах, многопольных севооборотах, а о том, как бы половчее затеснить мужика выгонами и отрезками.

Это верно!

Совершенно понятно, что казарменно-фабричное батрачное хозяйство если и может конкурировать с единоличным разрозненным хозяйством — да и то в таком только случае, если немногие лишь лица ведут батрачное хозяйство, вследствие чего батраки дешевле пареной репы, — то не может конкурировать с общинным кооперативным хозяйством.

Обыкновенно частные арендаторы вовсе не хозяева, а маклаки, кулаки, народные пиявицы, люди, хозяйства не понимающие, земли не любящие, искры божьей не имеющие. Но мало того, что между арендаторами мало хозяев, они к тому же являются с голыми руками, с пустым карманом, рассчитывая только на возможность затеснить мужика. Совсем другое арендующая имение община — она является с гарантией, с капиталом; эта гарантия, этот капитал — ее общинная организация, ее круговая порука, ее крепость земле (а что представляет голоштанник-арендатор?), ее руки, ее рабочий скот, ее орудия.

Таких арендаторов, которые вели бы батрачное хозяйство со своим рабочим скотом, со своими орудиями, нет. Все арендаторы ведут хозяйство при помощи тех же крестьян, которых работать у них побуждает, вследствие недостатка крестьянских наделов, необходимость в отрезках, покосах, выгонах, лесе, деньгах.

Арендаторы хозяйничают теми же рутинными способами и в их хозяйствах никакого прогресса не замечается, ничего они не вводят — ни улучшенных систем, ни машин. Да и расчета нет делать это при существующей дешевизне труда и обилии земли, никакие машины не дают тех выгод, какие дает самое примитивное приложение труда к свежим землям, которых не оберешься. Арендатор или приказчик совершенно напрасно за свой ненужный труд посредника получает плату, которая извлекается из крестьян, да еще, кроме того, те же крестьяне платят за все ошибки арендатора, за всю его неумелость. Встретить между арендаторами настоящего хозяина, человека образованного, обладающего научными знаниями и хозяйственной опытностью, дающими ему возможность производительнее направить труд, необычайная редкость, такая же редкость, как встретить [312] настоящего знающего хозяина между землевладельцами-помещиками. Вся сила как хозяйствующих владельцев, так и арендаторов заключается в зависимости, бедности крестьян и в дешевизне труда.

Наконец и то сказать, арендатор — чужой человек — сегодня он здесь, завтра там. Он стремится вытянуть из имения все, что можно, и затем удрать куда-нибудь для новой эксплуатации, или уйти на покой, сделавшись рантьером. Между тем арендующая имение община остается всегда тут, на месте, и будет всегда держать имение в аренде, если это ей выгодно. Для общины нет выгоды разорять имение, сводить его на нет, и чем дальше, тем больше она будет нуждаться в нем, по мере увеличения населения, и все более и более будет разрабатывать пустующие земли.

Сдавая имение в аренду общине, владелец, если он желает летом жить в деревне, может оставить за собой усадьбу, которая общине, конечно, не нужна. Если владелец интересуется хозяйством, то опять-таки никто не мешает ему оставить за собой какую-нибудь специальную часть, например, скотоводство, или заниматься садоводством, огородничеством, иметь опытное поле, маленькую ферму… Да и сами общинники-крестьяне, если владелец есть человек дела, настоящий хозяин, без барских затей, не чудит, никогда не побрезгают его советами. Поверьте, что никаких препятствий для владельца не будет, если он захочет сделать какие-нибудь капитальные улучшения, ввести новую систему. Мужики, ей-богу, вовсе не так глупы — они только любят, чтобы настоящее дело было, а не так: пшик! брык! туда, сюда — и ничего нет!

Я в особенности налегаю на то, что сдача имений в аренду крестьянским общинам для артельной обработки выгодна для владельцев и представляет единственный исход из их — не знаю, как выразиться — странного положения. Землевладельцы постоянно жалуются на невыгодность хозяйства, на дороговизну рабочих, точно желали бы или возвращения крепостного права, или какого-то закрепощения за дешевую плату батраков. Ни то, ни другое невозможно и никогда не будет. Своим нытьем они высказывают приговор своим способам хозяйствования. Очевидно, что им остается только служить, пока есть служба, а для изыскания способов эксплуатации земель обратиться к тем, которые около земли обходиться умеют.

Скажу еще раз: я не теоретически пришел к тем соображениям, которые изложил в этой статье. Действительная жизнь в деревне, жизнь, с которой я познакомил вас в моих письмах, наблюдения над положением крестьян и землевладельцев привели меня к этому. Я думаю, что каждый, кто вникнет в эту жизнь, придет к тем же заключениям.

Земли много — так много, что и обработать ее всю нет возможности. Земля богата, и производительность ее может быть громадно увеличена. Труд земледельца может превосходно [313] оплачиваться, будь он хотя немножко порациональнее приложен. Словом, все данные для развития хозяйства, для благосостояния есть, а между тем… все, и владельцы и крестьяне, бегут от этой земли, от этого хозяйства. Поместное хозяйство — и дворянское, и купеческое, и мещанское, всякое поместное хозяйство — не имеет будущности. Общедеревенское крестьянское хозяйство в настоящем его виде тоже ничего хорошего не представляет, и в дальнейшем своем развитии жизнь деревни не придет ли к царству кулаков? Ни в поместном, ни в деревенском хозяйстве никакого хозяйственного прогресса нет, да и не может быть до тех пор, пока существующее хозяйство не заменится артельным хозяйством, на иных, новых основаниях. Понятно ли, что тут дело не в той или другой системе полеводства или скотоводства, а в самой сути, в самых основах.

Я устроил свое хозяйство прекрасно. Результатов, могу сказать, достигнул блестящих. Система хозяйства, если она не во всех частях у меня вполне проведена, то, по крайней мере, совершенно для меня ясна. И что же? Я вижу, что стоит мне, не то, что бросить хозяйство, а только заболеть, и все пойдет прахом — никто не будет знать, что делать, где что сеять. Это понимает и мой староста, и другие крестьяне. «Умрете — и ничего не будет, все прахом пойдет», — говорит староста. «Кончится тем, что и вы сдадите имение в аренду немцу», — говорил мне один мужик. И действительно, умри я — и все разрушится, если дети мои не перейдут к новой форме хозяйства, не сделаются сами земледельцами, не сумеют создать интеллигентную деревню, работающую на артельном начале.

Человеку так свойственно желать, чтобы дело рук его продолжалось, жалко подумать, что все должно разрушиться после его смерти. И в самом деле, сделай так или иначе, а все-таки непременно кончится тем, что земли опять зарастут лозняком, скот, выведенный с такою любовью, погибнет, рощи будут бестолково порублены, все придет в запустение и всем воспользуется какой-нибудь кулак-арендатор или приказчик. А между тем, перейди мое хозяйство в руки общины, артельно, сообща ведущей хозяйство, оно продолжало бы процветать и развиваться. За примерами ходить не далеко: что сделалось со стадами скота, тщательно подобранного и выведенного любителями скотоводства, которых и прежде бывало не мало? На моих глазах погибли здесь превосходные стада скота, и как погибли! — так, что даже и следов не осталось. И посмотрите, где у нас сохраняется хороший скот — в монастырях, только в монастырях, где ведется общинное хозяйство[9].

Нет никакого другого исхода, как артельное хозяйство на [314] общих землях.

Рациональные агрономы скажут, может быть, да будет ли прогресс в хозяйстве, когда оно перейдет в руки невежественных мужиков? Все, что выработано агрономическою наукою, не будет известно невежественной мужицкой общине, которая станет держать простой скот в холодных хлевах, будет кормить его не по нормам, выработанным наукою, будет пахать простыми сохами и пр. и пр.

На вопрос отвечу вопросом. А где же теперь прогресс в хозяйстве? Кому же известно то, что выработано наукой, и кем оно применяется? Где, кроме дутых фальшивых отчетов, существует это пресловутое рациональное хозяйство? Что вышло из всех этих школ, в которых крестьянские мальчики отбывали агрономию? Что вышло из этих опытных хуторов, ферм, учебных заведений? Что они насадили? Да, наконец, куда деваются агрономы, которых выпускают учебные заведения? Одни идут чиновниками в коронную службу, другие идут такими же чиновниками на частную службу, где прилагают свои агрономические знания к нажиму крестьян посредством отрезок, выгонов.

Поверьте, что хуже не будет, потому что хуже теперешнего хозяйствования быть не может.

Напротив, когда устроится прочно хозяйство общин на артельном начале, то будет такой прогресс в хозяйстве, о каком мы и помышлять не можем. Сила, когда она сила, свое возьмет: при переправе через Дунай Скобелев исполнял должность ординарца!

Не бойтесь! Крестьянские общины, артельно обрабатывающие земли, введут, если это будет выгодно, и травосеяние, и косилки, и жатвенные машины, и симентальский скот. И то, что они введут, будет прочно. Посмотрите на скотоводство монастырей…

Если существуют странствующие коновалы, волночесы, трещоточники, швецы и т. п., то почему же не быть странствующим учителям, медикам, агрономам? Приезжал же в прошлом году известный агроном и скотовод Бажанов к нам просвещать наших хозяев и земство. Все будет. Если теперь у крестьян существуют свои неофициальные школы, свои бабки, свои костоправы, деды, знахари, то нет сомнения, что разбогатевшие при новом порядке общины не останутся в том же положении, как теперь, и заведут школы грамотности, агрономические и ремесленные училища, консерватории, гимназии, университеты.

Действительно полезная наука проникнет и в общины. А пока, пока еще масса темна…

Мало ли теперь интеллигентных людей, которые, окончив ученье, не хотят удовлетворяться обычной деятельностью — не хотят [315] идти в чиновники? Люди, прошедшие университет, бегут в Америку и заставляются простыми работниками у американских плантаторов. Почему же думать, что не найдется людей, которые, научившись работать по-мужицки, станут соединяться в общины, брать в аренду имения и обрабатывать их собственными руками при содействии того, что дают знание и наука.

Такие общины интеллигентных земледельцев будут служить самыми лучшими образцами для крестьянских общин. Такие хозяйства будут служить гораздо лучшими хозяйственными образцами, чем всякие образцовые казенные фермы или образцовые помещичьи имения. Если знание, наука может принести пользу в хозяйстве, то вот тут-то, в этих общинах, выкажется все ее значение.

Наконец, почему же бы выучившимся работать интеллигентным людям не вступать в союз с крестьянами для совместного арендования и обработки земель? Почему же бы интеллигентным людям не идти в крестьянские общины учителями, акушерками, докторами, агрономами, в качестве старост?

Покажи только, что ты дейcтвительно не праздно болтающийcя, а наcтоящий, способный работать умственный человек — и община примет тебя, признает тебя своим, будет слушать тебя и твою науку.

В настоящее время идут толки об устройстве народных сельскохозяйственных школ. Не менее важно было бы, по моему мнению, устроить поблизости от университетских городов практические рабочие школы, где желающие могли бы обучаться земледельческим работам, то есть могли бы учиться косить, пахать, вообще работать по-мужицки.


Батищево, 31 октября 1878 года.

Примечания

править
  1. Я знаю пример, что те же мужики, три отставных солдата — люди артельные, привыкшие на службе к делу сообща, — поселились в деревне и, взяв землю, сообща построили овин и сообща молотят на нем; сегодня все молотят хлеб, принадлежащий одному, завтра — другому.
  2. В кухонных книгах мне никогда не встречалась среди разных яичниц «исправницкая яичница». Это простая, пахнущая дымком яичница-глазунья, которую готовят на лучинках. Очень вкусна. Такую яичницу в старину подавали в деревнях исправникам. После «Положения», после мировых посредников, мировых судей, следователей, приставов, словом, в новейшее время, об исправницкой яичнице в деревнях уже позабыли. Исправник стал большой барин («notre chef», как его величают уездные дамы) и с мужиком в соприкосновение приходит редко, разве волостного погоняет за невзнос податей. Даже становые облагородились, не имея дела до мужиков, которые знали только свое сельское начальство. Все было хорошо, ладно, мужики отдохнули до прошлого лета, когда на них напустили пьяную орду урядников.
  3. Народ всегда говорит «мужик». «Мой мужик», говорит баба. «Наши мужики луг сняли», рассказывает мужик. Форму «мужичок» придумали либеральные чиновники. Со мною было: много лет тому назад читал я в Петербурге публичные лекции. После одной лекции я увидел среди публики своего начальника с женой. Подошел. Разумеется, для меня, как для всякого служащего, дороже всего было мнение начальства. «Довольны ли, ваше-ство?», — обратился я к ней. «Очень, очень! однако, вы, должно быть, устали, вы так горячо говорили». Действительно, горячась на лекции, я вспотел и раскраснелся; тем более, что перед лекцией выпил бутылку вина. «А я все-таки замечание сделаю», — сказал генерал. «Какое, ваше-ство?». «Вы все говорите „мужик“, — это неловко». — «А как же говорить?» — «Крестьянин». — «Длинно, ваше-ство». "Ну, «мужичок», а то как же это… «мужик».
  4. Старики говорят, что пенька когда-то, еще до «разорения», была 2 рубля, потом стала дорожать и дошла до 7 рублей ассигнациями, потом, когда пошел счет на «серебро», стоила 2 рубля, а теперь опять стала дорожать.
  5. Я уже много раз говорил о том, как неэкономично поступает начальство: конская повинность, сажение березок и т. п. Но вот еще пример: в последнее время пошли по деревням новые порядки, для строгости, как говорят мужики. Требуется, например, чтобы в каждой деревне было каждую ночь два караульных, которые должны барабанить в доски и опрашивать проезжающих. Согласитесь, не может же человек, не спавший ночь, работать днем, но допустим, что выносливый русский мужик, не спав ночь, будет потом спать только полдня. Следовательно, в деревне пропадает ежедневно один день работы, что стоит по меньшей мере 30 копеек, в год это составит около 110 рублей на деревню. Допустим, что вследствие учреждения караулов конокрадство совсем уничтожится, чего, конечно, не может быть, — я не думаю, чтобы оно даже уменьшилось, — выиграет ли деревня? Конечно, нет. Сами посудите, возможно ли, чтобы в каждой деревне ежегодно украли на 110 рублей лошадей. А сколько силы потратится на ночные караулы!
  6. «Из истории моего хозяйства», напечатано в «Отечественных записках», 1878 г. (Примечание Н.Энгельгардта.)
  7. Следовало бы сказать «пользовались», но мы, помещики, еще при крепостном праве до такой степени привыкли говорить «крестьянская земля», «крестьяне владеют этой землей», что даже узнав из «Положения», что это «наша» земля, по старой привычке все продолжаем делать описки.
  8. При разделе сена, например, по косам делается так: все сообща накладывают возы, стараясь по возможности уравнять их, затем бросают жребий, кому какой воз взять, и каждый запрягает свою лошадь в доставшийся ему воз. Во время накладки возов постоянно идет спор, но бросили жребий, и уже тогда споров нет, разве какой-нибудь «жадный» станет обижаться, что его воз меньше. «Тогда бы смотрел, как накладывали», — скажут ему.
  9. Говорят, что человек гораздо лучше работает, когда хозяйство составляет его собственность и переходит к его детям. Я думаю, что это не совсем верно. Человеку желательно, чтобы его дело — ну, хоть вывод скота — не пропало и продолжалось. Где же прочнее, как не в общине? В общине выведенный скот останется и найдется продолжатель. А из детей, может, и ни одного скотовода не выйдет.