Письма из деревни (Энгельгардт)/Письмо пятое

Письма из деревни — Письмо пятое
автор Александр Николаевич Энгельгардт
Опубл.: 1872—1887. Источник: Энгельгардт А. Н. Из деревни. 12 писем. 1872—1887. — М.: Гос.изд-во сельскохозяйственной литературы, 1956.

Я отпраздновал пятую годовщину[1][156]

Зима в нынешнем году такая же лютая, как в 1870/71. Морозы cтоят cтрашные — птицы замерзают. Декабрь. В пять чаcов уже темно…

Я возвратился со скотного двора, выслушал отчеты старосты, сделал распоряжения на завтра, записал приход, расход, умолот и пр., напился чаю, спросил уроки у детей и в восемь часов…

«Выпив водочки и поужинав», ложусь спать. Этой же фразой начиналось и мое первое письмо «из деревни», но приятель, которого я просил передать письмо в редакцию, вычеркнул слова: «выпив водочки». Вышло, по-моему, нескладно, а главное — неверно, потому кто же в деревне, будучи настолько богат, чтобы всегда иметь на дому водку, ложится спать, не выпив ее за ужином? Ясно, приятель вычеркнул эти слова, желая меня соблюсти. Известно, что у нас, если кто потеряет место и очутится без службы, да к тому же попадет в деревню, то он никакого дела себе найти не может, от скуки начинает пить и спивается, точно так же, как обратно мужик обыкновенно спивается, если попадет на службу, где у него никакого настоящего дела нет. Приятель, должно быть, боялся, чтобы не подумали, что я сделался в деревне пьяницей и, соблюдая 157 меня, зачеркнул «выпив водочки». Обыкновенно все начинают с того, что выпивают только за ужином, потом привыкают выпивать и за обедом, потом, мало-помалу, привыкают опохмеляться утром, а раз человек стал опохмеляться — недаром говорится: «пей, да не опохмеляйся» — и утром натощак вместо чаю пить водку — кончено, разумеется, кончено для человека, который не работает. Работающему мужику нипочем, даже полезно выпить стакан водки в пять часов утра перед завтраком.

Теперь за меня опасаться нечего, соблюдать меня не нужно, потому что прошло уже пять лет, и я не спился, несмотря на то, что в Петербурге перед отъездом многие предсказывали мне такой конец. Конечно, я пью и даже не водку, а «вино», в акцизном значении этого слова, а говорят, акцизное-то вино и имеет свойство делать людей пьяницами и развивать «запой», который неизвестен в чужих странах, где пьют настоящее, а не акцизное вино. Выпиваю рюмку-другую за обедом, нужно же что-нибудь пить, когда настоящего вина нет; выпиваю и за ужином, но все-таки не спился, потому что никогда не опохмеляюсь, а отпиваюсь по утрам чаем. Поэтому, желая вновь описать мой зимний день, нисколько не опасаясь, начинаю:

…Выпив водочки и поужинав, я ложусь спать, уложив предварительно детей, из коих младший спит в своей комнате рядом со мною, и ночью находится специально под моим надзором, потому что у меня нет ни няньки, ни гувернантки. Засыпая, я уже не мечтаю теперь о клевере, потому что мечты исполнились, и клеверные поля существуют в Батищеве. Теперь загады мои идут далее, и я мечтаю как бы устроить винокуренный заводец, и устрою, когда акцизное дело будет настоящим образом установлено, так что можно будет рассчитывать на что-нибудь верное. Сплю я спокойно, ничто не нарушает мой покой; не слышно даже отрывистого лая Лыски, которого, увы! уже нет на свете. Да, Лыски уже не существует, и причиною этому я — я, внесший новые элементы в мирную жизнь прежних обитателей Батищева. Как ни хитер, как ни осторожен был старый Лыска, но все же попался-таки на зубы волку, а всему я причиной. Какая, казалось бы, связь могла существовать между мною, жившим в Петербурге, и Лыской, жившим в каком-то уединенном Батищеве? А вот же! не попади я из Петербурга в Батищево, не расширь я своего хозяйства, не разведи я разных новшеств, жил бы да жил старик Лыска и мирно бы почил между поленницами дров за овином. Конечно, и Лыска виноват, потому что, живи он по-старому, не увлекайся, был бы до сих пор здрав и невредим, но увлекаться так свойственно не только собаке, а и человеку, одаренному высшим разумом. Да, бедный Лыска, дорого поплатился ты за свои увлечения на старости лет!

Прежде, когда в Батищеве, кроме меня, жил только староста, скотник и Сидор, когда я описывал, как мы жили, в моем первом письме, у нас была всего только одна собака — старый Лыска. Жил [158] тогда Лыска в сенях старухиной избы, которые на ночь аккуратно запирались, поэтому Лыска, чуя волков, мог брехать, но волки ему ничего сделать не могли, так как двери запирались плотно. Днем Лыска далеко не отходил, иногда разве, если «старуха» поскупится бросить ему хлеба — тогда «старуха» и Иван жили на своем хлебе, — побежит он, поднявши хвост крючком, мелкой рысцой, на мельницу, поест там мучной пыли, напьется в речке, а потом сейчас же вернется домой, ляжет около избы и брешет на проезжающих. Умен он был удивительно, никогда никого не укусит, но зато никого не пропустит. Чуть только заслышит колокольчик или стук телеги — нам часто и не слышно еще — тотчас начинает, лежа, отрывисто побрехивать, вот колокольчик ближе и ближе, Лыска встает, рысцой бежит к полевым воротцам, встречает проезжающего с громким лаем, провожает его по усадьбе и затем опять возвращается на свое место. Никогда он не злился, никогда не бросался под ноги лошадям, ни к кому с лаем не приставал, умнейшая собака был и совершенно хорошо понимал, что его дело только брехать и тем давать знать хозяину, что кто-то идет или едет. Свой колокольчик, стук своей телеги, своих лошадей Лыска знал отлично и никогда не лаял на своих, как заменившие его глупые молодые собачонки, которые лают и на чужого, и на своего, даже на меня, когда я возвращаюсь домой поздно вечером. Бывало ждешь Сидора со станции, услышишь колокольчик, Лыска не лает, верно, значит, Сидор едет: Лыска узнал свой колокольчик. Идешь навстречу, чтобы поскорее получить письма и газеты — это было еще в то время, когда я верил тому, что пишут в газетах, — а Лыска уже бежит вперед и весело виляет хвостом, точно сказать хочет: это Сидор со станции едет и письма тебе везет. Лыска даже понимал, когда Сидор везет письма, а когда нет, потому что, когда везет, то, зная, что это мне доставит удовольствие и что я всегда радуюсь, когда получаю письма, Сидор едет скорее, веселее, когда же нет — едет шагом. Заслышу, бывало, колокольчик, если Лыска весело бежит к воротцам — бегу, наверно письма или, по крайне мере, журнал — журналу я тоже всегда особенно радовался. Если же Лыска бежит вяло, мелкой рысцой — и спешить не стоит: наверно одни газеты. И какой удивительный слух был у этого Лыски — у дворняг именно слух развит, а не чутье, как у охотничьих собак, — никогда не ошибется. На что уже тонок слух у Ивана старосты, все колокольчики знает, и мирового, и станового, и акцизного — вот, если бы Иван держал кабак, поймай его с вином неузаконенной крепости — за версту услышит, что акцизный едет, сейчас бух спирту в бочку — измеряй, батюшка, градусы, а уехал — опять водицы можно подбавить — и фединского барина, и волостного, но все-таки Иван колокольчик бардинской барыни от нашего отличить не может, а Лыска отличает. Под вечер Лыска никуда не выходил, разве летом иногда — Лыска отлично знал, что летом волков бояться [159] нечего — зайдет в дом, выпросит себе какой-нибудь кусочек, съест и пойдет на свое место к старухиной избе, зимой же Лыска даже в дом не ходил, с раннего вечера в сумерки заберется в сени старухиной избы и, чуть заслышит волка, отрывисто побрехивает в сенях, не высовывая оттуда носа. Умнейшая была собака и дожила бы до глубокой старости, не случись со мною того, что случилось.

Приехал я, начал разводить хозяйство — и все изменилось. Первую зиму я прожил в Батищеве при тех же условиях, как жили прежде, но с наступлением весны пошли перемены: быков, которые дотоле содержались в имении, я заменил коровами, следовательно, пошли молочные скопы, выпойка телят; завел пару лошадей, овец, свиней, кур, уток, словом — господский дом стал заводиться. Народу прибавилось, прибавилось и запашки, потому что начали орать пустаки под лен, пошли во всем новые порядки. Скотнику понадобилась собака. И в поле около овец без собаки нехорошо, и дома, когда есть лошади, телята и пр., без собаки нельзя. Да и староста тоже говорил, что раз у нас теперь будет большое заведение — без собак нельзя, потому что сторожу одному не усмотреть, а держать двух сторожей дорого будет стоить, да и двоим-то так не укараулить, как укараулят собаки. Поговорили и решили развести собак. Скотник достал откуда-то щенка-сучку. Мы решили взять сучку, во-первых, для того, чтобы иметь свой завод собак, во-вторых, потому, что на скотном дворе без сучки нехорошо. Обыкновенно, когда корова отелится и схолится, скотник выкидывает послед на задворок своей избы, где он поедается собаками, а есть примета, что если послед съест сучка, то корова следующий раз телит телочку, а если послед съест кобель — то бычка; так как каждый желает, чтобы у него родились телочки, то поэтому на скотном дворе нужно держать сучку…[2]

Первая зима прошла благополучно. Волки ни разу даже близко не подходили, хотя в шести верстах от меня волки не только собак переловили, но один из них, бешеный, перекусал людей, так что несколько человек умерли, и спасся только один, который, будучи легко ранен, прибежал тотчас к нам в деревню — я его видел и никогда выражения испуга на его лице не забуду, да и как не испугаться, зная, что через несколько дней взбесишься? — к старику пруднику Андриану, чтобы тот заговорил рану. Хотя Андриан и отказался заговорить, объяснив, что он может заговаривать только от укушения бешеной собаки, но от укушения бешеного зверя не может, силы ему такой не дано, однако указал другого старика, который успел заговорить вовремя, и мужик остался жив…[3]

Когда сучка щенилась, общим советом мы решили оставить одного щенка, потому что завод хорош, и выбрали самого крупного [160] кобелька — как две капли старик Лыска. Кобелек этот был причиною многих несчастий.

Сучка, разумеется, отлично выкормила одного щенка, потом в июне приехал на каникулы мой сын, а у ребят, известно, первое дело — играть со щенками, а играя, разумеется, что сам ест, то и щенку. Откормили щенка на славу и, не знаю как, прозвали Цуриком. Сначала манили «цуцу-цуцу», потом «цуцик», потом «цурик», так в осталось прозвище Цурик. Пес вышел огромный, толстый, с длинною шерстью, сильный и умный, но до крайности ленивый. Сначала Цурик вздумал глупить; кусаться втихомолку начал, лежит, бывало, подле дома, около крыльца, идет кто-нибудь чужой, не брехнет, пропустит мимо себя, а как тот взойдет на крыльцо, сейчас бросится без лая, схватит сзади за полу и потянет вниз, так что иной от неожиданного нападения слетит с крыльца. Однако Савельич, который удивительный мастер школить собак и кошек, скоро отучил Цурика кусаться и прелестнейший пес стал. Одним был нехорош: ленив был очень. Лежит, бывало, посреди двора, и чуть заслышит что-нибудь, а слух у него был не хуже, чем у старика, Лыски, брехнет раза два и завоет от лени, да так громко и протяжно. Я уверен, что Цурик выл от лени; как умный пес, он понимал, что должен брехать, когда что-нибудь услышит, но брехать лень — брехнет и завоет, опять брехнет и тянет. Иван, однако, думал иначе. Ивану это вытье Цурика очень не нравилось, и, не заступись я, он бы его непременно застрелил. «Навоет он нам, — постоянно твердил Иван, — ах, уж как я этого вытья не люблю, всем пес хорош, да только держать его не следует».

— Да это он от лени воет.

— Нет. И кому это он воет? На смерть кому, или на несчастье какое, или на пожар? И все, поднявши голову, воет, не себе, значит, а кому-нибудь другому.

— Пустяки, от лени воет.

— Не говорите, А. Н., были у нас примеры. Старый наш барин охотник был до собак, сетерок у него был преотличнейший и что же бы вы думали? Вдруг стал выть, всю зиму выл, а весною «Положенье» вышло. Барин тоже все не верил, а как случилось, так и говорит мне: «правда твоя — вот он к чему выл». Вот у нас тоже перед смертью брата сучка все выла. Я и застрелил ее, а все-таки брат умер, потом его жена померла.

Раз — это было на страстной — в числе разных бумаг сотский принес мне повестку. Я прочитал: Савельича требуют в стан для выслушания объявления прокурора К. окружного суда. Я удивился: какие такие дела могут быть у Савельича в окружном суде? Выхожу в кухню.

— Какие это, Савельич, у тебя дела в К. окружном суде?

Савельич посмотрел на меня с недоумением.

— Повестку принесли, требуют тебя в стан для выслушания объявления приговора К. окружного суда. Какое это у тебя там [161] дело?

Савельич сконфузился и начал усиленно тереть рукою лысину — признак, что он находится в волнении. Я стал расспрашивать. Оказалось, что несколько лет тому назад, когда Савельич собирал на церковь, на каком-то постоялом дворе в К. губернии у него украли кружку с собранными деньгами, о чем он тут же заявил становому приставу. Савельич подробно рассказал, как у него во время сна украли кружку, в которой было рубля два серебряных денег, как он пожаловался становому, как его потом уже раз требовали к следователю.

— Зачем же вы жаловались? — заметил Иван, который Савельичу всегда почтительно говорит «вы».

— Рассердился очень, потому что прямо из-под рук унесли.

— Эх вы, а еще бывалый человек, у генерала служили. Ну, вот и отвечайте теперь. Маленький судок — без хлеба годок.

Савельич был сильно взволнован и в первый раз за все время своей службы попросил у меня денег на случай. Я дал ему денег и старался объяснить, что ему нечего бояться, что отвечать ему не придется, что его могут вызвать только в качестве свидетеля, вообще старался успокоить. Однако я и сам не знал: не могут ли потребовать Савельича, хотя бы и в качестве свидетеля, в К., как его туда доставят, кто его там будет кормить, не придется ли ему идти туда по этапу или так как-нибудь, питаясь христовым именем? Железной дороги в К. нет — не на почтовых же поедет Савельич? Конечно, все эти сомнения Савельичу я не высказал, чтобы не обеспокоить старина, обещал не оставить его и предполагал, когда дело выяснится, съездить в стан или, если понадобится, в город. Тут уже не в первый раз, живя в деревне, я пожалел, что не обладаю даже такими элементарными юридическими познаниями.

Савельич, казалось, успокоился, и мы решили, что он пойдет в стан на другой день праздника, но это спокойствие было только кажущееся… И праздник вышел Савельичу не в праздник, и страстную субботу, и первый день праздника Савельич пролежал на печке — голова, говорил, болит, только и слез с печи раз, когда «святых» принесли. Даже никакого особенного торта мне к празднику не приготовил!

На второй день праздника я уехал в гости, а Савельич без меня ушел в стан. Вечером, когда я возвратился домой, Иван доложил, что Савельич ушел.

— Не знаю, как дотащится старик, очень уже осунулся за эти дни — ведь он все время на печке лежал, почесть, ничего не ел, даже порцию на розговинах не выпил. Сегодня, как стал со всеми прощаться, — заплакал. Имущество свое — халат и сумочку — мне придоверил, просил, если не вернется, прислать к нему в острог. Собачку его, Шумилу, просил беречь. Вот оно, кому Цурик выл! — прибавил Иван.

Жалко мне было старика. Я и не подозревал, что он именно от [162] тоски и беспокойства пролежал праздник на печке. И эта забота о своем имуществе!.. А все имущество, с которым Савельич пришел ко мне и которое во время его жизни у меня нисколько не приумножилось, состоит из старого побуревшего малинового халата и клеенчатой сумочки, набитой разной дрянью и, главным образом, обрезками разноцветной бумаги, которую Савельич употребляет для украшения приготовляемых им в торжественных случаях конфет.

Оказалось, однако, что Цурик выл не Савельичу. Через несколько дней Савельич вернулся домой веселый, радостный, здоровый, даже несколько подгулявший. Ему объявили, что дело прекращено.

Савельич до сих пор живет у меня, и человек он для меня очень полезный: моет столовую посуду, ставит самовар, топит печи. Летом, когда соберутся дети да еще подъедет кто-нибудь из петербургских друзей, мыть посуду и ставить самовар — дело не шуточное, потому что ежедневно приходится поставить не менее семи самоваров, и Савельич все это успевает делать, «потому что презвычаен к этому, — говорит Авдотья: — его в Петербурге, когда у генерала служил, приучили — их барин, ведь, строгий был». Зимою главное занятие Савельича — топить печи в доме, на что он удивительный мастер, «оттого, что на градусы смотреть умеет», говорит Матрена, молодая баба — теперь жена Сидора, которую я взял в дом, когда дети переехали в деревню — если я, в случае отсутствия Савельича, замечу Матрене, что она нехорошо вытопила печи. Действительно, Савельич — мастер топить печи, и если бы не он, то, думаю, я давно бы замерз в моем холодном доме. Савельич всегда с утра посмотрит, какова погода, откуда дует ветер, сколько градусов показывает термометр, висящий у меня в комнате, и, сообразив все, соответственно топит печи, свойства которых он изучил до тонкости. Всегда бывает достаточно тепло и скорее жарко — градусов 20 на высоте термометра, — чем холодно. Один раз только в нынешнем году Савельич оплошал. В начале декабря стояли оттепели, и Савельич, разумеется, топил слегка, 14 декабря было тепло, так что, переезжая на мелкой быстринке речку парой, гуськом на санках, я провалился, но в тот же день с обеда стало потягивать ветерком от Петербурга — самый мерзкий у нас ветер, к вечеру стало подмораживать, и за ночь мороз при сильном северном ветре усилился так, что на другой день, 15-го, было уже 25 градусов мороза, а 16-го — более тридцати градусов. Птицы замерзали. Прасол, который купил у меня скот и должен был к 17-му пригнать ко мне скот, скупленный им у разных лиц, явился, везя на санях двух зарезанных коров, которые, пройдя пять верст, отморозили ноги, а остальной скот он бросил на дороге в каком-то господском доме. Все работы остановились, потому что не было возможности не только возить навоз, но даже и в лес за дровами ехать. Сидор, который поехал было зачем-то в деревню без башлыка, [163] проехав одну версту, отморозил уши. Так как накануне была оттепель, и печи были протоплены слегка, то за ночь дом сильно охолодал — ветер, главное, пронял. Поутру Савельич схватился топить печи, но, пока он их вытопил, температура в комнатах понизилась до четырех градусов тепла; к вечеру, несмотря на то, что печи были накалены так, что дотронуться нельзя было, температура комнаты, самой теплой, была 8 градусов, а к утру понизилась до шести градусов. За ночь цветы на окнах померзли, мокрый веник, которым Савельич метет комнаты, оставленный на ночь в углу комнаты, примерз к полу. Но тут же Савельич был не виноват, потому что кто же мог предвидеть, что на другой день оттепели будет мороз в 25 градусов? Однако бабы, Авдотья и Матрена, которые вечно воюют с Савельичем и не любят его за то, что он учит их порядку и называет мужичками, на что они отвечают: «да, мужички, халуйками не были, панских горшков не выносили», все-таки не вытерпели, попрекнули Савельичу: «не усмотрел градусы, старый»?

А что было на скотном дворе — упаси господи! Несмотря на то, что у меня хлевы довольно теплые, с соломенными потолками, — все промерзло. Коровы стоят сгорбившись и трясутся, выпустят на водопой, подбегут, хватят немного воды — еще хорошо, что вода ключевая, теплая — и назад. Не знаю, как справлялся старик-водовоз, который возит воду молодому скоту? Однако все обошлось благополучно: люди все на скотном дворе здоровы, ни одна корова ног не отморозила, даже голландская, за которую я более всего опасался, потому что она привязана как раз против ворот, ни один теленок не замерз, а скот, хотя похудел и убавил молока, но здоров.

Аккуратно исполняя свои занятия, Савельич находит время сделать кое-что и для себя, «на свои прихоти», как говорит Авдотья. То он мыло варит: собирает, при чистке подсвечников, стеарин, разные огарки, сало из кастрюль и варит мыло. Варит он мыло по-своему: сделает щелок, нальет в кастрюлю, прибавит извести, стеарину и соли и варит, пока не получится густая белая масса, которую он разливает в формы. Сколько раз я объяснял Савельичу, что так мыло варить не годится, что нужно сделать щелок, сварить с известью, дать отстояться, слить чистый едкий щелок, положить в него стеарин, сварить и отсолить, но Савельич моим советам не внимает и продолжает варить по-своему.

— Так мыла больше выходит, — говорит Савельич.

— Да ведь оно не мылится, никуда не годится, — говорю я.

— Ничего. Бабы берут и похваливают.

Своим мылом Савельич награждает баб и моется сам.

Вообще Савельич очень любит свои загады, вечно выдумывает разные штуки — «прихоти», как говорит Авдотья, — вечно над чем-нибудь возится, что-нибудь изобретает, строит насчет своих [164] изобретений воздушные замки, в Москву собирается, когда потеплеет.

Савельич преимущественно летом в покос, когда все люди заняты, ездит иногда за письмами на станцию. Ездит он обыкновенно на беговых дрожках, на маленькой лошадке, которую он сам себе выбрал и потому считает лучшею из всех рабочих лошадей. Не понравилось ему почему-то ездить на дрожках и вот задумал он сделать себе собственный экипаж. Смотрю я как-то раз — мастерит себе Савельич что-то особенное, не то ящик, не то кресло — доска, с трех сторон колышки вбиты, сидит Савельич и оплетает между колышками стеблями старого хмеля, который срезают на зиму.

— Что это, Савельич, ты делаешь?

— Штука будет, сами увидеть изволите, когда кончу, что отличнейшая штука будет, — говорит самодовольно Савельич.

— Это он экипаж себе мастерит, в Москву ехать хочет, продаст конфеты на покров, лошадь себе на кожевне купит и поедет свои пряники в Москве продавать, — замечает Матрена, проходя мимо.

— А — няжь, — дразнит ее Савельич, рассердившись, — мужло!

Ну да, мужичка и пр. Начинается перебранка.

Через несколько времени я послал Савельича на станцию. Еще накануне он снарядил свой экипаж, взял передок от телеги, поставил на него свое кресло — ящичек даже под сидением приделал: «чтобы „Ведомости“ не замочило». Савельич по старинному называет газеты ведомостями — привязал веревками. На другой день утром все собрались смотреть, как поедет Савельич в своем экипаже. Савельич нисколько не сконфузился, запряг лошадь, сел в свое кресло, поставил ноги на оглобли и торжественно выехал с рабочего двора.

— Возьми, Савельич, корзиночку на колени, зачем добро терять? Подставишь лошади под хвост, когда понадобится, да и штаны чище будут, — подсмеялся кто-то.

Однако Савельич съездил да еще посылку для соседней барыни привез — ящик с чаем. Ящик этот он поставил на свое кресло-одноколку, а сам сел на ящик.

Самое любимое дело Савельича — приготовлять конфеты и при этом изобретать новые сладости из таких материалов, которые, казалось, вовсе не могут служить для приготовления кондитерских изделий, например, из сырых турецких бобов. Лишь только у Савельича заведутся деньги, он покупает сахар или сахарный песок, чего Авдотья выносить не может.

— Накупил сахару, старый прихотник, рубашек нет, а он сахар покупает. Не давайте вы ему денег А. Н., а лучше холста купите, да прикажите Химе ему рубашки сшить.

Купив сахару, Савельич начинает делать конфеты: леденцы, миндальное печенье, в которое он, вместо миндаля, кладет размоченные турецкие бобы — это изобретение Савельича, — пряники [165] из кукурузы, из клюквенных выжимок, получаемых при приготовлении клюквенного киселя или морса, из ягод, которые служили для настаивания наливок, цукаты из лимонных корок, тщательно им собираемых из пунша, который я иногда, когда случится ром и лимоны, пью после обеда, и т. п. У Савельича в каморке всегда мокнет и киснет в банках всякая дрянь, которую он потом переделывает на конфеты. Наготовив товару, Савельич отправляется на сельскую ярмарку и там распродает. На вырученные деньги он опять покупает сахару, опять делает конфеты и продает на следующей ярмарке, так продолжается, пока не выйдут все деньги. В конце концов торговля эта всегда Савельичу — в убыток. Купит он сахару на рубль, переделает на конфеты и продаст их за 60 копеек; купит потом сахару на 60 копеек, сделает конфеты и распродаст за 30 копеек, и так до тех пор, пока останется копеек 10 на табак. Все это происходит не от того, чтобы Савельич не умел расчесть, напротив, он превосходно все рассчитывает, знает, сколько пошло сахару, — при всех своих кондитерских приготовлениях он всегда взвешивает все материалы — сколько приготовлено конфет, почем следует продать конфеты, чтобы получить рубль на рубль барыша, и, отправляясь на ярмарку, твердо убежден, что у него товару на два рубля и что он заработает рубль за свои труды, но, возвращаясь, приносит только 60 копеек. Такая недовыручка происходит оттого, что Савельич, по своей доброте, большую часть товара раздаривает своим бесчисленным знакомым, которые все его очень любят. Как бы то ни было, это приготовление и продажа конфет составляет величайшее наслаждение для Савельича — то, что Авдотья называет его прихотями.

Своими кондитерскими изобретениями Савельич очень дорожит и, сделав какое-нибудь очень важное, по его мнению, открытие, обращается даже ко мне. Так было, когда он открыл способ приготовления миндальных пряников из турецких бобов.

Сижу я как-то после обеда на балконе, вдруг является Савельич и подносит мне на тарелке белые пряники.

— Извольте откушать.

— Благодарю. Что это, кажется, миндальное печенье?

Савельич просветлел.

— Извольте откушать.

Я попробовал. Видом похоже на миндальное печенье, но вкусом — не то.

— Из чего же это приготовлено?

— Сами извольте угадать.

Я никак не мог догадаться, но Авдотья, которая недалеко от балкона сажала лук, не вытерпела.

— Это он из бобов делает.

— Из каких бобов?

— Белые бобы размачивает. [166]

— Что же хорошо, Савельич, только для большего сходства следовало бы немножко горького миндаля прибавлять, чтобы дух миндальный был.

Савельич согласился и как-то таинственно сообщил мне, что за эту выдумку большие бы деньги дали на московских пряничных заводах.

Впоследствии оказалось, что выдумка Савельича не так хороша, как показалось сначала, во-первых, когда пряники высохли, то их невозможно было разжевать, а во-вторых, сырые турецкие бобы производят тошноту и даже рвоту.

Савельич, однако, не упал духом и, оставив приготовление пряников, занялся изобретением какого-то особенного сбитня. Целое лето он собирал травы и мастерил свои собственный чайник из жести от сардиночных коробок, осенью во время рекрутского набора он думал идти в город торговать сбитнем, но дело как-то не состоялось.

Иногда Савельич вдруг вздумает путешествовать — скучно ему станет или бабы уж его очень проберут — и соберется или к сестре, куда-то под Вязьму, или к родственникам каким-то под Ярцево и уйдет. Обыкновенно через неделю он возвращается измученный, больной, перемерзший — стар и слаб уже становится — и опять принимается за свое дело: полы метет, сапоги чистит, самовары ставит, печи топит. Между тем бабы, попробовав, каково им без Савельича, которого они постоянно укоряют, что он — только комнатный слуга и ничего не делает, притихают, и водворяется мир.

Летом Цурик не выл и мало проживал дома — постоянно находился с рабочими в поле и на покосе, который я арендовал на Днепре, верстах в семи от моего имения. Наступила осень, и Цурик опять начал выть и на этот раз навыл. Хозяйство мое в эту пору расширилось, и насколько расширилось, можно судить по следующим данным.

В 1871 году поступило в кассу 1.562 рубля, а выпущено из кассы 1.453 рубля — всего обернулось 3.015 рублей.

В 1874 году поступило 6.047 рублей, а выпущено 5.839 руб., всего обернулось 11.886 рублей.

Так как из этой суммы расхода лишь незначительная часть идет на покупку в городе чая, сахара, табаку и прочих необходимых предметов — сумма эта мало изменилась от 1871 до 1874 года, — то большая часть расходуемых денег уплачивается тут же на месте за работы. Понятно, что место оживилось, и в Батищеве стало люднее. Случается иногда, что по воскресеньям я с утра до вечера не покидаю счетов — то и дело выплачиваю или получаю: тот приехал ржи купить, другой привез жмыхи, третий пришел просить денег под работу или нанимается в батраки и т. д. Народу в доме прибавилось — теперь в застольной, даже зимою, редко садится за стол менее 25 человек — сделалось и люднее, и шумнее. Казалось бы, безопаснее [167] должно быть от зверя — ан вышло наоборот. Волки, должно быть, дневного шума не боятся, — а ночью, хотя и много народа, все-таки царствует мертвая тишина — потому, что ночного пьянства и дебоша в усадьбе я не допускаю — и, надеясь на большую добычу, льнут к такому месту, где чуют более собак, птицы и всякого скота. Другие хищники, которыми изобиловало Батищево, например, совы — первый год совы жили даже на чердаке дома, — коршуны, хорьки, одичавшие коты, которые жили в амбарах и сараях, и т. п. перевелись, но зато воронья показалось множество, а за ним и волки тут-то и стали рыскать около самого дома.

Первым попался старый Лыска — осторожный, чуткий Лыска. Волки схватили его не далее, как в пятидесяти шагах от застольной, вечером, когда еще спать не ложились, в то время, когда он, после того как отужинали в застольной, шел спать в солому. Через несколько дней попался и Цурик. Этого волки взяли, когда еще не отужинали в застольной и весь народ был в сборе. Заслышав возню и догадавшись, что волки пришли брать собаку, батраки выскочили из избы — смелость русского человека известна в таких случаях, все выскакивают на помощь собакам с голыми руками, без всякого оружия, разве полено дров кому попадется, вследствие чего бывает, если случится бешеный волк, множество пораненных, о чем так часто сообщают газеты. Услыхав шум, волки испугались и бросились врассыпную, люди бросились за ними в ту сторону, куда побежало больше волков, и не заметили, как неопытный Цурик погнался за одним волком, который направился по дороге в деревню. Увидав, что нет людской погони, волк среди улицы в деревне схватился с Цуриком, долго они боролись — все это видела баба-бобылка, против избушки которой происходила борьба. Цурик не поддавался и даже брал верх над волком, молодой волчишка, должно быть, был, но подоспели товарищи волка и растерзали Цурика.

Уцелела только хитрая и проученная опытом погибели ее товарищей сучка. Иван успокоился и все твердил: вот оно, кому навыл Цурик, — вы думали, что он от лени воет.

Весною сучка наплодила опять целую кучу щенков, из которых выбрали двух: дети выкормили этих щенков на славу и прозвали одного Полканом, а другого Лайкой. К зиме у нас опять было три собаки. Хитрая сучка научила и щенков осторожности. Долгое время волки, которым опять хотелось попользоваться чем-нибудь в нашей усадьбе, хитростью старались заманить собак, но все хитрости их не удались: сучка не поддавалась и, почуяв волка, вместе со щенками пряталась в сени, которые нарочно оставляли на ночь открытыми. Иван чуть не каждый день водил меня и детей на огород показывать по следам, как хитрят волки, где у них была засада, где ходил волк, обязанность которого состояла в том, чтобы выманить собак, и при этом все твердил:

— Доберутся волки до собак — я волчью манеру знаю. Когда увидят, что хитростью нельзя выманить собак, штурмом придут [168] брать.

И действительно волки штурмом пришли брать собак, целым стадом пришли, штук двенадцать. Схватили Лайку и Полкана на завалине под окном старухиной избы — Лайку унесли, а Полкана выскочивший на шум Иван успел отбить, но уже мертвого с вырванным брюхом. Сучка уцелела, но, наконец, и она-таки попалась на зубы волкам и в такое время, когда менее всего этого было возможно ожидать — весною, на самого Егорья.

Когда мы сообщили сыну о горестной потере Полкана и Лайки, его выкормленников, то он, как истый классический гимназист, отвечал нам письмом следующего содержания:

Anto die nono Calendas Martiales Аnnо MDCCCLXXV post Christum Natum.

«Я получил твое письмо. Невозможно описать той горести, которую я испытал, узнавши о смерти доблестных защитников нашей родины, героя Полкана и Лайки. Гораций сказал, что dulce et decorum est pro patria mori. Но ведь Гораций не испытал этого удовольствия и потому не знал, каково оно. Может быть, оно и decorum, но вероятно, не dulce. Кланяйся Лыске, ребятам, Ивану и т. д.

Salve soror!!

Frater tuus Ешь блины и толстей.»


А мы-то в эти года не только не знали, что dulce et decorum est pro patria mori, но даже и того не знали, что существовал когда-то Гораций.

Нужно отдать справедливость, хорошо теперь учат в гимназиях. Одно только меня беспокоит, что мальчик, приехав на лето в деревню, где следовало бы ему бегать, укреплять силы и набираться здоровья на вольном воздухе — ведь придется же ему когда-нибудь отбывать солдатскую службу, — целые дни проводит за книгами, делает какие-то выписки и только по праздникам, когда деревенские ребята, свободные от работы, соберутся к нему, уходит с ними куда-нибудь в лес, на луга, где у них идут разные игры. Впрочем, влияние деревни и ребят отчасти отразилось, и, рисуя битвы героев, что, между прочим, есть одно из его любимых занятий, мальчик берет сюжеты более из современной жизни и изображает на своих картинах Бисмарка и Мольтке, улепетывающими от русских мужиков, которые гонятся за ними с топорами и вилами в руках. Странно только, что, проживая каждое лето в деревне, где все пропитано хозяйственными интересами, мальчик нисколько хозяйством не интересуется и до сих пор, кажется, не умеет отличить ячменя от овса, не знает, как обрабатывается паровое поле, никогда не бывает на скотном дворе, которым я интересуюсь более всего.

После погибели сучки, мы остались без собак, однако не надолго. Теперь у нас опять целая стая: место старика Лыски занял [169] старый пес Крюк, который забежал к нам откуда-то и прижился около застольной; сторож завел новую сучку; Иван завел пару гончих; у Савельича есть Шумила; у дочери есть сетерок — Мильтон; у меня мой верный пес Пегас — замечательный пес, который любит меня, как никто, для которого величайшее наслаждение в мире находиться подле меня, который тоскует и страдает, если он не ощущает моего присутствия. Пегас этот — собака ума замечательного, чутье у него удивительное. Вот несколько интересных черт сообразительности Пегаса. Я еду верхом по лесу, по пустошам, с Иваном и другими, Пегас бегает и гоняется за тетеревами, но никогда не потеряет следа моей лошади. Раз я сел на лошадь, и Пегас понюхал след лошади, на которую я сел, он уже знает этот след и, когда мы на пустоши разъедемся с Иваном, всегда он будет искать след именно моей лошади; если мы переменимся с Иваном лошадьми, то Пегас, догнав Ивана и увидав, что он едет на моей лошади, возвращается назад, отыскивает то место, где я пересел на другую лошадь, и по следу этой лошади находит меня. Однажды я поехал зимой в деревню, а Пегаса оставил дома, через несколько времени после того, как я приехал в деревню, вдруг вижу Пегаса, который вертится около избы, в которой я сидел. Савельич мне потом рассказал, что он выпустил Пегаса, несколько времени спустя после моего отъезда, и видел, как он обнюхал мой след, обнюхал то место, те стояли сани, в которые я сел, понюхал след моей лошади и, сделав несколько кругов по двору, выправился по следу моей лошади. В деревне он отличил след моей лошади, хотя он не знал, на какой я поехал, от множества следов других лошадей — в деревне была Никольщина — и прибежал именно в ту избу, где я находился. Пегас по платью, которое я надеваю, знает, возьму я его с собою или нет. Если я надеваю полушубок, значит иду по хозяйству, Пегас прыгает, радуется, если же я надеваю немецкое платье, еду в гости, Пегас поджавши хвост, прячется под стол. Если Пегас на дворе и подают тройку с колокольчиком, он уходит, поджавши хвост, в дом, но если подают одиночку, остается на дворе и ждет моего выхода. Знает Пегас только меня. Если я лягу где-нибудь в поле, то Пегас не подпустит ко мне никого, не только чужого, но даже никого из своих — Ивана, Сидора, даже детей, которые его кормят и ласкают. Он никому не верит, когда считает своей обязанностью меня охранять, и думает, что я не вижу того человека, который подходит ко мне. Если я прямо смотрю на приближающегося человека и Пегас это видит, то он не залает даже и на чужого.

В деревне нам без собак никак нельзя быть, хотя иногда из-за собак, которые без разбору брешут на всех проезжающих, не различая начальства от простых смертных, случаются неприятности.

Раз — дело было весною — в самую ростепель, иду я со скотного двора, одетый в свой обычный хозяйственный костюм — зализанный коровами полушубок. Вдруг слышу колокольчик, сердце [170] так и екнуло. Кому, как не начальству, да еще по самому экстренному делу, ехать в такую пору, когда реки в разливе!

Заслышав колокольчик, я остановился, собаки с громким лаем обступили подъезжавшую телегу, измученные лошади, которые еле тащили телегу по раскисшим снеговым сугробам, наметенным зимою около заборов усадьбы, совсем остановились.

— Эй, поди сюда! — крикнул сидевший в телеге чиновник, очевидно, принявший меня за старосту.

Я уже разглядел по форменной фуражке с кокардой, что это — не настоящее начальство, а так какой-то проезжий чиновник…

— Эй, поди сюда! не слышишь, что ли? — продолжал кричать чиновник, взбешенный ужасною дорогою по весенней ростепели.

Я подошел.

— Что это у тебя за собаки? как ты смеешь держать таких собак, что они останавливают проезжающих? — бешено кричал чиновник, — да еще в шапке смеешь стоять. Кто ты такой, вот я тебя! — накинулся он на меня.

— Позвольте, господин, — сказал я: — если собаки причинили вам вред, то вы можете жаловаться мировому судье, но кричать здесь не извольте.

— Что! Ах ты с…

— А если ты не замолчишь и не перестанешь браниться, то я позову рабочих и мы тебя так…

— Да чье это именье? — спросил озадаченный чиновник.

— Мое.

— А вы кто? — спросил он, совершенно уже другим тоном.

Я назвал себя.

— Однако ж, согласитесь, как же можно держать таких злых собак?

— Хозяйственный расчет, — отвечал я, смеясь.

— Какой же тут может быть расчет?

— Помилуйте, как же не расчет? Чтобы охранять такую разбросанную усадьбу, как моя — построена ведь при крепостном еще праве, — нужно было бы взамен собак иметь еще двух хороших сторожей, содержание сторожа обойдется сто рублей, двух сторожей 200 рублей, в пять лет 1000 рублей. Как бы ни были злы собаки, простые дворняжки только лают и редко когда кусаются, притом же едущего в экипаже собаки не могут укусить, а пешеходы всегда берут палки, особенно подходя к усадьбе — посмотрите, как растаскали за зиму тын около огорода, — но допустим, что собаки кого-нибудь укусят, наибольший штраф, что может назначить мировой судья — сто рублей, мало вероятности, чтобы это могло случиться более одного раза в пять лет, следовательно…

Чиновник рассмеялся.

— Помилуйте, да, ведь, это — Азия.

— А вы думали, что здесь Европа? Вы куда едете? [171]

— В Ольхино.

— Невозможно проехать — река в разливе.

— Верхом разве, вплавь на сером коне, — заметил Иван, подоспевший к концу разговора.

— Верхом, а как утонет казенный человек! Эх, ты, а еще Савельича попрекал, что он в суд втянулся.

Иван сконфузился.

— Так как же мне быть?

Я обратился к Ивану.

— Нужно ехать в Бердино: там есть лодка, лошадей оставить. У его благородия извозчик — ведь ты с ямщины? — обратился он к извозчику: — переехать на лодке, дойти пешком до Федина, а там можно взять лошадей до Ольхина. Так хорошо будет, разве на Лужице в лесу проехать нельзя будет, только не должно быть, в лесу еще не растопило — ну, да фединские знают.

— А далеко ли до Федина?

— Верст семь будет.

— Ну, семь верст эти кони не дойдут; ведь не дойдут? — обратился я к ямщику.

— Где дойти! сами знаете, какая дорога, заночуем в поле.

— Знаете что? — обратился я к чиновнику, — переночуйте у меня, а завтра посмотрим, что делать.

Чиновник остался ночевать. Мы проболтали с ним целый вечер, и он оказался премилейшим малым. Разумеется, о первых минутах встречи и помина не было. У нас ведь каждый, кто имеет место, кто носит кокарду, считает себя начальством. На что уже начальник железнодорожной станции — и кокарды у него нет, только красная шапка, — а и тот считает себя начальником над всеми пассажирами пришедшего поезда. А генерал какой-нибудь из Петербурга, тот всех считает своими подчиненными и при случае пушит начальника станции за остановку поезда. Кажется, и жить бы нельзя при таком бесчисленном множестве всякого начальства, но жить можно, если узнать, в чем фортель: ничего больше не нужно, как только самому становиться на время начальником. Закричал на вас начальник станции или почтовый чиновник, вы сейчас к нему: «ты что!» — непременно отступит и подумает, что вы-то самое начальство и есть. Даже с генералом этот прием хорош.

К сожалению, у нас до сих пор еще большинство не знает, что, если генерал ударит мужика, то мировой судья взыщет с него, как с образованного человека, строже, чем с мужика. Напротив, большинство думает, что если генерал ударит мужика, так ему ничего не будет, а если мужик ударит генерала, то его в Сибирь сошлют.

Любопытно знать, что будет, когда, вследствие всеобщей рекрутской повинности, все обыватели будут бессрочно-отпускные [172] солдаты? Какое значение будет тогда иметь военный генерал и какое штатский генерал, который в то же время может быть солдатом? Кто будет начальство — военный поручик или штатский генерал, который в то же время солдат, который в случае войны попадет под команду этого поручика. Голова ломится от всех этих трудно решимых вопросов. Представьте себе положение русского человека, когда он в каком-нибудь частном случае не будет знать — начальство он или нет?

Я сплю спокойно, снов никаких не вижу, но всегда просыпаюсь рано от страшного лая, который подымают собаки часу в первом ночи, когда бабы идут мять лен. Бабы со льном совершенно разорили Ивана. Не успели еще пропеть первые петухи в деревне, бабы встают и бегут, буквально бегут к нам мять лен, стараясь одна перед другою поспеть пораньше, чтобы захватить место получше, поближе к садке, и поскорее начать мять, пока не подошли бабы из дальних деревень. Льну насаживается определенное количество, а баб, когда мятье уже в разгаре, обыкновенно собирается более, чем нужно, чтобы смять насаженное количество, и потому каждая баба спешит пораньше захватить как можно более льну — а нам, чем скорее сомнут, тем лучше. Собаки на дворе подымают страшный лай. Мильтон, который спит в кухне с Авдотьей, сначала ворчит, а потом разражается громким лаем, Пегас отвечает ему глухим ворчанием из-под моей кровати. Собралось достаточное количество баб, которая побойчее, подходит и стучит Ивану в окошко, а остальные уже отправились на овин к гуменщику, чтобы поскорее разводил теплышко: чем горячее лен, тем его легче мять. Между тем Иван уже давно проснулся, лишь только собаки залаяли, оделся, зажигает фонарь и идет в овин. Начинается мятье.

Первое время, когда я завел посев льна, я имел некоторые затруднения в приискании рабочих, но теперь, когда бабы поняли, что лен дает им выгодный заработок, когда они убедились, что я отдам заработанные ими деньги прямо им, бабам, на руки и ни в каком случае не отдам хозяевам-мужчинам, даже не зачту за долг, если кто из хозяев мне должен, дело пошло отлично, никаких затруднений в приискании рабочих нет — давай только работы. Оно и понятно: ловкая баба может в день заработать при выборке льна до 70 копеек, а дома, в тот же день, в праздник, баба, если будет собирать ягоды или грибы, заработает много-много 15 копеек. Лен у меня берут, главным образом, по праздникам — ниже объясню отчего — или по пятницам, когда бабы считают за грех брать свой лен и делать некоторые другие работы, у меня же работать им не грех, потому что грех падет на хозяина или, лучше сказать, на его поле, которое за это может быть выбито градом и т. п., чего я, хозяин, опять-таки, не опасаюсь, потому что могу перенести грех на страховые от града и огня общества, то есть на их акционеров. При мятье льна ловкая, сильная и сытая — чем толще и плотнее, тем лучше — баба может заработать в ночь до 45 копеек, а дома, если [173] она будет чесать волну, заработает в день 4 копейки. Понятно, что бабы сами идут мять лен, а волну отдают чесать на волноческе странствующим по деревням волночесам. Зная, как мало производительны сравнительно с машинною работою все бабьи работы, производимые бабами зимою, я уверен, что, если бы бабы находили хороший местный заработок, они перестали бы прясть зимою волну и лен и ткать холсты и сукна, а покупали бы фабричные произведения. Поэтому-то и нет никакого основания опасаться, как думают многие, что с развитием производства льна не найдется достаточно рабочих рук — рук всегда хватит, если дело выгодно и хозяин не желает все загресть в свои лапы. Мне гораздо выгоднее платить при обработке льна на круг по пятидесяти копеек за рабочий день и получать 50 рублей чистого дохода от десятины, чем платить по 15 копеек за рабочий день при обработке ржи и овса и получать нуль дохода или убыток, как это я вижу в некоторых соседних имениях; мне выгоднее платить подойщице по 3 рубля в месяц, когда она надаивает от коровы по ведру молока в день, чем платить по полтора рубля, когда она надаивает всего по 2 кружки.

Сначала я имел некоторые затруднения при введении посева льна. Крестьяне уверяли меня, что это дело не пойдет и что я не найду охотников работать лен, на чем в особенности настаивал богач-воротила — в каждой деревне есть свой воротила — соседней деревни, которому мое хозяйство очень не по нутру. Теперь крестьяне, видя, что дело идет успешно, говорят: «Отчего не идти? С деньгами все пойдет — деньги камень долбят… да и подладился ты, Лександра!» — прибавляют они.

«Ты», «Лександра» — я был на верху блаженства, когда первый раз услыхал подобные выражения, потому что они служат несомненным выражением уважения к данному хозяйству. Действительно, мое хозяйство уважается соседними крестьянами не столько за лен, сколько за хорошие урожаи ржи (нынче рожь принесла кругом сам-десять, а это превосходно на 4-й год хозяйства в имении, где урожай сам-семь считался редким), за то, что хозяйство при этом все расширяется, что все нововведения удаются, что плуги пошли сразу и нет машин, бесполезно лежащих в сараях, за то, что все делается хозяйственно. Иногда это уважение невыгодно для меня: в нынешнем году у нас урожай трав и ярового очень плох, уже с осени было видно, что корму будет недостаточно и придется пустить в корм ржаную солому, вследствие чего не хватит подстилки. Я рассчитывал, что мне удастся скупить для подстилки по деревням пеньковую костру, потому что крестьяне костру для подстилки не употребляют, говорят, что она «сушит навоз», и обыкновенно или выбрасывают на гати, в рытвины дорог, для поправки вымоин на дороге, и самое большое, если употребляют для поджигания ляд. Когда помяли пеньки, я послал Ивана скупать костру по деревням, сначала ему удалось купить несколько возов, но потом крестьяне [174] придержались продавать. Я думал сначала, что они надеются взять дороже, но потом оказалось, что крестьяне сами стали подстилать костру в морозы — в Батищеве стелят, значит, хорошо. Конечно, крестьяне, по самым условиям своего хозяйства, не могут перенимать многое, что могло бы им быть полезно, но они, однако, вовсе не так косны, как думают многие, и способны многое перенять, если на деле увидят, что это хорошо или уверуют в кого-нибудь.

Теперь расскажу, как я «подладился», по выражению крестьян, под лен.

Приехав в деревню и не имея первое время никакого дела по хозяйству, так как до весны хозяйство должно было идти по-старому, я старался ознакомиться с положением своего и других местных хозяйств и построил план нового хозяйства. При этом я много воспользовался примером обширного хозяйства одного из моих родственников, хозяйство которого — одно из первых в губернии по организационному плану. Говорю «по организационному плану» потому, что самое исполнение плана в деталях ниже всякой критики. Система полеводства превосходна, но лен, например, иногда выделывают так, что никуда не годится, превосходная рожь вымолачивается так, что значительное количество зерна остается в соломе, и разостланная на дворе солома, после дождя, покрывается густою зеленью, правильного учета и контроля нет, превосходные лошади сбиты и испорчены — ни надсмотра, ни порядка. По составленному мною плану, возделывание льна должно было войти в систему хозяйства. Первый год я сдал обработку льна подесятинно, по 25 рублей за десятину. Крестьяне соседней деревни взялись обработать две десятины льну по 25 рублей с тем, чтобы я им выдал половину денег в задаток. Работать взялась вся деревня огульно, и в отношении быстроты работы дело шло хорошо. Лен требует за раз много рук, например, при выборке, при молотьбе, которую нужно окончить как можно скорее, при мятье, и потому дело идет хорошо, когда работает вся деревня и за раз высылает много рук.

Работа была исполнена, но во все время работы бабы ругались немилосердно — как умеют ругаться только бабы — все кляли мужиков (мужей-мужчин — баба говорит у нас «мой мужик», «ее мужик»), зачем те взяли эту работу: «вот, взяли работа, чтобы им, чертям, пусто было», «работай теперь на них, чтоб им животы выело», и т. д. и т. д., безостановочно, целые дни. Мужики отшучивались: «не на нас работаешь, а на свою кишку — ведь жрала зимой хлеб». «Да, жрала, — ворчит баба, — чтоб тебе этот хлеб поперек горла стал — сами пьянствуете, а тут убивайся». «Ну, ну, работай, — возражает мужик, — знаю я тебя — тебе бы только сидеть да хлеб на г… перегонять, ленива дюже». И на работе, и идучи с работы, и дома бабы без умолку точили мужчин. Те отбивались, отшучивались, однако же бабы пересилили, во всех делах, где задет бабий интерес, бабы всегда осиливают мужиков, и тот, кто заводит [175] какое-нибудь новое дело, чтобы иметь успех, должен прежде всего обратить внимание, насколько будут задеты бабьи интересы в этом деле, потому что вся сила в бабах, что и понятно для каждого, кто, зная положение бабы в деревне, примет во внимание, что 1) баба не платит податей и 2) что бабу нельзя пороть. Оно, правда, и мужика нельзя выпороть без суда, но ведь устроить суд ничего не стоит. На следующий год эта деревня работать у меня лен не взяла.

В сущности обработка льна по 25 рублей за десятину для крестьянина, пожалуй, выгоднее, чем обработка круга, то есть одной десятины ржи, одной десятины ярового и одной десятины покоса, но дело в том, что при обработке льна приходится более всего работать бабам, притом же часть работы приходится делать в то время — после филиппова заговенья, — когда бабы в деревне работают уже не на хозяина, не на мужика, а на себя, кроме того, при обработке льна не все работы удобно разделить, а многие приходится производить огульно. Чтобы все это пояснить, расскажу, как производится работа.

Мужикам нужны были деньги на уплату повинностей, нужны они были, собственно, беднякам, но, так как и богачи по круговой поруке отвечают за бедняков, то они зрят за бедняками и часто берут работу, чтобы заставить взять и бедняков вместе. Видят, что приехал новый барин, которому хочется побаловаться льном, а барин — сосед, следует, стало быть, его ублажить, потому что уруга нужна: водопой может понадобиться, березовичку, кроме как у него, подсечь негде, скотина в потраве тоже может попасться, грибы — тоже. А Иван, который старается угодить барину и смекнул, что барину вынь да подай, а лен посей, уже наметил подходящую деревню и дал предлог — разумеется, с воротилой переговорил, а может, и водочкой его угостил. Воротила, с своей стороны сообразив, что есть недоимщики, что нужна уруга, в потраве попущение, а у него, воротилы, восемь коней, дал предлог крестьянам. Собрались мужички, погуторили и решились всей деревней взять у барина на обработку две десятины льну, заключили условие, получили половину денег в задаток и тотчас разделили деньги подворно: один взял на ½ десятины, другой — 1/4 десятины, третий — 1/8 десятины, смотря по силе и надобности в деньгах. На барышки выпили водочки, которую, без того нельзя, поставил я, и веселые возвратились домой. «Ишь нализались», — не преминули упрекнуть бабы. «Ужо как лен помнете, барин и вам поставит барышки», — задобривали баб мужики. «Черти, — отвечали бабы, — только бы водки налопаться, душу заложить черту рады». «Эх вы, бабье, дуры, а податя вы, что ли, платить будете? Погодите, вот приедет становой за податя ваши андараки опишет». «Не за тебя отвечать я буду». «Ты, что ли, мне андарак справлял? Я андарак свой принесла, в девках выработала». — «Знаем, чем ты его в девках выработала». «Чем ни выработала, а [176] андарак у меня свой». — «Молчи, не то поленом убью». «Так тебе и замолчала…»

Проходит весна, нужно ехать драть облогу: староста уже два раза выгонял. Если бы на обработку была взята мягкая земля, под рожь или под яровое, то крестьяне, прежде всего, пришли бы делить землю на полдесятинники, четвертушки, осьмушки, соответственно тому, сколько кто взял денег. Дележ этот продолжался бы не менее полудня, если десятины попались треугольные, в виде трапеций, или из кусков, потому что раздел земли производится с величайшей щепетильностью, части уравниваются чуть не до квадратных вершков и притом при помощи одного только шестика. Крик, брань во время этого дележа страшнейшие, кажется, вот сейчас начнется драка, понять ничего нельзя, но окончился дележ, смолкли, — и посмотрите, как верно нарезаны все части. Разделив землю, бросают жребий, кому какой участок — потому жребий бросают, что участки хотя и равные, но земля не равна и местоположение не одинаковое, — и каждый начинает пахать тот участок, который ему достался.

Так было бы, если бы земля была мягкая, но под лен нужно драть облогу, то есть луг. Хозяин не допустит, чтобы делили десятину на нивки, потому что пашня выйдет нехорошая, будет много распахов и свалов, — а в условии оговорено: «подчиняться распоряжениям хозяина» — и требует, чтобы пахали десятины сплошь огульно всею артелью. Приходится поставить на десятину 8 лошадей — 4 с отрезами и 4 с сохами — и пахать вместе одному за другим. Вот уже первая причина неудовольствий.

Крестьяне обыкновенно берут работы сообща или целой деревней, или несколько товарищей, согласившись вместе. В последнее время это, однако, уже начинает выводиться, и на многие работы начинают наниматься отдельно, одиночками, обыкновенно под руководством местного воротилы, который тогда уже получает название рядчика и в некоторых случаях получает в свою пользу из заработной платы до 10 процентов, так называемых лапотных денег. Взяв работу сообща, крестьяне производят ее в раздел — каждый свою часть работает отдельно от других и получает соответствующую часть из заработной платы. При крепостном праве крестьяне многие работы производили огульно, так как во многих случаях огульная работа гораздо выгоднее, и потому первые годы после «Положения» крестьяне по старой привычке еще производили некоторые работы сообща, огульно, и не тяготились такими работами, но теперь на огульные работы иначе нельзя нанять, как при особенных условиях с ответственным рядчиком, который стоит к артели почти в тех же отношениях, как хозяин к батракам, с тою только разницею, что он артельщика, который заленился, не только выругает, но и по уху свистнет или отправит без расчета, чего хозяин сделать не может, потому что на хозяина есть суд у мирового, а на местного рядчика есть только свой, по особенным понятиям судящий суд. Никто из крестьян не знает, что если проступок совершен на помещичьей [177] земле, то, по желанию одной из сторон, дело должно разбираться у мирового судьи, потому что разбору волостного суда обязательно подлежат только проступки, совершенные в пределах волости, а помещичьи земли в состав волостей не входят, чего не знают даже многие волостные старшины и, как кажется, некоторые мировые судьи, потому что не спросив даже где совершен проступок, отсылают крестьянина в волостной суд. Укоренению таких понятий много способствует то обстоятельство, что лишь немногие владельцы живут в своих имениях и сами хозяйничают, большею же частью владельцев на месте нет, и имения управляются старостами, обыкновенно из местных крестьян, следовательно, людьми, подчиненными волостным старшинам и потому считающими старшин своими начальниками даже и в помещичьих имениях.

Итак, пахать облогу нужно всем вместе. Сговорились начать тогда-то. Выезжают утром, шестеро уже приехали, а двоих нет — проспал, выпивши вчера был, сбруя разладилась. Приехавшие стоят на десятине, поджидают опоздавших, лошадям сенца подкинули, трубочки покуривают, ругаются. Но вот приехали и остальные — кому вперед ехать? — спор, наконец установили очередь. Пашут. У одного соха разладилась — все стоят. Наладил, пошли: у одного лошадь и сбруя лучше, другой сам плох. Неудовольствие.

— Кабы я отдельно пахал, то выехал бы до свету, а то в деревне жди, пока встанут, здесь жди, — говорит один.

— Я на своих лошадях давно бы вспахал, а тут жди — ну его, этот лен, — говорит другой.

Вспахали, выскородили, засеяли и заделали. Скородят и заделывают бабы. Разумеется, ругаются, но это еще все ничего, потому что лето, с 15 апреля по 15 ноября, баба обязана работать на хозяина, и ей все равно где работать: на своем поле или на панском. Конечно, у барина будет построже, нельзя отделывать землю кое-как, как у себя дома, потому что староста переделать заставит, но в сущности-то все равно. Нужно работать от зари до зари, что здесь, что там, а барин-то, может быть, если останется доволен работой, по стаканчику поднесет «на засевки».

Пришло время брать лен, вызвали баб. Пришло их зараз штук тридцать — выберут скоро. Разумеется, что уже сообща артелью брать не станут, а разделят десятину по числу баб на тридцать участков, и каждая баба берет свой участок отдельно. Раздел производится очень просто, хотя, разумеется, без ругани не обойдется: бабы становятся в ряд, берутся за руки или за веревку и идут по десятине, волоча ногу, бредут, чтобы оставить след, затем каждая работает на своем участке. Если в дворе несколько баб, невесток, то есть, если двор многосемейный и еще держится стариками не в разделе, то и у себя на ниве бабы одной семьи точно так же делят ниву для того, чтобы одной не пришлось сработать более, чем другой, для того, чтобы работа шла скорей, [178] потому что иначе сделают много меньше, так как каждая будет бояться переработать.

Так как выборку льна можно производить в раздел, так как работа производится в такое время, когда баба обязана работать на хозяина, то большого неудовольствия еще нет, ругаться, конечно, ругаются, так как работа трудная и крайне неприятная, потому что лен режет руки, но все-таки еще ничего; все это — только цветочки, а ягодки будут впереди. Затем идет молотьба — тут опять разделяют работу, каждая баба счетом отбивает и расстилает известное число снопов, а пускают и веют мужчины, огульно уже пробранные бабами, и работают молча. Но вот наступило мятье, тут уже бабы окончательно выходят из себя, потому что работа производится в такое время, когда баба работает в деревне на себя. Лен мяли артелью, и перекорам конца не было, потому что каждая баба старалась сработать как можно менее. Тридцать баб, работая каждая на себя, в известное время намнут, например, 30 пудов льну, но те же 30 баб в то же время работая артелью и притом, если обработка производится от десятины, намнут не более 15 пудов. Мало того, если бабы работают на себя и мнут лен сдельно за известную плату от пуда, то десятина даст, например, 35 пудов льну, если же работают подесятинно, то та же десятина даст не более 25 или 30 пудов, а 5-10 пудов льну останется в костре, пропадет бесполезно и хозяин получит от 10 до 20 рублей убытку, потому что бабе тогда все равно, сколько получится льна, и она даже будет стараться побольше спустить льну в костру, чтобы меньше было работы и чтобы легче было нести вязку льна в амбар.

Итак, при таком способе обработки льна, два обстоятельства 1) то, что работа производится сообща, огульно, а не в раздел каждым в особняк и 2) что работа производится в такое время, когда баба, по обычаю, дома работает на себя, а здесь ей приходится работать на своего дворового хозяина, — могут быть причиною недостатка рабочих рук. Но стоит только изменить порядок работ, и руки тотчас найдутся, особенно если увеличить заработную плату, что хозяин может сделать без ущерба своему карману. А именно, если к прежней цене за обработку десятины 25 рублей прибавить от 10 до 20 рублей, то есть столько, сколько хозяин получит за лишнее против прежнего количества льна. которое получится от более тщательного мятья, то это уже сильно увеличит заработную плату.

Много слышно жалоб на то, что у крестьян слишком много праздников и притом в самое рабочее время. Вопрос этот даже предложен, сколько мне помнится, для обсуждения каким-то агрономическим обществом. Ну, дело ли это агрономических обществ? Да и какая же может быть польза для хозяйства от обсуждения подобных вопросов? Разве от этого число праздников уменьшится? Крестьяне, например, не работают — опять-таки не все — на Бориса (24 июля), потому что Борис сердит, как они говорят, и непременно [179] накажет, если ему не праздновать, или баба, жавши рожь на Бориса, руку порежет, или подымется буря и унесет нагребленные копны (это верно, что около Бориса обыкновенно бывают бури) и т. п. Но воры и барышники, например, всегда работают на Бориса, потому что на Бориса заворовывают и обманывают, чтобы счастливо воровать и барышничать лошадьми целый год. На Касьяна же крестьяне работают, хотя он тоже сердит, работают потому, что Касьян немилостив — не стоит ему, значит, праздновать, отчего ему, Касьяну, и бывает праздник только в четыре года раз.

Главное дело, что все преувеличивают. Говорят, например, у крестьян много праздников, а между тем, это неправда: у крестьян праздников меньше, чем у чиновников. Крестьяне празднуют, как и чиновники, все годовые праздники с тою только разницею, что на светлое воскресенье празднуют всего три дня, а во многие другие праздники не работают только до обеда, то есть до 12 часов. Например, у меня всегда берут лен на успенье и часто случалось, что в этот день приходило до 60 баб. Кроме того, по воскресеньям, в покос, даже в жнитво, крестьяне обыкновенно работают после обеда: гребут, возят и убирают сено, возят снопы, даже жнут. Только не пашут, не косят, не молотят по воскресеньям — нужно же и отдохнуть, проработав шесть дней в неделю. Правда, у крестьян есть некоторые особенные праздники: например, они празднуют летней казанской, Илье, в некоторых местностях Фролу и некоторым другим святым, но за то крестьяне не празднуют официальных дней. Сколько я понимаю, праздновать такие дни несовместимо с понятиями крестьян, потому что некому праздновать: крестьяне празднуют какому-нибудь святому. Праздновать день своего рождения также вовсе не в обычае у крестьян, именины еще крестьяне, особенно побывавшие в городах и при господах, празднуют, но и тогда только, когда носят имя известного святого, например, Ивана, Ильи, Кузьмы, Михаила, но если имя малоизвестное, то крестьянин большею частью и не знает, когда он — именинник.

Если все сосчитать, то окажется, что у крестьян, у батраков в господских домах праздников вовсе не так много, а у так называемых должностных лиц — старост, гуменщиков, скотников, конюхов, подойщиц и пр. и вовсе нет, потому что всем этим лицам и в церковь даже сходить некогда.

Я говорил, что баба летом обязана работать на двор, на хозяина, будет ли баба ему жена, сестра, невестка, как батрачка. К этой работе бабы большею частью, особенно в многосемейных домах, относятся, как батрачки: «хозяйской работы-де не переделаешь». Зиму баба работает на себя и главное ее занятие — прясть волну и лен ткать, сверх того, все, что баба зимою заработает на стороне, поступает в ее собственность. Мужчина ничего не дает бабе на покупку одежды, баба одевается на свой счет, мало того, баба должна одевать своего мужа и детей. Волна от овец поступает в распоряжение баб и делится между ними[4], точно [180] так же делится между бабами лен. Вот что получает баба на свою часть из двора, да и то только до тех пор, пока жив ее муж, если же муж умер и у бабы не осталось детей мужского пола, то она никакой, даже бабьей части, не получает, и к имуществу мужа не наследница. Волна и лен достаются бабе в сыром, неотделанном виде. Баба должна расчесать волну, вытрепать и вычесать лен, прясть и выткать полотно, сукно, материю для юбок. Баба должна одеть мужика, то есть приготовить ему рубашки и портки, должна одеть себя и детей, а все, что у нее останется — деньги, вырученные от продажи сческа, лишние полотна, наметки и пр., — составляет ее неотъемлемую собственность, на которую ни муж, ни хозяин, никто не имеет права. Точно такую же собственность бабы составляет все то, что она принесла с собою, выходя замуж, что собрала во время свадьбы, все те копейки, которые заработала, собирая ягоды и грибы летом и пр. Баба всегда падка и жадна на деньги, она всегда дорожит деньгами, всегда стремится их заработать. Между мужиками еще встречаются такие, которые работают только тогда, когда нет хлеба, а есть хлеб, проводят время в праздности, слоняясь из угла в угол, между бабами — никогда. Баба подвижна, охотно идет на работу, если видит себе в том пользу, потому что у бабы нет конца желаниям, и, как бы ни был богат двор, как бы ни была богата баба, она не откажется от нескольких копеек, которые достаются на ее долю, когда дарят на свадьбе игрицам, величающим молодых и гостей. Баба всегда копит, уже маленькой девочкой она бегает за ягодами и грибами, если есть кому продать их, и копит вырученные деньги на наряды — на платки, крали. Вырастая, она копит на приданое, и деньги, и полотна, и наметки, и вышиванья. Выйдя замуж, баба копит на одежду себе, детям, мужу. Замечательно, что баба считает себя обязанною одевать мужа и мыть ему белье только до тех пор, пока он с нею живет. Pаз муж изменил ей, сошелся с другою, первое, что баба делает, это отказывается одевать его: «живешь с ней, пусть она тебя и одевает, а я себе найду»[5]. Угроза эта обыкновенно действует очень сильно. Под старость баба копит себе на случаи смерти: на гроб, на покров, на помин души.

В дворе нет денег для уплаты повинностей, нет хлеба, а у бабы есть и деньги, и холсты, и наряды, но все это — ее собственность, до которой хозяин не смеет дотронуться. Xозяин [181] должен достать и денег, и хлеба, откуда хочет, а бабьего добра не смей трогать. Бабий сундук — это ее неприкосновенная собственность, подобно тому как и у нас имение жены есть ее собственность, и если хозяин, даже муж, возьмет что-нибудь из сундука, то это будет воровство, за которое накажет и суд. Еще муж, когда крайность, может взять у жены, особенно если они живут своим двором отдельно, но хозяин не муж — никогда; это произведет бунт на всю деревню, и все бабы подымутся, потому что никто так ревниво не охраняет своих прав, как бабы. По смерти мужа его имущество наследуют сыновья, по смерти бабы — по преимуществу дочери (говорю по преимуществу, потому что все это усложняется в разных частных случаях). Например, если умирает старуха, все сыновья и дочери которой уже женаты и выданы замуж, то имущество старухи поступает младшей дочери; если, умирая, баба оставляет сына и дочь несовершеннолетних, то наряды, полотна и пр. поступают дочери, а деньги — сыну, и пр. и пр.

Tак как труд бабы летом принадлежит хозяину, то если хозяин на лето заставит бабу в батрачки, все следуемое ей жалованье поступает хозяину; но если баба заставится в батрачки на зиму, то жалованье поступает в ее пользу, и хозяин имеет в барышах только то, что баба не ест дома, однако волну, лен, следующие на ее часть, баба получает во всяком случае потому, что это есть плата за ее летний труд. Поэтому наем батрачек представляет гораздо более затруднений, чем наем батраков. В батрачки нанимаются преимущественно бездомные бобылки, вдовы, бездетные солдатки, вековухи, бабы, не живущие с мужьями, и т. п. Дворовые бабы нанимаются редко, только за высокую плату — харчи такая баба ни во что не считает, потому что хозяин в дворе все равно обязан ее кормить, — и притом только тогда, когда уверены, что зимнюю плату получат на руки и имеют запас холстов для того, чтобы одевать мужа. Впрочем, успех найма батрачек будет зависеть от того, сколько и какие наймутся батраки. На всех свободных должностных лиц и батраков найдутся батрачки или постоянные поденщицы — в одиночку никто жить не будет и так или сяк, а найдет себе бабу.

До какой степени от всех этих отношений зависят все хозяйственные дела, приведу еще пример. Часть земли я сдаю на обработку крестьянам кругами, потому что иначе мне трудно было бы [182] справиться с жнитвом ржи. До сих пор крестьяне брали обработку кругов с молотьбой, но давно уже я увидел, что молотьба их тяготит и что они гораздо охотнее взялись бы обрабатывать круги без молотьбы, хотя крестьяне разными причинами объясняли свою неохоту брать круги с молотьбой, но для меня было ясно, что главная причина тут заключается в том, во-первых, что молотьба производится огульно, а во-вторых в том, что молотьба идет зимой в то время, когда бабы работают на себя. Бабы давно уже точили мужиков и, наконец, добились-таки своего — в нынешнем году крестьяне взяли у меня круги без молотьбы. Что же вышло? И я, и крестьяне остались в барышах, хотя я заплатил за молотьбу гораздо дороже, чем она оплачивалась в кругах.

Прежде для молотьбы приходило 16 человек — 8 мужчин и 8 баб — насаживали средним числом не более 9 сотен и молотили это количество целый день. Молотьба тянулась обыкновенно почти до масляной. Молотили плохо, и ничего против этого нельзя было сделать.

Часть хлеба в нынешнем году я перемолотил своими работниками, именно — овес; а большую часть — рожь — отдал молотить сдельно, по 50 коп. от куля, с тем, чтобы при молотьбе отрезать всю волоть на корм скоту. Молотьбу снял рядчик, который подобрал к себе 7 человек, так что составилась артель из 8 молодцов, под командой ловкого, сильного и умного малого, который лениться никому не давал и во всей работе сам шел впереди. Насаживали средним числом по 11 сотен, и 8 человек успевали их вымолотить засветло. Молотили превосходно, в соломе не могло остаться ни одного зерна, потому что всю волоть с колосьями отрезали, отрезанную на корм волоть выбивали дочиста; молотьбитам был расчет молотить чисто, потому что плату за работу получали от куля и притом только по окончании всей молотьбы; мякины получилось вдвое более, чем прежде. Молотьбу окончили к рождеству.

Заработок крестьян был хороший. Каждому молотьбиту в очистку, за исключением харчей, досталось по 6 руб. 50 коп. в месяц, что нужно считать хорошим заработком для таких глухих месяцев, как ноябрь и декабрь.

Я тоже был в барышах и, если все сосчитать, то молотьба сравнительно с круговою обошлась мне, можно сказать, даром. Молотьба кончилась раньше, следовательно, вышло сбережение на содержание гуменщика, дров сожгли меньше, молотили чище, и это, по моим соображениям, увеличило умолот на один куль с десятины, что уже окупает молотьбу. Наконец, при круговой молотьбе крестьяне не согласились бы отрезать волоть, так как это не в условии, а если бы за известную приплату и согласились, то производили бы это дурно, и я не имел бы столько, сколько теперь, колосовины, которая при нынешнем недостатке корма составляет [183] большое подспорье к главному норму, тем более, что я даю скоту много жмак[6].

Спросят теперь, почему же крестьяне, работая круги при артельной молотьбе, тратят, очевидно, себе в убыток, вдвое более времени, чем при такой же артельной молотьбе на отряд? А потому, что здесь: 1) есть рядчик-хозяин и 2) артельщики подобрались равносильные, там же нет хозяина-распорядителя, мой староста только надсмотрщик в том и другом случае, и артельщики всякие, поэтому все работают, как самый слабосильный, чтобы не переделать один более другого. Все считаются в работе, сильному, например, ничего не значит снести мешок в закром, слабый же бьется, бьется, пока подымет, пока снесет, сделав свое дело, сильный все это время стоит, ждет, пока слабый не снесет, и только тогда берется за другой мешок. И так во всем.

Крестьянская община, крестьянская артель — это не пчелиный улей, в котором каждая пчела, не считаясь с другой, трудолюбиво работает по мере своих сил на пользу общую. Э! если бы крестьяне из своей общины сделали пчелиный улей — разве они тогда ходили бы в лаптях?

Но возвращаюсь к моему льну. На следующий год лен деревней обрабатывать не взяли, но все-таки разобрали лен на обработку подесятинно, в одиночку, разумеется, самые бедняки, чтобы получить задатки вперед и пропитать душу. Работали плохо. Хорошо еще, что облоги были у меня подняты с осени, так что снявшие десятины получили готовую поднятую землю, за это они должны были отпахать потом осенью и им весною пришлось только выскородить и засеять. Если бы им пришлось и облоги подымать весною, то они не в состоянии были бы выполнить работы на своих изморенных бескормицею лошаденках. Однако весною выскородили и засеяли исправно, конечно, бабы ругались на мужей, но не слишком, потому что работали все одиночки: следовательно, жены знали положение мужей, знали, что зимою не было хлеба, и, не взяв этой работы, достать его было неоткуда, а мужья брали работу с ведома баб и с их согласия. Нечего уже было тут много ругаться, когда бабы знали, что работали, по мужицкому выражению, на свою кишку.

Лен уродился превосходнейший, какого у меня ни до, ни после того не бывало. Когда пришлось брать лен, то обязавшиеся работой оказались совершенно несостоятельными: брать пришлось по полдесятины на двор, состоящий из мужа и жены, скоро ли же одна баба выберет полдесятины льну, а лен ждать не может? Однако все-таки выработались. Выбрали лен толоками, то есть снявший [184] работу созывал родных и знакомых «на толоку», «на помочи», и собравшиеся толочане быстро исполняли работу.

Но и «на толоку», «на помочи» никто даром не пойдет к какому-нибудь бедняку, другое дело к барину, от которого мужик зависит и насчет леску, и насчет покосца, выгонца, грибков, потравы, или к богатому мужику, которому, нет-нет, а придется весной поклониться, чтобы вызволил хлебушком — ведь иной раз не то, что пуд муки, а и коврига хлеба дорога. «На толоку» к бедному без отработки пойдут только очень близкие родственники, посторонние же пойдут только с тем, чтобы или его жена или он сам, со своей стороны, отработали на толоках, у тех, которые были у него. Сверх того, во всяком случае, он должен накормить толочан и угостить водкой. Молотьбу льна производили толоками, но на мятье пришлось на счет подрядившихся нанять мять от пуда, потому что на мятье бедняки никого зазвать на толоку не могли, подошло то время, когда бабы работают на себя и когда хозяин не может их выслать на толоку к соседу, нанять сами тоже они не могли, потому что бабы им не верили, боялись, что не разочтут и пошли только тогда, когда я объявил, что сам буду рассчитывать. Если счесть все, что потратит такой снявший работу бедняк на харчи и вино при толоках, на наем мятниц, то ему, собственно, за его работу придется очень мало. Вся его выгода в том, что он берет работу зимой и получает задаток в такое время, когда ему крайне нужны деньги на хлеб и подати и когда он денег ни за какие проценты, иначе как под работу, достать не может, а расходует на толоки в такое время, когда у него уже есть свой хлеб. Взять таким образом работу у крестьян называется «делать оборотку»; очень часто снявший работу летом передает ее другому и платит дороже, чем получил сам. Например, зимою одиночка берется сжать десятину ржи за четыре рубля, с выдачею ему денег вперед, а летом, когда приходит время жать, он сам нанимает сжать эту десятину за 4 рубля 50 копеек и платит хлебом или продает хлеб для уплаты деньгами. Это есть, собственно говоря, особый вид займа денег, причем в процент идет или та работа, которую мужик сделал сам, как в том случае, когда он обязывался на лен, или та приплата, которую он сделал. В большинстве случаев для мужика это есть единственный способ достать зимою денег и способ самый выгодный, потому что зимой в долг под расписку ему редко кто даст, а если и даст, то возьмет не менее 10 процентов в месяц, что на четыре рубля составит 2 рубля 40 копеек за шесть месяцев — ну, положим 2 рубля возьмет проценту, а взяв жнитво за 4 рубля и летом сдав его за 4 рубля 50 копеек, много за 5 рублей, он, следовательно, заплатит от 50 копеек до 1 рубля проценту. Главное же дело в том, что под работу всякий охотнее даст, потому что работу — если обязавшийся не умрет, не заболеет — мужик так или иначе всегда [185] выполнит, к чему его можно заставить, даже не прибегая к суду, между тем как взыскать по расписке деньги и по суду очень трудно или даже, большею частью, невозможно. В самом деле, положим, что есть расписка, положим, что мужик не отказывается от долга, положим, что мировой судья присудил взыскать и выдал исполнительный лист — что же дальше? Взыскать по исполнительному листу трудно, потому что продать имущество крестьянина нельзя, когда есть недоимки, а если их и нет, то нельзя продать без разрешения его начальства, которое должно указать, что именно можно продать, не разоряя крестьянина и не лишая его возможности вести свое хозяйство. Работу же, на которую крестьянин обязался, начальство заставит его выполнить, хотя бы у него самого свой хлеб оставался несжатым.

Правда, что крестьянин почти никогда не отказывается от долга, если он действительно считает себя должным; если он не платит долг, то только потому, что ему нечем уплатить, и всегда просит рассрочки, берется выплатить долг работой и т. п. Поэтому никто долговых дел до суда и не доводит.

Я того мнения, что если бы были устроены ссудные кассы, которые давали бы деньги взаймы за небольшой процент, то такие кассы, в нашей местности по крайней мере, не могли бы вести дела иначе, как взыскивая проценты и долг работой. Беднякам от таких касс было бы очень мало пользы, тем более, что считая кассы казенными и рассчитывая на то, что, авось, царь простит долг, без понуждений никто бы долгов в срок не платил, так что, в конце концов, ссудами из касс стали бы только пользоваться богачи, которые взятые из касс в ссуду деньги распускали бы беднякам в долг под работы за огромный процент.

Все это — только мои предположения. Касс у нас нет и я их в действии не видал, но, может быть, и эти предположения окажутся столь же верными, как мои предположения о несостоятельности артельных сыроварен, о которых теперь что-то ничего не слышно.

Нужно смотреть в корень, а мы — в том-то и худо — смотрим на цветы и восхищаемся внешностью. И что ни копнешь — везде одно и то же.

В Петербурге сколько раз мне случалось встречать, например, молодых докторов, которые, прослужив несколько времени где-нибудь в земстве, возвращались вспять, потому что находили свою медицинскую деятельность среди народа бесполезною. «Какую медицинскую помощь можно оказать народу, когда ему нечего есть?» и т. п., говорили они.

Тогда я верил этому, но теперь, прожив пять лет в деревне, я вижу, каким бы благодетелем для крестьян мог быть гуманный, трудолюбивый доктор. Если бы какой-нибудь молодой доктор, умеющий сам приготовлять лекарство и делать операции, простой, гуманный, вроде тех типов, какие нам изобразили гуманные романисты [186] сороковых годов, поселился у меня в Батищеве, то я заверяю, что у него не хватило бы 24 часов в день времени для оказания пособия всем страждущим, которые будут к нему обращаться. Не говоря уже о непосредственной медицинской помощи (одного можно спасти, отпилив ему вовремя ногу), там можно спасти целое поколение, заметив вовремя, что избу для уничтожения тараканов прокурили мышьяком[7], какое огромное благодеяние страждущим мог бы оказать гуманный доктор, заслуживший доверие своими нравственными утешениями! Какое громадное образовательное влияние имел бы такой человек!

Конечно, нужно быть для этого прежде всего человеком дела. Мне как-то раз случилось на одном земском собрании слушать отчет земского доктора, в котором он очень красноречиво указывал на недостатки местной больницы, причем, между прочим, сообщил, что в больнице очень много клопов, которые страшно беспокоят больных и это особенно вредно для нервных больных. Господи ты боже мой! Клопы едят больных, а доктор вместо того, чтобы взять чайник с кипятком и выварить кровати, да помазать щели скипидаром с постным маслом, оставляет клопов есть больных и красноречиво рассказывает об этом в земском собрании.

Понятно, что сдавать лен на обработку подесятинно возможно только в том случае, когда крестьяне зимою очень нуждаются. Чуть год получше, хлебушка довольно, кормецу хватит, есть подходящие зимние работы — никто обработку льна не возьмет.

На третий год взять обработку льна подесятинно охотников из ближайших деревень не нашлось, если поискать подальше, в бедных деревнях, то, пожалуй, еще нашелся бы кто-нибудь, но сдавать такую работу отдаленным деревням невозможно. Возвысить плату с десятины было невыгодно, потому что и при возвышенной плате остались бы все те же неудобства. Нужно было изменить систему. Между тем я уже оперился, завел своих лошадей, сбрую, телеги, сохи, бороны и мог уже вести батрачное хозяйство. Я начал работать лен частью своими батраками, частью сдельно, нанимая на определенные работы. Подъем облога я на первый раз сдал подесятинно по 5 рублей за десятину, на что осенью охотно брались те крестьяне, у которых старые лошади, ненадежные для зимовки. Крестьянину было выгодно на такой лошади, еще сытой с лета, поднять две десятины, пока лошадь на подножном корму, заработать [187] десять рублей и, запахав лошадь, продать ее на живодерню, где и выбитая, и сытая лошадь идет в одной цене. Весною я скородил и сеял лен своими батраками, на своих лошадях. Когда пришлось брать лен, то я нанимал баб брать лен от копы, платя по 25 копеек. За эту цену являлись брать лен охотно, потому что при этом ловкая баба может заработать до 70 копеек, а средним числом зарабатывают по 50 копеек в день, в особенности много собиралось баб по воскресеньям и праздникам, потому что заработанные в праздник деньги баба получает себе. Молотьбу льна и расстилку я производил своими работниками, принимая поденщиков, а по праздникам, когда свои работники до обеда, по заведенному порядку, не работают, находились охотники молотить сдельно, с платой от копы. Мяли лен в ноябре, с платой до 30 копеек от пуда, и так как в это время бабы работают на себя, то недостатка в мятницах не было. Обработка десятины льна мне обошлась в 35 рублей, следовательно, на 10 рублей дороже, чем при сдаче подесятинно за 25 рублей, но зато льну получилось больше — от 5 до 10 пудов, то есть на 10, на 20 рублей. Мне было выгодно и бабам было выгодно. Все были довольны, работали отлично, не было ни ругани, ни попреков, расплата производилась тотчас же мелким серебром. Заработок от 30 до 50 копеек для бабы в наших местах — небывалый, бабы справили себе китайки, девки — кумачные сарафаны, на никольщину даже девочки все были в новых ярких платках, потому что и девочки приходили брать лен и мять, ну хоть 4 фунта намнет в день — все-таки 3 копейки, а за две недели и накопит на платок.

Следующий год местный торговец красным товаром, крестьянин соседней деревни, еще пред покровом заехал ко мне.

— Вашей милости серебреца мелкого привез на полсотни.

— Отлично, а мне — кстати. Лен скоро буду мять, баб нужно будет рассчитывать, бабы мелкое серебро любят.

— Правда, любят мелочь, легче от мужиков прятать, да и вашей милости будет приятнее — ручки не замараете. Медь марка.

— На полсотни?

— На полсотни. Я ваш лен видел. Полсотни еще мало будет, ну, да я к концу еще подвезу. Я нынче нарочно пораньше деревни объехал — пусть бабы о покрове на ярмарке покрасуются, — полкороба товару в долг распустил. Все берут: отдадим, говорят, как лен будем мять. Простых платков не берут — все парижских требуют. Большое движение торговле изволили льном дать. Ведь это не шутка: полсотни денег за одно мятье бабы возьмут, где им было это прежде заработать?

Итак, все устроилось обоюдно выгодно.

Казалось, что стоило бы только увеличить плату с 25 рублей до 35 рублей, чтобы сдавать лен подесятинно. Но, не говоря уже о том, что хозяину это будет очень невыгодно, потому что и за 35 рублей работа будет производиться так же, как за 25 рублей, то [188] есть так же невнимательно и плохо, охотников работать лен все-таки не будет, да и крестьянину даже и 35 рублей взять будет невыгодно. Деревнями брать не будут без особенной крайности, потому что крестьяне всеми мерами избегают такого дела, где нужно работать сообща, и предпочитают работать, хотя бы и дешевле, но в одиночку, каждый сам по себе. Еще раз вернусь к этому вопросу и сообщу один факт. Еще недавно, несколько лет тому назад, крестьяне соседних деревень, по старой привычке, как в крепостное время, убирали у меня сообща всею деревнею покосы, частью за деньги, частью из половины. Сообща всей деревней вместе выходили на покос, вместе огульно косили, вместе убирали сено и клали его в один сарай, а потом и деньги, и свою часть сена делили между собою по числу кос. Такой порядок для меня был очень удобен, потому что уборка шла дружно, в хорошую погоду быстро схватывали сено, присмотр был легкий, сено делилось за раз зимою. Теперь уже так покосов не берут ни у меня, ни у других. Теперь или каждый берет особенный участок под силу на свое семейство или, взяв целый луг, делят его на нивки, и каждый косит и убирает свой участок; сено тут же делится и развозится: одна часть в мой сарай, другую крестьянин везет к себе. Понятно, что для меня это в высшей степени неудобно. Когда покос в полном разгаре и человек 20 в разных местах убирают сено, то старосте, который должен со всеми делить сено, целый день почти не приходится слезать с лошади. Понятное дело, что в такой работе, как уборка сена, выгоднее работать артелью, и при одинаковом старании, то есть если бы каждый работал так, как он работает на себя в одиночку, общее количество убранного сена было бы больше и сено вышло бы лучше, особенно если бы погода благоприятствовала уборке и при деле был бы умеющий распорядиться хозяин. Но вот в чем дело, при разделе сена все получили бы тогда поровну, по числу кос, следовательно, тот, кто силен, умеет ловко работать, старателен на работе, сообразителен, получил бы столько же, сколько и слабосильный, неловкий, ленивый, несообразительный. Вот тут-то и камень преткновения, вот тут-то и причина, почему крестьяне делят взятый на скос луг на участки, подобно тому, как делят на нивки свои поля и луга. Прежде, когда соседняя деревня косила у меня луга огульно артелью, все крестьяне на зиму были с сеном. Те, у которых было мало лошадей, даже продавали, а теперь у иных сена много, а у других — мало или вовсе нет, а нет сена, нет и лошадей, нет хлеба. Одни богатеют, а другие, менее старательные. менее ловкие, менее умные, беднеют, и, обеднев, бросают землю и идут в батраки, где всякому найдется дело, где всякий годен за чужим загадом.

Таким образом даже за возвышенную до 35 рублей плату деревнями брать лен не будут, пока не промыслится разделять работу так, чтобы каждый мог получать плату особо за свой труд, [189] то есть пока не приищутся подрядчики, которые, сняв у помещика работу подесятинно, будут, собственно говоря, делать то же, что делаю теперь я, то есть рассчитывать каждого особенно сдельно. Мне теперь обработка десятины льна обходится 35 рублей, все работающие довольны и получают хороший заработок, какого здесь на других работах не получают, но крестьянину, даже многосемейному, у которого 6-7 баб во дворе, невыгодно взять десятину за 35 рублей, потому что у него выйдет на работу гораздо более дней, чем у меня. Мне, получая плату от пуда, баба намнет пуд в ночь, а хозяину намнет не более 20 фунтов, а если во дворе окажется баба, которая не в силах наминать более 10 фунтов, то и все будут наминать по 10 фунтов. Когда бабы мнут дома пеньку, то, как хозяин ни ругается, а более половины не наминают против того, что могли бы намять, если бы мяли на себя. Это мне говорили сами бабы: «Чаво я буду дома из сил выбиваться на хозяина, а тут я на себя работаю». Таким образом работа подесятинно невыгодна и для мужика-хозяина, и для меня, потому что у него бесполезно пропадает время, а у меня вырабатываемый продукт.

Брать лен и мять его приходят не только бедные бабы, но и богатые, даже можно сказать, что богачки производят главную массу работы и забирают большую часть денег, выдаваемых за выборку и мятье. В богатых дворах бабы все сильные, рослые, здоровые, сытые, ловкие. Богач не женится на каком-нибудь заморыше, а если случайно попадет на плохую бабенку — ужаснее и положения нельзя себе представить, как положение такой плохой бабенки среди богатого двора, где множество здоровых невесток, — то заколотит, забьет, в гроб вгонит и тогда женится на другой. Сытые богачки наминают до 1½ пуда льну, тогда как бабы бедняков, малорослые, тщедушные, слабосильные наминают в то же время по 30 фунтов. Понятно поэтому, что богачам невыгодно работать огульно с бедняками, но и в сдельных работах бедняки должны отступить на второй план, стушеваться.

Мало-помалу чистые, не заросшие кустами и березняком облоги, подобрались, и я принялся за обработку под лен облог, поросших березняком до двух вершков толщиною в комле. Пришлось корчевать березняки, что увеличило ценность обработки, сверх того, облоги из-под таких березняков уже трудно было драть сохами, и я принужден был завести плуги. Теперь все облоги подымаются шведскими железными плужками без передков, которыми пашут или батраки или поденщики. Обыкновенно говорят, что трудно завести плуги, там где крестьяне привыкли пахать сохами. Нисколько. У меня плуги пошли сразу. Задумав пахать плугами, я стал высматривать у кого есть плуги, хороши ли. Все плуги казались мне неподходящими. Наконец случайно, быв в гостях у одного помещика в другом уезде, я увидал плуг, который мне понравился. Я решился [190] попробовать этот плуг и попросил у хозяина позволения прислать к нему работника поучиться.

— А присылайте, — говорит, — я покажу.

Возвратясь домой, я через некоторое время призвал Сидора.

— Слушай, Сидор, нынешней осенью я думаю подымать облоги под лен плугом. Ты знаешь — железные сохи, что мы на выставке видели.

— Слушаю-с.

— Я у одного барина в Д. уезде видел плугами пашут — хорошо.

— Можно и нам, если хорошо.

— Так вот что, вот тебе деньги и письмо, ступай сегодня на станцию, возьми билет до Ярцевой, там выйдешь и пойдешь по большой дороге — верст 20 будет до села К.; тут спросишь Х. Это самый тот барин, у которого плуги, недалеко от села. Придешь к барину, отдашь письмо, посмотришь плуг, посмотришь, как пашут, сам попробуешь пахать, и, когда научишься, ступай назад на Ярцеву, возьми билет в Смоленск, купи такой плуг — у барина узнаешь, в какой лавке, — и привези сюда. Облоги орать будем.

Сидор отправился на станцию, доехал на машине до Ярцевой, пешком дошел до Х., посмотрел плуг, посмотрел, как пашут, как налаживают, как запрягают, разузнал у рабочих, в чем сила, сам попробовал пахать и на другой день объявил X., что понял. Тот его проэкзаменовал, заставил, кажется, собрать плуг и отпустил. Сидор опять пешком дошел до Ярцевой, оттуда на машине доехал до Смоленска, разыскал лавку, купил требуемый плуг, — кстати, прихватил подходящую цепь для быка, потому что наш холмогорский бык Пашка, вскормленник Сидора, уже начал баловаться и ломать кормовые ящики, — и, исполнив все поручения, возвратился домой.

— Ну, что?

— Привез.

— Пахать выучился?

— Выучился.

— Что же ты так скоро. Ведь ты всего три дня проездил?

— А что ж там делать? Хитрого ничего нет. Работники показали, и сам барин показал тоже, как собирать. Я, А. Н., сами изволите знать, могу соху не то что наладить, а и присадить, а тут и ладить нечего — на все зарубка своя есть.

— А хорошо пашет?

— Отлично, А. Н., особенно для облог. Уж так хорошо, что лучше и быть нельзя. Сохой — куда так сделать! И пахарю легко, да и пахаря особенного не нужно, тут чистую облогу всякий будет драть, а про переломы и говорить нечего — валяй только.

— Парой будешь пахать? [191]

— Парой. Парой легче коням будет, только коней на первый раз нужно взять посмирнее и поумнее. Я пахотных не буду брать, потому что пахотных переучивать нужно, тут один конь бороздой должен идти, а другой полем, потому, одного пахотного можно бороздой, а другого пристяжного. Если оба пахаря будут, то полевой будет отбивать пахотного бороздою.

— Так и отлично. Пару карых можно взять.

— Я тоже думал.

— Когда же ты думаешь начать?

— Завтра. Сегодня упряжь налажу, а завтра на переломе попробую. Позвольте только Михейку взять — коней поводить нужно будет, пока не привыкнут.

На другой день Сидор начал пахать перелом, то есть такую землю, на которой по обороченному пласту был посеян лен. Десятину он вспахал отлично и окончил в четыре дня — десятины хозяйственные, сытые, — несмотря на то, что было грязно и лошади были очень ленивые и не шаговитые. После перелома он переехал на чистую облогу, которую вспахал тоже в четыре дня. Затем Сидор научил пахать плугом одного из работников, который всю осень пахал облоги и переломы. Плуг работал великолепно, никаких поломок не было, только и было всего что работник потерял ключ, да и об этом я узнал только потом, потому что работник, потеряв ключ, взял у Сидора другой, просил никому ничего не говорить, а в воскресенье сбегал к кузнецу, который ему сделал, на его счет, новый ключ. Как это непохоже на то, что сообщает нам в своих «Советах смоленским хозяевам» наш агроном Дмитриев, который, заведуя хозяйством казенной фермы, на опыте убедился, что у нас невозможно употреблять улучшенные орудия, вследствие «недобросовестности», «невежества» русского крестьянина!

Потом я купил еще два плуга, и теперь у меня вот уже три года — переломы и облоги под лен иначе не подымают, как плугами, да еще какие облоги — такие, которые были покрыты частым пятнадцатилетним березняком, такие, на которых что ни шаг — то корень, так что десятину менее как в одиннадцать дней не подымешь. И плуги служат вот уже три года, разумеется резцы и лемехи приходилось переменять, и никакой «ломки», никакой «потери различных частей» нет, как это было у агронома, который рабочих обвинял даже в том, что «лошади были худы до крайности», как будто рабочих можно обвинять в этом. Если лошади были худы, да еще до крайности, так это потому, что их не кормили, и что же тут удивительного, что работники «не выполняли своих уроков» на таких лошадях? Лошадь везет не кнутом, а овсом.

У меня лошади не были худы, хотя каждая пара, в прошедшем году например, подняла по три с половиною десятины облог из-под березняков, причем лошади всю осень пахали безостановочно изо дня [192] в день. Разумеется, лошади получали ежедневно овес.

И кто же пахал? Невежественные, недобросовестные русские крестьяне — «русски свинь», как сказал бы какой-нибудь немец, управитель старого закала или вызванный из-за границы насаждать у нас агрономию профессор заведения, где прежде приготовлялись «агрономы». Пахали обыкновенно батраки, а на одной паре — так как батраков не хватало — всю осень пахал поденщик. Кормили те же батраки, потому что дело старосты только отмерить овес, насыпать в торбы и выставить торбы на галерею подле амбара; в обед каждый берет две торбы на свою пару, которую он и кормит, и поит. Весною, когда лошадей не приводят домой, а пускают пастись во время обеда там же, где работали, батраки в поле же и задают овес, а от поля рукой подать до кабака. Кажется, как бы не пропить овес? Не пропивают.

Крестьяне приходили смотреть железную соху, дивовались немецкой хитрости и пашню одобрили.

Один из моих рабочих, Степа, вздумал было на сохе конкурировать с плугом и уверял, что он вспашет перелом и подымет облогу сохою во столько же времени, во сколько Сидор вспашет плугом, и сделает не хуже. Действительно он вспахал десятину перелома во столько же времени, но на облоге отстал, хотя работал так, что даже трубочку на ходу курил, и далее конкурировать отказался.

Работник Степа был — теперь его у меня нет, сам хозяином сделался — отличнейший пахарь на сохе, каких редко, любящий пахоту, щеголяющий своей работой, установкою сохи, подобранною лошадью, подобно тому, как любит свою работу хороший сапожник-немец, который, сделав хорошие сапоги, кажется, жалеет расстаться с ними. Когда Степа поступил ко мне и выбрал себе лошадь для работы, то я сейчас же увидал, что это хозяин, потому что по лошади, которую выбрал работник, по манере обращаться с нею, по запряжке, тотчас же можно судить, каков человек, а раз он взял в руки соху, так уже положение его в числе рабочих объяснилось.

Большинство рабочих предпочитает лошадей бойких, форсистых, с хорошею рысью, таких лошадей, на которых можно было бы покрасоваться, лихо прокатить бабу во время возки сена, когда каждый работник берет с собою бабу, если не хватает батрачек, то поденщицу, чтобы ловчее было укладывать сено на телегу; а бабы-то на гребево, на возку сена все являются в самых лучших нарядах, разукрашенные лентами, кралями.

При разборке лошадей никому не назначаю: работники сами разбирают лошадей по своему вкусу, и потом уже постоянно работают на одних и тех же лошадях. Самый сильный, ловкий работник, первый в артели загонщик, берет самую лучшую, бойкую лошадь, такую, которая при случае может и потрепать; второй работник берет [193] вторую по форсу лошадь; третий — третью и т. д. Самые плохие лошади достаются самым плохим работникам, вахлачкам, и не потому, чтобы они не хотели бойких лошадей — каждый хотел бы самую бойкую, бешеную лошадь, — а потому, что лучшие работники в артели во всем имеют перевес, везде имеют первый голос и лошадей забирают лучших, а вахлачку — что достанется. Но работник-хозяин, хороший, ловкий, серьезный работник, не форсистый, сознающий свою силу и достоинство, гордящийся внутренним достоинством своей работы, а не внешним блеском — таких работников, разумеется мало, — выбирает и лошадь хозяйственную. Степа при разборке лошадей, хотя он и был вторым в артели, выбрал лошадь, которую все обходили, не форсистую, пегой масти, ленивую, но плотную, без рыси, но шаговитую. Лошадь, которая куплена была поздно осенью и потому в поле не работала, оказалась лучшим пахарем и во всех работах, по силе и уму имела перевес перед другими лошадьми. Степа полюбил своего пегана, холил его, кормил, гордился им, хотя пеган бегал всегда мелкой рысцой и только в редких случаях, когда, например, нужно было ухватить сено или снопы перед заходящей тучей, пускался в галоп. Пахарь из пегана вышел удивительный, спокойный, тягучий, умный, идущий прямо на вешки, так что стоило на огороде только отметить гряды вешками, и пеган наипрямейшими линиями разъезжал борозды. Увидав плуг, Степа с усмешечкою объявил, что это вещь вовсе не нужная, что он и сохою на пегане сделает не хуже и так же скоро. И действительно сделал: Степина пахота была образцовая, для сохи отличнейшая, но все-таки уступала плужной. Степа, хотя и соглашался, что плугом сделано отчетливее, но все-таки уверял, что и на его десятине лен будет не хуже, чем на плужной. На замечание же мое, что вспахать сохой так, как вспахал он, Степа, могут лишь немногие работники, тогда как плугом будут хорошо пахать все, Степа ответил: «а кто не умеет пахать, тому и около земли заниматься не след». Степа, как истый пахарь, специалист своего дела, любящий свое искусство, по-видимому, опасался, что с введением плугов потеряется искусство пахать сохой, точно так же, как наш портной, старик Михаил Иванович, ненавидит швейные машины. «Экая штука, что он машиной прострочил, — говорит М. И. — ты, вот, руками так прострочи».

— Да зачем же ему руками строчить, когда машиной можно? — замечаю я.

— Какой же он портной, если строчить не умеет? Нет, ты выстрочи! А то машиной! Слаб народ стал!

Необходимость разделывать под лен давно запущенные облоги, требующие корчевки березняков, увеличила ценность обработки льна еще на 15 рублей, так что теперь обработка десятины льна обходится уже 50 рублей, но так как лен, в средней сложности, дает 100 рублей с десятины валового дохода, то, следовательно, [194] чистого доходу получается 50 рублей от десятины. Да сверх того в пользу хозяина остаются дрова и еще, если корчевка производится заблаговременно, на следующий год после корчевки получается хороший укос травы.

Получить 50 рублей чистого доходу с десятины, не употребляя для этого навоза, разве это не хорошо?

Но этого мало: после льну, по перелому, с небольшим удобрением — «потрусивши навозцу», как говорят крестьяне — получаются великолепнейшие урожаи ржи. Вот уже три года, что после льну на переломах, удобренных только 100 возами навоза на хозяйственную десятину, я получал по 18 кулей ржи с хозяйственной десятины, то есть сам-12, тогда как на старопахотных землях, при 300 возах навоза, получалось только 12 кулей с десятины, то есть сам-8. Такие же результаты получились в соседнем имении, где, по моему примеру, стали сеять лен, а после льну по перелому рожь. Хозяева, которые знают, как дорого обходится нам навоз, поедающий все доходы с полеводства, поймут всю важность добытых мною результатов.

Стоят березняки, выросшие на десятинах, запущенных лет 15 назад, и никакой пользы для хозяйства от них нет. Нужно подождать еще 35 лет, чтобы березняки эти превратились в хороший дровяной лес, за который дадут тогда, положим, по 150 рублей за десятину, да и то в местностях, прилегающих к железным дорогам. Выкорчевываю березняки и на следующий год получаю хороший укос травы, не менее 16 копеек с десятины, и потому, если отдать с половины, то мне придется 8 копеек, что стоит мало-мало 10 рублей.

Сею лен. Получаю 50 рублей чистого дохода.

Удобряю 100 возами навоза и сею рожь. Получаю 18 кулей ржи с десятины, в полтора раза больше, чем сколько получается с старопахотных земель, удобренных втрое большим количеством навоза. Затем у меня остается возделанная земля, на которой я могу вести хозяйство и которая всегда дает более дохода, чем земля, находящаяся под лесом.

Кому же не известно, что годная для полевой культуры земля дает менее всего дохода, оставаясь под лесом. Если годные для культуры пространства остаются под лесами, то это первый признак низкой степени развития сельского хозяйства в стране. Леса должны оставаться только на местах, которые не годны для культуры, и лишь в таком размере, чтобы не было у населения большого недостатка в топливе.

Но, говорят, лен истощает, сушит землю, все это, как видите, пустяки, что совершенно понятно каждому, кто обладает хотя элементарными познаниями из земледельческой химии.

Спросят, что же вы будете делать, когда подымете все облоги? Буду продолжать то же самое. Ежегодно я подымаю 8 десятин облог и на то место засеваю 8 десятин старопахотной земли клевером с тимофеевкой, которые и запускаю. Через шесть лет эти десятины [195] будут представлять чистые облоги, которые опять пойдут под лен. Обработка этих десятин будет уже легка, потому что корчевать не будет надобности и подымать чистые облоги без кореньев летко. Но это уже целая система полеводства, о которой я подробно говорить буду в особой статье.

Соседние крестьяне теперь отлично поняли всю выгодность моей системы и одобряют ее вполне, и я от многих крестьян слышал, что теперь стоит просто нанимать запущенные земли, чтобы сеять лен и потом рожь. Конечно, стоит, да поди-ка, найми. Все сидят и любуются на свои березняки, а березняки все растут да растут, и скоро сделается невозможным обрабатывать их по этой системе. Тогда придется ждать, пока не вырастет дровяной лес, и, срубив лес, ждать, пока не выгниют пни настолько, чтобы земли могли идти в обработку. Но, слава богу, с каждым годом крестьяне все более и более приобретают покупкой земли, особенно в соседнем уезде, где, замечательно, крестьяне были до крайности бедны и ели пушной хлеб, а теперь, видимо, поправились. А крестьянин на березняки и лес любоваться не станет: сейчас же вырубает и распахивает. Ведь это крестьяне сломили поговорку: «что пень собьем, то грош найдем».

Между землевладельцами моя система не имеет успеха. Я и статьи пишу, я и на словах проповедую каждому встречному и поперечному, так что, думаю, уже надоел многим, я и на съезд в наш уездный город ездил, подробные сообщения делал с числовыми данными, уши всем протрубил облогами и льном. Но все это глас вопиющего в пустыне…

Все относятся с каким-то недоверием и, мне кажется, думают, что я, сообщая данные об урожаях, привираю. О моем хозяйстве ходят самые нелепые слухи, и так как расширение моего хозяйства с каждым годом есть факт, против которого нельзя спорить, то, мне кажется, иные думают, что я, приехав на хозяйство, привез с собою кучу денег — известно, служил, на службе нажился — и все только трачу, трачу, покупаю корм, чтобы иметь больше навозу и щеголять своими урожаями.

Замечательно, что из местных хозяев никто ни разу даже не заехал ко мне, чтобы посмотреть мое хозяйство. Один молодой человек из Петербурга, который в нынешнем году заезжал ко мне и который перед тем несколько времени прожил в уезде, изучая разные хозяйства, говорил, что многие из лиц, сообщавших ему разные нелепости о моем хозяйстве, не могли даже указать, где именно находится мое имение.

По переломам после льну рожь родится замечательно чистою, без сорных трав и, главное, без костеря и сивца. В прошедшем году всю рожь с переломов, которая осталась от собственного посева, крестьяне в августе разобрали у меня на семена по 7 рублей [196] 50 копеек за куль, потому что их рожь была до крайности сорна и содержала множество костеря.

По поводу костеря у крестьян — только не у богачей, заметьте, — существует мнение, что рожь перерождается в костерь и обратно. Когда я приехал в имение, то нашел хозяйство опущенным до крайности, рожь первый год уродилась крайне сорная с непомерным количеством костеря. Крестьяне говорили, что это — год такой и, на все мои убеждения, что костерь завелся в имении от нечистот семян, откуда-нибудь завезенных; в старину, говорят, рожь родилась в имении чистая, — все-таки твердили свое, что это — год такой, что коли бог уродит, то и костерем посеявши, рожь получишь, а не будет благодати божьей, то и из чистой ржи костерь народится. Все мои убеждения были тщетны, даже указание на то, что в соседней богатой деревне, у богачей, которые обращают внимание на очистку семян, рожь родится без костеря, не действовали. Там, говорили, земля другая, а на этом поле рожь всегда с костерем родится. Я старательно очистил семена, выгнал на веялке костерь по возможности, да сверх того, достал несколько кулей чистой ржи у соседнего богача-крестьянина и засеял поле очищенными семенами. Чтобы убедить Ивана, Сидора и других, что костерь не перераживается в рожь и обратно, я посадил на огороде на гряде 1 зерно ржи и 9 зерен костеря и показал, что с осени всходы были так похожи, что нельзя было отличить рожь от костеря. На другой год на огороде вырос 1 куст ржи и 9 кустов костеря, а на поле рожь была гораздо чище, хотя костерь все-таки еще был. На следующий год я опять выбрал для посева самые чистые семена и т. д. Рожь год от году все стала родиться чище. В прошедшем году рожь опять была в том же поле, в котором я ее застал, весна была самая благоприятная для развития сорных трав: у крестьян рожь была чрезвычайно сорна, а местами так просто один костерь народился, между тем у меня на старопахотных землях костеря было очень мало, а на переломах и вовсе не было.

Не знаю, убедились ли крестьяне, что костерь не перераживается в рожь и что очистка семян дело важное, но знаю только, что в прошедшем году многие из соседних крестьян покупали у меня на семена мою чистую тяжеловесную рожь.

…Бабы ушли на овин и начали мять; собаки смолкли; все успокоилось: я опять засыпаю и сплю безмятежным сном.

Просыпаюсь я рано и начинаю кашлять: доктора говорят, что это какой-то катар, а деревенские жители уверяют, что это желудочный кашель, свойственный сельским хозяевам, которые, проведя день на воздухе, ложатся спать, «выпив водочки и поужинав». Савельич, разбуженный моим кашлем, начинает возиться за стеной. Это он самовары ставит, к чему у него все припасено, и вода, и уголь, еще с вечера. Выкурив несколько папирос и откашлявшись, я одеваюсь и принимаюсь за счеты и разные [197] вычисления или за писание статей. Савельич приносит самовар и при этом смотрит на градусы.

— Ну, что, Савельич, каково на дворе?

— Ничего.

— Морозит?

— Не то чтоб очень.

— Однакож?

— Мороз изрядный, а ветру нет.

Я пью чай и занимаюсь, пока не проснулись дети и не началось хозяйство. Авдотья приходит.

— Что готовить будем? — спрашивает она.

— Что ж готовить?

Молчание.

— Хоть бы ты когда-нибудь сама придумала, что готовить. Ведь ты лучше меня знаешь, что у нас есть!

— Почем я знаю, чего вы хотите? Все у нас есть: солонина есть, ветчина, телятина, языки есть, почки…

— Ну и отлично. Делай рассольник с почками.

— А еще что?

— Еще что?

— Дети ведь супу никогда не едят, им еще что-нибудь нужно.

— Что же бы еще сделать?

Молчание.

— Ну свиные котлеты сделай. Ведь ветчина, ты говоришь, есть.

Авдотья уходит.

— А чесноку в котлеты класть?" — возвращается она.

— Клади.

Уходит.

— А картофель к котлетам делать?

— Разумеется, сделай. Ты знаешь — дети ведь любят картофель.

— Да вы же все боитесь, чтобы не заболели.

Я пью чай и занимаюсь счетами.

Приходит Матрена и начинает отворять внутренние ставни.

— Что, обутрело?

— Нет еще, светает только.

— Сидор где?

— На скотный пошел.

— Завтракали?

— Нет еще, собираются только. Мишка лошадей поит.

— А холодно на дворе?

— Не то, чтобы очень.

— Морозит?

— Не дюже.

Матрена, открыв ставни, уходит.

Свет чуть брежжет; без свечи заниматься нельзя; самовар уже [198] начинает потухать и издает какие-то печальные сиплые звуки.

Приходит Сидор и здоровается.

— Здравствуй. Ну, что?

— Все славу богу. Клевер заложили.

— Хорошо едят?

— Отлично.

— Ничего не телилось? Ничего не котилось?

— Ничего, только Дарка родила.

— Кого?

— Сына.

— Давно?

— А вот сейчас. Клевер закладывали, она рожала.

— Благополучно?

— Что ей сделается.

— Кто ж у нее бабил?

— «Старуха».

Молчание.

— Дарка полштоф водки просит.

— Ну, скажи Ивану, чтоб дал.

Молчание.

— А когда же крестить будут?

— Сегодня.

— Кто же будет крестить?

— Ивана Павловича просить хотят.

— А скоро лен кончат мять?

— Малость осталось.

— Что ж, дрова возить будете?

— Дрова. Позавтракали, запрягают.

— Ну, ступай.

Сидор уходит.

Стало уже светло; дети начинают пошевеливаться; самовар совсем потух; Савельич в столовой школит кошек и Мильтошку за ночные проказы.

Я пью чай и занимаюсь счетами.

— Придете телят поить? — спрашивает Авдотья.

— Не знаю, как бабы со льном поспеют.

— Поить без вас?

— Пой, да смотри, больше кружки на теленка не давать.

— Знаю, знаю.

— Хоть они там разорись, а больше кружки не давать.

— Знаю. А «Белянку» нужно запустить — воля ваша.

— Рано еще.

— Самую малость дает.

— Ничего, а ты все подаивай.

— Дою, да плохо дает.

— Ничего. Я скажу, когда запустить.

Не успело еще порядочно обутреть, а уж бабы окончили мять [199] лен. Нужно одеваться и идти в амбар вешать лен.

Так как бабы мнут лен каждая на себя с платою от пуда, то и вешать лен нужно у каждой бабы отдельно. Даже родные сестры, не говоря уже о женах родных братьев, мнут лен в раздел, каждая на себя, и не согласятся класть лен в одну кучу и вешать вместе, а заработную плату делить пополам, потому что сила и ловкость неровная, да и стараться так не будут и, работая вместе, наминать будут менее, чем работая каждая порознь. Только мать с дочерью иногда вешают вместе, но и это лишь тогда, когда мать работает на дочь и все деньги идут дочери.

Взвешивает лен староста Иван, а я только осматриваю вязки, чисто ли отделано, и записываю вес каждой бабы. Замечу здесь, кстати, что лен, доставляя большие выгоды, требует, однако, много внимания со стороны хозяина. Если хозяин сам не занимается делом или не имеет надежного человека, которому нужно дать полную волю действовать, то у него со льном будут частые неудачи. В моем соседстве многие пробовали сеять лен, но большей частию от невнимательности терпели неудачи: лен то западает снегом, тогда все пропало, то недолежится, то перележится, то дурно смят, то неровно смят — одна вязка хороша, а другая нет, — что сильно понижает цену всей партии. В нынешнем году, например, льны, даже у крестьян, почти повсеместно запали снегом, а у меня весь лен был поднят своевременно и вышел отличного качества. В прошедшем году льны тоже запали, у меня запало лишь ничтожное количество. У других купец иначе не купит лен, как пересмотрев его самым тщательным образом, а у меня купит ранее, чем еще лен смят, по первым образцам. Все эти неудачи происходят от невнимания самих хозяев, оттого, что все делается несвоевременно и кое-как. Главное — нужно спешить выборкой и молотьбой, жертвуя качеством семени, если на то уже пошло, потому что волокно дороже семени и потеря волокна влечет за собою более убытку, чем дурное качество семени. Важно только получить хорошие семена для себя, а гуртовое семя на продажу, если будет низшего достоинства, то потеря на нем ничтожна, сравнительно с потерей волокна, поэтому необходимо сеять для себя на семена отдельные десятины.

Обыкновенно я сам присутствую при взвешивании льна и записываю, потому что Иван грамоте не знает. Из 25 человек, живущих в настоящее время в Батищеве, грамоте знает только один Савельич, да и то плохо. «Тихо очень он пишет, — говорит Иван, — примеряется, примеряется, а потом вдруг письнет, ан настоящее и не выписалось, замарает и опять налаживается — тоска даже возьмет». Но если меня нет дома или мне почему-нибудь нельзя прийти в амбар, Иван сам отмечает, кто сколько намял. Иван грамоте не знает, писать не умеет, а между тем он заведует [200] амбаром, принимает и отпускает хлеб, лен, сало, масло, крупу, жмыхи, считает летом сено, навоз, снопы и пр. и пр. Счетоводство у меня в порядке; приход и расход всего и ход всех работ записывается до малейших подробностей и все это ведется мною при посредстве Ивана, который ежедневно подает счет по большей части предметов, а по некоторым подает счет в конце месяца. Все свои счеты Иван отмечал, зарезывал прежде на бирках, т. е. четырехгранных палочках, которые у него имелись отдельные для каждого предмета, а теперь пишет карандашом на узких листочках толстой бумаги — он употребляет для этого коробки от папиросных гильз, — употребляя особые письмена, кресты, палочки, кружки, точки, ему одному известные. Вечером, отдавая отчет, Иван вынимает бумажку, долго ее рассматривает и, водя по ней пальцем, начинает: в застольную муки 2 пуда, круп ячных 3 фунта, сала 1 фунт, солонины 15 фунтов и т. д. В конце месяца Иван является с целым пучком палочек и отчитывается, диктуя, например, по овсяной палочке:

— Птицам 5 мерок, лошадям 1 куль, Мишке в город 4 гарнца, климовским лошадям 1 мерка, вам в город 1 мерка, ямщику, что привозил петербургского барина черненького, мерка, Петра Иваныча лошадям 4 гарнца и т. д. Всего 6 кулей.

— Теперь рожь: Панасу куль, дуровскому крестьянину 2 куля, Фоке осьмина, лужковской бабе куль, для себя смололи 5 кулей, Роде куль, бабе из Ольховки три меры и т. д. Всего 38 кулей, 3 мерки.

Принимая от баб лен, если меня нет, Иван по-своему отмечает, сколько какая баба намяла и, отдавая вечером отчет, диктует мне по своей бумажке:

— Дарочка 33 фунта, Акулина 1 пуд 8 фунтов, Семениха Деминская 39 фунтов, Козлиха с дочкой 1 пуд 22 фунта, Немая 27 фунтов, Семениха Анципёровская 1 пуд, Катька 30 фунтов, Катька-солдатка 1 пуд, Хворосья 23 фунта, Фруза 29 фунтов, Матрена 1 пуд 20 фунтов и т. д.

Лен мнут от 30 до 40 баб, и никогда никакой ошибки, а тут всякая ошибка сейчас будет замечена, потому что каждая баба отлично помнит, сколько она когда намяла, и при окончательном расчете отлично знает, сколько ею всего намято и сколько приходится получить денег.

— Ты сколько намяла, Катька? — спрашиваю я при расчете.

— Вам по книжке лучше видно, А. Н.

— По твоему счету сколько?

— Три пуда двадцать два фунта.

— Так. А сколько тебе денег приходится?

— Вы лучше знаете.

— Сколько приходится?

— Рубль, да шесть копеек, да грош.

— Получай рубль семь копеек, грош лишнего — свечку поставь.

Если при расчете приходится передать лишнего, то чтобы [201] другие бабы не обижались, что которой-нибудь пришлось лишнего, переданное полагается на свечку богу. Баба это исполнит и первый раз, что пойдет к обедне, подавая копеечную свечку, если ей перешло полкопейки, «подумает в мыслях», как выражается Иван, что полсвечки идет за нее, а полсвечки за меня. «И это вам зачтется», — говорит Иван.

Отмечая на своих бумажках приход и расход, Иван обозначает своими письменами только количество отпущенного и принятого, но кому отпущено, от кого принято, все это он помнит. Вообще у крестьян-прасолов и т. п. люда память для предметов, с которыми они имеют дело, и способность измерять глазомером, ощупью, развита до невероятности, и сверх того все крестьяне удивительно верно считают.

Каждый крестьянский мальчик, каждая девочка умеют считать до известного числа. «Петька умеет считать до 10», «Акулина умеет считать до 30», «Михей до 100 умеет считать». «Умеет считать до 10» вовсе не значит, что Петька умеет перечесть раз, два, три и т. д. до 10; нет; «умеет считать до 10», это значит, что он умеет делать все арифметические действия над числами до 10. Несколько мальчишек принесут, например, продавать раков, сотню или полторы. Они знают, сколько им следует получить денег за всех раков и, получив деньги, разделяют их совершенно верно между собою, по количеству раков, пойманных каждым.

При обучении крестьянских мальчиков арифметике учитель всегда должен это иметь в виду, и ему предстоит только, воспользовавшись имеющимся материалом и поняв, как считает мальчик, развить счет далее и показать, что «считать можно до бесконечности». Крестьянские мальчики считают гораздо лучше, чем господские дети. Сообразительность, память, глазомер, слух, обоняние развиты у них неизмеримо выше, чем у наших детей, так что, видя нашего ребенка, особенно городского, среди крестьянских детей, можно подумать, что у него нет ни ушей, ни глаз, ни ног, ни рук.

Крестьяне, по крайней мере нашей местности, до крайности невежественны в вопросах религиозных, политических, экономических, юридических. Тут вы увидите, что на обновление Цареграда крестьянин молился «царю-граду», чтобы не отбило хлеб градом; что девки серьезно испугались и поверили, когда, после бракосочетания нашей великой княжны с английским принцем, распространился слух, будто самых красивых девок будут забирать и, если они честные, отправлять в Англию, потому что царь отдал их в приданое за своей дочкой, чтобы они там, в Англии, вышли замуж за англичан и обратили их в нашу веру, — этому верили не только девки, но и серьезные, пожилые крестьяне, даже отпускные солдаты. Тут вы услышите мнение крестьян, что немцы гораздо беднее нас, русских, потому-де, что у нас покупают хлеб, и что, [202] если бы запретили панам продавать хлеб в Ригу, немцы померли бы с голоду; что, когда успеют наделать сколько нужно новых бумажек, то податей брать не будут и т. п. Что же касается знания своих прав и обязанностей, то, несмотря на десятилетнее существование гласного суда, мировых учреждений, никто никакого понятия о своих правах не имеет. Во всех этих отношениях крестьяне, даже торгующие мещане и купцы, невежественны до крайности. Даже попы — не говорю священники, между которыми еще встречаются люди более или менее образованные, хотя и редко, — то есть все лица духовного звания, дьячки, пономари штатные и сверхштатные, разные их братцы, племянники, словом, весь проживающий в селах, ничего не работающий, пьяный, долгогривый люд в подрясниках и кожаных поясах, — не далеко ушли от крестьян в понимании вопросов религиозных, политических, юридических.

Но что касается уменья считать, производить самые скрупулезные расчеты, то на это крестьяне мастера первой руки. Чтобы убедиться в этом, стоит только посмотреть, как крестьяне делят землю, рассчитываются, возвратясь из извоза. Конечно, вы тут ничего не поймете, если вам неизвестен метод счета, вы услышите только крик, брань и подумаете: как они бестолковы, ну, точно как в рассказе Н.Успенского «Обоз»! У. схватил только внешнюю сторону, но его рассказ грешит тем, что читатель, незнакомый с народом, выносит впечатление о совершенной бестолковости, глупости изображенных в рассказе мужиков-извозчиков. Но подождите конца, посмотрите, как сделан расчет, и вы увидите, к какому результату привели эти бестолковые крики и споры, — земля окажется разделенною так верно, что и землемер лучше не разделит.

Какая разница в этом отношении между рассказами Тургенева и Успенского, рисующими русского крестьянина! Сравните тургеневских «Певцов» с «Обозом» Успенского. Внешняя сторона у Успенского вернее, чем у Тургенева, и, попав в среду крестьян, вы в первый момент подумаете, что картина Успенского есть действительность, «голая правда», а картина Тургенева — подкрашенный, наряженный вымысел. Но подождите, и через несколько времени вы убедитесь, что певцы Тургенева есть, а извозчиков Успенского нет. В деревне вы услышите этих «Певцов» и в песне косцов, возвращающихся с покоса, и в безобразном трепаке подгулявшей пары, возвращающейся с ярмарки, и в хоре калек перехожих, поющих о «блудном сыне», но «Обоза» вы нигде не увидите и не услышите. Один из наших критиков, кажется, г. Анненков, — сравнивая Успенского с Тургеневым, как изобразителей народа, сказал, что Н.Успенский в нашей литературе занимает почти такое же место, как в истории живописи занимает Теньер. Так ли это? Успенский выставил нам русского простолюдина простофилей. Но это-то, я думаю, и неверно, недаром есть поговорка: «мужик сер, да не черт его ум съел» Ум-то [203] есть, только знаний нет, и круг приложения ума очень тесен, а дайте-ка ему простор!..

Но что меня больше всего поражает, это необыкновенная память у крестьян. Неграмотный сельский староста помнит, сколько за кем есть недоимки, сколько с кого и когда он получил денег и пр. Разносчик, торгующий бабьим товаром — платками, кралями и разною мелочью, — на сто верст в округе раздает свой товар в долг и помнит, где какая баба сколько ему должна и что именно брала. Наконец, и в извозе: пришло время ехать в извоз, столковались крестьяне в деревне. Один из деревни, разумеется, голова-воротило, отправляется в город искать работы. Найдя в городе работу, он подряжается, например, везти пеньку из Д. в С., торгуется с купцом, уславливается насчет цены и количества подвод. Через несколько дней крестьяне всей деревней отправляются в город, под навалку — кто на четверке, кто на тройке, кто на паре. Наваливаются. На каждую лошадь кладут взвешенное количество пеньки, различное, смотря по силе лошади; все это делается в присутствии рядчика, который получает от купца накладную и задаток. Рядчик должен запомнить, сколько пеньки навалено каждому хозяину и, следовательно, сколько денег тому придется получить при окончательном расчете. Навалившись, разумеется, зашли в кабачок, выпили, взяли по селедочке, по калачику — за все платит рядчик из задатка, потому что ни у кого из крестьян денег с собой нет. Отправились в путь. Всю дорогу расход ведет рядчик, который на постоялых дворах, в кабаках платит один за всех за взятое сено, харчи, водку и все эти расходы помнит. Доставили товар. Опять взвесили, недовес, положим, оказался против накладной, купец приемщик вычел из следующей за провоз платы ценность недостающего товара и отдал причитающиеся деньги рядчику. Зашли в кабак, выпили по стаканчику, кому нужно, взяли у рядчика денег на покупки в городе, справили все дела и отправились домой. Дома расчет. Сосчитали, сколько на кого было положено пеньки и сколько кому причитается денег, сколько у кого было недовесу, сколько кто взял дорогой, сколько в городе и сколько кому остается получить.

Мужик отлично понимает счет, отлично понимает все хозяйственные расчеты, он — вовсе не простофиля. Конечно, не все мужики умны, конечно, есть между ними и идиоты, и дураки, и простофили, неспособные вести хозяйство, но так как дураки, при крестьянской обстановке, неминуемо должны гибнуть от бедности, вследствие своей неспособности хозяйничать, то понятно, что встретить в деревне между крестьянами дурака случается редко, и каждый, сталкиваясь с серым народом, выносит впечатление о его несомненной сметливости, сообразительности.

Чрезвычайно интересные типы сметливых, умных, обладающих необыкновенною памятью людей представляют все крестьяне, занимающиеся специальными профессиями. Один из любопытнейших [204] типов подобного рода представляют странствующие коновалы — наши доморощенные ветеринары. В нашей губернии почти нет местных коновалов, да и те, которые есть, преимущественно из бывших крепостных, обученных в то время, когда каждый зажиточный помещик стремился иметь все свое, не пользуются хорошей репутацией. Между тем никакое хозяйство без коновала обойтись не может, потому что в известное время года, например ранней весною, в каждом хозяйстве бывает необходимо кастрировать каких-нибудь животных: поросят, баранчиков, бычков, жеребчиков. Без коновала никто поэтому обойтись не мажет. Необходимость вызвала и людей, специалистов-коновалов, занимающихся кастрированием животных и отчасти их лечением, насколько это возможно для таких странствующих ветеринаров. К нам коновалы приходят издалека. Есть где-то целые селения — кажется, в Тверской губернии, — где крестьяне специально занимаются коновальством, выучиваясь этому ремеслу преемственно друг от друга. Два раза в году — весной и осенью — коновалы отправляются из своих сел на работу, работают весной и возвращаются домой к покосу; потом опять расходятся на осень и возвращаются на зиму домой. Каждый коновал идет по известной линии, из году в год всегда по одной и той же, заходя в лежащие на его дороге деревни и господские дома, следовательно, каждый коновал имеет свою постоянную практику, и, обратно, каждая деревня, каждый хозяин имеет своего коновала, который побывает у него четыре раза в год два раза весною — идя туда и обратно — и два раза осенью. Коновал заходит в каждый дом и кастрирует все, что требуется, понятно, что он знает все свои деревни и в деревнях всех хозяев поименно. Обыкновенно, идя весною вперед, коновал только работает, но платы за работы — по крайней мере, у крестьян — не получает, потому что, если операция была неудачна, платы не полагается. Проработав весну и возвращаясь домой, коновал на обратном пути опять заходит ко всем, у кого он работал, и собирает следующий ему за труды гонорар. Часто случается, что коновал и на обратном пути весною не получает денег от бедных крестьян, у которых весною редко бывают деньги, тогда он ждет до осени, когда у мужика будет «новь», когда он разбогатеет, и получает весенние долги во вторую свою экскурсию, причем берет не только деньгами, но и хлебом, салом, яйцами, для чего обыкновенно имеет с собою лошадь. Пройдя сотню верст, обойдя тысячи крестьянских дворов, кастрировав несметное число баранчиков, поросят, бычков, коновал помнит, где, сколько и чего он сделал и сколько остается ему должен каждый хозяин, у которого он работал. Коновалы представляют интереснейший пример того, как потребность вызывает необходимых деятелей. Кастрирование домашних животных — такая потребность, без которой не может существовать ни одно хозяйство, и вот эта потребность создала целый класс деятелей, достигших в этом деле замечательного искусства, и [205] устроила его необыкновенно практично, просто, удобно.

В производстве самой операции кастрирования коновалы достигли большой ловкости, что совершенно понятно ввиду той огромной практики, которую они имеют. Заходящий ко мне коновал Иван Андреевич — коновалы пользуются большим почетом у крестьян и их обыкновенно зовут по отчеству — в течение пяти лет кастрировал у меня множество различных животных, и не было ни одного несчастного случая, все животные после операции выхаживались легко и скоро. Точно так же ни от одного из соседних крестьян я не слыхал, чтобы когда-нибудь коновал сделал операцию неудачно, чтобы животное околело вследствие операции. Это и понятно, так как коновал дорожит своей репутацией, то, осмотрев животных до операции и заметив, что которое-нибудь нездорово, он предупреждает об этом хозяина, указывает в чем болезнь, для того, чтобы потом не подумали, что животное заболело от операции. Впрочем, хозяину нечего опасаться, потому что если он пожелает, то может у того же коновала застраховать свое животное. За свою работу коновалы берут недорого: за кастрирование баранчика — 5 копеек, за боровка — 5 копеек, за бычка — 10 копеек и сверх того, если работы много, коновал получает полштофа водки и кусок сала, в котором он, по окончании работы, жарит себе на закуску поступающие в его пользу органы, вынутые при операции. Впрочем, коновал выпивает водку и съедает приготовленное им жаркое не один, а вместе с рабочими, которые помогали ему при работе, ловили и держали оперируемых быков. Какой ветеринар согласится кастрировать животных за такие цены!

Конечно, коновал получает такую незначительную плату лишь за обыкновенную работу. Если же нужно кастрировать старых быков, боровов, жеребцов, то плата коновалу возвышается, он получает рубль, пять, десять, двадцать пять рублей, смотря по трудности операции, по ценности животного и т. д. Тут уже нет определенных цен, но цена устанавливается по взаимному соглашению, потому что в этих случаях, как выражается наш Иван Андреевич, коновал берет деньги не за работу, а за изделие. Кастрировать баранчиков, поросят может каждый коновал-мальчишка, обучающийся при своем отце или брате, кастрировать бычков уже труднее, жеребчиков еще труднее, а труднее всего кастрировать старых животных. Тут уже коновал действует гораздо осмотрительнее, внимательно изучает животное, созывает на консилиум других коновалов, идущих по параллельным линиям и о месте пребывания которых он всегда знает, потому что, вероятно, есть пункты, в которых идущие по разным линиям коновалы сходятся. Часто случается, что и после консилиума коновалы объясняют, что кастрировать животное нельзя, потому что они, дорожа своею репутацией, вообще очень осмотрительны в своем деле и дорожат своею практикою, своими линиями, к которым [206] привыкли. Коновалы занимаются также и лечением животных, но значение их в этом отношении ничтожно, потому что они проходят только в известное время года. Но самое дорогое то, что, поручая ваше животное коновалу, вы можете его страховать у того же самого коновала. Если вы не хотите рисковать, если вы очень дорожите животным, если вы не верите коновалу, то вы оцениваете ваше животное, и когда коновал вносит вам назначенную сумму в заклад и затем делает операцию, если животное пропадает, то внесенная коновалом сумма остается в вашу пользу. Понятно, что при страховании плата за операцию гораздо выше и тем выше, чем более заклада вы потребуете от коновала. Если коновал раз признал возможным сделать операцию, то он всегда возьмется страховать животное, если вы того пожелаете, потому что если даже у него самого нет денег, то он найдет других коновалов и соберет требуемую сумму.

Мне как-то cлучилось читать в газетах, что наши незнающие грамоте коновалы — большое зло, потому что берутcя лечить животных, не обладая научными ветеринарными cведениями, что поэтому следовало бы требовать от коновалов ветеринарного образования и дозволять практиковать только тем из них, которые выдержали установленный экзамен и получили ветеринарное свидетельство. Если будет установлено что-нибудь в этом роде, то, разумеется, только стеснит дело и возвысит цены — ну, какой же ветеринар согласится обходить деревни и кастрировать баранчиков по 5 копеек от штуки? — а добра никакого не выйдет. Да и чего же лучше желать, не все ли мне равно, держал коновал экзамен, имеет ли он от начальства ветеринарное свидетельство, когда он, приступая к операции, кладет, если я того пожелаю, в заклад определенную сумму денег, которая меня вполне обеспечивает. Разве заклад не лучше всякого ветеринарного свидетельства! Животные — не люди и всегда имеют определенную цену. Конечно, не мешало бы, если бы коновалы были более образованны, более сведущи, но для этого следовало бы воспользоваться имеющимся материалом и, не нарушая установившихся отношений, учредить в селениях, населенных коновалами, которые обыкновенно люди зажиточные, элементарные школы, в которых бы преподавание было приноровлено к будущей специальности учеников, но страшно, все-таки, что если возьмутся за это петербургские деятели, то сейчас пойдут разные регламентации, убивающие всякое живое дело.

…Взвесив лен, я захожу в дом закусить и потом отправляюсь на скотный двор. Я хотел описать мой зимний день, день только начинается, а я уже написал целую тетрадь. Это уже вовсе не похоже на наш короткий зимний день. Не лучше ли на этом кончить?


Примечания править

  1. А. Н. приехал в Батищево 6 февр. 1871 г. Писано в 1875 г. (Примеч. Н.Энгельгардта.)
  2. Сделано небольшое сокращение описания дворовых собак — Ред.
  3. То же. — Ред.
  4. Долю волны и льну девочка начинает получать только с того времени, когда она становится полезною в хозяйстве, например может собирать траву свиньям. Долю на мальчика баба получает тоже только тогда, когда он может что-нибудь работать.
  5. Отношения между мужчинами и женщинами у крестьян доведены до величайшей простоты. Весною, когда соберутся батраки и батрачки, уже через две недели все отношения установились, и всем известно, кто кем занят. Обыкновенно раз установившиеся весною отношения прочно сохраняются до осени, когда все расходятся в разные стороны с тем, чтобы никогда, может быть, не встретиться. Женщина при этом пользуется полнейшей свободой, но должна прежде бросить того, с кем занята, и тогда уже она свободна тут же заняться с кем хочет. Ревности никакой. Но пока женщина занята с кем-нибудь, она неприкосновенна для других мужчин, и всякая попытка в этом отношении какого-нибудь мужчины будет наказана - товарищи его побьют. На занятую женщину мужчины вовсе не смотрят, пока она не разошлась с тем, с кем была занята, и не стала свободна.
  6. Чтобы указать, как в наших хозяйствах все не установилось, достаточно будет сообщить наши цены на корм в нынешнем году. Сено 40 коп. за пуд, ржаная солома 10 коп. за пуд, да и за эти цены достать сена и соломы трудно; овес 60 коп. за пуд, рожь 75 коп. за пуд, конопляная жмака 24 коп. за пуд.
  7. Запрещается употреблять для окрашивания обоев краски, содержащие мышьяк, потому что пыль от таких обоев вредно действует на здоровье. Представьте же себе, если избу прокурят мышьяком или смажут в ней все щели болтушкой из муки с мышьяком, тараканов в этой избе никогда не будет — бойтесь изб, где нет тараканов! Но каково это будет действовать на людей, в ней живущих! Исконные обитатели избы еще могут привыкнуть к мышьячной пыли, но свежий человек, поступающий в семью, например невестка, — умирает. Случается, что мрут невестки во дворе, да и только. А может быть оттого и мрут, что изба была когда-нибудь прокурена мышьяком.