Берлин
Желал бы я знать, кто тот первый пустозвон, который пустил в ход мысль отдыхать от трудов в путешествии? Да! путешествие, друзья мои, труд, да еще труд не малый! Путешествия спешного и вместе с тем добросовестного, внимательного, особенно путешествия, о котором надо писать приятелям, я не пожелаю своему ленивому врагу. Вы устали с дороги, не спали ночь и приехали на три дня в столицу. Вместо того, чтобы отдохнуть, вы развертываете своего руководителя, справляетесь куда ехать и что осмотреть, нащитываете двадцать предметов и, несмотря на погоду — будь это тропический жар или ливень — отправляетесь осматривать. Нельзя не отправиться! Во-первых, есть предметы, которые можно только видеть в понедельник от 11-ти до 2-х, другие только во вторник от 3-х до 5-ти час., и нельзя отложить до завтра того, что лень сделать сегодня! да наконец, просто совестно не видеть того или другого, когда неизвестно, будешь ли иметь, случай еще раз это видеть; а на все и про все — три дня времени — больше никак нельзя, не расстраивая плана поездки! И вот вы ездите с утра до вечера, смотрите на картину, изображающую разрезанный красный арбуз, и петуха, повешенного за голову, и на статую какого-нибудь тощего Франциска в коротенькой шинельке, храбро стоящего под дождем, с открытой головою; смотрите дрянной мост, удивлявший всех двести лет назад, и поле сражения, на котором засеяна капуста, — смотрите иногда только затем, чтобы сказать: «Этого не стоит видеть.» А как не видеть! Ну, если пропустишь замечательную вещь? Один англичанин, протаскавшись несколько лет по Европе, вздумал, наконец, отдохнуть на родине. Его встречают друзья и приятели; посыпались расспросы. — Ну, а заметили ли вы, спрашивает один, перед храмом Петра точку, с которой все колонны маскируют одна другую? — Нет, не заметил! — Как же это? Это очень замечательно! Очень жаль, что вы этого не видали! Это чрезвычайно интересно! посыпалось со всех сторон. Англичанин понурил голову, подумал, подумал и отправился опять в Рим, нашел известную точку, постоял на ней и действительно убедился, что колонны маскируют одна другую.
Это результат многих вещей, видеть которые вменяется в обязанность путешественнику. Постоишь, посмотришь и только убедишься, что действительно такой-то предмет стоит на своем месте. Дело в том, что путешествие есть наука и наука не легкая, изучать которую всякому приводится, большею частью, за счет собственных боков и кармана.
Берлин был для меня, как и для большей части русских путешественников первым городом, в котором чувствуешь себя совершенно туристом и нетвердыми стопами начинаешь ту бесконечную прогулу по музеям, галереям, памятникам и пр., и пр., которая растянулась по длине всей Европы. Тут, особенно для Русского, начинается совершенно новая жизнь, жизнь без собственной подушки и хозяйских хлопот, условия решительно непонятные в глубине России.
Было еще очень рано, когда я основал свою квартиру в хорошенькой комнате моей гостиницы, т. е. рано по нашему: здесь встают и ложатся ранее, и в 7-м часу утра весь дом уже был на ногах. Я спросил чаю и наперед приготовил себя в принятию кой-чего в роде микстуры; с особенным удовольствием встретил весьма порядочный напиток, закурил сигару и, раздумывая о предстоящих моей любознательности эстетических наслаждениях, смотрел с любовью на кровать. Взошел лакей, чтобы убрать поднос, посмотрел на меня вкрадчиво и спросил;
— Не прикажете ли прислать к вам девушку?
— Мой любезный, я очень устал! отвечал я. Лакей скрылся.
Через несколько минут кто-то робко постучался в дверь и вслед за моим разрешением влетела мамзель, сделала на походе мне книксен, бросилась к постели и в минуту начала производить с ней разные известные ей метаморфозы. Я только смотрел и любовался, как все живо вертелось, переставлялось и являлось в её руках.
— Готово! сказала она. Присела на походе и скрылась.
По её уходе, я начал рассматривать её произведение и знакомиться с моим хозяйством. Эта рогулька на подставке должна, кажется, служить для снятия сапог; попробовал рогульку, сначала не ладил с ней, но теперь, после месячной опытности, отделавшись двумя синяками на ногах, нахожу ее довольно сносной. Мраморный стол для умыванья прекрасен, но способ самоумывания представляет неприятную дилемму или умывать лицо в чистой воде не мытыми руками, или чистыми руками мыть его в грязной воде. Раздумывая об отстранении этого неудобства и сожалея, что наш крестьянский или татарский умывальник не известны немецкой домовитости, я лег, и о, ужас! в несноснейший жар, который начинает пробираться в комнату, мне предстоит одеться чем-то в роде пуховика! Я принялся его анализировать, вытащил из его внутренности толстое одеяло и выбросив его, под чистым мешком успокоился в первый раз под, сенью чужого неба.
Раз, сидя у одного приятеля, проживающего в своей родовой Шугаевке, а хотел закурить сигару. — Где у тебя спички? спросил, я. — У меня нет спичек! отвечал он. — Как же это ты обходишься без вид? Положим, что со времен бандероля их надо покупать под полой, но все-таки… — Да я не вижу в них никакой надобности! — Ну, а если, например, надо огня?.. — Ну, так что ж! Ванька! крикнул он, подай огня! Вошел Ванька и подал огни. — «Вот видишь, сказал приятель, не нужно ни тянуться за спичками, ни вонять серой, ни сердиться, когда они не зажигаются. Я решительно не вижу надобности в спичках»!
Конечно, с точки зрения моего приятели, всегда будешь чувствовать отсутствие собственного Петрушки при одиноком путешествии, потому что хотя и можно, если совесть не зазрит, позвонить для того, чтобы велеть подать себе спички с другого стола, но от дивана до звонка часто дальше, нежели до спичек, и потому «расчёт будет потерян», как говаривал другой мой приятель. Но это отсутствие не так чувствительно, как кажется сначала, а напротив, довольно выгодно, потому что здесь роли нашего барина с домашним слугою должны перемениться: барину надо будет доставать билет для слуги в вагоне, барину надо позаботиться, чтобы слуга не прозевал где-нибудь на станции, чтобы он был сыт и помещен так, что, собственно говоря, пришлось бы более служить барину, чем слуге, которого нельзя и послать даже за чем-нибудь. Здесь, вместо этих неудобств, вы в дороге заботитесь только о собственной персоне, а приезжая на место, находите огромную дворню, дворню вежливую, предупредительную, смотрящую вам в глаза, чтобы получить за это за водку. В самом деле, у редкого из нас в деревне есть в распоряжении такая огромная дворня, как здесь. Обер-кельнер, заботящийся вообще о вашем спокойствии, кельнер для услуг, лонлакей для посылок, гаус-мейстер для чистки сапог, платья и переноски тяжестей, швейцар для справок и приема, и наконец горничная для постели! Я только считаю тех, которых вы видите, которые служат вам лично и, занимая в счете место под рубрикою Services, в чаянии движения кошелька, провожают вас в экипаж, когда удар в колокол возвещает о вашем отъезде. Прибавьте еще невидимую фалангу поваров, прачек и кухарок и согласитесь, что вам служит огромная дворня!
Любознательность хороша, но свое здоровье важнее. Первым делом моим было узнать адрес доктора, к которому я был адресован. Я думал, судя по Петербургу, что это мне представит затруднения. За неимением другого, я сообщил свои опасения швейцару. Николай раскрыл книгу, посмотрел в нее и сказал: — доктор Ромберг живет за арсеналом № 1-й, не угодно ли капитану отправиться к нему после обеда: он принимает от 4 до 6 часов. — Не правда ли, как это удобно! извольте-ка у нас отыскать доктора и узнать, когда он принимает!
Сверившись с планом и увидав, что знаменитый музей стоять не далеко, я спросил о дороге и вышел за столь известную Unter den Linden, за которой стоит мой отель. Впрочем, куда бы вы ни поехали, а все очутитесь «Под Липами»: это наш Невский проспект и полагаю не уже его, только посредине широкий бульвар с четырьмя рядами деревьев, действительно ли все липовые — не ручаюсь. Улица, в самом деле, очень красивая, но беднее Невского: в ней нет таких богатых, как у нас, магазинов.
Я уволю вас от описания старого и нового музеума: старый замечателен аллегорическими фресками, в которых, как значится в указателе, «четыре эпохи цивилизации изображены в виде четырех времен года и четырех частей дня». Но если бы под смертной казнью мне велели догадаться об этом, то ручаюсь, что я бы прямо попросил лишить меня живота. Гораздо интереснее новый музей. Его роскошная постройка напоминает внутреннею отделкою эрмитаж. Я долго оставался в египетском отделении; жизнь или, лучше сказать, смерть давно умершего народа, его таинственная, обставленная загадками и роскошью смерть — была вся передо мною. Эти фараоны и рамзаи, которые какими-то смутными мифами остались в памяти, стоять с своими приятно согнутыми носами, изваянные из порфира тысячи лет назад, стоят посреди сфинксов, богов и жрецов, посреди гробниц, мумий человеческих и звериных, посреди всех украшений и принадлежностей своей жизни, взятых из земли и могил. Вот великолепная каменная гробница: она пустая, но рядом лежит вынутая из неё деревянная раскрашенная кукла, на подобие мумии: она растрескалась и из неё торчит, обернутая в тряпки, почерневшая нога действительной мумии. Вот еще женская мумия; может быть, это была какая нибудь знаменитая и наверно богатая красавица; вот серьги, кольца и ожерелья, которые носила она, вот кошка, с которой может быть играла, вот слезница, в которую падали слезы хоронивших ее поклонников… и все это теперь почернело и окостенело! — И вот может и поклонник твой — «кто ты такой», чуть не спросил я другую большую мумию, «воин или жрец, а может и король»? Я пощелкал мумию по носу — деревяшка деревяшкой, и интересно, и гадко, и возмутительно! Нет! хорошо что мы, простые смертные, умираем раз и хорошо умираем, и не выставят вас в каком нибудь будущем европейском музее в Египте, показывать почтенной публике ежедневно, кроме праздников, от 12-ти до 2-х часов утра.
Я едва успел во время к общему столу. Обедают здесь рано: в час, в два. Блюд перемен семь, каждая в два, в четыре кушанья, всего понемногу, разная зелень на блюдечках, с разным мясом на других и разное мясо или рыба с разною зеленью, и все довольно плохо! Вот раки, вместо рыбы. Помните, как едали мы их? Подадут блюдо, гора горой! и сейчас на каждой тарелке образуется своя горка и пошла работа; проработают с полчаса, иной вытрет пальцы солью, иной обольет их квасом, а тут хозяин скажет: «не прикажете ли еще, ведь это не кушанье, а так — развлеченье» и слуга снова подвертывает развлеченье: нельзя от раков отказываться. «Разве парочку еще», скромно прибавит гость и зацепит пяток, а пяток клещами еще за собой уронит — и опять работа. Вот это раки! А тут подали на десять человек счетом одиннадцать раков: я и не брал, из-за чего пачкаться! «То ли дело у нас на Ново-троицком!» говорит мне один москвич. «Правда, за одну порцию заплатишь почти столько, сколько здесь за весь обед, да за то уж и порция! Одолейте вы порции три, так уж и распускай жилет, сам едва встанешь, а на животе хоть зорю бей, что твой турецкий барабан!»
— Скверненького, понемножку, отвечал я.
Нет ни какой возможности осматривать многое одному: вас нестерпимо одолеет скука и апатия; как-то тяжело и туго воспринимаются впечатления, которыми не с кем поделиться. В этом положении я пробыл в Берлине дня два. Спутник, с которым мы вместе предполагали исколесить Европу; был услан в Крейцнах, другие, которых я поджидал в Берлине, еще не приехали. Я скитался одиноко по заведениям Тиргартена: пил пиво, курил сигары — и скучал. Тиргартен огромный и прекрасный парк, в котором пропасть разных увеселительных заведений, в роде наших Излеров и Боргезе. В одно после обеда я отправился в зоологический сад (тоже в Тиргартене). Там, среди животных, собранных со всех стран света, я встретил и земляков — сибирских медведей. Они стоят отдельно, но гораздо счастливее чём другие медведи, помещенные в так называемом медвежьем рве. Мальчик, с корзиной хлеба, за несколько грошей начинает бросать им кусочки: все они поднимаются на лапы и с удивительным искусством ловят подачку, ни один кусок не упал на пол. Мне грустно было смотреть на огромного, одинокого африканского льда, лежащего в углу своей большой клетки. Он не принадлежал к разряду животных, испорченных цивилизацией, животных интересанов, которые, завидев кусочек сахара или хлеба, подходят в решетке и подставляют морду. Под влиянием послеобеденного жара, лев лежал в какой-то безвыходной апатии. Мне было его глубоко жаль Если здешние лошади защищены законом от побоев, за что же томить этого несчастного цари зверей в заточении! Впрочем, как надумаешь о том; как поступают англичане с Аудским королем — так и ко льву будешь равнодушен. То ли дело обезьяны! Они сидят штук двадцать в одной огромной проволочной беседке. Какое веселье, игра, драка и беготня. Какая эквилибристика по канатам, дереву и стенам. Я с полчаса простоял перед их клеткой и обойдя весь сад, опять зашел к ним. Все здешние редкости отличаются не столько количеством и качеством, сколько умом и смыслом расположения. Это впечатление произвел на меня особенно музей, где наглядно знакомишься с рождением и развитием искусств, с жизнью народов. Там, например, не говоря уже о египетском отделении, в этнографическом целыми группами одеяний, оружия, палаток, моделей домиков, рисуется вам вся обстановка жизни различных отдаленных народов: для образчика не забыта и татуированная голова какого-то краснокожего воина. Зоологический сад расположен так, что вы без проводника обойдете все предметы, не пропустив ни одного и не возвращаясь два раза к пройденному: только посматривайте на указательные столбы с номерами на каждом перекрестке.
Наконец, в одно утро ко мне взошел или, лучше сказать, забежал мой жданный петербургский приятель. Мы едва обменялись несколькими фразами. — Ну что? откуда? когда? куда? Мы сейчас едем в Потсдам, были вы там? — Нет еще! — Хотите вместе? — Сделайте милость!
Я взял шляпу и мы отправились.
В один день я с моими спутниками осмотрел более, нежели в три предыдущих. По железной дороге мы через полчаса были в Потсдаме; взяли коляску, т. е. по-здешнему дрожки-проводника, который обязался к 8-ми часам вечера показать нам все занимательное; позавтракали такой кашей из булионов, фруктов, пирогов и питий, что сами расхохотались счету и отправились. Целое утро ходили мы по дворцам и садам Потсдама и Сан-Суси, смотрели комнаты, столы и чернильные пятнышки, сделанные Фридрихом Великим, и с уважением к просвещенному покровительству нынешнего короля, остановились в простых комнатах, занимаемых Гумбольдтом, когда он приезжал сюда отдыхать и трудиться над Космосом. От пестрого ряда золотых, серебряных, мраморных и раковинных зал (впрочем не поразительных) остается в памяти какая-то неясная смесь, совершенно притупляется всякое чувство внимания к роскоши, и равнодушно, и лениво смотришь вокруг и слушаешь женщин, в роде экономок с связкою ключей, которые служат вместо наших камер-лакеев и чичероне и передают вас с рук на руки. Одна из них оказалась настоящим сердитым цербером: не позволяла нам идти вперед, когда нам не хотелось слушать ее монотонную болтовню, не позволяла садиться, когда мы уставали. Чувство нашего неудовольствия еще увеличивали безобразное валеные башмаки, которые вам велели надеть, чтобы не портить совсем не драгоценного мозаичного пола. В нижнем этаже мы еще довольно удачно выделывали на в роде катанья на коньках в известной опере, но когда пришлось всходить на лестницу, туфли решительно грозили падением, и я кончил тем, что потерял свои, к великой злобе сердитой бабы. И вот результат осмотра: войлочные туфли поражают более всего.
Знаменитый фонтан тоже далеко не удовлетворил вас: он далеко не производит впечатлений нашего петергофского Самсона, не говоря уже об великолепной обстановке последнего! Во-первых он бьет не сплошной массой, а трубой, пустой внутри и разлетающейся брызгами на верху, а не великолепным поворотом, который составляет, по моему прелесть фонтана; во-вторых он поднимается паровой машиной: паром можно и не так поднять воду! Мы дали несколько грошей и он в нашу честь поднялся выше! В этом случае — Самсон современнее: он для всех равен.
Заезжали мы и в русскую колонию Александровку; архитектура изб такая же русская, как солдатские домики на железной дорой: это двухэтажные маленькие дачи в русском вкусе. При въезде русская надпись с числом дворов, на воротах фамилии: Иванова, Павлова и проч., но едва ли один из Ивановых понимает хоть слово по-русски. Есть небольшая деревянная церковь (S’adresser au pope, как сказано в guid’е). Хорошо если бы все наши деревни походили на эту. Недалеко оттуда, пруссаки с гордостью показывают историческую мельницу[1], которой местное положение прекрасно: но одна вещь пленила нас; это мраморная статуя королевы Луизы, Рауха, в так называемом Мавзолее: кажется, она не умерла, а уснула; сквозь ткань покрова поразительно просвечивают и выдаются окружности её тела, особенно ступней. Белизна мрамора и полуосвещение заставляет забывать, что видишь статую, а не умершую красавицу, и какой-то благоговейный трепет пробегает по жилам. Вот мумии, которые мы должны оставлять по себе будущим поколениям: для этого нужны гениальные Раухи!
Мы как раз во время воротились на станцию и вечером еще успели быть в музее, но совсем другого рода Museum, kolosseum и пр. — это легкие балики, которым добродушные немцы дают такие великолепные имена. Отыскивая эти заведения, мы заехали в Odeum, о котором я говорил в прошедшем письме. Там был концерт и огромное освещение. При свете сотен газовых рожков и под звуки музыки, берлинцы по обыкновению пили пиво и ели. Вдруг поднялся шум, хлопанье, толпа хлынула к аллее, кто взобрался на стул, кто на стол. По средине аллеи двигалась процессия. Ее открывали несколько полицейских солдат. За ними шли попарно в каких-то древних костюмах, в роде оперных воинов, несколько человек с фонарями на палках: за ними огромные носилки, на которых лежал какой-то паша и у ног его наштукатуренная одалиска. Паша и одалиска были освещены бенгальским огнем. Сзади штук двадцать масок в виде гиганта и огромных голов, надетых, на мальчишек: этот сюрприз доставил большое удовольствие публике.
Но пора, пора далее! Доктор послал меня в Франценсбад. Прямая дорога идет на Лейпциг, но приятели мои ехали в Дрезден на несколько дней и подзывали с собою, а как я не имею установленного плана поездки и возвращения, то боясь, что Дрезден после будет далеко от пути, я охотно согласился. Я поднялся в 5 часов утра. Гаусмейстер уложил мои вещи в чемодан, вынес его в дрожки, и когда я вышел, и хозяин и вся прислуга были уже на ногах и проводили меня. В половине 7-го мы съехались на станции железной дороги, а в 12 уже стояли перед сикстинской мадонной!
Дрезден и Саксония
Путь от Берлина до Дрездена, при всех натяжках guid’а не представляет ничего замечательного; если не замечательны поля, возделанные как огороды, и луга, чистые и гладкие, как наши газоны; если не замечательны спокойный нужный труд и общее довольство: нет ни одной живописной разваливающейся избушки, но много прочных, незатейливых, но чистых домов; у станции Пристельвиц не далеко от Дрездена дорога проходят туннелем. Странное смущение овладевает вами, когда вы вдруг из яркого солнечного света погружаетесь в совершенный мрак и среди этой тьмы мчитесь с огромной быстротою. Конечно, это длится одну, две минуты, но минуты эти кажутся необыкновенно длинны, точно вдруг ослепнешь и как что-то тяжелое отляжет от сердца, когда начнешь отличать стены и тотчас же затем опять выедешь на полный свет.
Таможен на дороге нет и только заметив желтый, канареечный свет мундиров на саксонских кондукторах, сменивший синий — прусский, догадываешься, что находишься в другом государстве.
Мы приехали в Дрезден в 1-м часу, сели в коляску (опять дрожки), положили вещи в другую и назвали какую-то гостиницу. Через несколько минут кучер на езде наклонился, протянул руку какому-то господину, всунул ему монету, тот всунул ему бумажку — и мы въехали на знаменитый дрезденский мост, за проезд через который берется небольшая плата. Мост был удивителен в то время, как его построили: теперь, когда строительное искусство сделало такие гигантские шаги, он просто дрянной старый мост, да еще и через дрянную реку. Дрезден — совсем в другом роде, но понравился мне не менее Берлина. Берлин в полном смысле прекрасный, чистый, новый, европейский город, с прямыми и широкими улицами и садами. Дрезден выше, уже, потеснее и погрязнее, но имеет своеобразную красоту. Берлин, это светский, изящно одетый молодой человек. Дрезден весьма порядочный, почтенный господин, не оставляющий однако своего высокого галстука и брыжжей на манишке. Архитектура его лучших зданий не готическая, но та, что мы называем растреллиевской. Что составляет его прелесть, это то, что в нём чувствуешь себя еще свободнее, чем в Берлине; кажется, что вы совсем не в столице, а в своем уездном городе, в котором вдобавок городничий ваш приятель.
Дома узкие, высокие, в пять-шесть этажей, черепичные вогнутые крыши еще выше, и в них в два, в три ряда еще окна, в роде слуховых, и там живут! Здесь в первый раз попадаются в нижних этажах то выпуклые, то какие-то рябые, точно плачущие или покрытые дождем стекла: сквозь них проходит свет, но ничего не увидит любопытный глаз. Едва мы заняли комнаты и узнали, что знаменитая галерея еще около часу остается отворенною, мы не смотря на проливной дождь, бросились в нее. Наша гостиница не вдалеке от здания Цвингера. Один из моих путников знал дорогу и мы чрез несколько минуть, порядочно вымоченные, вбежали на усаженный апельсиновыми деревьями двор Цвингера и потом в галерею.
Я готов по нескольку часов любоваться хорошей картиной, но когда вашему эстетическому вкусу предлагаются тысячи хороших картин, одна возле другой — вкус немедленно притупляется или, лучше сказать, становится необыкновенно взыскательным: картинные галереи производят то же впечатление, как богатство дворцов: становишься холоден ко всей роскоши обстановки или таланта. Но дрезденская галерея составляет блистательное исключение. Не смотря на то, что мы имели, на первый раз, какие-нибудь полчаса времени и спешили увидеть перл её — сикстинскую мадонну, почти пробегая мимо ряда замечательнейших картин, невольно останавливаешься как прикованный к месту и стоишь, не желая оторваться, когда вдруг бросаются в глаза создания в роде св. Цецилии — Дольчи, Мадонны — Гольбейна, св. Магдалины — Баттони или Корреджио. Наконец, и сикстинская Мадонна Рафаэля! Комната, в которой стоит она, посвящена ей одной: да и что же можно поместить возле неё! Мы молча сели напротив на скамейке — и только шёпотом говорили: чудно! чудно! Что меня поразило в ней, это тип лица: так он нов, так непохож на типы всех лиц, которые видели мы на других картинах: это не красавица, но небесный ляп, согретый какою-то внутреннею, духовною красотою. Видно что перед вами стоит св. Дева: именно дева. Впрочем, говорить об этой картине бесполезно. Я только хотел сказать, — и желал бы поверить, производит ли это создание на других русских то же впечатление, как на меня, что тип лица Мадонны (разумеется за исключением выражения, ему приданного) мне показался чем-то знакомым, родным, нашим северным славянским типом; С моей стороны это никак не патриотическое увлечение! но мягкий овал лица, этот тихий взгляд, этот вогнутый нос, русые волоса — я не знаю ни в еврейском, ни в греческом, ни в итальянском или другом европейском типе.
Было два часа, галерею закрывали и мы воротились прямо к какому-то скверному винегрету. Погода была также в роде винегрета, и я утомленный переездом, ранним пробуждением и галереей, бросился на постель и хотел вспомнить доброе деревенское после обеда, когда наевшись гречневой каши со щами, ляжешь с книгой в руке и проснешься, как раз к чаю.
— Что это вы хотите делать? воскликнули мои спутники. — Спать, господа, непременно спать. — Спать! как что можно? разве вы за тем приехали в Дрезден? — А разве я приехал за тем, чтобы морить себя бессонницей? — Да вы никак и разделись? — В этом-то и вся прелесть. — О, ужас! нет, извольте одеваться и пойдем по городу — Господа! говорил я сквозь сон, не будем держаться рутины и бегать из угла в угол. Что, вам мало еще впечатлений на сегодня? Проснулись в Берлине, обедали в Дрездене, видели сикстинскую мадонну и выпили какой-то адской микстуры, вместо водки. Отдохнемте! Побеседуемте тихо среди редкостей незнакомого нам города, с сигарой во рту, в наших комнатах. Какое нам дело до редкостей, когда мы устали; для меня вся здешняя Grüne Gewölbe (собрание драгоценностей и редкостей) не стоят теперь часу доброго сна. Ведь мы видели мадонну.
Из каждой радости, бояся пресыщенья,
Мы лучший сок на веки извлекли.
— Но юных сил мы тем не сберегли! Погода прояснивается, идемте! отвечали мне.
Меня подняли и повели на Brüll’sche Terrasse (Брюллову террасу). Эта терраса выстроена на берегу Эльбы; на ней бульвар и большой ресторан (Бельведер). Был час музыки и собрания лучшей публики. Заплатив несколько грошей, мы вошли в круглую; довольно темную залу. На эстраде играл оркестр, перед эстрадой по всей зале столики, один возле другого. Вокруг каждого ни одного свободного места: все пьют, едят, курят и слушают музыку. Боже мой, да что же это такое! опять пиво, еда и музыка, как в Берлине! Неужели немцы не могут есть без музыки или слушать музыку без еды? Дождь, скука и усталость однако взяли свое и мы скоро возвратились.
На другой день, утром, мы опять отправились в галерею, но как было еще рано, то зашли в музыкальный кабинет Кауфмана. Комната уставлена разными неведомыми мне инструментами, то в роде стенных часов, то, как вертикальные лихтенталевские пианино, в углу стоял восковой автомат, с трубой во рту; из другой комнаты виднелась с трубами, барабанами и литаврами огромнейшая машина (оркестрион). Какой-то инструмент играл у стены и какая-то барышня сидела за другим и ему аккомпанировала. Это, впрочем, я узнал потом, а сначала я не знал, кто играет и кто кому аккомпанирует. Несколько человек слушало, и мы стали слушать: ничего! немного странно, а не дурно. Когда барышня перестала играть, сам Кауфман начал нам показывать инструменты. — Это, говорил он, гармониум, а это гармоникон. Это авладион, а этот струйный кордалион. Этот с трубами боллонион, а это симфонион. Это автомат, играющий на трубе, а это оркестрион (ценою в 20 тыс.), играющий на всех инструментах. И он заставлял по очереди играть все оны его устройства и изобретения и показал нам коротенький листочик его покупщиков. Между ними есть фамилии две русские, но всех очень немного. Кауфман был ужасно вежлив и внимателен, а как с нас за вход не взяли ничего, то мы, в свою очередь, были тоже внимательны и любезны. Наконец мы рассыпались в благодарности и хотели уже уйти, когда любезный хозяин заметил, — что с нас следует, по гульдену. Впрочем, чем же ему и жить с своими гармониконами!
Утро опять ушло на галерею и мы не заметили его, а заметил я, и то сию минуту, перебирая указатель, что мы забыли о существовании и уехали, не видав подвального этажа с пастелями, но из Богемии уже далеко возвращаться.
После обеда, мы по обыкновению, пошли гулять. Я остановился в одной лавке купить фотографии Магдалин Баттона и Корреджио, которые мне особенно понравились. Приятели мои поджидали, потом стали звать меня и не дозовясь, убежали за каким-то интересным предметом. Я остался один. До квартиры было не далеко, во что делать в гостинице? и я пустился один в лабиринт незнакомых улиц. Бродить таким образом есть особенное удовольствие; не знаешь, что увидишь, куда выйдешь: тут нет ничего заказного и заученого. Вот стоят какие-то фуры за площадке: они служат для перевозки мебели; вот волы везут воз в гору, но они везут не шеей в ярме, как у нас, а лбом, на который надета какая-то бляха в виде хомута, вот собака в дышле везет два бочонка с водою, мальчишка помогает ей. На улицах езды немного, но за то кучер не закричит зеваке, каждый смотри за собою[2]. Вот крестьянка в каком-то шишаке с завитком, в роде запятой на голове, но это завиток национальный! Вы его видите и в украшении домов, и на каске жандарма, и на высокой остроконечной верхушке хомута. Если крестьянин работает в поле в узких штанах, то вы чувствуете, что он, как говорит мой приятель Иван Аксаков, имеет историческое право на эти узкие штаны. Вообще, Пруссия и Саксония произвели на меня самое приятное впечатление. Всякий делает свое дело и никто друг другу не мешает; всякий господин в своем кругу. Уважение к правам другого и сознание собственных прав. Простолюдин не забудется с вами, вежливо приподнимет фуражку и скажет: гут-морген, иногда бесцеремонно потреплет вас по плечу, но не позволит и с собой забыться. „Я дал несколько лишних грошей на водку комисионеру, принесшему мой чемодан“, говорил мне приятель, „он бросился к руке, я полагал что он хочет ее поцеловать, мне стало совестно и я отдернул ее; но он поймал ее и крепко пожал!“ Однако ж пока я думал, вероятно совсем не о том, о чём пишу теперь, я набрел к знакомому мне Цвингеру (огромному зданию, в котором помещаются разные музеи и собрания картин и редкостей), оттуда уже зазнаемо прошел в кофейную пить пиво и смотреть, как барка билась против течения Эльбы, чтобы пройти под мост; на террасе встретился с своими спутниками, взяли коляску и отправились в загородный дворцовый сад. Сад большой, прекрасный, тенистый. Не далеко от дворца несколько простеньких кофейных; рядом крестьянские пашни. Мы зашли в летний театр. Ложи и сцена имеют потолок, но, партер открытый. Большое полотно, в случае нужды, закрывает его от дождя и солнца. Оркестр маленький, но порядочный; если не актрисы, то декорации свежи. Публика опять пьет, ест, курит и слушает, в хороший летний вечер этот незатейливый театр очень мил.
Мы непременно хотели видеть саксонскую Швейцарию и предполагали ехать в это утро, но пасмурная погода, к вечеру разъяснившаяся, обманула нас. На следующий день, один из моих спутников должен был расстаться с нами, другой предполагал возвратиться скоро опять в Дрезден, и тогда посвятить несколько дней поездке, — я решился ехать один.
Это было воскресенье. Мы пошли утром в католическую придворную церковь Katholische Hofkirche послушать ее замечательный орган — последнее произведение знаменитого Зильбермана (о котором я в первый раз тут узнал), и не менее замечательное пение. Действительно, то и другое прекрасно, но все это: звон колокольчиков и род пения, и коленопреклоненные мальчики и швейцарцы с булавою производят довольно странное впечатление!
А швейцарская Саксония забыта? спросите вы. — Ни чуть не бывало: я ее осмотрю после обеда! она, как бы вам сказать, не то, что с ладонь, но немного поболее; на подробный пешеходный осмотр ее надо три дня, а по нужде и нескольких часов довольно. Действительно, я пообедал пораньше, справился с указателем, спросил наставления у хозяина гостиницы и к двум часам приехал на станцию дрезденско-прагской железной дороги. Я ввел место до Петиса, нас посадили в вагон со столом и соломенными стульями, как в комнате (в таком вагоне только и можно ездить на прогулку) и мы двинулись. Дорога идет вверх по левому берегу Эльбы; под самым городом она пересекает часть дрезденского поля сражения и чем подвигается далее, тем становится живописнее. Ближе и ближе прижимается она к воде; а между тем берег поднимается над ней все выше и выше, и живописный городок Пирна, свесившись с берега высокими зданиями, смотрит на дорогу и реку. Вскоре мы вышли в маленькой деревушке Петиса и толпой направились к Эльбе. Несколько лодченок подъехало и взяло нас: мы переправились. Явились проводники с бляхами на рукавах, некоторые взяли верховых лошадей, оседланных для обоего пола дамскими седлами, я пристал к двум пруссакам с дамой, и мы пустились вслед за другими по тропинке. Дорожка утоптанная, как в саду, слегка поднималась в гору по окраине оврага. Горы все выше и выше поднимались над нами и сходились теснее и теснее. Я ушел вперед, вдруг пруссаки кричат мне. Что такое? — Поворотимте по этой тропе налево, тут есть интересное место. На большом камне была надпись: прямо в Бостей, в лево Ottowalder Gründ. А! тут на дороге ад и чёртова кухня! Как не заглянуть в них? и мы повернули. Отвесные скалы все теснее и теснее сходились над нами. Сосны и ели высились на их верхушках, иные свесились вместе с каким-нибудь одиноким, угрюмо нависшим камнем и сурово глядели за нас, маленьких, опирающихся на палки, человеков. Наконец проход так стеснился, что только узкая лента голубого неба светилась на верху; наконец и его не видно: огромный камень лег над нами темным сводом; если это ад, то он бесподобен — для проходящих! Мы взглянули еще в раздвигающуюся за ним ложбину и воротились назад. На дороге нам попалась незамеченная нами щель между камнями; нагнувшись, прошли мы по ней несколько шагов и очутились на прежней тропинке. Это чёртова кухня. Не знаю, когда и что готовили черти в этом проходе, усеянном торчащими камнями, но освещенные огнем à la Рембрант, укрывавшиеся в них разбойники могли бы быть чудным сюжетом для картины.
Опять мы подошли к указательному камню и на этот раз, уже не сворачивая с тропы, пошли к нашей цели — Бастэю. Впрочем и своротить было бы трудно, потому что прежние отвесные скалы неуклонно следили за вами. Воздух свеж и благоуханен, скалы и лес — лес и голые серые скалы, перемешиваясь острыми своеобразными, беспрерывно изменяющимися группами в темном полусвете ущелья, с ярким зноем и солнцем по верхней окраине составляли вид бесподобный. Я вспомнил Кавказ и Дарьяльское ущелье; оно с своими гладкими отвесными скалами, лишенными всякой растительности поражает еще сильнее, но тоскливо, безотрадно и тяжело давит сердце. А здесь идешь как в парке и только говоришь, прелестно! прелестно!
Тропинка поднималась все круче и круче; мы устали порядком, когда вышли на плоскую поверхность нагорного берега, но вид на окрестности был закрыт лесом. Тяжело ступая, мы все подвигались вперед по легкому нагорью, наконец лес стал прерываться и за ним проглядывала какая-то пропасть. Наконец, вот домики кофейной, я пробежал мимо ее, перешел крошечный мостик и стал на голом, огражденном решёткой камне, отделившемся от скалы, высунувшемся и дерзко свесившемся над долиной, которая сажен на сто ниже расстилалась у ног его. Это знаменитый Bastei — бастион.
Вид восхитительный! Быстрая Эльба с деревушками, барками и изредка пароходом — лежит извиваясь у ног. Широко раскинулась долина её. По ней, точно вырезанные из оплошного камня и страшною силою выдвинутые вверх, торчали одинокие обрывистые острова скал огромной высоты, одетые сверху зеленой опушкой леса. На одном из этих гигантских, иззубренных каменных оазисов, вверху белеясь, лепятся какие-то строения. Я посмотрел вверх с помощью телескопа и узнал от хозяина его, что это крепостца Кенигштейн. Верхний конец дороги в нее проходит сквозь дом коменданта и так крут, что экипажи по нём втаскиваются на веревках. Замечателен там колодезь в 900 ф. глубины, из которого два человека в десять минут едва могут поднять бадьи. Есть там снаряд для спуска в него путешественников: англичане, говорят, спускаются.
Я долго не мог сдвинуться с места, любуясь на скалистые Königstein, Lilienstein, Bärenstein, одиноко стоявшие по окраинам долины, любовался на Эльбу и теряющуюся в скалах и тумане долину, то ярко освещенную солнцем, то покрытую тенями скал. Посмотришь вниз с отвесной высоты и голова начинает кружиться. Что ни повернешься, то новый вид, новая прелесть. Однако ж, времени мало. Я зашел в гостиницу, закусил сыром и рейнвейном и стал спускаться в Ранен, небольшую деревушку на Эльбе, почти у подножия Бастэя.
Спуск очень крут. Только что сбежишь несколько сажен и новая прелесть. Гранитный мост перекинут чрез разщепившуюся скалу и упирается в узкую ложбинку, между камней; в моста направо, сквозь скалы, вид на Эльбу, налево в глубокий отвесный овраг. По камням, которые с четырех углов стоят над мостом, написано пропасть имен. Эк как велика страсть у человека, чем-нибудь — хоть даже углем, оставит след по себе! Судя по месту некоторых надписей, видно, что для них должны были лепиться по камням, рисковали сломать себе шею, большие дураки с маленьким самолюбием, за тем только, чтобы назвать себя по имени.
Еще пониже я увидел свесившуюся над Эльбой, так называемую террасу. В счастливые времена средних веков, говорят предание, храбрые и благородные рыцари взбирались на эту террасу, кидали с нее камнями в плывущие внизу лодки, и потопив пловцов, неустранимо обирали их. Доброе рыцарское время!
Тропа, местами иссеченная в ступени, спускалась там круто, что я с трудом удерживаясь, почти бежал по ней и на повороте чуть не наткнулся на кого-то. Это были двое носильщиков, которые несли на гору какую-то толстую барыню. О как тяжело они зарабатывали свой хлеб!
Вскоре после того, как я сошел вниз и сел на стул маленькой кофейной раздался звонок и пароход подошел сверху к пристани. Мы взошли на него и поплыли по течению к Дрездену. Местами останавливались, чтобы брать путешественников, местами потому, что задевали за мел. Переправляясь ежегодно через Оку, Волгу и Каму, я нашел, что Эльба узенькая и мелководная реченка, а между тем по ней ходят пароходы, а по нашей Белой (Оренбургской), которая втрое шире и верно вдвое глубже, боятся пускать их. Правда, у нас не набралась бы столько пассажиров как здесь, потому что под конец стало тесно. В сумерки проехали мы город Пильниц, какой-то королевский дворец в роде китайского ряда на Нижегородской ярмарке, и было же так темно, когда подъехали к Дрездену, что на берегу в треножнике зажгли смоляную бересту, чтобы при её свете выпустить нас на берег и отобрать билеты. Если вам приведется быть в Дрездене, поезжайте в Саксонскую Швейцарию на все четыре дня, вы не будете жалеть этого времени и скажите и ей и мне спасибо.
Лейпциг и дорога
На другой день я простился с моим оставшимся спутником и в 10 часов уехал в Лейпциг. Опять пройдя он тот же туннель дорога отделилась от дрезденской и я закрыл глаза. А скоро ли будет мост через Эльбу? спросил я через несколько времени моего соседа. — Мы его проехали, отвечал он. — А огромный виадук на 26 быках, через Дельницкую долину? — И его вы проспали! отвечал он смеясь. Мы уже под Лейпцигом. — А, так я увижу, по крайней мере, поле сражения!.. И действительно, я увидел часть этого поля, или лучше сказать часть этого жнива: удобренное кровью 120 т. трупов, оно давало прекрасный хлеб, которым было засеяно: хлеб этот начинали уже убирать. Вскоре мы приехали в Лейпциг.
Я хотел отнести свои вещи прямо на станцию франкфуртской дороги, думая что она рядом. Но это была другая станция, а та, как говорят, далеко. Я сел в первую попавшуюся коляску и велел вести себя в первую означенную у Рейхарда гостиницу, но возница мой отвечал что-то отрицательно и вез своей дорогой. Я с ним не спорил, полагая, что привезет же он меня куда нибудь, и действительно, он привез в какую-то гостиницу Пальмового-Дерева, от которой был выслан на станцию. Что ж, тем лучше, отдохнем под пальмами.
Пальм однако же не оказалось, а оказался довольно плохой обед, к которому я как раз поспел. Поезд в Плауэн отходил в 5 часов (2 часовой я пропустил, желая взглянуть на Лейпциг), у меня оставалось три часа времени: я развернул план города, сообразил дорогу и отправился. Лейпциг в теперешнюю пору не представляет ничего замечательного, его три ярмарки с знаменитой книжной торговлей бывают около Пасхи, Михайлова дня и Нового года. Я пошел по бульвару, или лучше сказать, маленькому саду, окружающему весь город дошел до Августовой площади, нашел ее вовсе не замечательной и повернул в улицу. Зайти в погребок Auerbach, где происходила или лучше сказать не происходила известная сцена, описанная в Фаусте, было не с кем, я зашел к книгопродавцу, чтобы купить Рейфа, которым забыл запастись в Петербурге. Магазин огромный, книгопродавец долго рылся в нём и в кладовой, и объявил, что Рейфа готовится новое издание, а старое вышло, и взамен предложил какой-то словарь с разговорами на четырех языках. Я прочел несколько русских фраз, и расхохотался. Надобно иметь медный лоб, чтобы выдавать их за русские. Запасаясь довольно плохими сигарами, чтобы избежать еще худших в Австрии, я опять вышел на бульвар, прямо к какому-то памятнику. Тощий старикашка, с книжечкой в руке, скромно сидит за своем камне; смотрю подпись — Ганнеман. „А! тебя-то я и желал видеть! Я привез к тебе поклон от нашего почтмейстера. Ты его не знаешь, но он знает тебя и тебе кланяется. Твои крошечные приемы делают в его руках чудеса! Не говорю о болях физических, это ни почем, но нужно ли отправить письмо, когда почта упаковывается, или получить посылку в праздничный день, стоит только принять несколько крупинок, даже менее того, — поговорить лишь о гомеопатии с почтмейстером, и письмо принято, посылка выдана! Привет тебе, великий человек, от нашего почтмейстера и его пациентов“. Я скинул шляпу и поклонился, но доктор не был так вежлив как командор с Дон Жуаном: он мне не отдал поклона.
В пять часов мы въехали по саксонско-баварской дороге. Этот путь был не без приключений. На подстанции, не доезжая Альтенбурга, поезд остановился. Что такое? — Сломался поршень у локомотива. Мы вышли на дорогу и ждали около часа, пока из Альтенбурга, по требованию телеграфа (атмосферического), не выслали нам новой машины. Тут нет еще ничего удивительного, машина может сломаться легко, и слава Богу, что дело обошлось без несчастья. Но вот что удивительно, остановились мы в чистом поле, у маленькой будки, в которой живет сигналист телеграфа. Что ж вы полагаете? В ту же минуту является какая-то женщина, спускается под мостик (трубу), на котором стоит поезд, отворяет там дверь в погреб и начинает продавать пиво всем желающим, а их было верно несколько сот! Где хотите в Германии остановитесь и скажите громко, или нет, подумайте только, что хотите пива — и пиво явится. Я в жизнь свою, конечно, не выпил его столько, сколько в эти две недели. Что ж делать, с волками жить и пр.
В Альтенбург мы разумеется опоздали. Наступила ночь и с нею та страшная гроза (20 июля), о которой говорили все газеты. В вагонах, узких и разделенных на отделы, зажгли лампы; нас было только двое с каким-то господином; я дремал, а по временам, открывая глаза, различал при свете молнии белеющиеся по долине городки и фермы, которые на мгновение появлялись сквозь тьму и мимо которых мы летели. Вдруг, на одной маленькой станции растворяются дверцы и к нам из-под дождя и ветра входят мужчина и женщина. Мужчина, так себе, пожилой немец, но женщина — прелесть! Я редко видал такую, не скажу красавицу, но такое прелестное лицо. В полумраке вагона, изредка ярко освещаемая яркими вспышками молнии, она, молчаливая и задумчивая, казалась каким-то видением. Я долго любовался ею из своего угла и не спускал с нее глаз до тех пор, пока она не закрылась. — „Вы тоже в Плауэн“? спросил меня на ломаном французском языке, да еще заикаясь, её спутник, который, как оказалось из разговора, был не муж незнакомки. — В Плауэн, чтобы отправиться в Франценсбад, отвечал я. — А где вы остановитесь? — Да не знаю, где ближе, я думаю на почте. — Остановитесь у Дэйля, сказал он. Хорошая гостиница и экипажи; он вас отправит в Франценсбад, — Да где теперь я отыщу его? — От него здесь экипаж: мы поедем вместе. При этом мы, все мои противоречия прекращаются: я благодарю и соглашаюсь.
Приехали в Плауэн — ночь, эти не видно, дождь и грязь. Я едва отыскиваю свой чемодан, вижу большой экипаж, спрашиваю: от кого? — От Дэйля — и залезаю в него. Смотрю, какие-то спутники, дамы, но кажется не мои. Верно они в другом отделении, но пересаживаться некогда, мы едем. Приехали. Выхожу из экипажа, отыскиваю хозяина, спрашиваю комнату, говорят нет комнаты! Как нет? Да зачем же вы посылаете свой экипаж и приглашаете пассажиров, когда нет комнаты? — Последние сейчас заняты! — Что ж мне делать в полночь, в грозу, в незнакомом городе? Поместите где хотите! Я спорил, сердился, бранился и Наконец примирился: хозяин решился устроить мне ночлег в столовой.
Пока в одной комнате завешивали простынею стеклянную дверь и ставили мне кровать, я спросил ужинать в другой. Со мной сел мой лейпцигский спутник, принимавший участие в моем помещении. — А где же наш спутник с дамой? спросил я его, видно они ужинают в своем номере? — Нет, я полагаю у себя дома, они живут в Плауэне! — И вот конец так романически начавшейся встречи! Я был так огорчен, что немедленно пошел спать. Постель была хорошо устроена, но хозяин, полагаю, в мщение за беспокойство, уложил меня на пуховике, да мало того, не смотря на духоту, еще дал пуховик вместо одеяла. Однако ж, наперекор ему, я уснул прекрепко и проспал бы до полудня, если бы с 6 часов когда я еще был в постели не стали являться ко мне беспрерывно посетители: то слуга за посудой, то голодный путешественник; были и дамы, но прекрасная незнакомка, увы! не являлась.
В 9 часов затрубил почтальон, в белых штанах, круглой шляпе и желтом мундире. Нас натолкали шестерых в середину кареты, и мы отправились в Австрию.
Вечером я был в Франценсбаде, где купаюсь в его воде и грязи четыре недели и наконец, за днях могу его бросить, чтобы зябнуть в Альпах. Оттуда опишу вам и Франценсбад и Гастейн.
Франценсбад, 6/12 августа 1857 г.
- ↑ Фридрих II хотел купить эту мельницу, но хозяин не соглашался. Король, наскучив его отказами, сказал, что если он не хочет продать ее, то он отнимет. На это хозяин отвечал известной фразой: «А разве у нас нет каммергерихта?» (суд в Берлине).
- ↑ В Австрии это равнодушие и невнимательность доходить до цинизма! Кучер не отвечает, если задавить пешехода, и я слышал, что недавно в Карлсбаде, почтальон преравнодушно проехал через женщину, погорая неосторожно подвернулась.