Весна. Опять прилетели грачи, опять потекли ручейки, опять [101] запели жаворонки, опять у крестьян нет хлеба, опять…
— Ты что, Фока?
— Оcьмину бы ржицы нужно: хлебца нетути, разу укуcить нечего.
— Отдавать чем будешь?
— Деньгами отдам. К cветлой отдам, брат из Москвы пришлет.
— А как не пришлет?
— Отслуживать будем, что прикажете.
— Ну, хорошо, работы у меня нынче много, разочту «что людям», то и тебе.
— Благодарим.
— Ступай за лошадью.
— Лошадь сбил лес возючи, — на себе понесу.
— Как знаешь, неси мешок.
— Мешок есть.
Фока, ухмыляясь, вытаскивает мешок из-под полы: он шел с уверенностью, что отказа не будет, — нынче никому почти отказа нет, — и только для приличия, что не в свой закром идет, спрятал мешок под зипун. Фока насыпался и потащил мешок в четыре с половиною пуда на плечах.
— А ты что, Федот?
— Хлебца бы нужно.
— Ты ведь брал! [102]
— Мало будет; еще два куля нужно до «нови».
— А чем отдавать будешь?
— Деньгами отдам по осени: половину к покрову, другую к Николе; за могарыч десятину лугу уберу.
— Что же так много могарычу сулишь, или деньги замотать хочешь?
— Зачем замотать, — отдадим. Все равно без могарычу никто в долг не даст, лучше вам пользу сделать. В третьем годе я у П*** попа два куля брал тоже за могарыч; ему сад косил, более десятины будет, а хлеб-то еще плохой, сборный с костерем. Мы с братом насоветывалися: лучше, чем на стороне брать, у вас занять: дело ближнее, покос под самой деревней, косите вы рано; нам десятину убрать ничего не стоит, лучше своему барину по соседству послужить.
— Ну, хорошо; я тебя, впрочем, облегчу, — рожь в шести с полтиной поставлю.
— За это благодарим.
— Ступай за лошадью.
— Ячменцу бы еще с осминку нужно. Я за ячмень вам отработаю.
— На какую работу?
— Что прикажете, — лен будем брать, мять будем; может, сами в город ставить будете — отвезу.
— Хорошо. Расчет «как людям».
— Благодарим.
Федот ушел и через четверть часа вернулся в сопровождении Клима, Панаса, Никиты и почти всех остальных хозяев соседней деревни: он был послан вперед разведчиком.
— Нашим всем до «нови» хлеба нужно. Мы все возьмем: Климу 1½ куля, Панасу 1 куль, Никите 2… Мы вам за могарыч весь нижний луг скосим, каждый двор по десятине.
— Хорошо; все будете брать?
— Все.
— Как Федот?
— Как Федот.
— Половину к покрову отдать?
— К покрову, когда конопельку продадим.
— Ну, хорошо. Конопли я у вас за себя возьму. К покрову ко мне в амбар ссыпайте.
— Слушаем.
Нынче никому почти отказу нет; нынешнею весною я всем даю в долг хлеб, кому на деньги, кому под работу, кому с отдачей хлебом, кому с могарычем, кому без могарыча, смотря по соображению. Потому, во-первых, что нынче у меня у самого всего много, а продажи на хлеб нет, во-вторых, я познакомился с народом, и народ меня знает; в-третьих, я повел хозяйство на новый лад, и работы всякой у меня много.
Да, в прошедшем году преуспело-таки мое хозяйство. Во всем у [103] меня урожай. Судите сами — вот вам сравнительная табличка моих урожаев за 1871 и 1872 годы.
Получено: в 1871 году в 1872 году
Ржи …………. 110 кулей 202 куля
Овса ………… 145 кулей 265 кулей
Ячменя ………. 13 кулей 38 кулей
Пшеницы ……… не было 19 кулей
Льняного семени . 6 кулей 18 кулей
Льну ………… 34 пуда 128 пудов
Всего уродилось вдвое, иного и втрое, против предыдущего года. Да и не в одном только хлебе урожай; в феврале прошлого года у меня было 90 ведер молока, а в феврале нынешнего — 200 ведер; в прошедшем году я продал 24 пуда масла, а в нынешнем 56 пудов. В прошедшем году у меня только одна овечка принесла парочку, а в нынешнем году все овцы котили по парочке и все ярочек… Во всем нынче благодать божья — одно только нехорошо, что хлеб (то есть рожь) дешев и никто его не покупает. Вот если бы при таком урожае да был неурожай у крестьянин, да рожь поднялась бы в цене до 12 рублей… Загреб бы денег.
Нынешний год рожь уродилась отлично, но никто ржи не покупает — рад хоть в долг под работы ее распустить.
На пшеницу, лен, пеньку, льняное семя всегда есть покупатели и цены всегда стоят хорошие; на овес хотя цены низки, но тоже есть покупатели, — и я, впрочем, овса не продаю, а весь скармливаю дома лошадям, скоту, свиньям, — но ржи никто не покупает. Лен, пенька, семя, овес покупаются для отправки в Ригу; рожь для отправки не покупали, и продать ее можно только на винокуренные заводы и крестьянам. Главные покупатели ржи — местные крестьяне, которые покупают ее для собственного пропитания.
В прошедшем, 1872 году, у нас был урожай хороший. Конечно, крестьянам хлеба до «нови» не хватит, но все-таки же не то, что в 1871 году, когда был неурожай и на рожь, и на яровое. У богачей-крестьян ржи уродилось более, чем нужно для собственного пропитания; у зажиточных крестьян своего хлеба хватит до «нови», у тех, которые покупали с марта, хватит до июня; у тех, которые покупали с января, хватит до марта, и т. д. У помещиков рожь тоже уродилась хорошо — все хотят продать, необходимо должны продать, потому что рожь составляет главную доходную статью помещичьих хозяйств, а между тем цен нет, и, главное, нет покупателей. Вот если бы у помещиков был урожай, а у крестьян неурожай, да если бы не было железной дороги, по которой, в случае неурожая, подвезут хлеба из степи, тогда другое дело, тогда рожь поднялась бы до 12 рублей и ценность работ понизилась бы.
Крестьянин, который не может обернуться своим хлебом, [104] который прикупает хлеба для собственного продовольствия, молит бога, чтобы хлеб был дешев. А помещик, купец-землевладелец, богач-крестьянин молит бога, чтобы хлеб был дорог. Когда погода стоит хорошая, благоприятная для хлеба, когда теплые благодатные дожди сменяются жаркими днями, бедняк-мужик радуется и благодарит бога, а богач, как выражаются крестьяне, все охает и ворчит: «Ах господи! — говорит он: — парит, а потом дождь ударит — ну, как тут быть дорогому хлебу!».
Это выражение крестьян насчет богачей-крестьян рисует положение дела. В самом деле, при существующей системе хозяйства, когда помещики ведут такое же хозяйство, как и крестьяне, то есть сеют по-старому рожь и овес, только в меньших размерах, чем до «Положения», и вообще продолжают в уменьшенном размере ту же систему хозяйства, какая существовала прежде, помещичьи интересы идут совершенно вразрез с интересами крестьян.
Благосостояние крестьянина вполне зависит от урожая ржи, потому что даже при отличном урожае большинству крестьян своего хлеба не хватает, и приходится покупать. Чем меньше ржи должен прикупить крестьянин, чем дешевле рожь, тем лучше для крестьянина. Помещик, напротив, всегда продает рожь, и от ржи, при существующей системе хозяйства, получает главный доход. Следовательно, чем дороже рожь, чем более ее требуется, тем для помещика лучше. Масса населения желает, чтобы хлеб был дешев, а помещики-купцы, землевладельцы, богачи-крестьяне желают, чтобы хлеб был дорог.
Если бы благосостояние крестьян улучшилось, если бы крестьяне не нуждались в хлебе, — что делали бы помещики со своим хлебом? Заметьте при этом еще, что при урожае не только понижается цена хлеба, но, кроме того, возвышается цена работы. Если бы у крестьянина было достаточно хлеба, то разве стал бы он обрабатывать помещичьи поля по тем баснословно низким ценам, по которым обрабатывает их теперь?
Интересы одного класса идут в разрез с интересами другого. Понятно, что помещики не могут выдержать, что помещичьи хозяйства приходят в упадок, что помещичьи земли переходят в руки крестьян-кулаков, мещан, купцов…
Наше хозяйство тогда только будет на верном пути, когда каждый будет желать благодатной погоды, урожая, дешевого хлеба, когда никто не будет с сердцем говорить: «ну, как тут быть дорогому хлебу?»
Продажа ржи нынешней зимой шла очень туго; к весне крестьяне стали покупать, но если бы не распускать в долг, то большая часть хлеба осталась бы в амбаре. Конечно, отпускать в долг без толку невозможно. Мировой, конечно, свое дело делает, — мужик еще очень прост и сейчас сознается, что должен, — но ведь у мирового только бумажное дело, мировой только выдает бумагу — получай потом. В [105] течение двух лет я ознакомился с соседними крестьянами, и они меня узнали; установилось известное взаимное доверие, хотя каждый из нас все помнит пословицу: «на то и щука в море, чтобы карась не дремал». Вообще не худые отношения. Уплаты денег я никогда не задерживаю, рассчитываю верно, и если о цене не сговорились, то не нажимаю, а плачу по-божески: если же меня нет дома или я занят с гостями, то уплату производит Иван. А то приходит мужик за деньгами — нельзя теперь, барин или барыня спит; приходит другой раз — нельзя, барин с гостями занят; приходит третий раз — денег нет, подожди вот хлеб продам. Верная уплата денег — первое дело, но этого еще мало. Необходимо уметь ценить труд, знать, что чего стоит, и если случится, что мужик прошибется или по крайности с голоду возьмет работу за слишком дешевую цену — это часто случается, — нужно вникнуть в дело и расчесть по-божески, чтобы и себе убытку не было, и мужик остался бы доволен. Если мужик не выполняет условия, бросает работу, отказывается от обязательства, то нужно опять-таки вникнуть в дело, разобрать его с толком. Всегда окажется какая-нибудь основательная причина: изменилось семейное положение мужика, цены поднялись, работа не под силу, вообще что-нибудь подобное; мошенничество тут редко бывает. Ни с кем я не сужусь; я еще ни разу не жаловался ни мировому, ни посреднику, ни волостному, а между тем большею частью даю в долг деньги и хлеб без расписок, выдаю задатки без условий, и до сих пор еще никто из крестьян меня не обманывал. Крестьяне судов не любят, и если кто часто судится, о каждой безделице жалуется в волость или мировому, у того работать не будут. Крестьянин никогда не отказывается от долга, — по крайней мере, со мною этого не случалось, — и если не может отдать в срок, просит обождать, и, справившись, отдает или отрабатывает. Да и относительно выполнения работ не могу пожаловаться, чтобы были неисправны: до сих пор все у меня делалось своевременно, но, разумеется, нужно и самому не зевать и в то же время помнить, что у каждого крестьянина есть работа и на своем поле.
Послушать, что говорят разные газетные корреспонденты, так, кажется, и хозяйничать невозможно. Мужик и пьяница, и вор, и мошенник, условий не исполняет, долгов не отдает, с работ уходит, взяв задаток, ленив, дурно работает, портит хозяйский инструмент и пр., и пр. Ничего этого нет; по крайней мере, вот уже три года, как я хозяйничаю, а ничего подобного не видал. Я, конечно, не стану доказывать, что мужик представляет идеал честности, но не нахожу, чтобы он был хуже нас, образованных людей.
Попробуйте давать в долг каждому из ваших знакомых, который попросит у вас взаймы, и посмотрите, как будут отдавать — многие ли отдадут в срок? многие ли не забудут, что должны? Живя в Петербурге, я пришел к тому, что за весьма немногими [106] исключениями, я или вовсе не давал денег взаймы, или если и давал, то записывал деньги в расход, потому что не ожидал получения. С крестьянами же у меня не было ни одного случая обмана. Понятное дело, что я всегда вперед знаю, может ли мужик отдать; если нечем отдать, то полагаюсь на работу, делаю отсрочку, даже иногда еще ссужаю денег на поправку, чтобы дать возможность вывернуться. Разумеется, мужик прост, не знает, что от долга можно отказаться, если нет расписки, боится, как огня, судов, не надеется, что сумеет говорить у судьи, боится проговориться, попасть в тюрьму и т. д. Как бы ни был прав мужик, но он всегда боится, что с деньгами всегда можно его пересудить, да притом и сам обыкновенно не знает, прав он или виноват, а если виноват, то какому подлежит наказанию. Трудно ему это знать, потому что разные суды судят по разным законам: так, мировой за неотдачу долга ничего особенного не сделает, — только присудит долг отдать, а в волости, пожалуй, сверх того и выпорют; за увоз двух возов сена мировой в тюрьму посадит на два месяца, а в волости самое большое, что под арестом продержат. Как же тут мужику не бояться? Но этого еще мало, что мужик прост, вывертов не знает (бога боится), он еще крепок земле и всегда впереди ожидает нужды. Сегодня не отдашь долга — завтра уже не дадут, а кто же знает, что завтра не понадобятся деньги, хлеб, покос, дрова и пр., и пр. Нет, в отношении отдачи долгов мужики гораздо удобнее, чем люди нашего класса, и мне никогда не случалось столько хлопотать о получении с крестьян проданного в долг хлеба, сколько случалось прежде хлопотать о получении из иных редакций денег за статьи. Мужик, говорят, вор; старосты, приставщики, батраки — все, говорят, воры. Опять-таки скажу я: до сих пор ни одного случая воровства у себя не замечал. У старосты на руках и деньги, и хлеб, и вещи, но воровства нет. Авдотья продает творог, молоко, учесть ее нельзя, но я уверен, что она всю выручку приносит сполна. На Сидора я также во всем полагаюсь. Некогда старосте идти в амбар — он посылает работника или работницу отпустить хлеб покупателю, взять муку для телят и т. п., а в амбаре и хлеб, и гвозди, и железо, и сало, и ветчина — все цело, и никто ничего не ворует. Конечно, присмотр, учет необходим, конечно, все зависит от подбора людей, от того духа, который сложился в доме, но уже вот почему нельзя сказать, чтобы воровство было развито между крестьянами: когда летом мой сын приезжает на вакации в деревню, то он вечно играет и возится с мальчишками из соседней деревни; десятки ребят собираются к нему по праздникам, играют с ним на дворе, бегают по саду, по всем комнатам, и никогда никто из них ничего не тронул, никогда еще ничего у меня не пропало, даже в саду такие соблазнительные вещи, как клубника, горох, огурцы и пр., целы (разумеется, я всегда отдаю сыну в пользование несколько гряд огурцов, гороху, клубники, смородины и пр., а он делится с ребятами). Вот уже третий год, что я живу в деревне, и за все время только раз [107] пропал топор, да и то нет основания предполагать, чтобы он был украден, а, может быть, и так затерялся. Мне кажется, что все зависит от духа, который сложился в доме. Я даже не допускаю мысли, чтобы кто-нибудь мог украсть что-нибудь, хотя домашние мои знают, что я судиться не стану, и самое большое, что скажу: «если ты не можешь не воровать, то зачем же ты ко мне нанимался — шел бы в другое место». Я уверен, что вора засмеют товарищи. Впрочем, я опять-таки не хочу идеализировать крестьянина; я знаю, что бывают и старосты, которые воруют, и работники, которые воруют, что существует поговорка: «не клади плохо, не вводи вора в соблазн»; но знаю также, что существует множество людей, которые убеждены, что каждый крестьянин вор, каждый староста вор, каждый работник вор. Вот почему к тем немногим, которые не считают всех за воров, приходят такие люди, которые не любят воровать, а предпочитают жить спокойно, по совести; те же, которые любят воровать, идут к таким хозяевам, которые всех считают ворами и никому не доверяют. Да ведь и приятнее, должно быть, украсть у того, который всех считает ворами.
Как бы то ни было, но я думаю, что в отношении воровства мужики отнюдь не хуже людей из образованного класса. Существует поговорка: «казенного козла за хвост подержать — можно шубу сшить», и уж, конечно, не мужики создали эту поговорку.
Говорят: не присмотри только, работники при посеве сейчас украдут семена. Какая недобросовестность! Семена украсть! У меня, однако ж, еще ни разу этого не случалось, хотя присмотр не особенный; за круговыми рабочими староста еще смотрит, но свои батраки сеют без присмотра.
Конечно, украсть семена во время посева — это из рук вон плохо; но разве не случается, что больным в госпиталях недодают лекарства и пищу?
То же и относительно работников: жалуются, что наши работники ленивы, недобросовестны, дурно работают, не соблюдают условия, уходят с работы, забрав задатки. И в этом случае все зависит от хозяина, от его отношений к рабочим: «известно, что батрак живет хорошим харчем да ласковым словом». Конечно, есть и ленивые люди, есть и прилежные, но я совершенно убежден, что ни с какими работниками нельзя сделать того, что можно сделать с нашими. Наш работник не может, как немец, равномерно работать ежедневно в течение года — он работает порывами. Это уже внутреннее его свойство, качество, сложившееся под влиянием тех условий, при которых у нас производятся полевые работы, которые вследствие климатических условий должны быть произведены в очень короткий срок. Понятно, что там, где зима коротка или ее вовсе нет, где полевые работы идут чуть не круглый год, где нет таких быстрых перемен в погоде, характер работ совершенно иной, чем у нас, где часто только то и возьмешь, что урвешь! Под влиянием [108] этих различных условий сложился и характер нашего рабочего, который не может работать аккуратно, как немец; но при случае, когда требуется, он может сделать неимоверную работу — разумеется, если хозяин сумеет возбудить в нем необходимую для этого энергию. Люди, которые говорят, что наш работник ленив, обыкновенно не вникают в эту особенность характера нашего работника и, видя в нем вялость, неаккуратность к работе, мысленно сравнивая его с немцем, который в наших глазах всегда добросовестен и аккуратен, считают нашего работника недобросовестным ленивцем. Я совершенно согласен, что таких работников, какими мы представляем себе немцев, между русскими найти очень трудно, но зато и между немцами трудно найти таких, которые исполнили бы то, что у нас способны исполнить, при случае, например, в покос, все. В России легче найти 1000 человек солдат, способных в зной, без воды, со всевозможными лишениями, пройти хивинские степи, чем одного жандарма, способного так безукоризненно честно, как немец, надзирать за порученным ему преступником. Кроме того, сколько ни случалось мне слышать возгласов о лености наших рабочих, я всегда замечал, что говорящий сам не имеет понятия о работе и о той необходимости отдыха через каждые две-три минуты, какую чувствует работник. Посмотрите на производство какой-нибудь трудной работы (человек копает, косит, таскает тяжести) — и вы увидите, что наш работник, даже если он работает вольно, всегда делает работу порывисто, так сказать, через силу, и потому поминутно останавливается, чтобы перевести дух. Барин видит это и, не обращая внимания на то, как человек работает, а замечая только, что он поминутно отдыхает, думает, что он ленится. Между тем писать, например, ведь не трудная работа, а я не могу написать листа без того, чтобы не остановиться несколько раз и не покурить. Рассуждают о лености рабочих, а сами не знают меры работы или измеряют ее тем количеством работы, которое человек может выполнить при исключительных условиях. Каждый знает, что лошадь может с усилием пробежать 20 верст в час, но не может пробежать 200 верст в 10 часов; точно так же и работник может в день перетаскать на тачке 1½ куба земли, но не может в 10 дней перетаскать 15 кубов. Три человека могут скосить в день десятину густого клевера, но в 10 дней скосить 10 десятин не могут. Баба может в день выбрать 2, даже 3 копы льну, но не выберет в 10 дней 20 коп, а если и выберет, то убьется на работе. Хозяину все кажется, что мало сделали, потому что он хочет, чтобы всегда сделали maximum работы, а меры в работе не знает. Конечно, крестьянин, работающий на себя в покос или жнитво, делает страшно много, но зато посмотрите, как он сбивается в это время — узнать человека нельзя. Зато осенью, после уборки, он отдыхает, как никогда не отдыхает батрак, от которого требуют, чтобы он всегда работал [109] усиленно и которого считают ленивым, если он не производит maximum работы.
Нет, наш работник не ленив, если хозяин понимает работу, знает, что можно требовать, умеет, когда нужно, возбудить энергию и не требует постоянно сверхчеловеческих усилий.
Конечно, крепостное право и тут наложило свое клеймо; под влиянием его сложился особый способ работы, называемый работою «на барина» (даже про сильно кусающих осенью мух крестьяне говорят: «летом муха работает на барина, а осенью на себя»), но теперь уже есть целое поколение молодых людей, не работавших барщины.
Опять-таки я не хочу идеализировать мужика. Конечно, если хозяин плох, если в хозяйстве нет хорошего духа, если хозяин смотрит только, чтобы «от дела не бегал», если работник всегда чувствует, что «барской работы не переделаешь», то будут и лениться и относиться к делу спустя рукава. Но в этом отношении я не нахожу, чтобы мужики были хуже, чем мы, образованные люди.
Пойдите в любой департамент и посмотрите, как работают чиновники; спросите, много ли есть добросовестно исполняющих свое дело чиновников? Не знаю, как другие, но сколько я ни присматривался, всегда выходило, что большинство относится к делу безучастно, лишь бы время отбыть да жалованье получить. Да что чиновники! много ли в университете профессоров, которые добросовестно работают, не набирают лишних мест и влагают в дело, за которое взялись, свою душу?
А мы хотим, чтобы работники, люди безграмотные, не получившие никакого образования, всю жизнь борющиеся с нуждой, получающие жалованье, которое едва обеспечивает насущный хлеб, являли собою образцы честности, трудолюбия, добросовестности!
Говорят, что батраки работают только на глазах хозяина — ушел хозяин, и работа пошла кое-как. Не спорю, часто это так и бывает: тут все зависит от того, какие подобраны люди, каков хозяин, какой дух господствует в артели. Однако пусть какой-нибудь директор департамента будет сквозь пальцы смотреть на то, ходят ли чиновники в должность — многие ли будут ходить? Пусть какой-нибудь редактор будет зря принимать переводы — много ли у него окажется хороших, добросовестно сделанных переводов? Пусть какой-нибудь редактор попробует без разбору задавать вперед деньги переводчикам или писателям!
Сколько раз мне случалось в департаменте наблюдать чиновников во время службы от 2 до 5 часов, когда они остаются без присмотра — что они делают? Папироски курят, в окна от скуки глазеют, — а и в окна-то ничего не видно, кроме стоящих на дворе курьерских тележек, около которых ямщики от скуки бьются в трынку, — слоняются из угла в угол, болтают о пустяках, словом, время проводят, службу отбывают. Но вот показался начальник — и [110] все по местам, у всех серьезные лица; тот пишет, тот дело перелистывает. Добросовестные люди везде есть, везде есть и ленивцы. Прежде всего нужно, чтобы было настоящее, действительное дело, и потом, чтобы был и хозяин. Можно и чиновников подобрать таких, которые будут добросовестно работать; можно и переводчиков подобрать таких, которые будут доставлять добросовестно сделанные переводы, так что редактору не будет надобности и читать их; можно подобрать и батраков, которые будут добросовестно работать без присмотра.
Не знаю, как другие, но я своими батраками доволен; работают и без присмотра отлично; подойду, никто не хватается за работу; курили — продолжают курить, болтали — продолжают болтать, отдыхали — продолжают отдыхать, а за работу возьмутся — кипит работа; но об этом я еще буду подробнее говорить в другой раз.
Нынче у меня работы множество, потому что я изменил всю систему хозяйства. Значительная часть работ производится батраками и поденщиками. Работы самые разнообразные: и ляда жгу под пшеницу, и березняки корчую под лен, и луга снял на Днепре, и клеверу насеял, и ржи пропасть, и льну много. Рук нужно бездна. Чтобы иметь работников, необходимо позаботиться заранее, потому что, когда наступит время работ, все будут заняты или дома, или по другим хозяйствам. Такая вербовка рабочих рук производится выдачею вперед денег и хлеба под работы. На определенные издельные работы, особенно на работы, цены которым более постоянны и не могут измениться летом, а устанавливаются уже с весны, а также с крестьянами дальних деревень, при выдаче денег вперед, заключаются условия; на работы же поденные, на работы, цены которым вперед определены быть не могут по их изменчивости, на работы новые, в нашей местности мало известные, словом, на такие, при которых человек, заключивший условие, может быть закрепощен и поставлен в необходимость делать работу по цене для него невыгодной, вследствие чего у него явится соблазн уйти с работы и не выполнить условие, я обыкновенно не делаю условий, а выдаю деньги под работу, с уговором выйти на работу, когда потребуется по «цене как людям». Крестьяне вообще любят такое неопределенное условие, и кому доверяют, то охотно будут работать по «цене как людям», не взяв даже денег вперед. Прошедшею осенью мне нужно было драть облоги под лен, — оповестил соседние деревни. Встречаю потом одного из зажиточных крестьян соседней деревни.
— Что, Кузьма, будешь облогу драть? Мне нынче нужно восемь десятин с осени поднять.
— Буду.
— Почем с десятины?
— Почем людям — потом и нам.
— Четыре думаю дать.
— Маловато будет. [111]
Через несколько дней вижу — Кузьма начал драть облогу. За Кузьмой выехал Панас, потом Листар, потом Кирюха, и все дерут облоги по цене «что людям, то и нам». Так все облоги и подрали по неизвестной цене. Цена потом сложилась как-то сама собою — я даже и отчета себе не могу дать как — по пяти рублей за десятину хозяйственную в 3200 кв. сажень. И цена невысокая, потому что взодрать облогу работа не легкая. Это значит в недавно — сейчас после «Положения» — запущенных и уже задервеневших, превратившихся в луг полях нарезать дерн полосами от 4 до 5 вершков шириною, для чего употребляется орудие, называемое отрезом, и затем сохою повернуть полосы так, чтобы десятина была сплошь уложена дернинами, обращенными травой вниз, представляла совершенно ровную поверхность. Работа эта не только трудная, но еще и требующая большого умения со стороны пахаря.
Мне этот способ определения цены, который в первый раз довелось испытать прошлою осенью, так понравился, что нынче цена «что людям» у меня сильно в ходу. Берут деньги, хлеб, дрова, жерди, колья по установленной цене, и, кто не отдаст к светлой (1 июля), обязывается отработать, на чем придется и по цене «что людям».
Работы, повторяю, у меня теперь множество, потому что я изменил систему хозяйства, ввел новости, требующие много рук, и стремлюсь поставить дело так, чтобы быть в состоянии платить рабочим хорошо.
Я сел на хозяйство два года тому назад. Осмотревшись, сообразив условия своего хозяйства, я увидел, что хозяйничать по-прежнему, хозяйничать так, как хозяйничает большинство наших помещиков, невозможно. После «Положения» прошло уже 12 лет, но система хозяйства остается у большинства все та же; сеют по-старому рожь, на которую нет цен и которую никто не покупает, чуть у крестьян порядочный урожай; овес, который у нас родится очень плохо; обрабатывают поля по-старому, нанимая крестьян с их лошадьми и орудиями; косят те же плохие лужки, скот держат, как говорится, для навоза, кормят плохо и считают скот хорошо содержанным, если коров по весне не приходится подымать. Система хозяйства не изменилась, все ведется по-старому, как было до «Положения», при крепостном праве, с тою только разницею, что запашки уменьшены более чем наполовину, обработка земли производится еще хуже, чем прежде, количество кормов уменьшилось, потому что луга не очищаются, не осушаются и зарастают; скотоводство же пришло в совершенный упадок. Когда я в первом же году познакомился с состоянием окрестных хозяйств, то положение, что «так хозяйствовать невозможно», сделалось для меня еще яснее, ибо я увидал, что большинство хозяйств в течение 12 лет успело уже прийти в совершенное расстройство, множество хуторов совершенно запущены, а большинство помещиков, бросив имения, [112] убежало на службу. Действительно, проезжая по уезду и видя всюду запустение и разрушение, можно было подумать, что тут была война, нашествие неприятеля, если бы не было видно, что это разрушение не насильственное, но постепенное, что все рушится само собой, пропадает измором. При крепостном праве мы ничего не успели сделать в хозяйственном отношении, и потому уже от крепостного права осталось очень мало; следы его еще заметны, потому что остались березовые рощи, которые всегда насаждались около помещичьих усадьб, и прорванные плотины, которыми запруживались речки для того, чтобы иметь подле дому «для вида», «для рыбы», «для водопоя» пруды. В моем имении видны еще остатки пяти плотин, потому что в различные времена различные бывшие владельцы этого имения, несколько раз переносившие усадьбы с одного места на другое, делали плотины на новых местах, чтобы иметь пруды подле дома.
Таким образом, и соображения, так сказать, теоретические, и наблюдения практические убедили меня, что так хозяйничать, как хозяйничает теперь большинство, невозможно, и лучшее доказательство этой невозможности то, что хозяйства все более и более приходят в упадок, а хозяева разбегаются, кто куда может.
Нужно изменить систему хозяйства, но как изменить? Рядом соображений теоретических, как человек в хозяйстве совершенно новый и, следовательно, не имеющий никаких традиций, не привыкший ни к чему, и спокойно, без боли, ломающий старое, как человек, никогда агрономией не занимавшийся, рядом логических выводов, основанных на научных истинах, я пришел к сознанию необходимости изменить систему и стал изменять. Это нехорошо, это невыгодно, какое мне дело, что так делали прежде! Это невыгодно, значит, этого делать не нужно, значит, нужно делать иначе: попробуем иначе и т. д.
Для того чтобы получить наибольшую выгоду от хозяйства при существующей системе, необходимо, чтобы хлеб был дорог, вследствие чего работа будет дешева, то есть необходимо, чтобы крестьяне бедствовали. Если у крестьян будет довольно хлеба, если они найдут, из чего выплатить повинности, словом, если крестьяне будут благоденствовать, то хозяйство при существующей системе немыслимо: каждый помещик, каждый приказчик, каждый староста вам скажет, что если бы крестьяне не нуждались, то он не мог бы хозяйничать. Но ведь желательно, чтобы крестьяне не голодали и, в то же время, чтобы мое хозяйство шло мне не в убыток. Нужно, значит, изменить систему. Я изменил систему хозяйства и, увидав скоро, что попал верно, пошел вперед напролом. Присмотревшись затем к немногим существующим у нас хозяйствам, которые после «Положения» не пришли в упадок, я увидал в них до известной степени осуществление тех же положений, к которым я пришел на основании теоретических соображений. Это еще более укрепило меня, и я мало-помалу стал расширять хозяйство, неуклонно держась [113] выработанной системы. Bce мне благоприятствовало, все пошло успешно, как и ожидать нельзя было. В настоящее время даже крестьяне одобряют мое хозяйство, не косятся на мои нововведения и часто говорят про меня, что я все «хозяйственное» завожу. Первый год, когда я начал сеять лен, крестьяне говорили, что лен у нас не родится, — теперь все убедились, что лен родится отлично и приносит огромные выгоды. Говорили, что лен портит землю, а между тем после льна рожь уродилась такая, что лучшей в поле не было. Говорили, что я не найду на лен рабочих, а теперь для выборки льна за раз пришло 50 поденщиц. Говорят: «Отчего же и не идти, когда вы цену хорошую даете».
Таким образом, придя на основании теоретических соображений к необходимости изменить систему хозяйства, я стал всматриваться в существующее у помещиков хозяйство и старался определить, каким образом могла удержаться еще до сих пор старая система.
Старая система, такая, по которой хозяйствовали до «Положения», еще держится в большинстве хозяйств (ее же я нашел и в своем хозяйстве), только размеры хозяйств уменьшены. Каким образом может держаться такая система?
Вникнув в положение крестьян, в их отношения к помещикам, ознакомившись с ценами на труд, поняв условия, коими определяются цены на работу и пр., я убедился, что существующая система хозяйства держится только потому, что труд неимоверно дешев, что крестьянин обрабатывает помещичьи поля по крайне низким ценам только по необходимости, по причине своего бедственного положения. Так как такой порядок вещей не может долго держаться, и человек незакрепощенный будет голодать год, два, три, но, наконец, найдет-таки себе выход, то для меня сделалось несомненным, что наступит такое время, — и скоро наступит, уже наступает, — когда крестьяне не станут обрабатывать землю за такие дешевые цены, как теперь. Ясно, что тогда старая система хозяйства должна рушиться и замениться новою — иною.
Результатом моих исследований о ценах на труд была статья «Дороговизна ли рабочих рук составляет больное место нашего хозяйства», помещенная в № 2 «Отечественных записок» за 1873 год.
В этой статье я фактами доказал, что рабочие руки у нас чрезвычайно дешевы, что крестьянин, обрабатывая издельно господские поля, еле-еле зарабатывает, буквально, корку хлеба, что не дороговизна рабочих составляет больное место нашего хозяйства, а нечто другое.
Статья моя не осталась без ответа. В «Земледельческой газете», органе министерства государственных имуществ, мне случилось прочитать рецензию на мою статью. Рецензент соглашается со мной, что рабочий у нас получает очень мало, — еще бы не [114] согласиться, когда я могу условиями, заключенными с крестьянами, подтвердить все числовые данные моей статьи! — но в то же время старается доказать, что хотя рабочий у нас получает мало, очень мало, но работа его дорога, так что в своих жалобах на дороговизну рабочих рук правы и землевладельцы. То есть… «принимая во внимание, с одной стороны, а имея в виду, с другой стороны», и т. д., и т. д.
Но зачем же быть несправедливым, зачем затемнять вопрос?
Никогда и нигде у нас землевладельцы не сознавали, что рабочий получает слишком мало, и никогда не жаловались только на дороговизну работы. Если бы землевладельцы действительно ставили вопрос так, как его ставит рецензент «Земледельческой газеты», то они не жаловались бы на дороговизну рабочих, но изыскивали бы средства к удешевлению самой работы, т. е. не только оставляя рабочему ту плату, которую он теперь получает, но даже повышая ее, старались бы введением усовершенствованных орудий и т. п. увеличить производительность работы. В этом смысле не на кого даже и жаловаться, потому что это значило бы жаловаться на самого себя, на свою неумелость. К чему жаловаться на то, что труд не производителен? Кому жаловаться и зачем? Разве хозяину кто-нибудь запрещает вводить ту или другую систему хозяйства, употреблять те или другие орудия, содержать тот или другой скот, кормить или не кормить лошадей овсом, возить навоз в повозках с железными осями? На что же тут жаловаться?
Нет, землевладельцы жалуются совсем не на то: они жалуются именно на дороговизну рабочих рук, они именно говорят, что заработная плата слишком велика, что крестьяне слишком дорого берут за обработку земли; они хотят, чтобы крестьянин брал за обработку круга не 25 рублей, а 10; они хотят таких мер, так сказать, такс, которые, противу теперешнего, понизили бы цены за обработку; они боятся того, чтобы крестьяне совсем не перестали работать по тем ценам, как теперь. Рецензент, очевидно, живет в Петербурге, близко землевладельцев не знает, в сношениях с ними не находится, — хотя, впрочем, по газетным корреспонденциям, по заявлениям хозяйственных обществ и пр. видно, что дело идет прямо об изыскании средств к уменьшению дороговизны рабочих рук и к регламентации отношений работника к хозяину. В таком именно смысле поставлен вопрос и петербургским собранием сельских хозяев, которое в своем объявлении говорит так: «самое больное место в хозяйстве настоящего времени составляет, бесспорно, дороговизна рабочих рук, а иногда и совершенное их отсутствие, притом и в самую горячую пору, т. е. во время сенокоса и жатвы. Так, в Херсонской и Таврической губерниях в минувшее лето платили: за выкос десятины по 10 руб., а за уборку хлеба по 20 руб.; в Московской губернии косец стоит 75 копеек в сутки. Желательно было бы слышать доклад, в котором бы указаны были [115] причины дороговизны рабочих рук из местной практики и соответственно этим причинам предложены были меры к удешевлению земледельческого труда. При этом было бы полезно коснуться, кстати, вопроса о ненормальности во многих случаях отношений между нанимателями и рабочими, что, как известно, составляет предмет разработки особой правительственной комиссии».
Вопрос поставлен так ясно, как яснее не нужно. Очевидно, что речь идет буквально о понижении рабочей платы, а не о том, как при данной плате увеличить производительность труда и удешевить работу. Самые цифры это показывают. Цена 75 копеек косцу признается слишком высокою, и желают, чтобы она была уменьшена. Тут уже ясно, что не о малой производительности работы идет речь, потому что даже у нас, — далеко от Москвы, где сено не ценится так высоко, — при хорошем урожае травы, на покосе каждый рабочий кругом, мужчина и женщина, вырабатывает хозяину сена на 2 рубля в день. Следовательно, или хозяину мало заработать в день на каждом работнике 1 руб. 25 коп. (нужно заметить, что женщины никогда не получают 75 копеек, а самое большое 40), или он косит плохие покосы себе в убыток. Об Таврической губернии не говорю, потому что тамошних условий не знаю. Дело просто, и рецензент «Земледельческой газеты» напрасно старается повернуть вопрос в другую сторону. Неверная постановка вопроса была причиною, что рецензент, наобещав сначала много, так что можно было ожидать от него серьезной разработки вопроса, разрешился небольшой фельетонной статейкой. «В своем доме и стены помогают», говорит пословица, а так как у рецензента нет «дома», то в его статье под конец все стушевалось и сошло на нет.
Рецензент упрекает меня, что я категорически не высказался относительно того, как выйти из настоящего положения, то есть как повести хозяйство, чтобы иметь возможность платить рабочему больше и самому не быть в убытке. Рецензент говорит, что я высказался по этому вопросу как-то нерешительно и обычные у меня последовательность и ясность в изложении тут как бы изменяют мне.
Конечно, я не высказался, да и не хотел высказываться, даже не мог. В моей статье я хотел доказать прежде всего, что плата за земледельческий труд у нас чрезвычайно низка, что рабочий за самую тяжелую сельскую работу не получает даже столько, сколько необходимо для поддержания, посредством пищи, организма в нормальном состоянии, что нет профессии, в которой труд оплачивался бы ниже, чем тяжелый труд земледельца. Я думаю, что я это доказал; я думаю, что цифры, которые я привел, цифры, которые я могу подтвердить документально, убедили каждого, что земледельческий труд у нас чрезвычайно дешев. Затем, я старался уяснить причину такой дешевизны труда и почему именно крестьяне обрабатывают теперь помещичьи поля за такую низкую цену; я [116] указал, что причину эту прежде всего составляет необходимость в покосах, лесе, выгонах и др., а потом бедность и несостоятельность в уплате податей. На этом я остановился, но должен был бы прибавить, что есть и еще причина бедности земледельцев — это разобщенность в их действиях. Эта разобщенность в действиях очень важна, и я намерен говорить о ней подробно в особой статье. Теперь же я только укажу, что я понимаю под словами разобщенность в действиях. Крестьяне живут отдельными дворами и каждый двор имеет свое отдельное хозяйство, которое и ведет по собственному усмотрению. Поясню примером: в деревне, лежащей от меня в полуверсте, с бытом которой я познакомился до тонкости, находится 14 дворов. В этих 14 дворах ежедневно топится 14 печей, в которых 14 хозяек готовят, каждая для своего двора, пищу. Какая громадная трата труда, пищевых материалов, топлива и пр.! Если бы все 14 дворов сообща пекли хлеб и готовили пищу, т. е. имели общую столовую, то достаточно было бы топить две печи и иметь двух хозяек. И хлеб обходился бы дешевле, и пищевых материалов тратилось бы менее. Далее, зимою каждый двор должен иметь человека для ухода за скотом, между тем как для всего деревенского скота было бы достаточно двух человек; ежедневно во время молотьбы хлеба 14 человек заняты сушкою хлеба в овинах; хлеб лежит в 14 маленьких сараях; сено — в 14 пунях и т. д. Мне, помещику, например, все обходится несравненно дешевле, чем крестьянам, потому что у меня все делается огульно, сообща. У меня ежедневно все 22 человека рабочих обедают за одним столом, и пищу им готовит одна хозяйка, в одной печи. Весь скот стоит на одном дворе. Все сено, весь хлеб положены в одном сарае и т. д. Мои батраки, конечно, работают не так старательно, как работают крестьяне на себя, но так как они работают артелью, то во многих случаях, например, при уборке сена, хлеба, молотьбе и т. п., сделают более, чем такое же количество крестьян, работающих поодиночке на себя… Но об этом нужно будет еще поговорить подробнее в другой раз, хотя бы для того, чтобы указать, что с каждым годом разобщенность в действиях крестьян все более и более увеличивается, так что многие работы, которые еще несколько лет тому назад исполнялись сообща, огульно целою деревнею, теперь делаются отдельно каждым двором.
Но обращаюсь к своей статье: указав на дешевизну труда и причины, обусловливающие эту дешевизну, я пояснил, что только при этой дешевизне возможно существование той системы хозяйства, которую до сих пор продолжают помещики. Лишь только крестьяне станут в лучшее положение, — а это должно же когда-нибудь совершиться, — ценность издельных работ, плата за обработку земли кругами должна повыситься, да и число охотников брать круги сильно убавится. Даже и теперь крестьяне позажиточнее, хорошие работники, берут на обработку кружки главным образом для того, чтобы иметь приволье для скота, но стремление к этому приволью [117] есть следствие косности крестьян, и во многих случаях, если бы крестьяне только согласились нанять общего пастуха для лошадей, то зависимость их от помещика много убавилась бы. Каждый крестьянин очень хорошо понимает, что если бы он приложил свой труд, который употребляет для обработки круга помещику, к своей или арендованной земле, то заработал бы более. Как только ценность издельной платы за круги подымается выше известной нормы, то землевладельцы сами собой должны будут перейти к батрачному хозяйству. А батрачное хозяйство, испытанное уже многими, признается невыгодным при продолжении существующей системы хозяйства. Как же изменить эту систему? Рецензент упрекает меня в том, что я не высказался в этом отношении. Отвечу, что это, во-первых, не входило в план моей статьи, а, во-вторых, порешить подобный вопрос совсем не так просто. Рецензент, думающий иначе и полагающий, что в небольшом фельетончике можно порешить такой вопрос, сам высказался по этому поводу. Он думает, что плату рабочему можно было бы повысить, если бы ему даны были усовершенствованные орудия и пр. «Дайте работнику в руки, — говорит рецензент, — лучшую лошадь, вместо сохи — плуг и скоропашку, вместо лукошка — сеялку, вместо цепа — молотилку, и он перестанет болтать землю, ту же полезную работу будет производить в кратчайшее время и даже с меньшим физическим истомлением, тогда он может потребовать, и каждый хозяин, помимо всяких филантропических соображений, даст ему высшую поденную плату».
Так-с. Как бы хорошо было, если бы сложные хозяйственные вопросы можно было разрешать так просто.
Машины, значит, и усовершенствованные орудия завести. Но пусть же рецензент или редактор — статья не подписана и помещена в «Земледельческой газете» в виде передовой, следовательно, ее можно считать исходящей от редакции, — поймет, почему я не высказываюсь так легко относительно мер, необходимых для возвышения нашего хозяйства. Пусть он вникнет в различие наших положений. Заведите плуги, двухколесные тачки, скоропашки и пр., и вы будете в состоянии более платить работнику. Лицо, занимающееся хозяйством на бумаге, в департаменте, в редакции журнала, может, конечно, так говорить, а я не могу. Он написал статью, посоветовал хозяевам тачки или плуги, и дело кончено… Через неделю он напишет другую статью, в которой посоветует для улучшения нашего хозяйства выписывать симентальский скот; потом посоветует улучшать луга посредством компостов. Статья следует за статьей, совет за советом, номер газеты выходит за номером, исписываются кипы бумаги и больше ничего. Кто же может потребовать от поставщика хозяйственных статей, хозяйством не занимающегося, чтобы он на деле указал применимость его советов, выражаемых притом всегда с оговорками и в общих соображениях.
Но я так поступать не могу. Я практический хозяин. Если я [118] скажу: пашите плугами, и вы будете в состоянии платить работнику не ½ копейки за проход версты, а 3 копейки, то мне каждый, ну, хоть мой ближайший сосед, вправе сказать: «докажи это на своем хозяйстве».
Я говорю: работник у нас дешев, работник получает слишком мало, и могу доказать это документом. Если я скажу: поступайте в хозяйстве так-то и так-то, то мне скажут: ты практический хозяин — докажи. Кто же будет требовать от редактора газеты, который никакого хозяйства не ведет, практических доказательств применимости его положений? Ведь он пишет, потому что ему нужно что-нибудь писать. Ведь никто же не скажет редактору: ты проповедуешь то-то и то-то; вот тебе земля и деньги — сделай, покажи, как нужно хозяйничать. А мне каждый может сказать: ты советуешь то-то и то-то, отчего же ты этого не делаешь? Если «Земледельческая газета» не будет сообщать ничего полезного, то самое большее — ее читать не будут…
Обращаясь к частностям, скажу только, что у нас вообще слишком много значения придают усовершенствованным машинам и орудиям, тогда как машины самое последнее дело. Различные факторы в хозяйстве, по их значению, идут в таком порядке: прежде всего хозяин, потому что от него зависит вся система хозяйства и, если система дурна, то никакие машины не помогут; потом работник, потому что в живом деле живое всегда имеет перевес над мертвым; хозяйство не фабрика, где люди имеют второстепенное значение, где стругающий станок важнее, чем человек, спускающий ремень со шкива; в хозяйстве человек — прежде всего; потом лошадь, потому что на дурной лошади — плуг окажется бесполезным; потом уже машины и орудия. Но ни машины, ни симентальский скот, ни работники не могут улучшить наши хозяйства. Его улучшить могут только хозяева.
А покуда позвольте рассказать, как я осенью ездил в губернию на сельскохозяйственную выставку, устроенную нашим обществом сельского хозяйства.
Получив извещение, что в нашем губернском городе будет выставка продуктов сельского хозяйства, земледельческих орудий и машин, скота, лошадей, что во время выставки будут заседания нашего общества сельского хозяйства с целью обсуждения различных вопросов, касающихся местного хозяйства, я очень обрадовался представляющейся возможности обменяться мыслями с практическими хозяевами и учеными агрономами, возможности посмотреть результаты улучшенных хозяйств и решился — хотя по приблизительному расчету поездка должна была обойтись рублей в тридцать — поехать на выставку, взяв с собою, в качестве практического эксперта, моего старшего работника Сидора.
Убедившись в невозможности продолжать старую систему [119] хозяйства и приняв решение ввести новую, я убедился, что мне предстоит все до основания изменить в своем хозяйстве. В общих чертах решать подобные вопросы очень легко. «Одно из средств, — говорится в „Земледельческой газете“, — выхода из настоящего критического положения заключается в сумме тех мер, которые могут поднять хозяйство землевладельцев, вызвать улучшенное хозяйствование, следовательно, прекращение системы сдачи полей кругами, устройство батрачного хозяйства, введение усовершенствованных машин, орудий, пород скота, многопольной системы, улучшение лугов и выгонов и пр. и пр.». Что касается мер вызвать улучшенное хозяйствование, то я думаю, что самая лучшая мера — необходимость. Какое же может быть улучшение в хозяйствах, когда хозяева занимаются службою и в имениях не живут? Пока я находился на службе, которая давала мне средства для жизни, то я хозяйством не занимался и об улучшениях в нем не думал: но раз пришлось сесть на хозяйство — необходимость, именно необходимость дела, побудила меня вникнуть в хозяйство.
«Прекращение системы сдачи полей кругами, устройство батрачного хозяйства, введение усовершенствованных машин, орудий, пород скота, многопольной системы, улучшение лугов и выгонов и пр. и пр…»
Но ведь это все только общие фразы. Нужно изменить систему полеводства, — без этого батрачное хозяйство немыслимо, — но какою системою заменить старую? Нужно завести усовершенствованные машины и орудия, — но какие? Какие породы скота завести? Как улучшить луга? Тысячи вопросов являются сами собою, — нужно подумать обо всем, начиная от шкворня в телеге и кончая системою полеводства.
Наша хозяйственная литература не дает ответа на эти вопросы, потому что за немногими исключениями журналы наполняются статьями, написанными людьми, которые никогда хозяйства не вели и практикою дела не занимались. Кроме того, у нас вовсе нет местной хозяйственной литературы, нет органов, в которых бы помещались статьи местных хозяев-практиков, да и вообще мало хозяев, которые бы что-нибудь сообщали печатно о своей деятельности.
А между тем мне нужно поставить хозяйство на новый лад и, главное, нужно сделать это без капитала, то есть нужно найти средства для улучшений в самом хозяйстве.
Если бы у меня был свободный капитал, который бы я мог употребить на долгосрочные затраты, на производство опытов, по большей части никакого дохода не приносящих, если бы я не боялся стоящих денег ошибок и пр., — тогда другое дело. Но когда я сел на хозяйство, то у меня не только свободного, но даже и необходимого оборотного капитала не было; мало того, не было средств к жизни, так что для того, чтобы не брать капитала из [120] хозяйства, должен был отказывать себе во всем, даже в белом хлебе, в покойном экипаже, во всех жизненных удобствах, которыми пользовался, живя в Петербурге. Я должен был найти в самом имении средства не только к жизни, не только к продолжению хозяйства, но и к тому, чтобы сделать улучшения, а эти улучшения влекли за собою изменение всей системы хозяйства. Каждая ошибка могла надолго затянуть дело. А тут еще подоспел неурожай в первый год моего хозяйства, недостаток в корме, сам я сломал ногу и больной пролежал целое лето.
Хозяйство — дело сложное, и делать изменения в системе хозяйства не шутка. Литература хозяйственная, повторяю, принесла мне мало пользы. Я читал и руководства, читал и статьи в журнале — привычку к чтению я имею, усваиваю прочитанное легко, умею отличать существенное от несущественного. Но в книгах и журналах я не находил того, что мне нужно, не мог ориентироваться в массе один другому противоречащих фактов, не находил живой воды, которой искал, а мертвечина мне была не нужна. Я уже высказался в предыдущем письме насчет нашей сельскохозяйственной литературы и повторяю теперь, что из чтения книг я ничего не извлек для себя полезного. Я зачитывался до помрачения рассудка, разыскивая нужные мне сведения, и ничего не находил. Сколько раз я приходил в уныние, полагая, что я уже отупел и оттого не нахожу в книгах разрешения моих сомнений, полагая, что я от старости не могу уже перейти к занятиям новым предметом. Вопрос «почему?» никогда не сходил у меня с языка, и я сидел над каждым агрономическим вопросом с этим «почему». Я хотел ясных ответов, хотел обточить, отделать каждое решение, уяснить себе и другим. Читаю, бывало, читаю, пойду советоваться с Авдотьей, — нет, говорит она, это не так, из этого ничего не выйдет. Я потерял веру в книги и бросил их, в чем Авдотья имела огромное влияние своим вечным «пустые эти ваши книги». И действительно, пустые.
Мои научные познания, именно знания химии и других естественных наук, мое знание людей, их ощущений, страстей, слабых сторон и пр. — вот что составляло мою силу. Научные знания, стремление во всем добиваться ясности, были важны для постройки всей системы хозяйства; знание людей принесло пользу для приобретения в рабочих себе помощников. Практические хозяйственные знания Ивана, Сидора, Авдотьи, «старухи» составляли вторую силу. Но всего этого было мало для того, чтобы быстро двинуться вперед.
Понятно, что при таких условиях я и руками и ногами ухватился за мысль ехать на выставку и взять туда с собою Сидора для того, чтобы показать ему, что достигают в хозяйствах другие, чего мы должны достигнуть и посредством каких орудий это достигается. То-то, думал я, удивится Сидор, когда увидит настоящий скот, настоящих баранов и свиней, настоящих скотников…
Вся поездка обойдется в 30 рублей. Конечно, на эти деньги [121] можно обработать лишнюю десятину льна и получить 50 рублей барыша. Но ведь наука никому не обходится даром и притом 30 рублей, употребленных на поездку, могут дать тысячи, если мы научимся и сумеем применить узнанное.
Более всего я рассчитывал на встречу с сельскими хозяевами, членами нашего общества. Для нас, землевладельцев, по крайней мере, для тех, которые не сумели пристроиться к какой-нибудь службе, в настоящее время вопросы хозяйственные — самые жизненные вопросы. Все жалуются и стонут, — попятно, что при таких условиях каждый воспользуется случаем совместно с другими обсудить те вопросы, которые его интересуют.
Будут заседания нашего общества, следовательно, думал я, будут и обсуждаться важные для местного хозяйства вопросы. Познакомлюсь с членами общества, послушаю опытных хозяев, послушаю, что будут говорить ученые агрономы, которые приедут на выставку, как будут они отвечать на наши практикою вызываемые вопросы. Познакомлюсь с практическими хозяевами, которые съедутся с разных концов нашей губернии, познакомлюсь с учеными агрономами; в частных беседах, за стаканом вина потолкуем о хозяйстве; расспрошу все, узнаю, что где и как, какие где существуют системы хозяйства, какие изменения в хозяйстве сделаны после «Положения», как идет батрачное хозяйство, какие отношения между хозяевами и батраками, как лучше — «по-божески», или «по условиям», какая многопольная система выгоднее сказалась на практике, какие где введены усовершенствованные машины и орудия, какие породы скота признаются наиболее соответствующими нашему хозяйству, какая система улучшения скотоводства рациональнее, что выгоднее, продать ли мои 100 штук скота, стоящие много-много 1200 рублей, и на эти деньги купить 6 штук по 200 рублей, или принять другую систему; например, продать 30 штук и на вырученные деньги купить у г. Голяшкина под Москвою швицкого быка, или, наконец, улучшить свою породу скота. Какая система скотоводства выгоднее, молочная или мясная? каким образом достигнуть того, чтобы навоз не обходился у нас так дорого, как теперь? Как улучшить луга и выгоны? и пр. и пр. Тысячи вопросов представляются каждому, кто задумал улучшить свое хозяйство, начиная с вопроса, как устроить уздечку для рабочей лошади, имея в виду привычку крестьянина, а следовательно, и каждого работника, постоянно дергать лошадь за вожжи, и кончая вопросом о системе полеводства. На все эти вопросы я думал найти если не разрешение, то, по крайней мере, данные для обсуждения. Съедутся хозяева на выставку, познакомимся, и, разумеется, думал я, первое слово: вы сеете лен, клевер? какой у вас скот? и т. д. Наконец, и самая выставка: посмотрю выставленных рабочих лошадей, сейчас будет видно, какие лошади предпочитаются в наших хозяйствах, узнаю, откуда приобретаются рабочие лошади и по каким ценам, какие заводы [122] рабочих лошадей считаются лучшими; может быть, даже куплю на выставке несколько хороших лошадок. Будет на выставке скот, который составляет такую важную отрасль хозяйства, что бесспорно от того или другого состояния скотоводства зависит вся доходность имения, обусловливаемая большею или меньшею ценностью навоза. При существующем скотоводстве навоз нам, помещикам, — говорю помещикам, потому что у помещиков[1] другое дело — обходится так дорого, что нельзя вести хозяйства на покупном корме; если кто станет покупать корм и им кормить скот, то навоз ему обойдется в такую цену, что у него всегда будет убыток от полеводства. Ясно, что нужно поставить скотоводство в такое положение, чтобы скот окупал корм и навоз обходился как можно дешевле. На выставке я надеялся познакомиться с породами скота, предпочитаемыми в наших улучшенных хозяйствах, надеялся узнать, чей скот лучший, откуда можно достать хороший скот, какая система содержания предпочитается практиками-скотоводами. Опять тоже думал, что Сидор увидит, как обращаются хозяева со скотом, как его кормят, чистят, познакомится со скотниками, порасспросит, что и как — малый, знаю, ловкий, все разведает. Овцы тоже чрезвычайно важная статья в крестьянском хозяйстве, потому что овца у мужика не только окупает корм и дает навоз даром, но еще доход приносит. Прокормить зиму овцу стоит не более трех рублей, а доходу она дает, если принесет парочку, рублей шесть. Устроители выставки, зная это, без сомнения, обратят особенное внимание на овцеводство, соберут овец из различных местностей. Посмотрю, что будет выставлено, и непременно постараюсь в заседаниях общества поднять вопрос о нашем овцеводстве. Будут выставлены машины и орудия — это тоже по части Сидора: он сейчас заметит, что нам можно перенять, я срисую, а потом и сделаем дома, что можно. Особенно интересовали нас с Сидором, с которым у меня было длинное совещание насчет поездки, перевозочные средства: повозки, тачки, упряжь. До постоянного употребления плугов нам еще далеко, но все-таки любопытно было бы посмотреть, как пашут плугами. Надеялся я также, что выставлены будут модели и рисунки хозяйственных построек скотных дворов. На Московской выставке, говорят, был выставлен целый образцовый дом для помещика средней руки с образцовою библиотекою, в которой стояли те книги, которые обязан читать помещик средней руки. Гриша — плотник, который ходил работать на выставку, — вернувшись в деревню, рассказывал, что он строил на выставке «форменный дом» для панов. Крестьяне готовы были думать, что скоро начальники будут объезжать панские дворы, смотреть, у всех ли форменные дома. Конечно, я не поверил этому, но все-таки думал: осведомлюсь на выставке у начальников, какой это такой дом форменный на Московской выставке был? Хоть [123] чертежик посмотрю. Может, не вышло ли какого положения, денег помещикам не дают ли для постройки форменных домов?
Посмотрю, какой хлеб выставят наши производители. Решено. Еду. Куда ни шло — 30 рублей пожертвую.
Грешный человек, и проветриться захотелось; захотелось посмотреть цивилизованных людей, которые носят сюртуки, а не полузипунники, пьют шампанское, а не водку, едят разные финзербы, а не пушной хлеб, исправно получают жалованье и не платят никаких податей, не боятся не только волостного, но даже и самого исправника.
Может, и таких увижу, которых сам исправник боится. Хотелось и по мостовой проехать, и по тротуару пройти, и музыки послушать, в клуб завернуть, в театре побывать, посмотреть женщин, которые носят красивые ботинки, чистые перчатки. Странное дело, кажется, я уж привык к деревне, скоро три года только и вижу полузипунники, лапти, уродливо повязанные головы, обоняю запах капусты, навоза, сыворотки. Только и слышу: «Эй, Проська, ступай, курва, свиньям месить». «Чаго?» «Свиньям ходи месить, стерва» и т. д. Кажется, должно бы попривыкнуть, а нет, — так и тянет в город. Хоть бы на часок к Эрберу… выпить с приятелем стакан вина, съесть десяток устриц, поболтать, посидеть с женщинами, от которых не пахнет навозом и кислым молоком, как от подойщиц.
Начались сборы. Нужно было совершенно преобразиться. Дома осенью я всегда хожу в высоких сапогах, в красной фланелевой рубахе и полушубке — костюм, к которому я логически пришел в деревне, костюм, чрезвычайно удобный и даже красивый, потому что яркий красный цвет составляет приятное разнообразие в сопоставлении с серым небом, серою погодою, серыми постройками, серыми пашнями. Но явиться в таком костюме на выставку — хотя бы, кажется, этот деревенский костюм очень шел к хозяйственной выставке — я не решился, потому что это могли бы принять за оригинальничание или еще того хуже. В городе нужно быть одетым по-городски.
По обычаю, каждый помещик, приезжая в губернию, представляется начальнику, следовательно, нужно взять фрак и черную пару. Для визитов, обедов, заседаний — нужен сюртук. Для ежедневного посещения выставки — костюм. Нужно еще было взять шубку, пальто, галоши, тонкое белье, словом, множество вещей, входящих в состав одеяния цивилизованного человека. Вещей различных набралось очень много. Предстояло еще Сидора, который ехал со мной за «человека», ознакомить с назначением и употреблением каждой вещи. Это я поручил Савельичу, который, как человек бывалый и в Петербурге у генерала служивший, знает, что и к чему. Дней за десять до отъезда начались сборы; Савельич вытащил платье, которое лежало нераспакованным со времени моего приезда в деревню, и стал учить Сидора, что, как и чем следует [124] чистить, что после чего подавать. Оказались разные изъяны; фрак заплесневел, слежался и так измялся, что как его Савельич ни чистил, расправить не мог; наконец, после продолжительной возни Савельич объявил мне, что с фраком ничего не поделаешь, и советовал поносить фрак, чтобы проветрить и размять.
— Да где же я его буду носить?
— Гулять изволите пойти — можно надеть.
— Да смотрите, чтобы коровы не зализали, как на скотный двор пойдете, — вставила Авдотья.
Савельич, искоса, с едва заметной презрительной улыбкой посмотрел на Авдотью.
— По саду изволите прогуляться, чтобы пообветрило, разносится, лучше сидеть будет.
— А фрак-то вам узок стал, раздобрели в деревне, — заметила Авдотья.
Несколько дней я щеголял во фраке: ходил во фраке на скотный двор, на пустошь, где производилась граборами расчистка, гулял по саду, где шла садка кустов. Фрак действительно разносился.
С сюртуком тоже случилась оказия: вынимая его из чемодана, Савельич как-то зацепил за пряжку и разодрал рукав на самом видном месте. Что тут делать? Единственный местный портной, старик Михаил Иваныч, — настоящий ученый московский портной из прежних дворовых, такой, что мог бы не только подчинить сюртук, но даже вывернуть старый и переделать заново на первый сорт, — за которым я послал тотчас же, — не оказался дома: уехал куда-то далеко обшивать на зиму какое-то семейство. Ну, что тут делать? Разве взять с собою и отдать кому-нибудь в губернии починить? Однако обошлись домашними средствами: Сидор взялся зачинить разорванный рукав. Оказалось, что Сидор — чего я не знал — швец; до поступления ко мне он летом работал дома, а зимою был швецом, то есть ходил по деревням шить полушубки, армяки, зипуны. Когда Сидор объявил, что зачинит сюртук, я никак не мог поверить, чтобы он мог исполнить такую тонкую работу. Сидор летом постоянно работает на огороде, возит граборские тачки земли, косит, ездит кучером и вообще исполняет всякие работы по хозяйству; кожа у него на руках такая же толстая, как у носорога; большим пальцем руки он вдавливает гвоздь в стену, зимою в 15° мороза без перчаток правит тройкой гуськом запряженных бойких лошадей.
— Да как же ты будешь чинить такую тонкую штуку?
— Съезжу в Бардино и попрошу у горничной махонькую иголочку и шелчинку.
— Маленькая иголочка и шелчинка и у меня есть, да починишь ли ты?
— Починю-с, пожалуйте, иголочку самую махонькую.
И действительно починил, так хорошо починил, что когда я [125] потом показал починку Михаилу Ивановичу, то он объявил, что и сам лучше не сделал бы, потому что теперь у него глаза стали стары.
Уложившись накануне и делая во время вечернего доклада старосты распоряжения на время моего отсутствия, я, между прочим, сказал ему, что еду в губернию, собственно, на выставку.
— А разве нынче выставка будет, А. Н.?
— Будет.
— С господ, должно быть, на выставку собирали?
— Как с господ?
— У нас ничего до сих пор не слышно. Нынче с крестьян ничего на выставку не выбивали, должно быть, только с господ сбор.
— А разве прежде крестьяне посылали что-нибудь на выставку?
— На прошлую выставку, что скоро после «Положения» была, со всех собирали, приказ был, чтобы что ни на есть лучший хлеб представить в казну на просмотр — ну и собрали. По душам, значит, разложили, с кого меру овса, с кого мерку ячменя, с кого ржи — мир раскладывал. Нам с двух душ мерку ячменя отдать досталось. Так со всех, по расчету, сколько следует, и отдали. Потом награда вышла.
— Кому?
— Нам, нашему, значит, обществу. Брат мой тогда десятским был; потребовали его в волость, говорят: тебе, Минай, награда за ячмень вышла — восемь рублей; сам посредник и деньги отдал, похвалил, служи, говорит, хорошенько. Принес брат деньги домой, узнал мир. А нам что? говорят. Ничего не вышло; мне, говорит брат, награда за службу вышла. — Да мы, говорят, все что ни на есть лучший хлеб отдавали, за что ж тебе? Вам, должно, после будет: начальству, известное дело, прежде вышло. Ждали, ждали, ничего не выходит. Брат в волость сходил: другим, говорят, ничего не будет, а это награда за ячмень тебе, Минаю, вышла за то, что ячмень хорош, — другим ничего не будет. Все общество на брата взъелось: как, говорят, Минаю? за что Минаю? мы все, говорят, хлеб отдавали, подушно отдавали, и награду дели подушно. Брат было не хотел отдавать, боялся: посредник, говорит, сказал, что награда вышла Минаю за хороший ячмень. Куда ты! Мы, говорят, все по душам хлеб отдавали! чем наш хлеб хуже минаевского! что ни на есть лучший хлеб отсыпали, фальши не было! какой господь уродил, такой и отсыпали! коли хлеб плох, тогда было смотреть, на что же ты десятский! ты, говорят, с двух душ мерку ячменя отдавал, Ипат с души мерку овса, Силай с Ванькой с трех душ мерку ржи ссыпали, за что ж тебе награда? Все равно давали, дели восемь рублей по душам. Так и порешили делить по душам. Против миру не пойдешь, — [126] брат отдал восемь рублей, а ему выкинули, что пришлось на две души, — рубль десять копеек пришлось.
Я объяснил старосте, что такое выставка, какое значение имеют награды, для чего устраиваются выставки.
— Отчего же бы нам, А. Н., не послать что-нибудь на выставку?
— Да что же мы пошлем?
— Семя можно послать, ячмень у вас нынче отличнейший — куда лучше нашего; если за наш восемь рублей за мерку дали, так за ваш мало-мало 10 рублей дадут.
— Нет, ячменя посылать не стоит. Там, брат, такие ячмени будут, не нашему чета.
— Конечно, если нынче крестьянского хлеба не будет, а только господские, то ячмени хорошие будут. Только и наш не худ, баб посадить можно, отобрать мерку что ни есть лучшего зерна; по крайности, уважение начальству окажем.
— Нет, нет.
— Корову белобокую изволили бы послать, — отличная корова, утробистая корова, во всех статьях! подкормить немножко — первый сорт! Или бычка сивенького — форменный бычок. Груздевский барин, говорят, в Петербург корову посылали, и не мудрая, говорят, коровенка, — так, говорят, ей награда вышла, медаль этой корове дали, золотую медаль, как у посредника. Ошейник — ихние мужики рассказывали — кожаный, такой ясный, и медаль золотом на ошейнике сделана. Отлично было бы, если б нашей белобочке медаль дали, весь бы гурт скрасила, она завсегда впереди ходит. И Петре-скотнику лестно, мужики шапки снимать будут.
Я объяснил старосте значение медалей, выдаваемых на выставке, и что этих медалей носить нельзя.
— Ничего посылать не буду. Куда нам. Там все отличные вещи будут, там такие коровы будут, что нашу белобочку и показать стыдно. Я, брат, не за тем еду. Я сам хочу поучиться, хочу посмотреть, что у других есть. Вот рабочих лошадей посмотрю, узнаю, где лучше купить.
— Лошадей, известно, рабочих в Зубове на ярмарке покупать будем, если не пожалеете денег, по сорока рублей на круг за лошадь назначите, самых рабочих лошадок купим.
— Овец, скот, машины разные посмотрю, масло.
— Как изволите, но уж насчет масла лучше авдотьиного не будет. Ни один купец еще не охаял. Сам Медведев, что в прошлом году масло купил, говорил Авдотье: делай всегда такое, никогда мимо не проеду. Когда отпускали прошедший раз без вас масло, Савельич хотел, как вы приказывали, подписать на кадках, откуда масло, чтобы в городе наше масло знали, так Медведев: зачем, говорит, писать — попа и в рогожке видно.
На другой день, рано утром мы отправились на машину. Кроме [127] Сидора, я взял еще с собой работника Никиту, который должен был пригнать обратно со станции лошадей и отвезти наше, то есть мое и Сидора, деревенское платье, в котором мы не решались показаться в городе. До станции 15 верст, нужно было ехать на телеге, по самой отвратительной грязной дороге, и уж, конечно, тут нельзя было и думать ехать в городском платье.
Моросил осенний дождик. Дорога, которую исправляет только божия планида, да проезд губернатора, от постоянных дождей совершенно размокла. Грязь, слякоть, тряская телега, промокший и как-то осунувшийся Никита в лаптях, порыжевшие луга, тощий кустарник. Невзрачная, но все-таки милая сердцу страна… Раз как-то мне случилось ехать по железной дороге с француженкой, в первый раз ехавшей из Парижа в Москву. Дело было осенью, погода стояла ненастная, по сторонам мелькали наши известные железнодорожные осенние виды. Француженка все время смотрела в окна вагона и все время тоскливо повторяла: Ah! quel pays! pas de culture! и сам вижу, что pas de culture, а все-таки, наконец, зло взяло. — Ну да, ну pas de culture, ну так что же, что pas de culture, а вот твой Наполеон, да еще какой, настоящий, по этим самым местам бежал без оглядки, а вы с culture города сдавали прусскому улану! А ну-ка пусть попробуют три улана взять наше Батищево. Шиш возьмут. Деревню трем уланам, если бы даже в числе их был сам «papa» Мольтке, не сдадим. Разденем, сапоги снимем — зачем добра терять — и в колодезь — вот-те и pas de culture. А не хватит силы, угоним скот в лес под Неелово — сунься-ка туда к нам! увезем хлеб, вытащим, что есть в постройках железного, — гвозди, скобы, завесы, — и зажжем. Все сожжем, и амбары, и скотный двор, и дом. Вот тебе и pas de culture, а ты город сдала трем уланам.
Да, пусть придут, пусть попробуют. Прочитав в газетах, что каждый прусский офицер снабжен биноклем для лучшего обзора местности, я на всякий случай — мы все убеждены, что немец не вытерпит и к нам сунется, — выписал себе из Петербурга хороший бинокль, 25 рублей заплатил. Прислали. Я — Сидора: «посмотри, говорю, что за штука; отлично в нее все видно». Сидор посмотрел и расхохотался. «Ишь ты, мельница к самому носу подошла». «Что, хорошо видно?». «Смешно — лес, что за полем, на самом носу». «Дай-ка сюда, я посмотрю». Я навел бинокль на отдаленное поле. «Отлично видно — я вижу в трубку, что по полю человек идет, ты видишь, Сидор?» «Вижу — это Григорий идет». Вот тебе и раз, думаю, тьфу ты пропасть! «Да разве ты можешь отсюда лицо разглядеть?» «Нет, лица не видать, а по походке вижу, что это Григорий, и полузипунишко синий его». Нет, нас не возьмут три улана!
Приехали на станцию, переоделись, пришли в вокзал, ждем поезда. Европа, цивилизация: по платформам жандармы разгуливают, [128] начальники в красных фуражках — точно гусары — пробегают, артельщики суетятся с кладью. В пассажирском зале буфет — водочка разная, закусочка, икорка, рыбка. Подошел к стойке, потребовал два стаканчика — один себе, другой Никите, — выпили, закусили калачиком, я выкинул два пятака. «Мало-с, пятьдесят копеек пожалуйте». — За два-то шкалика — пятьдесят копеек! — вступился Никита. «Помолчи, любезный, — обратился буфетчик к Никите, — здесь не кабак, господа сидят!». Никита оторопел. Европа! за полверсты от станции в кабаке на пятьдесят копеек осьмуху дадут, а здесь за ту же цену всего два шкалика, да и шкалики-то не форменные.
Пришел поезд. Сели мы с Сидором, — я, барин, во 2-м классе, а он в 3-м. В вагоне сидят два господина и разговаривают.
— Вот из А. пишут, — говорит один, — что крестьяне С-й, Г-й, П-й волостей постановили учредить в своих волостях народные школы…
— Но что же значит по одной школе на волость?
— Конечно, мало, но все-таки отрадно видеть, что народ стремится к образованию и, сознавая необходимость его, жертвует свои трудовые деньги на устройство народных школ.
Эге, думаю, господа-то городские, и наверно из Петербурга! не знают еще, что у нас все можно, что если начальство пожелает, то крестьяне любой волости составят приговор о желании открыть в своей волости не то что школу, а университет или классическую гимназию! Захотелось мне поговорить с господами, которые верят тому, что печатается в «Ведомостях». Захотелось проверить самого себя, потому что три года тому назад, когда я был еще в Петербурге, я тоже всему верил, что пишут в газетах, верил, что народ стремится к образованию, что он устраивает школы и жертвует на них деньги, что существуют попечительства, что есть больницы и пр. и пр. Словом, верил не только тому, что в какой-то волости крестьяне постановили приговором «учредить школу», но и собственным корреспондентским рассуждениям о том, что «отрадно видеть, как стремится народ к образованию» и пр.
Да… три года тому назад я всему этому верил. Но в деревне я скоро узнал, что многое не так, и что «Ведомостям» верить нельзя; дошел до того, что перестал читать газеты и только удивлялся; для кого все это пишется?
Я ехал из Петербурга с убеждением, что в последние десять лет все изменилось, что народ быстро подвинулся вперед и пр. и пр. Можете себе представить, каково было мое удивление, когда вскоре после моего водворения в деревне, ко мне раз пришел мужик с просьбою заступиться за него, потому что у него не в очередь берут сына в школу.
— Заступись, обижают, — говорит он, — сына не в очередь в школу требуют, мой сын прошлую зиму школу отбывал, нынче опять требуют.
— Да как же я могу заступиться в таком деле? — спросил я, [129] удивленный такою просьбою.
— Заступись, тебя в деревне послухают. Обидно — не мой черед. Васькин сын еще ни разу не ходил. Нынче Васькину сыну черед в школу, а Васька спорит — у меня, говорит, старший сын в солдатах, сам я в ратниках был, за что я три службы буду несть! Мало ли что в солдатах! — у Васьки четверо, а у меня один. Мой прошлую зиму ходил, нынче опять моего — закон ли это? Заступись, научи, у кого закона просить.
Действительно, когда зимой у мужика нет хлеба, когда чуть не все дети в деревне ходят в «кусочки», — как это было в первую зиму, которую я провел в деревне — и этими «кусочками» кормят все семейство, понятно, что мужик считает «отбывание школы» тяжкой повинностью. Но, присмотревшись, я скоро увидал, что даже и в урожайные годы совсем не так «отрадно и пр.», как пишут в «Ведомостях».
Впрочем, теперь со школами полегче стало; школы не то что уничтожаются, но как-то стушевываются. Вскоре после «Положения» на школы сильно было налегли, так что и теперь в числе двадцати, двадцатипятилетних ребят довольно много грамотных, то есть умеющих кое-как читать и писать. Но потом со школами стало полегче, и из мальчишек в деревне уж очень мало грамотных. Богачи, впрочем, и теперь учат детей, но в «своих», а не в «приговорных» школах: сговорятся между собою несколько человек в деревне, наймут на зиму какого-нибудь солдата, он и учит.
После школ пошли попечительства. Завели везде попечительства, и отчеты о них подают, но теперь и с попечительствами стало полегче.
Теперь более в ходу приговоры о пожертвованиях в пользу общества попечения о раненых, а в последнее время взяли верх приговоры об уничтожении кабаков и уменьшении пьянства. Стоит только несколько времени последить за газетами, и потом можно наизусть настрочить какую угодно корреспонденцию… «Крестьяне NN сельского общества приговором постановили, в видах уменьшения пьянства, из 4 имеющихся в селе N кабаков, уничтожить два», и затем — «отрадно, что в народе пробуждается сознание», и пр. и пр.
— Вас не обеспокоит, если закурю папироску? — обратился я к одному из пассажиров.
— Сделайте одолжение, — мы тоже закурим.
— Из Петербурга изволите ехать?
— Да, а вы, кажется, на этой станции сели?
— На этой.
— Вероятно, из местных землевладельцев?
— Да-с, есть именьишко неподалеку от станции.
— В Г. едете?
— Да-с, в Г., на сельскохозяйственную выставку.
— Мы тоже в Г.
— По судебной части, вероятно, служить изволите? [130]
— Да.
Разговор завязался. Господа всем интересовались, стали расспрашивать о земстве, о школах и пр. и пр.
— Помилуйте, говорю, все есть, не только школы — у нас классическая гимназия в уездном городе заведена, потому что торговля большая и купечество богатое! Везде школы, попечительства, земство, больницы, мировые судьи… Общество сельскохозяйственное есть! Выставка устроена!
И пошел, и пошел. Всем-то они интересуются, обо всем расспрашивают, а между тем машина все бежит да бежит; к большой станции подошла — обед.
— Да вот посмотрите, какова станция, отделка какая, цветы, сервиз, прислуга.
Пообедали, опять сели и начали болтать… Расспрашивают, как мы, землевладельцы, относимся к делу общественного образования.
— Сочувствуем-с, сочувствуем-с.
— А вот в других губерниях не так. Прискорбно, что иногда землевладельцы даже тормозят дело народного образования.
— Помилуйте, не может быть.
— А дело барона Корфа?
— Не знаю-с.
— Чрезвычайно интересное дело. Да вот прочитайте.
Господин достал из сумочки газету и подал мне.
Читаю: «20 мая в Александровске происходили выборы гласных из землевладельцев на 3-е трехлетие со времени открытия земских учреждений в Екатеринославской губернии, и на этих выборах забаллотирован (большинством 43 голосов против 30) известный педагог барон Н. А. Корф. Впрочем, барон Корф одержал полную победу над многочисленной партией своих противников и по-прежнему остается земским деятелем. Это случилось таким образом: 1 июня происходили сельские избирательные съезды в 5 местностях Александровского уезда, и из пяти крестьянских избирательных съездов барон Н. А. Корф избран в уездные гласные от крестьян на трех съездах одновременно; при этом избирательный съезд в селении Белоцерковке избрал барона Корфа большинством 185 голосов против 12. Число избирательных голосов по всем трем съездам в средней сложности составляет четыре пятых всего числа лиц, участвовавших в выборах; эти три избирательных съезда представляют приблизительно четыре пятых всего населения уезда». «Отрадно видеть, — говорит затем корреспондент или, может быть, редакция, — что крестьяне умеют ценить заслуги людей, работающих на пользу общую, и тем прискорбнее то, что местная интеллигенция, вместо того чтобы жить одними интересами с большинством, не щадит себя самой, высказываясь двумя третями голосов против лица, за которое высказываются четыре пятых населения всего уезда».
Прочитав статью, я сложил газету и молча подал городскому [131] господину, который с очевидным нетерпением ожидал, пока я кончу.
— Ну-с, что вы на это скажете?
— Ничего-с. Это бывает. В прошедшем году мне самому случилось быть на выборах гласных в одном из соседних уездов. Было то же самое. Некоторые лица, — люди, говорят, хорошие, — которые были забаллотированы на съезде землевладельцев, на крестьянских съездах были выбраны в гласные от крестьян огромным большинством. Это бывает-с.
— Однако это очень прискорбно, что местная интеллигенция так расходится с крестьянством, что крестьяне более ценят заслуги людей, работающих на пользу общую.
— Ну, нет, это не совсем так.
— Но вы же сами сказали, что это бывает. Разве вы не верите, что барон Корф был забаллотирован помещиками и выбран крестьянами?
— Верю, этому нельзя не верить, корреспондент не может сам сочинить факт. Верно, что крестьяне избрали барона Корфа гласным, но это еще ничего не значит.
— Как ничего не значит?
— Это еще не значит, что крестьяне умеют ценить педагогические заслуги. Вот, например, в «Ведомостях» пишут, что крестьяне и инородцы Иркутской губернии определили послать от каждого общества по сироте в Иркутскую классическую гимназию. Факт, без сомнения, верен, но неужели вы думаете, что инородцы сознают пользу классического образования?
— Отчего же?
Я с недоумением посмотрел на господина. Не понимает, вижу.
— Это, говорю, от начальства.
— Как?
— Может быть, г. барон Корф принадлежит к той партии, к которой принадлежат посредники.
— Так что же?
— А то, что если посредник похлопочет, так, конечно, не трудно быть избранным в гласные от крестьян. Это бывает. Крестьянам все равно, кого выбирать.
— Мне кажется, что вы рассуждаете как землевладелец, — прервал меня один из собеседников. Тут уж я не выдержал.
— Нет, позвольте, — говорю, — позвольте-с. Я не имею чести лично знать барона Корфа и ничего против него не имею. Педагогикой сам я не занимаюсь, даже ясного представления о том, что такое педагог, не имею; но из газет знаю, что г. Корф известный педагог, и что это деятельность полезная. И за всем тем, допустить, чтобы крестьяне потому именно выбрали г. Корфа, что умеют ценить заслуги людей, работающих на пользу общую, не могу. Не могу допустить, чтобы крестьяне Александровского уезда были столь развиты, как полагают «Ведомости». Помилуйте, этого [132] даже в Англии, во Франции нет!
— Однако ж?
— Позвольте. Угодно вам, выйдем на первой станции и поедем в любую деревню… Об заклад побьюсь, что вы не встретите ни одного крестьянина, который бы имел понятие о том, что такое педагог. Даже таких не найдется, которые могли бы выговорить это слово. Да что говорить о педагогах: вы редко встретите не то крестьянина, а даже дворника, целовальника, который, бы, например, понимал, что такое гласный и какая разница между гласным и присяжным заседателем. Не найдете крестьянина, который бы не боялся идти свидетелем в суд и был бы уверен, что председатель суда не может его выпороть.
— Однако ж как вы объясните выбор г. Корфа?
— Очень просто. Может быть, г. Корф, как добрый помещик, заслужил любовь соседних крестьян, и они, узнав о его желании быть гласным, избрали его в эту должность. Это возможно, это я допускаю. Но может быть и совсем другое: может быть, г. Корф имеет за себя посредника, посредник, в свою очередь, заказал кому следует выбрать г. Корфа, и вот он на трех крестьянских съездах избран в гласные от крестьян. Я не утверждаю, что было так; очень может быть, что крестьяне почему-нибудь любят г. Корфа, но вероятнее, что дело было так, как я предполагаю. Потому что обыкновенно это так бывает.
— Не может быть!
— Крестьянам все равно кого выбирать в гласные — каждый желает только, чтобы его не выбрали. А в газетах сейчас пропечатают: «отрадно видеть, что крестьяне умеют ценить» и пр., или: «прискорбно видеть, что местная интеллигенция не щадит себя самой, высказываясь против лица, за которое высказывается четыре пятых населения всего уезда» и пр.
— Значит, посредник имеет огромное значение?
— Посредник — все. И школы, и уничтожение кабаков, и пожертвования, все это от посредника. Захочет посредник, крестьяне пожелают иметь в каждой волости не то что школы, — университеты. Посредник захочет — явится приговор, что крестьяне такой-то волости, признавая пользу садоводства, постановили вносить по столько-то копеек с души в пользу какого-нибудь Гарлемского общества разведения гиацинтовых луковиц. Посредник захочет — и крестьяне любого села станут пить водку в одном кабаке, а другой закроют.
— Да как же так? Почему же так?
— Оттого, что начальство. Сами посудите. Волостной и писарь зависят от посредника, а крестьяне — от писаря и волостного…
— Однако посредников предполагается уничтожить.
— Это все равно; не будет посредников, другое начальство будет. Всегда было начальство, и теперь есть, только теперь оно новыми порядками пошло. Прежде само начальство все заводило: и [133] больницы, и школы, и суды; а теперь через приговоры то же самое делает. Без начальства каким же образом узнает народ, что нужно избрать гласных, поправлять дороги, заводить больницы и школы, жертвовать для разных обществ?
Между тем, покуда мы разговаривали, машина летит. Грустный вид по сторонам: болота, пустота и бесконечные пространства вырубленных лесов; кое-где мелькает деревушка с серенькими избами, стадо тощих коровенок на побуревшем лугу… pas de culture, pas de culture!
Удивительный контраст! мягкий диван в вагоне, зеркальные стекла, тонкая столярная отделка, изящные сеточки на чугунных красивых ручках, элегантные станции с красивыми буфетами и сервированными столами, прислуга во фраках, а отойдя полверсты от станции — серые избы, серые жупаны, серые щи, серый народ…
Стемнело, когда мы приехали в губернию. Взяли извозчика и поехали с Сидором в гостиницу. Извозчик привез в лучшую гостиницу: огромный каменный дом, широкая лестница, внизу общая зала с буфетом, сервированными столами, маленькими столиками; номер отвели, состоящий из двух комнат: побольше — приемная, с мягкою мебелью, зеркалами, поменьше — спальня с кроватью, умывальником и прочими принадлежностями. Пришла горничная — барышня! Сидору говорит «вы».
Передать трудно, какое впечатление производит вокзал железной дороги, поездка на машине, город, гостиница на европейский лад, после того, как более двух лет прожил безвыездно в деревне. И не далеко, кажется, но сопоставьте-ка проселочную дорогу и езду на телеге с ездою по железной дороге, постоялик на проселке, где ничего нет, кроме водки, настоящей водки-сивухи, и ратницких селедок по 3 копейки штука, где не знают ни носовых платков, ни салфеток, ни постельного белья, — с великолепной гостиницей!
Переодевшись, я отправился к родственнику, который, я знал, принимает большое участие в устройстве выставки, и застал у него общество: двух помещиков, приехавших на выставку, и старого немца, бывшего гувернера моего родственника. Немец, старый, сморщенный, много лет живший в доме моих родных, ужасно мне обрадовался: мы с ним не видались лет десять.
— Александер Николаевиш? скольки леты, скольки зимы, скольки води утекало.
— Здравствуйте, здравствуйте, Herr Sumpf! Wi geht’s?
— О, sehr gut, danke, danke.
Разговорились. Разумеется о франко-прусской войне, о papa Мольтке, об Uhlanen.
— Та, — заключил немец — мы теперь с вами поравнивались! Früher sie waren kaiserlich und ich war nur königlich, jetzt bin ich auch kaiserlich, ja’ich bin auch kaiserlich! — проговорил он [134] с восторгом и потрепал меня по плечу.
Через несколько месяцев после этой встречи немец заболел и умер в нашем губернском городе в госпитале, и последнее его слово перед смертью было: jetzt bin ich auch kaiserlich!
Познакомился я с помещиками, которые, оказалось, привели на выставку скот. Потолковали. Оказалось, что еще многое ожидается, что пока еще прислано очень мало. Отправились в клуб. Великолепие: огромная читальная зала, лампы с абажурами, большой стол, заваленный газетами и журналами, несколько господ, углубленных в чтение. Один опустил газету и задумался: по серьезному выражению лица, по морщинам на лбу, по сосредоточенности взгляда, устремленного на противоположную стенку, видно, что он размышляет о судьбах Наполеона IV. Другой, судя по игриво улыбающемуся лицу, очевидно, вкушает фельетон из петербургской жизни. Третий, судя по либерально-сладко- торжественной улыбке, — можно подумать, что это сам редактор газеты, ежедневно сто раз повторяющий слова «отрадно» и «прискорбно», — читает корреспонденцию из Ташкента, в которой сообщается, что сарты, сознавая всю важность развития шелководства, положили собрать сумму в 100.000 рублей для устройства в Петербурге при ботаническом саде школы шелководства и плантации для разведения лучших пород тутовых деревьев. Взглянув на читальную залу, мы прошли далее. Вот бьются несколько партий за зелеными столами, и за одним из них — источник всех этих «отрадно», тот, который пожелает — школы сделает, пожелает — кабаки сократит, пожелает — пожертвует на устройство российского помологического сада, одним словом, мировой посредник, ловко подводит короля пик. Обошли все комнаты, потолковали с земским деятелем, который объяснил нам проект какого-то особенного банка, зашли в столовую и сели за еду. В первом часу ночи я вернулся в гостиницу. Сидор спал на диване первой комнаты, которую я предоставил на ночь в его пользование, предварив, чтобы он, ложась, снимал дегтярные сапоги. Услыхав, что я вошел, Сидор вскочил, бросился снимать с меня шубу и первое его слово было:
— Ужин требовал. Спросили, что подать. «Что варили», говорю. «Что прикажете?». «Щей бы, говорю, горяченьких с говядинкой, — барин приказал ужин господский спросить». Извольте-с. Пождал, принесли так махонькую мисочку, и хлебца два кусочка — не то хлеб, не то калач! Съел. Еще, спрашиваю, какое варево есть? «Что прикажете?». «Неси, что на ужин варили. Да кашки, говорю, нет ли?». Принес на махонькой тарелочке — не то каша, не то горох, не то грибы, — не разберешь. Съел. Еще принесли — так кусочек говядинки. Съел. Еще принесли — куренка кусочек. Еще пряничек принесли. Сколько следует? Рубль. Как рубль, ах ты! — Не извольте кричать, говорит, а не то к мировому! — К хозяину вниз ходил: рубль, говорит! Нет, вы, А. Н., лучше суточные мне назначьте, я [135] себе сам покупать буду, а то здесь с голоду околеешь.
На другой день я предоставил Сидору харчеваться на 30 копеек в день, как он знает. Первый день он купил десять трехкопеечных булок, на другой день два фунта колбасы, на третий — хлеба, луку, квасу, постного масла и приготовил себе мурцовку. Потом норма питания установилась: калачи и мурцовка.
Улегшись в постель, я долго не мог уснуть; все думалось, сколько перемены в два года, и какая радикальная перемена! Три года тому назад я жил в Петербурге, служил профессором, получал почти 3000 руб. жалованья, занимался исследованиями об изомерных крезолах и дифенолах, ходил в тонких сапогах, в панталонах на выпуск, жил в таком теплом доме, что в комнатах можно было хоть босиком ходить, ездил в каретах, ел устрицы у Эрбера, восхищался Лядовой в «Прекрасной Елене», верил тому, что пишут в газетах о деятельности земств, хозяйственных съездов, о стремлении народа к образованию и т. п. С нынешней деревенской жизнью я был незнаком, хотя до 16 лет воспитывался в деревне. Но то было еще до «Положения», когда даже и не очень богатые помещики жили в хоромах, ели разные финзербы, одевались по-городски, имели кареты и шестерики. Разумеется, в то время я ничего не знал о быте мужика и того мелкого люда, который расступался перед нами, когда мы, дети, с нянюшкой, в предшествии двух выездных лакеев, входили в нашу сельскую церковь. Затем я прослужил 23 года в Петербурге, откуда только иногда летом ездил для отдыха к родным в деревню. Вообще с деревней я был знаком только по повестям, да и то по повестям, рисующим деревенский быт до «Положения», о крестьянстве же знал только по газетным корреспонденциям, оканчивающимся «отрадно» и пр. Я верил, что мы сильно двинулись вперед за последнее десятилетие, что народ просветился, что всюду идет кипучая деятельность: строятся дороги, учреждаются школы, больницы, вводятся улучшения в хозяйстве. Всему верил, даже в сельскохозяйственные съезды, в сельскохозяйственные общества; сам членом в нескольких состою.
А теперь я живу в деревне, в настоящей деревне, из которой осенью и весной иной раз выехать невозможно. Не служу, жалованья никакого не получаю, о крезолах и дифенолах забыл, занимаюсь хозяйством, сею лен и клевер, воспитываю телят и поросят, хожу в высоких сапогах с заложенными в голенища панталонами, живу в таком доме, что не только босиком по полу пройти нельзя, но не всегда и в валенках усидишь, — а ничего, здоров. Езжу в телеге или на бегунках, не только сам правлю лошадью, но подчас и сам запрягаю, ем щи с солониной, борщ с ветчиной, по нескольку месяцев не вижу свежей говядины; и рад, если случится свежая баранина, восхищаюсь песнями, которые «кричат» бабы, и пляскою под звуки голубца, не верю тому, что пишут в газетах о деятельности земств, разных съездов, комиссий, знаю, как делаются [136] все те «отрадные явления», которыми наполняются газеты, и пр. Удивительная разница. Представьте себе, что человек не верит ничему, что пишется в газетах, или, лучше сказать, знает, что все это совсем не так делается, как оно написано, и в то же время видит, что другие всему верят, все принимают за чистую монету, ко всему относятся самым серьезнейшим образом!
Мысль переехать на жительство в деревню и заняться под старость хозяйством, которое давно уже меня интересует и для которого я работал не мало в теоретическом отношении, давно уже сидела у меня в голове. Я ждал только, пока выслужу пенсию, до которой служить оставалось недолго, и затем думал делать хозяйственные опыты, в роде Boussingault, и разрешать учено- хозяйственные вопросы…
Я глубоко убежден, что наше хозяйство не скоро подвинется, если не явятся люди, которые, будучи теоретически подготовлены, займутся им на практике. Выработанные естествознанием истины неизменны, космополитичны, составляют всеобщее достояние, но применение их к хозяйству есть дело чисто местное. Растение живет точно так же в России, как и в Англии, и здесь, и там оно требует, например, для своего развития фосфорной кислоты; кость как в России, так и в Англии состоит из фосфорно-кислой извести; в каком-нибудь сельце Сикорщине можно точно так же, как и в Эльдене, вывести кукурузу в водном растворе; но когда дело идет о практическом применении костяного удобрения или о возделывании пшеницы, то не всегда можно применить те способы, которые употребляются в Англии или Германии. Естественные науки не имеют отечества, но агрономия, как наука прикладная, чужда космополитизма. Нет химии русской, английской или немецкой, есть только общая всему свету химия, но агрономия может быть русская или английская, или немецкая. Конечно, я не хочу этим сказать, чтобы мы не могли ничего заимствовать по части агрономии из Германии, но ограничиваться одною западною агрономией нельзя. Мы должны создать свою русскую агрономическую науку, и создать ее могут только совместные усилия ученых и практиков, между которыми необходимы практики, теоретически подготовленные. Нельзя себе представить, чтобы теоретик, профессор академии, не только не занимающийся практически хозяйством, но и вполне удаленный от хозяйственной практики, мог создать систему хозяйства для известной местности. И точно так же трудно ожидать этого от практика, идущего вперед ощупью. Между чистыми практиками и теоретиками-учеными, из которых одни работают по данным приемам в самих хозяйствах, а другие занимаются в лабораториях разработкою агрономических вопросов, должны существовать, в качестве связующего звена, люди, способные понять ученые труды теоретиков и в то же время занимающиеся практикою.
Хозяйство меня всегда интересовало, теоретическое же занятие [137] хозяйством не удовлетворяло, потому что хотелось применить теорию на деле; понятно, что иное дело заниматься стратегией в кабинете и иное дело применять ее на войне. Выслужив пенсию, я сам думал уехать в деревню. Судьба решила, однако, иначе. Мне пришлось оставить службу раньше срока. Я мог при этом выбрать любое из двух: или поселиться в доме своего богатого родственника в деревне, где мне был предоставлен полный городской комфорт и где я, отлично обставленный в материальном отношении, мог бы зарыться в книгах и, отрешась от жизни, сделаться кабинетным ученым, или уехать в свое имение, страшно запущенное, не представляющее никаких удобств для жизни, и заняться там хозяйством. Я выбрал последнее.
Я решился ехать в свое имение и сесть там на хозяйство. Раз задавшись этой мыслью, я оставлял Петербург, веселый, полный надежд, с жаждой новой деятельности и работы. Уехал я в январе. Вы помните, какая ужасная зима была в 1871 году. Уезжая из Петербурга, я оделся очень тепло, но совершенно не практично. городское платье, высокие валенки, тяжелая теплая шуба, длинный шарф.
На станцию меня приехали провожать несколько родственников и друзей; в числе провожавших была одна близкая моя родственница, немолодая помещица, долго жившая и хозяйничавшая в деревне, но недавно переехавшая в Петербург искать новой деятельности. Разумеется, разговор шел о моей будущей деятельности; я был весел, строил планы, увлекался…
— Не знаю, не знаю, — говорила моя родственница, — дай тебе бог справиться с хозяйством; может быть, оно у тебя и пойдет, только не знаю… Одного боюсь: сопьешься ты в деревне.
— Отчего?
— Так. Мало ли бывало таких, которые ехали в деревню полные сил, с жаждой деятельности, а там спивались. А. спился, В.спился, — а умнейшие были люди!
— Да отчего же?
— Ты подумай только, что ты всегда будешь один; представь себе только зиму, длинные вечера… Если бы вас собралось несколько в одном месте…
— Не сопьюсь.
Я не спился, но понимаю, как спиваются и отчего спиваются.
Зазвонили. Я сел в вагон.
Холод в вагоне был неимоверный; сначала еще ничего, но в половине ночи я уже не мог вытерпеть. Хотя я был одет в теплую шубу, высокие валенки, обвязан шарфом, — словом, так укутан, что едва мог двигаться, но, проехав несколько станций в нетопленом и почти пустом вагоне, — кроме меня, был еще один только пассажир, — я не мог долее терпеть. Нельзя было дышать таким холодным воздухом — сейчас же захватило горло. Я не выдержал, приплатил и пересел в отапливаемый вагон первого класса. Вот так деятель! — думалось мне, — что же я буду делать в деревне, как буду [138] хозяйничать, если не могу вынести даже несколько часов на морозе? Очень меня это огорчило, и я утешился только тем, что другой пассажир, сидевший в одном со мною вагоне, еврей, тоже не выдержал, — а на что уж крепкий насчет копейки народ евреи, — и одновременно со мною пересел в отапливаемый вагон. Утром приехали на станцию, где следовало пересесть в вагоны другой линии; пришлось ждать поезда несколько часов в вокзале. Петербург еще продолжается по линии железной дороги; в вокзалах станций все глядит городом: городская мебель, буфеты с бутылками, по-господски сервированные столы, прислуга во фраках; но кто это строит такие станции? Холод в комнатах такой, что невозможно скинуть шубу, и я только удивлялся, каким образом прислуга в состоянии выдерживать такую температуру во фраках. Пообедали, напились чаю, пообогрелись немного. Под вечер пришел поезд, на котором мы должны были ехать далее; новые вагоны оказались еще хуже прежних; это маленькие вагончики, в роде четырехместных карет с дверями по обеим сторонам, устроенные по образцу прусских вагонов. Представьте себе, что в 30° мороза вы сидите в маленькой будочке, с дверями по обеим сторонам, да еще добро бы народу было много, а то мне всю дорогу пришлось ехать вдвоем с другим пассажиром. Вагоны не отапливаются, но под сиденьем на станциях кладут какие-то немецкие грелки, от которых пользы тем меньше, что поезд поминутно останавливается. Приедем на станцию, положат грелки, отъедем, и остановимся в поле. И стоим, стоим… Целую ночь мы так мучились. На рассвете приехали на большую станцию, где опять пришлось ждать поезда. Опять холодный вокзал, опять бесконечное чаепитие и скука. Пришел поезд, и мы отправились далее; тут я отдохнул. В этом поезде вагоны были большие, хорошо отапливались, пассажиров много, сидеть удобно. День случился красный, выглянуло солнышко, все оживились.
Первая встреча с новой жизнью сильно меня озадачила. Мороз в 30° так меня донял, что я положительно не мог дышать холодным воздухом: горло разболелось, самого трясет лихорадка. Тяжелая шуба и высокие валенки, которых нельзя было скидывать на станциях, мешали ходить, и я вынужден был все время сидеть неподвижно, как истукан. А посмотришь из окна вагона туда, где предстояло жить и действовать, — снег, снег и снег! Все занесено снегом, все замерзло, и если бы не дымок, выходящий из занесенных снегом избушек, мелькавших по сторонам дороги, то можно было бы подумать, что едешь по необитаемой тундре. Я всматривался в эти избушки, и думалось мне, как это живут там, как я буду жить, что я буду делать, как буду хозяйничать, если с первого дня уже чувствую, что не в силах выносить этот ужасный холод. Так мне было горько, что я впал в совершенное уныние и чувствовал, что энергия, с которою я оставлял Петербург, меня покидает…
Теперь, проживя три года в деревне, я ко всему [139] приспособился, и, главное, приспособил костюм, потому что в нем вся суть дела.
В настоящее время тот, кто хочет заниматься хозяйством самолично, кто хочет сам распоряжаться как техническою, так и коммерческою стороною хозяйства, кто не имеет возможности держать множество прислуги для личных услуг, тот должен все изменить, начиная с костюма и кончая расположением построек в усадьбе, потому что у нас все было приспособлено для барской жизни с множеством прислуги.
«Положение» совершенно изменило все отношения, все условия жизни, и мне кажется, что с этим вместе естественно должен измениться и весь быт. Если в хозяйстве вы делаете какое-нибудь существенное изменение, то оно всегда влияет на все отрасли его и во всем требует изменения. В противном случае нововведение не прививается. Например, положим, вы ввели посев льна и клевера — сейчас же потребуется множество других перемен и, если не сделать их, то предприятие не пойдет на лад. Потребуется изменить пахотные орудия и вместо сохи употреблять плуг, вместо деревянной бороны — железную, а это в свою очередь потребует иных лошадей, иных рабочих, иной системы хозяйства по отношению к найму рабочих и т. д. Понятно, что то же самое должно быть и относительно склада жизни, если случилось такое глубокое изменение в отношениях, какое вызвано «Положением». Все должно измениться, и то, что неспособно на изменение, то, что не может его вынести, должно погибнуть.
Скажу насчет костюма. Барский костюм до такой степени отличен от мужицкого, приспособленного к образу жизни всего населения страны, что человек, носящий барский костюм, по необходимости должен носить с собою и всю обстановку, соответствующую этому костюму. Даже по железной дороге, даже в губернских и уездных городах, где еще все-таки до известной степени продолжается петербургская городская жизнь, уже чувствуется несостоятельность городского барского костюма, в деревне же он положительно немыслим.
Я выехал из Петербурга, одетый в городское платье: накрахмаленная рубашка, пиджак, тонкие комнатные сапоги; сверху: тяжелая шуба, меховая шапка, валенки до колен. Непрактичность этого костюма выказалась уже во время путешествия по железной дороге. На второй день после выезда из Петербурга, я почувствовал то, о чем рассказывает Гете в «Italiänische Reise».
Torbole den 12 September 1786.
In der Abendkühle ging ich spazieren, und befinde mich nun wirklich in einem neuen Lande, in einer ganz fremden Umgebung Die Menschen leben ein nachlässiges Schlaraffen-leben: erstlich haben die Thüren keine Schlösser; der Wirt aber versicherte mich, ich könnte ganz ruhig sein, und wenn alles was ich bei mir hätte aus Diamanten bestände; zweitens sind die Fenster mit Ölpapier statt [140] Glasscheiben geschlossen; drittens fehit eine höchst nöthige Bequemlichkeit, so das man dem Naturzustande hier ziemlich nahe kommt. Als ich den Hausknecht nach einer gewissen Gelegenheit fragte, deutete er in den Hof hinunter: «quiabasso puo servirsi» (вот там можно расположиться!); ich fragte: «dove?» (где?) — «da per tutto dove vuol!» (да везде, где угодно) antwortete er freundlich. Durchaus zeigt sich die gröste Sorglosiglkeit, doch Leben und Geschäftigkeit genug…[2]
Заручившись авторитетом Гете, продолжаю.
— Где? — спросил я у сторожа.
— А вон там будочка.
Конечно, как видите, мы ушли далеко вперед от Италии времен Гете, и сторож вокзала не говорит, как итальянский Hausknecht, «везде, где угодно», а указывает будочку. Отправляюсь в будочку, конечно, в шубе, потому что от вокзала до будочки 200 шагов, а мороз 30°. Вхожу — будочка из теса, все покрыто льдом. Что тут делать?
Приехав в губернский город, я остановился в лучшей немецкой гостинице. Гостиница — совершенно немецкая: хозяин немец, лакеи немцы, горничные немки, точно в Кенигсберге или Дюссельдорфе. Переночевав, спрашиваю на другой день поутру: «где?» Показали — наверху. В одном пиджаке отправляюсь по холодной лестнице, после долгих поисков нахожу комнату с надписью Retirade, вхожу — все покрыто льдом, хоть на коньках катайся. Как не простудиться при такой обстановке?
А это еще железная дорога, губернский город! Здесь все-таки хоть будочки, здесь, наконец, есть жиды-факторы, есть немцы, любящие чистоту и считающие вас «Русска свиня», а в деревне… Даже на постоялых дворах редко встречаются какие-нибудь приспособления, в крестьянских же дворах ровно ничего нет. Путешествовать в городском костюме при таких условиях очевидно возможно, только имея при себе «Петрушку». В былое время барин всегда имел при себе Петрушку или двух Петрушек и возил с собою всякую посудину. Тогда, конечно, можно было одеваться как угодно.
А теперь! Когда-то еще заведутся на постоялых дворах разные приспособления, как у цивилизованных людей! А пока этого нет, нужно или выходить на мороз в пиджаке, или переменить костюм. Вообще господин, одетый в городское платье и шубу, без прислуги буквально ступить шагу не может. Не говоря о том, чтобы, например, запречь лошадь, даже править лошадью, присмотреть за нею на постоялом дворе, сводить ее на водопой, — ничего нельзя. А Петрушки нет и Селифана нет! Необходимо изменить костюм, необходимо иметь такой, который был бы тепел, легок, не стеснял движений, чтобы в нем можно было и в избе сидеть, где дует и от окон, и от дверей и на двор выйти, и около лошади присмотреть. Теплый пиджак, пиджак на меху — все это не подходит; в конце [141] концов вы непременно придете к тому, что зимою найдете самым удобным костюмом полушубок.
Но надевать полушубок сверх городского платья не имеет смысла. Полушубок должен заменять пиджак. Мужик носит полушубок, как комнатное одеяние, и снимает его только во время обеда и ужина; он сидит в полушубке в избе, выходит в нем во двор, в нем же работает. Надев полушубок поутру, он не снимает его до вечера, за исключением обеда — потому что работает в полушубке на дворе, задает скоту корм, носит и рубит дрова. Хозяин находится в таком же положении: он, если и не работает сам, а только распоряжается работами, все-таки целый день должен быть на дворе. Отправляясь в дорогу, мужик сверх полушубка надевает или шубу-тулуп — в сильные морозы, или армяк — в ненастное время. Скинув шубу на морозе и оставшись в полушубке, можно делать всякую работу; приехав на постоялый двор и скинув шубу, мужик остается в полушубке, который не снимает в избе, пока не сядет за стол, в том же полушубке он выходит во двор посмотреть лошадей. Полушубок есть самая подходящая для нас зимняя одежда, когда он надет прямо сверх жилета или шерстяной рубахи гарибальдийского покроя — такая рубаха для нас тоже очень подходящий костюм и соответствует мужицкому суконному полузипуннику. В полушубке тепло и движения нисколько не стеснены; покрой его чрезвычайно рационален; рукава длинны, в локте широки и на конце узки — свободно и не продувает; на груди двойной мех, полы длинны и одна заходит за другую, талия длинная. Раз вы надели полушубок, вам нужен пояс, как у мужика, или ремень, как у бывшего дворового человека, для того, чтобы стянуть полушубок в талии. Затем на шею шерстяной шарф, рукавицы, шерстяные чулки, валенки, теплая шапка, длинные волосы, чтобы закрыть уши, башлык. Башлыки теперь сильно распространились между приказчиками, бывшими дворовыми, мещанами, купцами, ездящими по уезду; у крестьян же башлыки встречаются редко, потому что крестьянин старается вообще ничего не покупать и обходиться своим, непокупным.
Одевшись таким образом, зимой вам удобно. Холодно или ненастно — вы надеваете шубу или армяк. Стало теплее — шубу долой. Разладилось что-нибудь в упряжи, засела лошадь в сугроб — шубу долой, в полушубке можно и на морозе наладить, помочь лошади. Приехали на постоялый двор, сидите в валенках и полушубке, потому что в избе обыкновенно отовсюду дует.
Удобно везде: дома, в хозяйстве, в дороге, в сношениях с крестьянами, попами, купцами, мещанами, вообще с людьми, которые живут, как говорится, по-русски и русский костюм не считают неприличным. Но этот же костюм неудобен в сношениях с помещиками. Ездить в гости в таком костюме нельзя. Нельзя сидеть в комнатах в валенках и полушубке; в теплой комнате, во-первых, жарко, во-вторых — валенками испачкаешь пол, а полушубком — мебель. [142] Распростаться, снять полушубок, как делают крестьяне в теплой избе, и остаться в рубахе и жилете неприлично, и этим все будут скандализироваться. Таким образом, выходит, что или вовсе нельзя бывать у помещиков, которые живут по-барски, или нужно иметь два костюма — городской и деревенский. Я соединяю одно с другим: весною, осенью, зимой дома хожу в полушубке и валенках или высоких сапогах и в таком же костюме бываю у крестьян, прасолов, попов и помещиков средней руки, живущих подобно мне; в гости же к барам езжу в немецком платье, слегка измененном.
Как было бы хорошо носить несколько измененный русский костюм. Русская рубаха, широкие панталоны, высокие сапоги — что может быть удобнее в деревне? Сверху — летом пиджак и для защиты от пыли легкий армячок, зимою — полушубок. Русский костюм, несколько измененный, уже мало-помалу проникает в среду небогатых помещиков; когда же выкупные свидетельства и леса будут съедены, когда старые, до «Положения» построенные дома, экипажи, сбруя придут в негодность, когда не будет более места на службе, когда землевладельцы станут заниматься сами хозяйством, когда провинция опять населится, тогда, я уверен, русский костюм сделается господствующим, тем более, что и начальство, наконец, перестанет на него коситься.
Но не один только костюм не соответствует новому порядку вещей. Все нужно изменить. До сих пор все еще держится старым заведением, и это-то старое заведение одна из главных причин, почему помещики не справляются с хозяйством. Все нужно изменить и приспособить к новому порядку, потому что все, начиная от постройки дома и кончая сапогом на ноге, при старом заведении устроено так, что требует множество прислуги. Как я ни жался, как ни старался сократить свой штат, но все-таки еще не достиг желаемого результата, все-таки значительная часть дохода идет на содержание людей. А я еще не имею ни кучера, ни лакея, ни повара.
У меня в усадьбе четыре двора: красный двор, рабочий двор, скотный двор, хлебный двор, и все эти дворы раскинуты на огромном пространстве.
На красном дворе находятся «хоромы», т. е. дом, в котором живу я (барин), и в котором или подле которого полагалось жить моей прислуге (повар, экономка, лакей, горничная, казачок, девочки и пр. и пр.), амбары для хлеба (для того, чтобы барин мог из окна видеть, когда ходят в амбар), каретный сарай для экипажей (к сожалению, я никаких экипажей в нем не нашел, кроме зимней повозки таких громадных размеров, что и лошадей под нее не подберешь), погреб и ледник. На рабочем дворе находятся избы для рабочих и застольной, рабочий сарай. На скотном дворе изба для скотников, хлевы для скота, конюшни и пр. Все это раскинуто на горе, разумеется; есть и роща — первый признак господской [143] усадьбы. Затем два огорода, два колодца под горой, дрова лежат в трех местах. С утра начинается хождение с одного двора на другой. Сторож, как только проснется, идет на скотный двор за лошадью и начинает возить в разные места воду; подойщицы, шлепая по грязи, отправляются доить скот, со скотного двора несут потом молоко на красный, застольная хозяйка десятки раз в день бегает с одного двора на другой, то в амбар, то в ледник, то в молочную и т. д. Ничего не приспособлено для сокращения труда, времени, для защиты от грязи, непогоды. Я думаю, что если бы приспособить все постройки и расположить их вместе на небольшом пространстве, сделать один двор, как у крестьян и купцов бывает, то число домашних рабочих можно было бы уменьшить наполовину, да и рабочим было бы удобнее, потому что не пришлось бы ходить по грязи.
Пробыв несколько дней в губернском городе, где живут любящие чистоту немцы, и несколько оправившись от лихорадки и горловой болезни, я поехал по железной дороге на станцию, в пятнадцати верстах от которой лежит мое поместье. На станцию за мной приехал староста в саночках одиночкой. Белые саночки без подрезов, плохонькая косматая лошадка, староста в валенках, полушубке и шубе, мужик с подводой на тощей лошаденке для перевозки моей клади, снег, мороз… Вот она, настоящая деревенская жизнь, подумал я. Так как я уже обтерпелся и начал привыкать к холоду, то прежнее настроение духа прошло. Опять явилась энергия, жажда новой деятельности и на душе стало как-то радостно и светло. Все мне нравилось: и саночки, и лошадка, и то, что я сам буду править. Садясь в саночки, я заметил в них ружье.
— Зачем это ружье? — спрашиваю у старосты.
— Для случаю; может, и тетеревок попадется.
Потом я увидал, что здесь зимой почти каждый ездит вооруженным для «случаю». Господа побогаче по преимуществу возят с собою револьверы. Мелкие господа, приказчики, старосты, дворовчики, крестьяне, у которых есть ружья, возят или носят с собою ружья, а у простого мужика или топор за поясом, или дубина в руках: каждый, в особенности зимой, отправляясь куда-нибудь один, берет с собой про запас что-нибудь. Не подумайте, чтобы у нас было не покойно: ни об убийствах, ни о грабежах, ни о крупных воровствах — конокрадство появилось только в последнее время — в наших местах не слышно. А между тем каждый имеет при себе «запас для случаю», неровен час, зверь или злой человек наскочит. Конечно, прежде всего зверя боятся, но и «случай» всегда имеют в виду, и каждый смотрит подозрительно на всякого встречного, точно ожидает в нем встретить разбойника. Я думаю, однако, что оружие огнестрельное, например, ружье, револьвер, в смысле его применения, вещь бесполезная, и что дубина в сильных руках гораздо лучше; но ружье имеет значение для «страху»: все-таки не так сунется, если видит в руках ружье или другой какой-нибудь [144] запас. Применить к делу револьвер редко может встретиться надобность, потому что у нас нет специалистов по части грабежей, нет людей, которые занимались бы этим делом, как настоящие разбойники, и поджидали проезжающих на дорогах. Конечно, бывают и убийства, и грабежи, но большей частью случайно, без заранее обдуманной цели, и обыкновенно совершаются выпивши, часто людьми в обыденной жизни очень хорошими. «Не клади плохо, не вводи вора в соблазн» — говорит пословица. Лежит вещь «плохо», без присмотра — сем-ка возьму, вот и воровство. Человек хороший, крестьянин-земледелец, имеющий надел, двор и семейство, не то чтобы какой-нибудь бездомный прощелыга, нравственно испорченный человек, но просто обыкновенный человек, который летом в страду работает до изнеможения, держит все посты, соблюдает «все законы», становится вором потому только, что вещь лежала плохо, без присмотра. Залезли ребята в амбар утащить кубель сала, осьмину конопли, хозяин на беду проснулся, выскочил на шум, дубина под руку кому-нибудь из ребят попалась — убийство. Сидели вместе приятели, выпили, у хозяина часы хороши показались приятелю, зашедшему в гости, нож под руку попался — убийство. Выпивши был, на полушубок позарился, топор под руку попался, «он» (бес) подтолкнул — убийство. Пили вместе, деньги в кабаке у него видел, поехали вместе и т. д.
Все «случай». Повторяю, специалистов по части убийств и грабежей, настоящих разбойников нет, но каждый всегда опасается «случая» и остерегается всякого, даже своего знакомого. Встретились вы с человеком в глухом месте — иди, брат, своей дорогой, отваливай прочь, кто тебя знает, что у тебя на уме, да и сам ты не знаешь, что тебе сейчас на ум придет. Встречный же, видя, что вы с «запасом», остерегается. Меня с первого раза ужасно поразила та осторожность и недоверчивость, с которой смотрит дорогой мужик на каждого встречного, особенно, если имеет при себе деньги. Едем мы вдвоем с Сидором — ничего; чуть только он заметит какого-нибудь пешехода, особенно если место глухое, лесистое, — сейчас вожжи подбирает, искоса посматривая на прохожего. Чуть что, — и по лошадям. Потому, неровен час, в нутро к человеку не влезешь, что у него на уме, не узнаешь. Ко всему этому я теперь привык, но сначала меня как-то коробило, когда я видел, что меня лично, самого меня, каждый считает способным убить, ограбить, обокрасть, обмануть, надуть, обвесить, обмерить, обсчитать. Конечно, в три года крестьяне соседних деревень, в особенности из молодых, мало-помалу стали доверчивее, видя, что я не обсчитываю, не обманываю, плачу по уговору, не прижимаю.
К вечеру я приехал в деревню. Староста обо всем уже позаботился: протопил печи, убрал дом. Только что прошел слух о моем приезде, о том, что в Б. приехал на житье барин, — почему-то [145] все думали, что я чуть не генерал и уж по крайней мере полковник, — ко мне начали являться различные люди, наниматься в ключники, буфетчики, повара, кучера, лакеи, конторщики, ключницы, экономки, прачки, горничные. Все думали, что я, как барин, поселившийся в деревне и, значит, нажившийся на службе, непременно обзаведусь, то есть возьму экономку, куплю прежде всего лошадей, парадную сбрую, экипаж. Каково же было удивление всех, когда я перевел старосту в дом, поручил жене его готовить мне кушанье, взял для прислуги и работ молодого крестьянина, завел всего одну лошадь, стал разъезжать одиночкой, дома никакого не устраивал, но увеличил количество скота, стал расчищать луга, сеять лен…
Взволнованный воспоминаниями обо всем пережитом, я долго не мог заснуть, на другой день встал поздно и тотчас же отправился на выставку. Спешил я потому, что в этот день должно было совершиться открытие выставки, и я обещал Сидору показать архиерея.
Открытие выставки было торжественное. Молебствие совершал сам преосвященный. Публики мало. Присутствовали при открытии только начальство, распорядители выставки, которые отличались от прочих большими зелеными кокардами из шелковых ленточек — почему зелеными? потому ли, что зеленый цвет есть цвет надежды, потому ли, что сельский хозяин летом, конечно, живет среди зелени? Человек пять-шесть экспонентов, несколько учеников земледельческого училища, присланных на выставку, несколько дам, пришедших, очевидно, для молебствия. Съехавшихся на выставку из губернии сельских хозяев изображали мы двое, то есть я и Сидор: я был представителем земледельцев-помещиков (только один я во всей губернии нашелся, что поехал на выставку), Сидор представителем крестьянского сословия. Взглянув мельком на выставленные в главном здании хлеба и овощи, можно было подумать, что огородничество у нас в губернии процветает, потому что были выставлены такие тыквы, кукуруза, артишоки, капуста, — ума помрачение! Сидора в особенности заинтересовали тыквы, когда он узнал, что их можно есть. Большие кочни капусты ему тоже понравились, потому что у крестьян на капусте обыкновенно бывает только хворост, а если и случаются кочешочки, то не больше хорошего яблока.
— Это, должно быть, огородники выводили, А. Н.?
— Разумеется.
— Ну, так. Знают эти огородники.
У наших крестьян огородничество в крайне плохом состоянии, белой капусты даже у самого зажиточного крестьянина вы не увидите и для приготовления капусты обыкновенно употребляется свекла, зеленый капустный лист — хворост — и свекольник, вследствие чего капуста выходит серая. Крестьяне наши убеждены, что огородники, [146] которые снимают огороды по господским домам и у которых отлично растут всякие овощи, потому выращивают хорошие овощи, что «знают», т. е. умеют наговаривать, ворожить.
Взглянув мельком на хлеба и овощи, мы с Сидором, пока преосвященный с начальством осматривали главное здание, побежали в особенное помещение, устроенное для скота: лошади и скот более всего интересовали нас, а Сидора в особенности лошади, к которым каждый крестьянин имеет пристрастие. Пришли в помещение для скота: стойла устроены как следует, но пусты. Наша губерния выставила всего только одну лошадь. Стоит
Одна бедняжечка, как рекрут на часах,
и попоной покрыта, должно быть, от глазу, и ярлычок прибит, на котором написано: арденско-русской породы. Попросил, чтобы сняли попону — сняли, показали: чалая кобыла, хорошая кобыла! Расспросил: говорят, родилась от простой кобылы и арденского жеребца из случной конюшни. Хорошая лошадь, как раз в жеребца уродилась, чалой масти, зад широкий, росту большого, грудь хорошая — разумеется на корму. Думал купить — не для работы, конечно, а для проезду одиночкой — не продается. Спрашиваю, нет ли на вашем заводе еще таких лошадей на продажу? Молчит. Так толку и не добился. Таким образом, вся наша губерния только одну лошадь выставила, соседние губернии ничего не выставили. Этой лошади дали серебряную медаль и в отчете о выставке напечатано так: «метису арденско-русской породы, как доказывающему улучшение местного коневодства путем скрещивания с одною из лучших пород рабочих лошадей, малую серебряную медаль Московского общества улучшения скотоводства в России». Когда я прочитал отчет, то пожалел, что не послушал Ивана старосту и не послал на выставку свою корову-белобочку, может, и ей что-нибудь выкинули бы, как метису, доказывающему улучшение местного скотоводства. Медалей, говорят, было заготовлено штук 50, в том числе золотых и серебряных 36, да похвальных листов 200, может быть, и на мою долю что-нибудь бы досталось. Даже очень вероятно, что досталось бы, потому что у моей белобочки хвоста нет. Может такая уродилась, а может оторвала летом на пустоши. У нас ежегодно на пустошах штук 5 или 6 коров отрывают хвосты: начнет хвостом отмахиваться от оводов, зацепится за дерево, пастух не заметит и угонит стадо, корова рвется, рвется, оторвет хвост (так потом на деревьях хвосты и находят) и прибежит домой вся в крови, без хвоста. Может быть, хоть лист похвальный дали бы этой корове за то, что уж очень удобна для пастьбы на наших пустошах. Дивился я, читая отчет, как хорошо написано: и «метис», и «улучшение местного коневодства», и «скрещивание с лучшей породой рабочих лошадей»! И в департаменте лучше не напишут. Не достает только, чтобы в газетах напечатали: «отрадно видеть, что землевладельцы обратили внимание на улучшение местного коневодства путем [147] скрещивания с известной арденской породой». И как это они умеют так расписывать! А дело очень просто: в губернском городе есть случная конюшня и в ней жеребец арденской породы для улучшения местной породы рабочих лошадей, привели простую кобылу, случили с этим арденским жеребцом, родился от нее жеребенок в отца — счастье — выкормили. Случилась выставка, прислали на выставку, лошадь хорошая, выставлена всего одна, медалей много, не возвращать же туда, откуда их прислали, — ну и дали медальку: по крайне мере другой раз, когда понадобится выставка, скорее что-нибудь пришлют. А тут сейчас и «метис», и «улучшение местного коневодства», и «скрещивание с одной из лучших пород рабочих лошадей».
И почему же арденская порода — одна из лучших пород рабочих лошадей для нашей губернии!? Пока я любовался на чалую кобылу, Сидор уже осмотрел лошадей, выставленных казенною фермою: четыре саврасых кобылы норвежской горной породы. Вот так лошади! Небольшого роста, крепкие, доброезжие, тело дрожит, с побежкой, самые настоящие для нас лошади, — и работать хороша, и проехать есть на чем. Осмотрев этих лошадей, я мигнул Сидору.
— Ну что?
— Хороши кобылки. Вот тех бы парочку купить, что с краю стоят, подошли бы к нашему савраске. Славная бы троечка вышла — жаль только, что кобылки, ну, да оно ничего. Я пытал старика, что при лошадях, — кобылки хорошие, говорит, доброезжие, если хорошо кормить, — зажиреют и жеребиться не будут. Только, говорит, дешево не продадут: нам, говорит, самим для показу нужны.
— А чалая?
— Не побежит.
— Что ты?
— Да уж это наверно. Маловато, однако, лошадей, лучше было нам в Зубово на ярмарку ехать, туда табуны пригоняют.
— Может, и продадут. А не продадут — по крайней мере, осмотрим хороших лошадей.
— А что же их смотреть!
— Посмотрим, узнаем, какая порода лучше. Вот эти савраски, сам говоришь, хороши, норвежской породы. Вот и будем знать, что для работы нужно купить лошадей норвежской горной породы.
— Да где же мы их купим?
— А может, у них на заводе продадут.
— Так. Только вон ту среднюю не покупайте.
— А что?
— Изъян есть, слабовата: я ей крестец давил, — сдает. Старик рассердился: зачем, говорит, трогаешь, а я ему: мы, дядюшка, купить желаем, нужно посмотреть. Барин сам не досмотрит, мне [148] велел смотреть. Зубы, говорю, позвольте посмотреть. Не дал: у нас, говорит, начальство само знает, сколько лет какой лошади, а то всякому зубы смотреть позволь. Проваливай, говорит. Да как же, говорю: мы покупатели, а вы зубы смотреть не позволяете, изъян, должно быть, есть. Ступай, говорит, а не то начальнику пожалуюсь. Он тебе изъян в шею сделает.
Спросил об саврасых лошадях — не продают. Нет ли, спрашиваю, на заводе продажных хотя жеребяток. Нет, говорит, мы еще сами разводимся, всего 11 лет как завели эту породу.
Так всего на выставке и было пять лошадей. Одну лошадь наша губерния выставила, да четыре лошади — казенная ферма. Казенным лошадям большую серебряную медаль дали, и стóит: хороши лошади.
За лошадьми следовал отдел овцеводства. Овцы, как я уже говорил, для нашей губернии вещь весьма важная, особенно для крестьян. Помещики у нас держат мало овец — почему? — не знаю, но у крестьян овца составляет главную статью, потому что овца не только окупает корм, но еще и приносит доход, тогда как рогатый скот дохода не приносит. Овца требует мало корму, потому что весной находит траву ранее, а осенью позже, чем рогатый скот. Когда овца уже наедается, рогатый скот еще голодает. Летом тоже овца наедается на таких пастбищах, где рогатому скоту взять нечего. Овца дает шерсть и приносит пару ягнят, которые вырастают к осени без всякого за ними ухода. Естественно было ожидать, что на местной выставке овцеводство будет представлено соответственно той важности, какую оно играет в местном хозяйстве. Не тут-то было. Овцеводство было представлено еще менее, чем сословие крестьян землевладельцев, которое изображал привезенный мною Сидор — единственный крестьянин, приехавший на выставку для изучения выставленных предметов. Наша губерния не выставила ни одной овцы, соседние губернии тоже овец не выставили, вывезла же этот отдел казенная ферма, которая прислала мериносов — по паре чистой электоральной породы, электоральной негретини и электоральной рамбулье, и мясных овец метисов фландрско-оксфордшайрдаунской породы. Тонкорунные овцы хороши, говорят, но награды им не дали, потому что овцы были признаны мало соответствующими местным условиям хозяйства, мясным же овцам дали медную медаль, в видах поощрения мясного овцеводства. Обидно, я думаю, мясным овцам, что их наградили не так, как арденского ублюдка. Но и то сказать, овцы с казенной фермы, где и уход иной, и за деньгами не стоят. Овцы хороши, слов нет, — шерсть длинная, хорошая, вес большой, хотя хорошая, крупная крестьянская ярка иногда завесит не менее. Каковы овчины — неизвестно, а это дело важное, но так как эти овцы разведены на казенной ферме, то сказать о значении их для нашего овцеводства ничего нельзя, потому что условия казенного хозяйства иные, чем наши.
Крупного рогатого скота на выставке тоже было очень мало. Из [149] нашей губернии было 5 экспонентов из трех уездов, остальные же 8 уездов ничего не прислали, городские жители, у которых лучший местный скот, ничего не прислали, известные скотовладельцы, обладающие большими стадами отличного скота, тоже ничего не прислали. Три экспонента из одного уезда выставили: первый — 3 штуки русско-фохтландско-альгаусской породы, которым за их типичность, хорошее содержание, а также за распространение владельцем этого скота улучшений в местном скотоводстве присудили малую золотую медаль. Второй — 4 штуки неизвестной породы. Я говорю — неизвестной, потому что специалисты не могли решить, какой породы этот скот, так как в одном отчете сказано: «метисы альгаусско-русской породы», а в другом — «метисы венсишельско-русской породы». Этому экспоненту серебряную медаль выкинули за хорошее содержание, как сказано в отчете, где скот назван альгаусско-русским, в другом же отчете, где скот назван венсишельско-русским, напротив, сказано, что скот выращен и содержан худо. Так под сомнением и осталось, какая порода. Спрашивал я у мальчика-пастушка, находившегося при этом скоте, какой породы скот, на что он отвечал «паньской». Третий выставил одного бычка неизвестной породы: одни считали его голландско-русским метисом, другие — альгаусско-русским метисом. Так как хозяина самого не было, то и нельзя было решить, голландская или альгаусская порода была употреблена для улучшения русской путем скрещивания. Этому бычку ничего не присудили, хотя, по-моему, не справедливо. Я не специалист по скотоводству, не знаток в породах, и хотя могу отличить голландскую корову от альгаусской — голландская пегая, а альгаусская бурая, — но в метисах толку не понимаю и никак не могу узнать, сколько в метисе русской крови, сколько голландской, сколько альгаусской, но и специалисты наши, судя по разногласию отчетов, должно быть, тоже не очень сильны в этом отношении. Что же касается бычка, которого одни считали голландским, а другие альгаусско-русским, то мне кажется, что этот бычок такая родня голландскому, про которую мужики говорят: «да они сродни — ее дедушка с его бабушкой на одном солнце анучи сушили», но все-таки и этому бычку нужно было дать хотя похвальный лист — ведь все равно, даром же пропадут листы! — в видах поощрений хозяев, оказавших уважение начальству и приславших скот на выставку.
Четвертый экспонент выставил 3 штуки, которым за однообразие типа выкинули медную медальку, но и тут насчет породы опять вышло разногласие: в одном отчете напечатано, что эти три штуки «простой русской породы», а в другом отчете напечатано, что это «венсишельско-айширско-тирольские метисы». Кто прав — не знаю. Пятый экспонент выставил корову неизвестного происхождения, крупного типа украинского с посредственными мясными и очень плохими молочными признаками. Больше ничего и не было: с целой [150] губернии всего 11 штук собрали, да и то почти все из одного места. Из соседней губернии было выставлено 3 штуки хорошего скота. Половина стойл осталась пустою. Выставка скотоводства, коневодства и овцеводства положительно не удалась, и по окончании осмотра этого отдела я не мог не согласиться с Сидором, что «для этого ехать не стоило».
Осмотрели скот, полюбовались курами, причем Сидору очень понравились маленькие курочки (потому, говорит, утешные курочки и для горниц лучше голубей, которые летают и везде пакостят), взглянули мельком на выставку книг сельскохозяйственных… а между тем заиграла музыка, открылся ресторан, публики прибавилось. Зашел в ресторан, встретил двух помещиков-экспонентов, с которыми вчера познакомился. Что ж, господа, говорю, много хозяев на выставку наехало? Нет, говорят, никого еще нет; может, подъедут. Посидели, закусили, музыку послушали и пошли осматривать отдел полеводства и огородничества. Интересного мало: мешочек с пшеницей, мешочек с рожью, мешочек с овсом, а там опять мешочек с пшеницей — разумеется, все на подбор хлеб хороший. Были и хорошие коллекции, но больше все сбор разный. Всего из 6 губерний было 23 экспонента, которые выставили 182 предмета. Разумеется, тут уже все считается: один прислал лук, другой ворсильные шишки, третий пшеницу и т. д. Пока мы смотрели отделы полеводства и технический, Сидор смотрел механический отдел, где 8 экспонентов выставили 53 предмета, между которыми главное место занимали предметы из какого-то шведского склада, теперь, говорят, уже закрывшегося, и предметы местного агронома-изобретателя, выставившего плуг-соху, бороны, катки, особенные грабли. Когда мы вошли в механический отдел, Сидор, уже все пересмотревший, таинственно отвeл меня в сторону.
— Тут штука есть, А. Н.
— Какая?
— Такая штука, говорят, чтобы град отводить.
— Что ты? где?
— Вот там стоит.
Действительно, местным агрономом был выставлен градоотвод, состоящий из шеста, на верхнем конце которого укреплено медное острие, от которого идет обвитая спирально около шеста проволока.
— Купить бы следовало на случай града, потому что, неровен час, у нас раз все поля отбило.
— Да зачем же покупать — мы и сами можем сделать, штука не мудреная.
— Сделать-то не мудрено, да пользы не будет, тут, известное дело, с наговором делано. От одного шеста какая же польза, если наговору нет! Деды такие бывают, что град отводят, наговаривают тоже, здесь тоже на шесту наговор должен быть.
— А если это простой шест, без наговору?
— Зачем же без наговору шест будут показывать! Какая же в [151] нем без наговору польза! Разве град простого шеста испугается?
— Вот, если дадут за градоотвод медаль, так куплю.
Однако, медали за градоотвод не дали, и я его не купил. Сидор все-таки остался при убеждении, что это шест не простой. Уже не первый раз мне случается слышать от Сидора, что и между господами есть такие, что умеют наговаривать. Есть у нас барыня, которая лечит гомеопатическими крупинками и иногда помогает, — Сидор и все крестьяне убеждены, что барыня эта «знает» и наговаривает на крупинки. Сколько я ни убеждал Сидора, что тут никакого наговора нет, что это просто гомеопатические лекарства, которые можно купить и давать, когда кто заболеет, что гомеопатией все лечат, потому что это не трудно, не требует никаких знаний, — он все-таки остается при своем.
Какое ж в такой махонькой крупке лекарство может быть! Ни скусу в этой крупке нет, ни запаху, насилу в рот поймаешь, — какое тут лекарство! Известное дело, наговор, она на эти крупки наговаривает. Вот фельдшер дает лекарство, — так там видно, что лекарство, либо кисло, либо солоно, либо горько. То лекарство, а тут, видимое дело, наговор!
Осмотрев все отделы, зашли в ресторан, посидели, послушали музыку, еще раз зашли в отдел скотоводства. На другой день все утро — деваться некуда, знакомых нет — опять провел на выставке. Пройдусь по залам, зайду в отдел скотоводства, постою, посмотрю, как коровы жвачку жуют, посижу подле музыки, в ресторан зайду, рюмку водки выпью, опять пойду смотреть, как коровы жвачку жуют, музыку послушаю… Каждый день приходил я на выставку — все надеялся встретиться с хозяевами, которые приедут на выставку, но так никого и не видал, потому что другого такого простака, как я, чтобы на губернскую выставку ехать, не выискалось. Придешь, бродишь по пустым залам: около полудня зайдут несколько посетителей музыку послушать или позавтракать в ресторане; если бы не было ресторана и музыки, то так все время выставка и простояла бы пустою. Пусто, уныло, видно, что вся эта выставка никому, кроме распорядителей, не нужна. Хозяев нет, никто выставкой не интересуется, потому что какой же интерес для губернских чиновников и дам может представлять какая-нибудь рожь-ваза или венсишельско-айширско-тирольская телка? Если же и приходил кое-кто на выставку, то или музыку послушать, или в ресторане закусить, или так прогуляться, для возбуждения аппетита перед обедом. Только одни распорядители — нужно им отдать справедливость — принимали живое участие в затеянном деле и, как говорится, на плечах вынесли выставку. Не говоря уже об устройстве здания и приспособлений, сколько хлопот нужно было, чтобы собрать то немногое, что было прислано на выставку, чтобы привлечь публику (устройство ресторана и музыка была в этом отношении мера самая практическая). Наконец, и во время самой [152] выставки они не жалели сил: постоянно присутствовали и, насколько возможно, оживляли ее своею деятельностью, устраивали испытания машин, беседы, экспертизы и пр. Конечно, испытания не удались, как это обыкновенно бывает. Пробовали, например, корчевальную машину: облюбовали в городском саду недалеко от выставки пень и задумали его вытащить, принесли корчевальную машину, наставили и пустили в ход, трах… машина сломалась, а пень так и остался, как был, ни на чуточку с места не сдвинулся. Сидор, впрочем, наперед говорил, что этого пня не вытащат, «потому, говорит, это пень такой, корень редкой, природное дерево».
— Да ты почем знаешь? — заметил я ему.
— Это по коре видно. Я, как на железной дороге был, насмотрелся. Сколько мы их тогда повытаскали! Сейчас видно, что так не вытащат, — не с той стороны машина берет, так только еловый пень вытащишь, а с березовым — шалишь, немец!
Пробовали еще конный привод пускать, тоже не поладилось, кони испугались, порвали упряжь, людей чуть не затоптали.
Агроном задумал было беседу относительно овечьей шерсти. Собралась публика: неизменные мы с Сидором, изображающие приезжих хозяев, да двое или трое из экспонентов. Начал агроном об мериносовой шерсти говорить, дощечку какую-то медную вынул шерсть пробовать, но, заметив, что никто не слушает, так и бросил.
Уныло, пусто, никому не нужно. Один только я с Сидором ходим с утра до вечера по выставке и думаем: «эк нас нелегкая понесла». Обидно даже: эта поездка мне обошлась 28 рублей 50 копеек, а за эти деньги можно десятину льну обработать. Долго потом я не мог утешиться, что поверил в выставку и потратил на поездку 28 рублей 50 копеек, которые можно было бы употребить гораздо производительнее. Утешился я только тогда, когда прочитал отчет и узнал, что земство дало на выставку 300 рублей, министерство государственных имуществ 500 рублей, министерство финансов 500 рублей, что от министерств и разных сельскохозяйственных обществ выдано 3 золотых, 7 больших серебряных, 20 малых серебряных и 6 бронзовых медалей. Значит, не я один поверил в выставку, не я один думал, что это дело серьезное. Но кто же, в самом деле, мог знать, что никто на выставку не приедет, что никто, кроме распорядителей и нескольких городских обывателей, ее посещать не будет, что будет выставлено всего одна лошадь, ни одной овцы, несколько плохих коровенок, нераспроданные машины из какого-то склада, какой-то градоотвод? Кто же мог знать, что случится такое «прискорбное» явление? Конечно, те, которые не приехали, знали, что такое губернская выставка, но я, который до сих пор только читал отчеты о выставках, где есть и метисы, и «улучшение местного коневодства» и «полезная для края деятельность», — разве я мог знать, что и выставка есть «отрадное» явление в том же роде, как приговоры об учреждении школ, попечительств, [153] уничтожение кабаков, отдачи инородцев в классические гимназии и пр. и пр.
Да, близок локоть, да не укусишь, — так 28 рублей 50 копеечек и ухнули. Узнал я от знакомых, что в одной из больших гостиниц по случаю выставки будет обед, на который соберутся и члены общества, и экспоненты, и приезжие хозяева. Отправился, конечно, и я, в надежде, что тут, за обедом, можно будет потолковать об интересующих меня хозяйственных вопросах. На обед собралось довольно много народу: распорядители выставки, члены нашего сельскохозяйственного общества, постоянно живущие в городе, некоторые из экспонентов, приехавшие на выставку местные хозяева, то есть я («Петербург», как назвал меня один знакомый за мое незнание провинциальной жизни), поверивший, что действительно, взаправду будет выставка, что взаправду существует сельскохозяйственное общество и т. д., местные адвокаты, юристы, актеры местного театра. Ни за обедом, ни после обеда, разумеется, никаких разговоров о хозяйстве не было, и никто бы не догадался, что это обед по случаю выставки. Просто был обед. Сначала, разумеется, выпили и закусили, потом сели за стол. Пока не удовлетворили голода, было не до разговоров, потом, когда выпили, оживились, и с половины обеда стали требовать от игравшей во время стола музыки "чего-нибудь из «Прекрасной Елены», потом еще выпили, и пошло шампанское, рассказывание пикантных анекдотов и, наконец, танцы… Вспомнились мне наши обеды на съездах натуралистов — в Петербурге у Демута, в Москве у Гурина, наши ужины после заседаний химического общества — какая разница! И мы тоже пили и пели, и плясали, и веселились, но каждый обед ложился в памяти светлым воспоминанием, каждый обед еще крепче связывал в одну семью разбросанных по всей России химиков. Сколько интересных вопросов решалось за этими обедами, сколько высказывалось новых мыслей, сколько жизни было в спорах! А тут бог знает что! Главное дело, что и веселья-то настоящего нет, того веселья, которое бывает, когда люди соберутся для общего дела и сойдутся, чтобы за стаканом вина обменяться мыслями.
Обед этот произвел на меня до крайности тяжелое впечатление, потому, должно быть, что я уже почти три года ни на каких обедах не бывал. И отчего это на наших обедах, чуть только выпили, сейчас пикантные анекдоты и канкан? Случалось мне не раз в течение этих трех лет бывать на обедах у крестьян по случаю новоселья, обновления свечи в Никольщину и т. п., то есть на таких обедах, где собираются все хозяева деревни. Никогда не слыхал я за этими обедами ничего пикантного, ничего скандального. Усядутся все чинно за стол, сидят степенно, толкуют о хозяйстве, о погоде, об ожидаемых урожаях и заработках, о местных интересах… выпьют — загалдят, разговор делается оживленнее, но никогда не принимает скоромного направления. Начинаются мечтания о том блаженном времени, когда хлеб будет родиться хорошо, — ничего пикантного, [154] нескромного. Видно, что у людей есть общие интересы, что им есть о чем поговорить, а у нас никакого общего интереса нет, говорить не о чем, и единственное, на чем мы сходимся, что всем нам обще и доступно — это мотивы из «Прекрасной Елены».
Усталый, измученный, пришел я в свой номер.
— Ну, что, Сидор?
— Домой бы пора ехать, А. Н. У нас, чай, уж лен начали мять.
Да, домой, домой. Но мне хотелось проделать все до конца, и потому я остался еще на день, чтобы побывать в заседании нашего сельскохозяйственного общества, назначенном по случаю выставки.
Собрались, разумеется, кто? — присутствующие городские члены общества, живущие в городе, хозяйством самолично не занимающиеся и состоящие на службе. Я так и думал, что председатель откроет заседание речью, в которой, как председатель валдайского съезда («Земледельческая газета» 1872 года, № 19), обратит внимание съезда на то, «что вообще сельское хозяйство в губернии в упадке, что немногие хозяева занимаются им с знанием и капиталом, что из этих хозяев почти никто не прибыл на съезд, а те немногие, которые присутствуют, или вовсе не имели своего хозяйства, или перестали и перестают им заниматься, что хотя управою было разослано более ста приглашений, но как настоящий, так и прошлый съезды были малолюдны, и что это, по-видимому, указывает на малый интерес, возбуждаемый съездом между хозяевами, поэтому не следует ли на будущее время прекратить созыв съездов, или же принять какие-либо меры, чтобы собрания эти были полезны и возбуждали внимание сельских хозяев». Но председатель этого не сказал и, вообще, никакой речи не сказал, да и не к кому было обратиться с речью, потому что из местных землевладельцев-хозяев приехал на выставку один только я, да еще двое помещиков-экспонентов, выставивших скот. Сели. Секретарь объявил, что господин такой-то сделает сообщение об обработке паровых полей. Оказалось, что господин намерен был повторить то, что он обещал уже на бывшем два года назад сельскохозяйственном съезде и что им было напечатано в особой записке. Записка эта очень интересна, в ней господин агроном заявляет, что он получил хозяйственное образование в высшем агрономическом заведении, был послан для усовершенствования за границу и, наконец, заведовал хозяйством казенной фермы, где убедился, что у нас неприменимы те улучшенные способы полевозделывания, которые употребляются за границею, что мы не можем употреблять улучшенные орудия, разумеется, вследствие «недобросовестности русского крестьянина», вследствие «невежества и бессовестности» батраков, вследствие «безответственности и известных нам качеств русского крестьянина относительно его пренебрежения и невнимания к чужой собственности». Дело, видите [155] ли, в том, что когда агроном заведовал казенной фермой, то с ним случилось то, что случилось со многими хозяевами, которые без толку заводили плуги и разные улучшенные машины. Оказалось, что орудия и машины не производили того количества работы, которое полагается, что их портили и ломали, что лошади были худы и искалечены, что в рабочем сарае не было порядка, и орудия сваливались без разбора в кучу, «так что часто рабочий, выезжая в поле, опаздывал двумя часами, собственно, за невозможностью вытащить нужное орудие, что у него в хозяйстве пошла ломка орудий с ежедневной потерей различных частей снарядов и инструментов» и т. д., и т. д. Агроном, конечно, свалил все на недобросовестность, невежество и прочие дурные качества русского крестьянина, пришел к убеждению, что с таким народом ничего не поделаешь, и забраковал все улучшенные орудия. Затем, на основании различных соображений, агроном пришел к заключению, что у нас неприменима плодосменная система, что мы не можем сеять клевер, не можем употреблять искусственные туки, улучшать скот и пр. Так что мы должны оставаться при старой трехпольной системе хозяйства, отдавать земли на обработку крестьянам издельно, с их орудиями и лошадьми, вести такое же скотоводство, как прежде, словом, делать то, что делается ныне в падающих год от году хозяйствах. Но, внушая оставаться при старой системе хозяйства, агроном все-таки предлагает некоторые улучшения, которые должны возвысить доходность имений и способствовать увеличению благосостояния крестьян. Эти улучшения состоят в том, чтобы вывозить навоз зимой и пахать яровое поле на зиму. Об этом-то, собственно, и было сделано сообщение. Ну, разумеется, поспорили, нельзя же — все-таки заседание общества!
Воя эта поездка мне обошлась 28 рублей 50 копеек, то есть 4 куля ржи, или 9 кулей овса. Чему же я за эту сумму научился? Что узнал полезного?
А то, что и выставки, и cъезды cельcких хозяев, и сельскохозяйственные общества не более, как «отрадные явления», такие же, как приговоры о школах, об уничтожении кабаков и пр.
Прискорбно, однако, видеть, что есть, подобно мне, люди, которые верят и в выставки, и в съезды, и в отчеты. А какой отчет написан о нашей выставке!!
Примечания
править- ↑ Во 2-м изд. вместо «у помещиков» — «у крестьян». — Ред.
- ↑ Торболе, 12 сентября 1786 г. В вечерней свежести я вышел погулять, находясь в действительно новой стране, в совсем чужой среде. Люди [здесь] ведут нерадивую, праздную жизнь: во-первых, у дверей тут нет замков — но трактирщик меня уверял в том, что я могу быть совершенно спокойным, даже если бы все, что у меня есть с собой, состояло из алмазов; во-вторых, окна закрыты бумагой вместо стекол; в-третьих, отсутствует крайне необходимое удобство, так что в этом плане люди здесь живут недалеко от естественного состояния. Когда я у дворника спросил насчет одного местечка, он указал вниз по двору: «qui abbasso puo servirsi» [вот там можно расположиться!]; я спросил: «dove?» [где?] — «da per tutto dove vuol!» [да везде, где угодно], — ответил он приветливо. Действительно, [здесь] проявляется величайшая беззаботность, но оживленности и хлопотливости хватает… - Пер. С.Эртца.