I. Дэн Кэмптон — Герберту Уэсу
Вчера я написал тебе полуофициальное письмо, которое говорило скорее о чувствах счастливого отца, чем о переживаниях человека, верящего в чудо и живущего во имя его. Вчера я сдерживался, счастливый тем, что произошло, и, полный уважения к тебе, к твоей личности, я заключил тебя в свои объятия. Сегодня я даю себе волю и в приливе бурной радости бросаюсь в твои объятия. Я размышляю над происшедшим и преисполняюсь гордостью за тебя. Мне думается, что твоя мать гордилась бы тобою не больше, чем горжусь я.
Но отчего ты не писал раньше? В сущности, великое событие произошло не тогда, когда твое предложение было принято, а когда ты понял, что ты любишь. Тогда-то и пробил твой час. Тебя следовало поздравить, когда в твоей душе впервые прозвучал призыв утренней зари и ты вступил на путь иной судьбы. Любить всегда более важно, чем быть любимым. Я жалею, что мне не было дано присутствовать при том, как твой дух внезапно отдался безусловно и безвозвратно, как надломилось твое эгоистическое «я» и вся сила духа устремилась на служение женщине, высоко парящей в голубом просторе. Ты давно знал ее и давно принадлежал ей, но ты не сказал мне ни одного слова ни о ней, ни о вашей любви. Ты молчал. Очень нехорошо, что ты молчал.
Барбара говорила вчера о тебе и о твоем характере, и мы решили, что судьба дает тебе большое счастье: ты не из тех людей, которые могут обманываться в своих чувствах. Твой выбор строг, ты стремишься прямо к цели, — так поступают все ригористы, совмещающие ригоризм с гедонизмом. Мы с тем большей сердечностью поздравляем тебя, что твой внутренний мир нам хорошо известен. О Герберт! Знаешь ли ты, что в сердце у меня расцвела весна, и, распрощавшись с Барбарой, я пошел бродить за город более счастливый, чем когда-либо в жизни? Знаешь ли ты, что твоя любовь к женщине и ее любовь к тебе и увлекший тебя порыв осчастливили меня? Моя доля бессмертия на земле воплотилась в твоей любви, а не в моих книгах, дорогой мальчик, знаешь ли ты это?
Я хотел бы бросить Англию и пожить с тобой. Будешь ли ты чуждаться меня при новой встрече? Окажется ли расцветающая любовью душа неспособной к дружбе? Но это не беда: радость Эстер не может причинить мне горя. Я могу только горячо и свободно пожелать счастья сыну Эллен и в его руку вложить руку Эстер Стеббинс, благословляя их путь к восходу солнца, в сияние дня.
II. Герберт Уэс — Дэну Кэмптону
Я вернулся сюда, в свою прежнюю квартиру, — и вот я снова живу в этих комнатах, среди моих старых книг, и передо мною, за окном, расстилается тот же привычный пейзаж. Бедный мой Дэн, окутанный лондонским туманом! Если бы вы могли посидеть здесь со мною на подоконнике, наблюдая за угасанием дня над Золотыми Воротами и за приближением ночи, надвигающейся из-за Берклийских гор. Что вас задерживает в Лондоне? Боюсь, что наши пути разошлись. Вы углубились в дебри поэзии, а я погрузился в науку.
Поэзия и экономика! Увы! Как же я сумел убежать от вас, Дэн, после того как вы покорили мой ум и душу? Мне тоже предстояло по всем предзнаменованиям стать поэтом, а я вдруг отдался науке. Мое отрочество благодаря вам было наполнено поэзией; да и отец мой был по-своему поэтом. Мне нравится, что вы его сравниваете с Уэрингом. «Что случилось с Уэрингом?» Я могу думать о нем только как об ушедшем. Что выбрал он? «Морской путь или сушу?» Гуин говорит мне иногда: «Вы могли бы быть поэтом (вы знаете его — Артура Гуина: он вместе со мной поселился в Ридже), если бы не ваша чертовски нудная наука». Чтобы его подзадорить, я сваливаю вину на свое воспитание. Я знаю, он думает, что я никогда не умел ценить вас и сейчас недостаточно ценю. Вы как-то похвалили его — помните? Он хранит вашу похвалу в сердце — это самое дорогое из его сокровищ. Милый парень Гуин — нежный, чувствительный и робкий, с лицом серафима и сердцем молодой девушки. На свете никогда не существовало более неподходящей пары, чем я и он. Я люблю его за него самого. Он терпит меня — мне так кажется — ради вас. Он мечтает встретиться с вами, — он много слышал о вас от моего отца, — и мы часто говорим о вас. При всяком удобном случае я срываю с вас ваш ореол. Поверьте мне, что я не очень-то церемонюсь с вами.
Как несвязно мое письмо! Перо после долгого перерыва не слушается меня. Мысли разбиваются после лихорадки успешного сватовства. А затем… — как мне это сказать?.. — ваше письмо, то есть оба письма, ваше и Барбары, своей лаской и теплотой повергли меня в недоумение. Я чувствую себя беспомощным. Точно вы обращаетесь к чему-то, чего во мне нет. Ах, эти поэты! Кажется, будто мой брак радует вас больше, чем меня самого. Собственно, выходит, что молоды вы и любите вы, а я прожил уже долгую жизнь и состарился. Да, я вступаю в брак. Я не сомневаюсь, что в настоящий момент миллионы мужчин и женщин говорят эти же самые слова. Дровосеки и водоносы, князья и монархи, робкие девушки и наглые кокотки, все они говорят: «Я вступаю в брак». И все они смотрят на брак как на решительный перелом в их жизни? Конечно, нет! В сущности, брак входит в обычный жизненный путь всех людей. С биологической точки зрения институт брака необходим для продолжения рода. При чем же тут перелом жизни? Эти миллионы мужчин и женщин вступают в брак, и мир пойдет тем же порядком, как шел до того. Перемешайте их всех, и все же ничто на свете не изменится.
Правда, месяц назад мне казалось, что брак — перелом жизни. И в этом духе я и написал вам. Казалось, что брак нарушит налаженный ход моей работы. Человеку трудно спокойно относиться к чему-то, что стоит в противоречии с привычным укладом. Но это только так показалось: мне не хватало перспективы, вот и все. Сейчас я вижу, что все отлично подогнано, и жизнь покатится, как по рельсам, я уверен теперь.
Вы знаете, что мне нужно было работать два года для получения степени доктора. Мне все еще требуется два года работы. Как видите, я вернулся в прежнюю квартиру, к прежнему образу жизни и принялся за зубрежку. Ничто не изменилось. И помимо моих занятий для подготовки к докторскому экзамену я взял на себя обязанности помощника инструктора по экономическому факультету. Место очень ответственное, и мое честолюбие удовлетворено. Я не знаю, как они решились доверить мне такое место и как у меня хватило смелости его принять, но это не важно. Все устроилось. Эстер — благоразумная девушка.
Период обручения продлится долго. Я буду продолжать свою работу по намеченному плану. Через два года я получу степень доктора социальных наук (и кандидата многих других) и вступлю в брак. Венчание и необходимый по расписанию медовый месяц совпадают с летними каникулами. И здесь ничто не помешает моей работе. О, мы очень практичны, Эстер и я. И мы оба достаточно сильны, чтобы идти неуклонно своим путем.
Это мне напомнило, что вы ничего не спросили о ней. Сначала поражу вас: она тоже занимается наукой. Мы встретились в первые годы моего пребывания в университете, и не прошло получаса, как мы уже весело спорили о Вейсмане и неодарвинистах. Я в те времена жил в Беркли и был очень уверенным в себе малым. Она была зрелее меня, училась в Стенфорде и поступила в университет с большим запасом знаний, чем средний студент выносит по окончании всего университетского курса.
Затем, — теперь вы раскроете ей объятия, — она пишет стихи. Она поэт, — это следует помнить. На заре двадцатого века она тем выше как поэт, чем ближе стоит к науке, а не «несмотря» на науку, как думают некоторые. Как описать ее? Может быть, как Джордж Эллиот, сплавленную с Элизабет Барртс, с намеком на Гексли и печатью Китса. Она, пожалуй, похожа на это сочетание, но она все же нечто иное и отличное от них. В ней есть какая-то веселость, как бы луч латинской расы, или Востока, или, может быть, кельтской крови. Да оно так и есть: в ней есть что-то кельтическое. Но есть в ней и самонадеянный норманн, и упорный саксонец. Ее живость и смелость рассчитаны и размерены внутренним консерватизмом, обусловливающим устойчивость стремлений и силу выполнения для поставленных задач. Она ничего не боится и смотрит на мир открытыми глазами. Взор ее проникает далеко, но не скользит поверх явлений жизни. Саксонец борется с кельтом, и норманн заставляет обоих делать то, что первому не пришло бы никогда в голову и над чем другой без конца раздумывал бы, не решаясь осуществить задуманное. Вы уловили мою мысль? Самым сильным ее очарованием, по-моему, является уравновешенность, внутренняя гармония.
Все вместе создает из нее замечательную женщину, поверьте мне. Это описание ее лишь бледная замена подлинника. Хотя она не печатала своих произведений и непомерно скромна, я посылаю вам некоторые из ее вещей. В них вы найдете и узнаете ее душу. Она ждет сильных вдохновений, и голос ее пока звучит тихо. Но в нем нет печальных нот, и ей суждено залететь высоко.
Ну, довольно! Эстер есть Эстер. Через два года мы будем женаты. Два года, Дэн! Я уверен, что тогда вы будете с нами.
Еще одно: в вашем письме есть что-то недоговоренное, чего я не мог не почувствовать. Чуждаться вас при новой встрече? Я поворачиваю голову и смотрю вам в лицо — портрет работы Уэринга, помните? — его художественное представление о вас в те золотые дни, когда я стоял на пороге мира, а вы показывали мне его красоту и мой грядущий путь. Чуждаться? Поэзия и экономика! Чья тут вина?
III. Дэн Кэмптон — Герберту Уэсу
Именно потому, что ты не ведаешь, что творишь, я и не могу простить тебя. Если бы ты знал, что твое письмо с перечнем всех преимуществ и соглашений должно оскорбить меня и дать ложное представление (будем надеяться) о тебе и о женщине твоей любви, я простил бы тебе его оскорбительный для нас всех тон и приписал бы непристойный недостаток сердечной теплоты сдержанности или печали, охватывающей сердца при избытке счастья. Но что-то говорит мне, что ты не отдаешь себе отчета в холоде, которым веет от твоих слов, а этот грех простить нельзя.
«Он ее не любит», — сразу решила Барбара, положив прочитанное письмо на стол жестом, которым она откладывала в сторону и тебя. Жесты твоей сестры всегда выразительны. Я рассмеялся над ее приговором, и она вскоре присоединилась к моему смеху. Мы не собираемся необдуманно отдаваться нашим опасениям. Кто может указать любящим, как им следует писать сестрам и приемным отцам? Но все же существуют вещи, которые не должны быть написаны. Нельзя писать, что любовь не является переломом и вторым рождением и что она, наоборот, обычна, как общее место, случайная сделка, которая не боится «перемешивания».
Барбара показала нам твое письмо к ней. «Разве я писала так о себе и Эри?» — «Ты так не могла писать», — возразил я. «Тогда и Герберт не должен так писать», — заявила она.
Здесь мне следовало сказать ей, что мужчины и женщины созданы по разным образцам, но кто может втолковать что-либо Барбаре? Я ничего не сказал, и мы затаили в себе недовольство, что ты в такой серьезный момент обманул нас своею холодностью.
Шестилетняя разлука, с коротким перерывом в несколько месяцев, должна изменить многое. Когда Барбара назвала твое письмо «противоестественным», она не приняла во внимание того, что нам не известно, что для тебя является естественным. Она и я — мы привыкли предопределять тебя, твой характер, поступки и мысли, руководствуясь, ну, хотя бы тем, что тебе дорог Вордсворт и что ты живешь им, не умея проникнуться до конца его строгим душевным спокойствием. Юношество, живущее надеждой, всегда раздираемо сомнениями.
Я не давал обетов; их дали за меня другие,
Накладывая на меня неведомые узы,
Чтобы я мог, слегка греху лишь уступая,
Быть тем, кого высокий отмечает дух…
Бледный восход с вершины Темальпайса и твой голос, звенящий при словах «кого высокий отмечает дух», великолепие зари на туманных хребтах гор, — все говорило за тебя, ты был так дорог мне! Эта заря предвещала чудо твоей жизни, и ее сверкание было достойно сына Уэринга.
Скажи мне, ты все еще читаешь Вордсворта коленопреклоненным? Я с сожалением вспоминаю о тех временах, когда все твои мысли были мне известны и когда дни текли счастливо, полные тобой и надеждой. Я жалею о твоем развитии, если оно привело тебя к тому, что ты прозаическим языком говоришь о прозаическом браке и о медовом месяце, совпадающем с получением ученой степени. Я думаю, что ты слишком доволен этим совпадением.
Но все же я рад твоему письму. Не может быть, чтобы продиктовавшая его душа не была прекрасной! Эстер Стеббинс — поэт. Я склоняюсь над ее стихами и вдумываюсь в них, как вдумывался несколько дней назад в твое письмо. Я вызываю духа любви. Если женщина довольна (а насколько выше довольства ее чувство и сознание, что ты принадлежишь ей, а она — тебе!), разве это не лучший показатель того, что все обстоит благополучно? Я вызываю духа любви. Таков он при встрече, таков при расставании. Даже сегодня вечером, когда от всего веет холодом и все непонятно, мне удается разглядеть свет и тепло в твоих словах, и то, что я нахожу, создает твой образ; но мне пришлось погрузиться на большую глубину, пока мой дух нашел тебя, ибо ты позволил себе говорить, когда за тебя должно было говорить молчание.
Покажи мне подлинную Эстер Стеббинс, искру божественного огня, составляющего ее сущность. Над ее головой не пронеслись еще жизненные бури. Она будет смеяться и создавать из своего смеха поэзию. Если она плакала до встречи с тобою, тем легче ей будет улыбаться. Иногда смех звучит эхом рыдающего мизерере прожитых лет. Люди усмехаются в иронии страдания, улыбаются холодной, вымученной улыбкой смирения. Они смеются ради забвения, смеются, чтобы не умереть от печали. Пожимание плечами, движение губ, одно слово — и жизнь спасена. Лекарство столь же сильное, как и средство от эпилепсии: излечивая судороги, оно превращает больного в идиота. Если наш смех делает нас идиотами, то мы дорого платим за привилегию продолжать наше существование.
Эстер будет смеяться, потому что она счастлива и ей нужно выразить громко свое счастье; ей нечего бояться, что, выражая его, она его потеряет. Передай ей мой привет и торопись проявить себя.
По этому письму ты можешь судить, что я «не болен и не здоров» и что я стремлюсь к далекой судьбе.
Если бы я был не поэтом, а купцом, я чувствовал бы себя иначе.
IV. Герберт Уэс — Дэну Кэмптону
Читаю ли я еще Вордсворта, стоя на коленях? Хорошо, выясним этот вопрос. Я так давно предвидел этот день и старался избежать его, что теперь встречаю его почти с радостью и распростертыми объятиями. Нет, я больше не читаю Вордсворта, стоя на коленях. Мой ум занят другими вещами. У меня нет на это времени. Я не тот Герберт Уэс, каким был шесть лет назад. Вам следует это знать, как и то, что Герберт Уэс прошедших лет не был тем человеком, каким вы его себе представляли.
На свете нет более трогательной и страшной вещи, чем предубеждения любви. Мы оба — вы и я — страдаем от них. Шесть лет назад, да и раньше, я чувствовал растущую между нами пропасть и страдал. Поддаваясь вашим чарам, я думал, что рожден на свет для бормотания стихов и должен посвятить себя поэзии, что мир прекрасен и все в нем достойно быть воспетым.
Но вдали от вас меня, уже в то время, охватило сомнение, и я смутно понимал, что мы с вами живем в разных мирах. Сначала я смутно предчувствовал это, а при встречах снова подчинялся вашему обаянию и не мог ни о чем думать критически. Вы были правдивы и добры, — думал я, — все, что исходило от вас, было удивительно прекрасно: значит, вы были правы. Вы покорили меня своим очарованием, как покоряли всех, кто вас любил.
Но затем настало время, когда вы не могли помочь мне. Я был одинок со своими ожиданиями, один боролся за их существование. От вас не было ответа. Я не мог услышать ваш голос. Я посмотрел на мир своими глазами; вы парили в прекрасной заоблачной стране, вы были далеко. Возможно, что это случилось потому, что вы слышали голос самой жизни, а я — лишь голос процесса жизни. Но как бы там ни было, вас интересовал мир идей и представлений, а меня — мир явлений и фактов.
К этому надо присоединить и предубеждения любви. Юноша понял различие и скрыл свое открытие; мужчина был слеп и ничего не видел. Тут мы оба заблуждались; но теперь двое взрослых мужчин могут снова поправить дело.
Скажу яснее: помните, с какой страстью я читал «Умственное развитие Европы»? Я не понимал и десятой доли прочитанного, но все же был потрясен этой книгой. Полагаю, что книга эта сильно подействовала на развитие во мне здравого смысла, я был очень счастлив и хватался за каждое понятное слово. И, когда я пришел к вам, трепеща от только что пережитого озарения, вы равнодушно посмотрели на меня, снисходительно улыбнулись и ничего не сказали. Вы с ласкою смотрели на мое волнение. «Преходящие юношеские настроения», — думали вы; а я думал: «Дэн не стал бы читать Дрэпера на коленях». Вордсворт мне казался великим; но и Дрэпер был велик. Вам он был неприятен, я это теперь знаю, а тогда чувствовал ваше постоянное возмущение его материалистическим миросозерцанием. Вы на днях жаловались на мое письмо, называя его холодным и рассудочным. То, что я смог быть холодным и рассудочным, несмотря на все ваши старания и старания Уэринга, только выявляет наше основное различие; но из этого отнюдь не следует посрамление одного из нас или прославление другого. Если я ушел из прекрасной страны поэзии и живу реальной жизнью, вы все же остались и укрепились в вашем преклонении перед прекрасной мечтой. Если я ушел в новый мир явлений, разве вы не остались в старом мире великих несбыточных мечтаний? Если я дрожал на рассвете нового дня, разве вы не склонялись над угасающими головешками вчерашних огней? Ах, Дэн, вы не можете снова разжечь эти огни! Мировая буря далеко разнесла их золу подобно пыли вулканических извержений. Из них будут созданы прекрасные пурпурные закаты, а затем они исчезнут. Жрец умирающей религии, вы все же являетесь духом отмеченным и избранным. Ваши молитвы бесполезны, алтари рассыпаются во прах, и огни слабо мерцают, погасая в ночи. Поэзия в наши дни стала пустым звуком. Она не нужна более, она мертва. Вся эпическая и лирическая поэзия старого мира не поможет ничем нашей несчастной Земле. До тех пор, пока певцы будут петь о вчерашнем дне, воспевать вчерашний день и сожалеть о том, что он прошел, до тех пор поэзия останется пустым звуком и ей не будет места в жизни. Старый мир умер и похоронен со своими героями — Еленой, рыцарями, дамами, турнирами и пышными зрелищами. Вы не можете петь об истине и чудесах сегодняшнего дня словами вчерашнего. И никто не станет прислушиваться к вашему пению, пока вы не заговорите языком сегодняшнего дня о настоящем сегодняшнем дне.
Теперь настал день среднего человека. Воспевали ли вы среднего человека? Теперь пришел день машины. Когда вы воспевали машину? Снова настали времена крестовых походов, но походов не во имя гроба Господня, а во имя машины. Нашли ли вы здесь тему для песнопения? Наша жизнь — крестовый поход, но не ради отпущения грехов, а ради уничтожения промахов экономических и промышленных. Крестовые походы Средних веков жалки и ничтожны по сравнению с блеском и мощью крестового похода сегодняшнего дня. Нас миллионы! В тишине ночей вы не прислушивались к шуму наших шагов и не были потрясены мощью и романтизмом движения? О, Дэн! Дэн! Наши вожди совещаются, наши герои выходят на поля сражений, борцы готовятся к битве, наши мученики погибают, а вы еще слепы, слепы ко всему!
У нас нет поэтов, и мы создаем поэзию нашими руками. Наш посланец — лучший поэт и более великий, чем вы, Дэн Кэмптон. Холодный, рассудочный экономист, изучая двигающие силы общественной жизни, больше пророк, чем вы. Плотник над верстаком, кузнец над наковальней, котельник в грохоте завода — все они поют лучше вас. Управляя паровым молотом, человек вкладывает в каждое движение больше силы, уверенности и радости, чем вы вложили в стопку написанных вами книг. Социалистический агитатор, подталкиваемый полицейскими на углу улицы, среди насмешек толпы, проникается романтизмом наших дней так, как не прониклись им вы, и находит его там, где вы видели пустое место. Он знает жизнь, и он живет. А вы живете, Дэн Кэмптон?
Простите меня. Я хотел объяснить и примирить наши различные миропонимания. Я вижу, что вместо того я читаю вам нотацию и осуждаю вас. Защищаясь, я оскорбляю вас. Но я хотел бы сказать еще следующее: мы с вами так созданы, что ваша роль в жизни — мечтать, моя — работать. Не стоит огорчаться и страдать оттого, что вам не удалось сделать из меня мечтателя. Благодаря практическому складу и аналитическому уму я продумал для себя смысл жизни и выработал себе ее программу. Но истину я ищу так же страстно, как и вы. Я все еще считаю себя отмеченным и призванным.
Но не все ли это равно в конечном счете? Когда будет сказано последнее слово, останутся два человека, связанные между собой тысячью уз и горячей привязанностью. В наших сердцах найдется место друг для друга, и каждый из нас занимает свое место в жизни. Хотя мы во многом не согласны, вы, бывший для меня вторым отцом, все же остаетесь самым дорогим мне человеком на Земле.
Я давно должен был объясниться с вами и по трусости не сделал этого раньше. Надеюсь, что я достаточно ясно высказался и что вы меня поняли.
V. Дэн Кэмптон — Герберту Уэсу
Ты вздыхаешь: «поэзия и экономика», приводя причину и тем самым устанавливая факт. Я предпочел бы, чтобы ты проявил некоторое неудовольствие и возразил на мое утверждение, что ты попросту отмахнулся от этого вопроса, сославшись на недостаточность данных и не желая докапываться до сущности дела. Помнишь, как в детстве росло твое уважение к Барбаре, когда она плакала, что ее слишком легко прощали? «Она боится, что у вас разная мерка для меня и для нее», — объяснял ты мне, пылая великодушием. Она боялась, как бы я не стал требовать от нее меньше, чем от тебя, и ты сочувствовал ей и уважал ее стремление к равенству в обязанностях и правах. Разве мужчина Герберт менее горд, чем дитя Барбара, если ему понадобилось говорить о различиях и просить об особом снисхождении?
Ты не влюблен (насколько я понимаю, ты сам признаешься в этом, ибо не опровергаешь моих нападок), потому что занимаешься вопросами экономики. На этом я хотел бы остановиться. Что общего между вопросами экономики и поэзией? При чем тут твоя эмансипация от моего воинствующего лирического влияния? Силы, способствовавшие твоему образованию, не могут удержать тебя от искания любви. Предпочтение, оказываемое тобой Дрэнеру, не может убить потребности твоего духа в любви. Существует множество сводов законов, но есть один закон, управляющий экономистами и поэтами. Он исходит из обшей всем человеческим существам жажды, заставляющей любовь искать любовь дни и ночи.
Человек может поставить себя вне сферы действия закона, отказаться от дара жизни и порвать связь между временем, пространством и собой. Он может быть настолько изнурен работой, что ему не до мыслей и чувств. Мужчины и женщины из народа не знают ни любви, ни искусства: они слишком устают, им не до тонких переживаний. Они спят в свободные часы. Они знают лишь потребности тела, а их дух едва представляет себе, что такое красота и стремление к ней.
Человек может заполнить свою жизнь какими-либо интересами до такой степени, что все остальное вытесняется из его души. Ты так и поступил. Как чеботарь, который остается только чеботарем, учитель, который является лишь педагогом, или врач, занимающийся только вопросами патологии, — ты являешься фанатиком текста. Ты трудишься над разработкой идеи, идеи подбора, — так я понял, — и ты пользуешься ею, как раб. Когда человек видит, что он не может иметь дела с нефтью, будучи не в состоянии пропитаться насквозь ее запахом, ему следует заняться чем-нибудь иным. Каждый человек обязан охранять цельность своей личности и следить за собой, чтобы не обратиться в машину и чтобы внешний мир не оказал давления на его внутреннюю сущность. Природа охраняет тип, но каждая особь сама должна охранять себя. Силен тот, кто чувствителен к малейшим изменениям окружающей среды и отзывается на них; но реагировать на них он должен по-своему, поддерживая и укрепляя свою личность и становясь с каждым прожитым годом все более самим собой. Он обладает жизненной силой, не позволяющей ему атрофировать ни одно из своих свойств и настаивающей на его отличии от всех других людей. Я в твоем письме нахожу лишь решение остановиться в своем развитии, словно у тебя больше нет сил ни на что, кроме твоих книг и теорий! Ты становишься рабом мелкой буквы и называешь это шагом вперед, к новым временам. «Крестовый поход продолжается», — говоришь ты. Коронационные обряды для толпы и уничтожение предрассудков! Я с радостью протягиваю тебе руку. Радость — нечестивое поклонение фетишу; но ведь и страдание по поводу того, что нет радости, тоже уважение к фетишу. Твоя вера гремит: «Ты не должен!» Любви нет места в современности, как нет места чувствам слишком личным и индивидуальным. Но что же проповедуют апостолы юной мысли, если не право человека на все в мире, и на что же послужит людям мир, если жизнь будет лишена любви и романтизма?
Я недоволен тем, что ты хочешь жить той жизнью, которой принуждены жить другие. Тебе следовало бы оставаться избранником, аристократом. Фердинанд Лассаль всегда тщательно одевался, отправляясь на рабочие собрания, в надежде, что это напомнит рабочим о существовании лучшего мира, чем тот, в котором они живут. Ты принадлежишь к избранным, Герберт! На тебе лежит обязанность сделать свою жизнь прекрасной. Я знаю, что ты со мною не согласен. Ты не веришь, что любовь — закон, управляющий свободой и жизнью. Раб своей теории, восставший против закона, ты губишь свою душу и подвергаешь опасности душу другого человека.
«Тише! Тише!» — говорю я себе. Старая боль и обида поднимаются в душе, и я становлюсь резок. Моя вспышка может лишь укрепить тебя в убеждении, что моя точка зрения не основывается на рациональной правоте, которую ты считаешь столь существенной, и что поэтому она нежизненна. Я хочу спокойно установить, что нельзя вступать в брак без любви, «для продолжения рода»… Нечего сказать, это звучит хорошо в твоих устах! Ты отстраняешь от себя вскормившую тебя тысячелетнюю цивилизацию, отдаешь свое преимущество индивидуума, высоко стоящего на лестнице развития, и, подчиняясь инстинкту, выполняешь функцию? Ты говоришь: «Эти мужчины и женщины вступают в брак, и жизнь пойдет тем же порядком, как она шла до того. Перемешайте их всех, и ничто на свете не изменится».
И ты удовлетворен. Ты не чувствуешь потребности в чем-то ином, отличном от этих рамок.
Поверь мне, Герберт, эти миллионы мужчин и женщин не позволят тебе перемешать их. Существуют силы более действенные, чем сила внешнего воздействия, и призраки более реальные, чем окружающая жизнь. Нам известна благодетельная потребность в едином друге, товарище и спутнике жизни. Мы высоко ставим любовь, утверждающую свое право на существование. Прекраснее звезд лицо любящего, когда к нему придет час его счастья. Расе суждено поклоняться идее рода, и любящий, приносящий всю душу на алтарь любви действует заодно с расой и выполняет ее предназначение. Ты не в состоянии объяснить цветения, очарования и улыбки жизни, проливающей солнечный свет в наши сердца, научающей нас мудрости надежды и веры, вручающей нам оружие для борьбы, зажигающей огонь духа и вкладывающей в нас божественную сущность, благодаря чему мы становимся непобедимы. Сравнительная анатомия ничего умалить не может. Тут все дело в чуткости, любви, идее. В сравнении с этим все тускнеет. Луч света в небесах, прикосновение руки, окраска и форма плода, слезы, проливаемые от неведомых печалей, сожаление к беспомощным — все это более значительно, чем все постройки и изобретения, сделанные со времен первого общественного договора.
Прости мне эту скучную материю. Я привел здесь все эти истины, чтобы прогнать твой современный жаргон, звучащий еще большей фальшью, чем преувеличенные формы общежития феодальной Франции. Выставлять за дверь все возвышенное еще не значит быть практичным. Ты не хочешь жить жизнью художника; в твоей жизни слишком много напряжения, мало сердечной теплоты и много самодовольства. Я вижу, что ты на самом деле моложе, чем я думал. Мир никогда не осуждает преступлений духа. Ты в безопасности от мирского осуждения, и в этом-то и кроется опасность, против которой моя дружба хотела бы тебя предостеречь.
Я читал поэмы Эстер и понял, что она вся — порыв, смятение и чуткость. Я читал твои письма, и я думаю, что ее душа не подчинится тебе. Если в тебе нет любви, тебе нечем удержать ее. Это я считал необходимым сказать тебе. Беру на себя странную роль, но я обязан выполнять ее. Я — отец, и мой сын не согласен с моими взглядами на брак. Лучшей мерой наказания является лишение наследства. Но причина нашего разногласия несколько необычна, и я не столь практичен или вульгарен, чтобы идти на приписки в духовном завещании. Любовь не имеет цены для финансистов; для нее не существует банков, и она не может быть передана по завещанию. Она передается из крови в кровь, так, как Барбара передала ее своей малютке. Твоя сестра своей верой в любовь поддерживает мои силы. Да хранит ее Бог! Пять лет назад она пришла ко мне и шепнула: «Эрл». Когда она увидала, что я не разделяю ее радости, она прислонилась головкой к обвитому розами портику и заплакала сильнее, чем следовало бы плакать девушке, только что помолвленной. Эрл был калекой, бедным и беспомощным, но Барбара лучше нас знала, как следует отдавать свою жизнь любимому. Бедная крошка, которую никто не поздравлял! Она посылает привет тебе и Эстер и одинаково горячо и нежно любит вас обоих.
VI. Тот же — тому же
Метафизика заразительна. Мне она передалась от Барбары, и я не могу удержаться от желания передать свои мысли тебе.
Такое настроение овладело Барбарой после прочтения повести Толстого «Катя». По-моему, это печальная повесть о любящих, переживших свою любовь и убивающих ее собственными руками, но автор считает окончание романа счастливым. Толстой пытается показать, что мужчина и женщина могут быть счастливы, только перестав искать счастья друг в друге. Они могут сохранить воспоминание о счастливом прошлом, но должны прогнать надежду на будущее. «С этих пор ты должна думать обо мне только как об отце твоих детей», и женщина, жадно стремившаяся воскресить чувство, жившее в них в начале их брака, тихо плачет и соглашается. Толстой называет это душевным спокойствием, но для Барбары и меня такое приобретение равняется потере, — это действительно конец всего, и конец трагический.
Сегодня я застал Барбару за последними страницами повести Толстого. Она была очень взволнована. «Дорогой мой, я видела гибель духа», — сказала она. Я подождал, но, видя, что она не продолжает, спросил: «Чьего духа?» — «Духа трех четвертей человечества, — отвечала она. — Призрак мечты заполнил жизнь — я видела, как дух погиб, и я и Эрл исчезли во мраке. Мы и наша любовь рассеялись в воздухе». — «Твои мечты, Барбара, не могут быть прекраснее твоей жизни».
Мы долго смотрели друг на друга. Она считала себя счастливой женщиной, но появился призрак, ее глаза были открыты и увидели его. Даже ее жизнь не приближалась к идеалу, ее надежды оказались ничтожными, и ее любовь была недостаточна. Такие минуты прозрения выпадают на долю счастливых мужчин и женщин. Барбара знакомилась с мнениями света и, не приемля их, теряла веру в себя. Или и она лишь фарисей среди фарисеев?
«Среди общей гибели, что могу я знать о себе?» — спрашивает она. «Любовь не изменяет», — подсказал я, положив руку на ее лоб. «Эрл и я держимся крепко, дорогой! — тихо засмеялась она, но в ее смехе слышалось рыдание. — Мы не сомневаемся в себе, но по временам, вот как, например, сегодня, чувствуешь, что в тебя впились когти мира и по жилам течет отчаяние, ослепляя тебе глаза. Затем среди мук и боли является тебе великое видение». Я слушал ее и понял ее мысль. Сердце мое забилось так, как не билось уже давно. Подумай об этом, Герберт! Мне пятьдесят три года, но сердце все еще молодо. Когда мое сердце в последний раз трепетало от счастья? Ах да! Это было летом, в лесу, и для счастья было достаточно нескольких слов, произнесенных одним мальчиком. Величие Барбары состоит в том, что она в гибели духа нашла стимул для радости.
Затем среди мук и боли является тебе великое видение. Когда боль благодетельна и вызывает благодарность, — как хороша тогда жизнь! По этому одному можно узнать ценность существования. Три четверти мира погибли духовно, но из их гибели поднимается новая мысль, — и все оправдано. Видение владеет нами, и то, что нам казалось полным, оказывается недостаточным, и то, что казалось цельным, является лишь вспышкой. И это хорошо, ибо мечта вызывает надежду и сердце закаляется надеждой и мечтой.
Такова Барбара.
А ты? Эти вопросы не тревожат тебя? Великий Мужик может провозглашать тысячу ересей, и три четверти мира могут принять его учение и жить по нему, и ты не будешь считать погибшими духовно этих потерявших стремление к высокому идеалу людей. Наоборот, ты будешь приветствовать их практичность. Если бы ты верил во что-нибудь так же твердо, как твоя сестра верит в любовь, и если бы ты увидел, что один поклоняешься своему идеалу, ты бы отказался от него и поклонился бы богам большинства. Ты не способен на фанатизм твоей сестры, беззаветно отдающей себя на служение идеалу и сомневающейся в собственной верности. Ее преданность доходит до того, что она боится помимо своей воли оказаться холодной. Ты не способен на видения, повергающие в смущение лучшую часть твоего «я». Тебя не волнует мысль о просветленном облике твоего «я», если бы ты и мир сделались чище и лучше. Ты удовлетворен собою, ты уверен в себе, и я от души жалею тебя.
VII. Герберт Уэс — Дэну Кэмптону
Нет, я не влюблен. Я очень счастлив, что не влюблен. Я горжусь этим. По вашим словам, я не хочу вести жизнь художника (об этом можно было бы поспорить), но я знаю, что я хочу построить свою жизнь на научном основании. Я хочу устроить свою жизнь так, чтобы извлечь из нее все, что можно, и единственная вещь, могущая нарушить распорядок моей жизни, более опасная, чем потоп, огонь или враги, — любовь.
В своих письмах я время от времени упоминал о своей книге. Я решил назвать ее: «The Economic Man». Я просматриваю теперь корректуру, и мой мозг прекрасно справляется со своей задачей. Один из здешних профессоров, Бидуэлл, тоже держит корректуру своей книги. Бедняга! Он в отчаянии. Он никак не может справиться с работой. «Я решительно не способен на умственную работу», — жалуется он; его волосы растрепаны, и щеки пылают. На днях я постучал к нему в дверь — он не ответил. Я вошел и увидел, что он локтями уперся в листы своей рукописи и отсутствующим взором всматривается в открывающиеся за окном дали. «Эта книга провалится, я убежден в этом, — сказал он. — Моя голова пуста. Она отказывается работать. Не могу понять, что со мной случилось». Но я очень хорошо понимаю. Он влюблен (безумно влюблен в самую обыкновенную, по моему мнению, девушку) и рассчитывает скоро жениться. «Отложите вашу книгу на время», — посоветовал я. Он поглядел на меня, затем треснул кулаком по разбросанным по столу листам: «Ладно». И поверьте мне, Дэн, через год, когда эта самая обыкновенная на свете девушка будет приветствовать его спокойным поцелуем, его безумие и лихорадка оставят его, он снова примется за книгу и успешно закончит ее.
Конечно, я не влюблен. Я только что вернулся от Эстер. В субботу я поехал в Стэнфорд и пробыл там воскресенье. Время не казалось мне бесконечным, пока я сидел в вагоне. Я не смотрел каждую минуту на часы. Я с интересом и без всякого нетерпения прочел утренние газеты. Окружающая природа была очаровательна, и я нисколько не торопился достигнуть места своего назначения. Я помню, что, проходя по усыпанной песком дорожке среди кустов роз, я отметил, что сердце у меня не колотится, как ему следовало бы колотиться по положению. Солнце сильно припекало. Я вытер лоб и решил, что розы следует подчистить и подрезать. И, правду говоря, я переживал более яркие дни, видел более прекрасные пейзажи, и мир иногда казался мне более прекрасным.
И когда на веранде показалась Эстер и протянула мне руки, мое сердце не забилось, словно собираясь выскочить из груди. И голова не закружилась от восторга. Весь мир не исчез, и все на свете не пропало, оставив Эстер, стоявшую на веранде и с улыбкой протягивающую мне руки, приветствуя меня. О, я видел ее улыбку и протянутые руки и наслаждался видом цветущей молодой женственности; но я не стал думать о том, что это «удивительно», «невозможно» и «чудесно», и весь прочий любовный вздор, который приходит в голову бедняге Бидуэллу, когда он с восхищением смотрит на свою весьма обыкновенную девицу.
«Прелестная молодая женщина, — подумал я, пожимая руки Эстер, — и не совсем обычного типа. Она здорова, сильна, красива и молода; она будет очаровательной женой и прекрасной матерью». Вот что промелькнуло у меня в голове! Затем мы болтали, завтракали и провели вместе прекрасный день — такой, какой я мог бы провести с вами, с любым товарищем или с женой.
Все это рационально, просто и правдиво, а потому враждебно вам. Должен признаться, что я с грубой откровенностью описываю свои чувства, не останавливаясь на более нежных и мягких сторонах моей души. Поверьте мне, я очень люблю Эстер. Я уважаю ее и восхищаюсь ею. Я горжусь ею и тем, что такое прекрасное создание считает меня достойным пройти с нею рядом жизнь. Наш брак будет счастливым. В нем нет ничего стеснительного, подавленного или несоответственного. Мы хорошо знаем друг друга — обычно влюбленные узнают друг друга только после брака, и это часто приносит с собой много боли. С другой стороны, мы не ослеплены безумием любви, мы смотрим на жизнь ясным, здоровым взглядом и верим, что нам удастся счастливо прожить жизнь вместе.
VIII. Тот же — тому же
Я раздумывал над этим романтизмом и своим рационализмом, и вот результат моего раздумья: «Человек любит; это оптимальное изо всех найденных до сих пор решений этой проблемы». Я не знаю, кто это сказал. Возможно, что это сказали вы. И вы могли бы воскликнуть вместе с мадемуазель де Скюдери: «Любовь — я не знаю, что это; она приходит — не знаю как; она развивается — не знаю каким образом; она наполняет душу — не знаю чем, и кончается — не знаю когда или отчего».
Вы объясняете любовь, утверждая, что любовь «вещь необъяснимая». В этом-то и различие между нами. Вы принимаете результаты — я ищу причины. Вы останавливаетесь у порога неизвестного, покорно склоняетесь и этим удовлетворяетесь. Я иду дальше, распахиваю широко двери и формулирую закон таинственного, которое перестает быть тайной. Таков наш путь. Вы преклоняетесь перед идеалом; я верю лишь в факты. Камень падает, ветер веет, трава и деревья растут. Неорганическое вещество получает толчок к жизни, приобретает чувствительность, выполняет какие-либо функции и умирает. Страсти и страдания, мечты и стремления, проблески бесконечности и мерцание божества — вы потрясены чудом этих явлений и превращаете их в красивые строфы, а мне остается классифицировать их как некую сумму выраженных феноменов, игру сил и вещества, подчиненную установленным законам.
Существует два типа людей: мечтатели и деятели; люди чувства и люди мысли; живущие эмоциями и интеллектом. Вам жизнь доставляет эмоциональное наслаждение, мне же — наслаждение интеллектуальное. Вы ощущаете явление как красоту и радость; я же ищу причины заложенной в нем красоты и радости. Вы удовлетворены фактом, независимо от его происхождения. А я, узнав, как он произошел, стараюсь ввести в жизнь больше красивого и радостного. «Цветение, очарование и улыбка жизни» кажутся вам столь чудесными, что вы не хотите разложить их знанием; а мне они кажутся удивительными, потому что я могу изучить их.
О да, это старинный спор, и ни вы, ни я разрешить его не сумеем. Я рационалист, вы романтик — этим все сказано. Ваша роль более красива, моя — более полезна; и хотя вы этого не видите и никогда не сможете увидеть, вы с вашей красотой опираетесь на меня. Я пришел в мир до вас и проложил вам дорогу. Я был охотником на диких зверей и победителем людей. Я добыл огонь и прикрыл свою наготу шкурами зверей. Я устроил хитроумные западни и вплел ветви, длинные травы, камыши и солому в крышу хижины. Из костей и кремня я сделал стрелы и копья. Из недр земли я извлек железо и первый возделал землю и посадил в нее зерно. Я дал законы своему племени и научил его бороться с врагами. Молодым людям я дал возможность расти здоровыми и крепкими и помог женщинам строить семейную жизнь. Я обеспечил женщину, когда она производит потомство, и обеспечил потомству свободное развитие под моей защитой. Я создал многое. Кровью, потом и трудом я добился того, что всем людям незачем было все время охотиться, ловить рыбу и бороться с другими людьми. Для удовлетворения потребностей желудка не требовались больше мускулы и мозги всех людей. Кровью, потом и трудом я проложил вам дорогу; тогда явились вы, жрец таинственных, непознаваемых сил, певец и провидец.
И я принял вас с почетом и дал вам место на пиру и у очага. Я отдавал вам лучшие куски мяса и самые мягкие шкуры. Нужно ли говорить, что вы взяли себе красивейших женщин? И вы пели о душах умерших и о бессмертии, о тайнах и чудесах; вы пели о голосах, звучащих в шуме ветра, о тайнах света и тьмы и о журчанье ручья. Вы говорили и о силах, управляющих приливами моря, направляющих движение солнца по небесному своду и ночных светил по темному небу. Вы даже взобрались на небо и создали для меня небесную иерархию.
Это все делали вы, Дэн; но создал вас, кормил и защищал от врагов — я. Пока вы мечтали о цели, я тяжело работал. Когда надвигалась опасность и раздавались ночью крики и плач дрожащих от страха женщин и детей и сильные мужчины падали духом, а у ворот слышался шум сражения и звуки боевого рога, — вы бежали к вашим алтарям, тщетно взывая к призракам земли, моря и неба. А я? Я перепоясывал чресла, вооружался и бежал на поле сражения; а иногда и погибал, чтобы могли жить вы, женщины и дети.
А в годы мира вы благоденствовали и жирели. Но лишь благодаря нашей крови и уму могли мы, воины, создавать вам эти годы мира. А когда вы блаженствовали, вы смотрели на мир, видели его красоту и мечтали о большей красоте. И благодаря мне ваши мечтания осуществлялись, и чудеса воплощались в камне, бронзе и драгоценных сортах дерева.
Вы много размышляли, пребывали в мире духовных интересов и, возвышаясь над временем и пространством, стремились к вечности, а я тем временем ограничивал себя работой мозга и рук. Я покорил вещество. Я изучал погоду, смену времен года, посев и созревание растений и сделал плодородной землю. Я построил дороги, мосты и гавани, проник в тайны металлов и узнал свойства материи. Шаг за шагом, с великим трудом я побеждал и заставлял служить себе слепые силы природы. Я строил корабли, рыскал по морям и находил новые страны. Я покорял народы, устраивал государства, укреплял империи и охранял мир.
Вы размножались, и искусства процветали. Вы были жрецом, певцом, танцовщиком и музыкантом. Вы воплощали свои мечты в красках, металлах и мраморе. Вы писали эпические поэмы и лирические стихотворения, Дэн Кэмптон. И я тоже размножился. Я охранял ваше обиталище от голода, меча и огня и принуждал своих соплеменников повиноваться вам. Я разрабатывал методы управления и изобретал системы права. Моими трудами создавались формы общежития и учреждения. Вы воспевали их, будучи их рабом, но я был их создателем и мог видоизменять их по своему желанию.
Вы преклоняли колена перед алтарем идеала. Я же искал факты и законы, управляющие фактами. Я был работником, создателем и освободителем. Вы шли проторенной дорожкой. Традиции связывали вас по рукам и ногам. Вы удовлетворялись всем и воспевали существующий мир. Вы были рабом догмы. Средневековая церковь утверждала, что Земля плоска, и вы воспевали плоскую Землю, плясали и устраивали представления на плоской Земле, помогая опутывать меня цепями и жечь на кострах, когда мои факты или законы, управляющие фактами, колебали вашу догму. Вся смелость и мощь Данте не помогла ему подняться над материальным изображением ада. Мильтон не мог сбросить с себя Люцифера и преисподнюю.
День ото дня вы становились прекраснее. Я же не только приносил все больше пользы, но и прокладывал вам пути к новой красоте. Вы не считались с этим. Вам казалось, что источником всех чувств является сердце. Я же изучил систему кровообращения. Вы окутали мир покровом очарования и всепрощения; я же создал медицину и хирургию. Для вас голод и чума были актами божественного правосудия и посылались в наказание за грехи; а я обратил мир в житницу, оздоровил города. Вам народные массы казались жалкими, обойденными творениями, награждаемыми раем или поджариваемыми в аду. На земле вы не могли предложить им ни благоденствия, ни счастья. Роли нищих и королей распределялись божественным Провидением. Но я поколебал прерогативы королей, опрокинул троны и поднял пресмыкающихся в пыли.
Моя работа не окончена. Изобретениями, открытиями и разумными предприятиями я собираю мир в одно целое. Подъем только начат. И в великом, создаваемом мною мире наши взаимоотношения останутся теми же, какими они были в далеком прошлом, Дэн. Я, создавший и освободивший вас, дам вам место и свободу. И по-прежнему мы будем спорить с вами, как в тот день, когда вы впервые пришли ко мне и застали меня за работой. Вы станете издеваться над материей, а я буду подчинять ее своему господству. Вы можете смеяться надо мной и моей работой, но вы будете присутствовать на наших пирах, и уста ваши не будут заграждены молчанием. Ибо, когда я покорю землю и порабощу материю, вы восславите человека и, как встарь, воспоете мои деяния.
IX. Дэн Кэмптон — Герберту Уэсу
Занавес опустился над иллюзией, но за первым действием идет второе. Как и прежде, новая иллюзия заключает в себе абсолютное добро и окончательную истину. Мы — зрители и актеры одновременно, и потому наш ослепленный взор и ленивая мысль не находят в пьесе ошибок. Мы вполне удовлетворены. Нам мешают только те пронзительные звуки, что несутся из оркестра, когда настраивают инструменты. «Так боремся мы, полулюди».
Я перечитываю твое письмо, пытаясь уловить красоту твоих иллюзий. Я готов принять на свой счет все сомнения, вызванные моей системой иллюзий.
Ты восхваляешь практическую толпу. Ты присоединяешься к тем, кто претворяет мысль в действие, и вдохновляешься грубой силой, размышляя над ее подвигами и забывая, что прогресс направляется не толпой, а избранниками.
Америку открыл не экипаж Колумба, а сам Колумб. Экипаж колебался между Старым Светом и Новым, как колеблется всякая толпа. Между мечтателями и его надеждой стали враждебные силы, и ему пришлось покорить их, чтобы достичь земли. Но я не буду повторять твою ошибку, распределяя людей по категориям. Исключительно интеллектуального или эмоционального склада людей не бывает; человек обычно представляет смешение двух начал. Мы развиваемся, продвигаясь вперед извилистой линией, а не ломаной. Чувствование и мышление не исключают взаимно друг друга, и крупный человек чувствует глубоко и сильно потому, что его мысль возвышенна и умственный горизонт широк. Здравый смысл вполне совместим с повышенной чувствительностью.
Я буду воспевать совершенные тобою деяния, если они будут достойны песнопений. Я пропою Песню Меча, если меч «поразит ничтожное, лживое племя». Все, что способствует лучшей жизни рода, само по себе представляет песнопение, и я, конечно, не откажусь принести свою дань на алтарь рода.
Когда ты поймешь, что «Илиада» является столь же великим даром, как деяния Ахилла, и что «Илиады» вообще более значительны, чем воспеваемые ими подвиги, — ты перестанешь делить людей на деятелей и певцов. Ты не станешь более унижать себя в глазах певцов.
Профессор Бидуэлл влюблен, и влюбленность мешает ему работать. Несомненно, с этой точки зрения преимущество на твоей стороне. И все же ты теряешь гораздо больше, чем выигрываешь. Ты разбил мечту и проснулся. Ради чего? Какова реальность твоего мира? Где светят звезды твоего неба? Герберт, ты будешь известен людям лишь красотой своей мечты. Тебе кажется, что ты выполнил задание, разрешил проблему, проник в тайну и стал пророком материи. Но материя не включает понятия духа — поэтому цель твоих изысканий остается непонятной. Твой эпос расы упускает из виду расу. Ты воспеваешь ветви и листья, а не освещенный солнцем или тенистый лес. Бидуэлл думает, что его весьма заурядная девица — «полуангел, полуптица, создание, исполненное чудес и возвышенных порывов». Возможно, что Бидуэлл преувеличивает, но если он не испытывает таких чувств к своей жене — у него нет жены. Барбара слушалась голоса своего сердца. Это звучит сентиментально, но тем не менее для этого требуется большое мужество. Я был несколько непоследователен, что огорчился, узнав о ее любви к калеке. Бидуэлл и Барбара мудрее и счастливее тебя, Герберт, из рук которого была вырвана карта Парнаса.
Можно ли считать одно состояние сознания лучше другого? Я думаю — да. Лучше пылать прекрасными юными мыслями, трепетать и волноваться, чем медленно и тупо пресмыкаться в мире плоской действительности; лучше надеяться, мечтать и стремиться к великой гармонии, чем быть слепым, глухим и немым, — это лучше и для типа, и для бессмертной мировой души. Мне представляется это самым важным: от этого зависят жизнь и смерть. Насчет остального — не знаю. Данным мне прозрением я могу лишь угадывать величие и различать пустоту. Ты идешь дальше и дотрагиваешься до завесы, скрывающей от нас тайну. «Хорошо», — говорю я и молюсь про себя: «Помоги ему, Боже». Но для этого требуется большое напряжение. Ощущаешь ли ты священный трепет? Протягиваешь ли в молитве руки, мечтая о красоте? Чувствуешь ли ты ее?
Хорошо, Герберт, я поспорил с тобой и буду спорить всегда, обещаю тебе. Я хотел бы увести тебя, скрыть от твоих глаз Эстер и излить на тебя свой поэтический сплин. О, я замучу тебя и внушу тебе благородство и страсть. Чем бы ты ни захотел стать, — ты мой сын! Я должен принимать тебя таким, каков ты есть, но я предпочитаю сказать тебе правду, хотя я и люблю тебя и считаю своим. Тебе это неприятно, но с этим ничего не поделаешь.
X. Тот же — тому же
Смотри, я жил! Я приближаю к твоему лицу живые с шипами розы моих дней и заставляю тебя пить их сладость и трепетать от боли. Моя философия не что иное, как переработка фактов, наложивших на меня свою печать. Может быть, если я дам тебе прочесть их, ты скорее захочешь разделить мое посвящение и веру. Я должен сказать тебе, что средоточием всей запутанной паутины фактов являешься ты, и все, что во мне и что я представляю, и все, что могло стать моим, расстилается вдоль пути, лежащего перед тобой.
Я поведу тебя на покрытую белой пылью дорогу, по которой я брел, уподобляясь одновременно викингу и слабой молодой девушке. Дорога не длинна. Но сколько извилин, сколько поворотов! Вот внезапно открывается море, вот широко развернулось небо, а вот неприступные кручи. Слушай! Из придорожных лесов доносятся радостный шепот и рыдания отчаяния, молодой смех и отречения старцев. Видишь, среди сосен мелькает прощальный знак, подаваемый белой рукой. Все это досталось недешево, — все было куплено дорогой ценой, и все драгоценно и чудесно: сердечная боль и радость.
Жизнь стоит прожить,
Все, что она посылает
От начала
До последнего предела:
До смерти.
Да, все, что она посылает. Даже то утро в лесу, тридцать лет назад, когда твоя мать вложила свою руку в мою и с великой жалостью поглядела в мои глаза. Она очень любила меня, но чело Джона Уэса было озарено любовью. Его лицо сияло ей солнечным светом, и сердце ее повелевало ей обнять избранника и удержать навсегда в своих объятиях. Он был ее Зигфридом, ее властелином. Так велели боги, и мы трое покорились их воле. Что еще оставалось нам делать? Мы должны были прежде всего быть честны; Эллен меня больше не любила, и я обязан был это понять, стереть прошлое, заполненное глубоким взаимным чувством, и найти в себе силу утешить и ободрить женщину, вложившую свою руку в мою, в то время как глаза ее смотрели вдаль.
И до этого яркого, страшного утра, когда женщина пожалела меня, я знал, что мне нужно от нее отказаться. В первую же встречу их души устремились друг к другу. Джон долго был в отсутствии, страстно изучая искусство и науки и переезжая из страны в страну. Он обладал великолепной живописной наружностью. Я же был двадцатитрехлетним юнцом, моложе его на десять лет. Во мне кипели неопределенные стремления и едва намеченные силы, а он являлся осуществлением нашего идеала. Эллен ожидала его приезда и решила встретить моего единственного друга в своей любимой обстановке — в моих комнатах, дышавших, по ее мнению, преданиями старины. Итак, они встретились у меня за чайным столом, и на твоего отца повеяло неотразимым теплом. Он говорил, не глядя на нас, а у Эллен был вид человека, услышавшего голос судьбы. За окном шел дождь. Я отошел к окну и невидящими глазами всматривался в свет фонаря, храбро дразнившего кого-то своим язычком в ночной темноте. Почему он издевался надо мной? Нет, насмешки не было. Откуда же горечь? Через некоторое время и от горечи не осталось следа.
Эллен положила руку мне на голову, и во мне проснулся первобытный человек. С меня соскочила вся веками привитая культура. Я был отброшен в каменный век. Кровь забытых предков, пещерных, доисторических людей взяла верх над современной этикой. Я повернулся к ней и увидел ее пылающие щеки, волнение и зарю нового дня в ее глазах. Я сравнил свою силу с силами Эллен и твоего отца, Герберт. В моей страсти была громадная сила, и я легко мог увести Эллен с собой.
И у тебя бывали минуты подъема, когда ты прислушивался к рычанию медведя и тигра, когда дикий зверь хотел одержать в тебе победу над человеком. Твоя душа корчилась в насмешке, и ты издевался над тем, что считал благородством души, глумился над типом современного человека.
Затем жизненный порыв превращался в фарс, небеса обрушивались над твоей головой, и на твоих устах звучало «безумец»! О, эти бури, проносящиеся над душой, обманутой в своем ожидании счастья! В первые минуты равнодушия Эллен ко мне, когда я почувствовал себя устраненным из ее жизни, я забыл обо всем, кроме своего желания. Я не мог отказаться от нее. Я мучился в страстном стремлении к нераздельному обладанию.
Между нами были до сих пор дружеские нежные отношения. Милая девушка! Как часто мы толковали с ней (мы оба были очень молоды) о наших возможностях и превосходстве над другими людьми, как часто рисовали себе трагедию покорности при отказе, и эти беседы возвеличивали нас в наших глазах. Да, все это исполнилось. Для нее и для меня должно было осуществиться чудо, и оно осуществилось. Так была доказана сила духа, сила «чистого порыва воли». Так укрепился я в символе веры, утверждающем, что мы должны потерять, чтобы найти, и умереть, чтобы жить. Так я убедился в том, что существует всего лишь один путь — путь служения.
Я удержался и не схватил ее страстно в свои объятия. Я удалился и сделал все, что в моих силах, чтобы облегчить ей уход от меня. Если бы не мои страдания, ей гораздо труднее было бы исполнить веление судьбы. Она не могла заглушить в себе старый пуританский голос, звучащий авторитетом традиций и не допускающий измены данному слову. Да, я помог ей. Терзай мою душу теориями подбора и переживаниями приспособленных, если посмеешь!
В те дни купола храма сверкали золотом, а алтарь — белизной. Двери храма были видны со всех концов окутанного туманом мира. Мы, молящиеся, не знали сомнений. Возбужденные рокочущими звуками органа, мы с радостью приносили в жертву наши жизни. Первосвященники идеала, мы кадили в храме и поднимались вверх вместе с облаком фимиама. Эллен, Джон и я славили Бога, возносили благодарения Ему и преклонялись пред идеалом человечества, гигантской воплощенной душой человека. В наших сердцах жила религия, понуждавшая нас служить идеалу. Мы старались стать тем, чем, по-нашему, должен был стать человек, «умеющий проливать горячие слезы».
Мы были знаменосцами передового отряда. Мы были той чертой, к которой должны были стремиться все приливы. Мы были воинами и жрецами.
Итак, когда Эллен полюбила и не решалась отдаться своему чувству, я помог ей. Прошлое, полное нежности и сердечного пыла, привязывало ее ко мне. Она понимала, что ее любовь к Джону порывает создавшуюся между нами связь, и боролась со своей молодой любовью. Два года мы были связаны прекрасными узами; она была моим лучшим другом, и в своем девическом милосердии она не могла и не хотела быть причиной моего страдания. Мой взгляд, первый проникший в чудо ее очей, разбудил ее дремлющую душу. Она была для меня пылающим огнем и росой, светом солнца и горным цветком. Без моей помощи она не могла меня покинуть.
Повелителю материи такое обращение с духовными отвлеченностями может показаться жонглированием. И все же я утверждаю, что жизнь создана только для неосязаемых побед. Непостижимые ароматы вкрадываются в наши чувства, и душа радуется и растет. Невидимые руки влекут нас в далекие миры, и мы преисполняемся достоинством человеческого духа.
Неведомые мысли привлекают и поддерживают нас, и мы занимаем во вселенной свое место духовных факторов развития. Отдавая Эллен, я помог ей и — больше того — послал в мир неокрепших мыслей и действий импульс служения осознанной истине.
У нее была милая привычка сидеть у моих ног, положив мне голову на колени. Однажды она просидела так целый день, и я мог думать, что она спит, если бы не смена чувств, отражавшихся на ее лице. Наконец она подняла голову. Ее лицо и глаза экстатически сияли: «Дэн, я люблю тебя, Дэн!» Все мое существо было потрясено ее голосом. Она была знакома с Джоном три месяца; ее любовь к Джону, налетевшая неожиданно, была еще молода и еще не вылилась в слова. Ее страсть к нему побуждала ее быть нежной ко мне, и хотя она опомнилась от мечтаний, как просыпаются от сна, — те часы, что мы провели с ней точно два бесплотных духа, часы любви, когда душа обращалась прямо к душе, — эти часы были мои. Это только и было даровано мне судьбой.
Воспоминания и отзвуки прошлого, аромат фиалок с могилы твоей матери — для пророка материи все это не существует, и я боюсь, что он пожалеет меня за мою приверженность к былому. Но я принадлежу также и тебе, мой дорогой мальчик, и желал бы быть тебе полезным.
XI. Герберт Уэс — Дэну Кэмптону
Я не знаю, смеяться мне или плакать. Я только что прочел ваше письмо и едва могу собраться с мыслями. Мои слова кажутся мне утратившими свое значение, а слова, употребляемые вами, теряют под собой всякую почву. Вы говорите на языке, который напоминает мне что-то знакомое, но все же остается совершенно непонятным. Я не могу разобраться в ваших словах, как вы не можете разобраться в моих.
И неудивительно, что мы не понимаем друг друга. Различие между нами сразу бросается в глаза, и с научной точки зрения его можно определить так: человек познает внешний мир посредством ощущений и представлений. Ощущения перерабатываются в чувства, представления — в мысли. Таковы две стороны человеческой природы, и индивидуум определяется и строит свою жизнь в зависимости от преобладания в нем той или другой. Я уже определял вас как мечтателя, а себя как мыслителя. Я думаю, что это правда. Вы, я уверен, чувствуете, что это правда, вы на веру принимаете это за правду, сейчас же теряете из виду все доводы, и в вашей речи начинают звучать термины эмоциональные — иными словами, вы принимаете это близко к сердцу и чувствуете неловкость, смутно ощущая мою правоту.
Вы делаете вид, будто вам знаком новый научный способ выражений, но на самом деле вы его презираете, так как не знаете его. Употребляемые мной слова не доносят до вас никаких понятий. Для вас это лишь ритмические музыкальные звуки, но ни в коем случае не символы идей. Вы не схватываете их значения. Например: хватательные органы насекомых, громадная нижняя челюсть жука-рогача, влюбленное стрекотание самца-цикады и немота его подруги — все эти факты вы не можете сопоставить друг с другом и на их основании вывести общее заключение.
Какие мысли вызывает у вас порхание бабочки, покрытой пурпуром и золотом, роскошно сверкающей всеми цветами радуги? Ее красота заставляет вас обращаться к божеству, она пробуждает в вас религиозное чувство, вот и все. То же происходит с вами при виде сверкания полированной серебряной чешуи рыбки колюшки. Какие выводы делаете вы из хриплого голоса гориллы? Не является ли необъяснимым подгрудок быка? Грива льва? Клыки вепря? Мускусные мешки оленя? Вы не находите смысла в аметистах и сапфирах павлиньего хвоста; для вас это лишь чудо, и на это чудо вы накладываете табу. И так вы смотрите на всех птиц, распускающих пышно перья, проделывающих ряд странных танцующих телодвижений и изливающих сердце в песне. Я же осмеливаюсь объединить все эти явления и вывести из них общую истину, общий закон, — это называется обобщением или наукой. Я узнал, что все живущее подчинено одному закону и обязано выполнять две главные функции — питаться и размножаться. И я узнал, что все живые существа выполняют закон жизни приблизительно одинаковым образом. Улитка должна добывать себе пищу, иначе ей грозит голодная смерть: то же грозит и мне. Улитка должна размножаться, иначе ее роду грозит гибель; то же грозит и роду человека. Потребность та же — вся разница в способах удовлетворения. Приходит время, когда всякая особь ощущает в себе неясные стремления. Ее куда-то влекут слепые силы и покоряющие ее волю желания. Призыв рода бодрит и приподнимает ее. И так же, как рыба или земноводное похожи в общих чертах на человека, так и эти стремления и желания напоминают то, что человек называет «Любовью» с заглавной буквы. Потребность та же, повторяю я. Начиная с амебы и добираясь по ступеням развития до вас и до меня, мы всюду находим страстную потребность продолжать себя. И в вас, в утонченной и возвышенной форме, мы встречаем то же слепое, нерассуждающее повелительное чувство.
А теперь мы подошли к главному. В развитии живых существ от низших до высших ступеней произошло разделение путей. Инстинкт как фактор развития имеет свои пределы. Высшей победой инстинкта является такое сложное сооружение, как пчелиный улей. Дальше инстинкт развиваться не мог. В этом направлении пути для движения жизни были преграждены. Но великая непобедимая жизнь меняет направление своего движения, и разум становится всемогущим фактором развития. Проблески разума встречаются уже на нижних ступенях, но высшее проявление его мы видим в человеке, и круг развития его еще не завершен.
Силу руки человек удваивает орудием из железа и дерева. На подмогу глазному хрусталику приходит стекло; зрительные впечатления фиксируются на химически чувствительной пленке. Рассуждая о явлениях и познавая закон, он управляет слепыми силами и их действием. Устанавливая закон развития, он овладевает жизнью и научается придавать ей более красивые и полезные формы. Это называется искусственным подбором. Если он желает иметь рысистых лошадей, он подбирает бегающих быстрее других. Он изучает механику лошадиного бега и, обращая внимание на загривок, колени и бабки, подбирает племенных кобыл и жеребцов. И вот по истечении нескольких лет создается порода рысистых лошадей, обгоняющих все известные до тех пор породы.
Если человек пользуется половым подбором и на научном основании улучшает породы рыб, птиц, животных и растений, почему бы ему не улучшить свой собственный род? Рыба и птица, животные и растения, покорные темным вожделениям и неясным желаниям, воспроизводят себя. «Это слабо, — говорит человек, обращаясь к матери-природе, — позволь мне вмешаться». И мать-природа отстранена, и новый создатель, Человек-бог, превосходит ее.
Вожделения и желания животных и растений — вот лучшие из орудий, изобретенных природой. Но, создав орудия, природа предоставила их действие воле слепого случая. Пришел человек и направил орудия по своей воле. В первый раз с тех пор, как появилась на Земле жизнь, сознательный разум меняет и создает формы. Вожделения и желания, внушаемые подсознательным стремлением к размножению, эволюционировали в человеке, обратившись в то, что принято называть любовью. Они начинаются инстинктом и ощущениями, завершаясь чувством и душевным переживанием. И они проявляются в жизни человека с той же стихийной слепотой случайности, как и в жизни животного.
Итак, вот закон: любовь как фактор воспроизведения и развития человеческого типа весьма несовершенна и нуждается в поправках. Человеческий разум, направляющий развитие типа животных, должен управлять и развитием типа человека.
Утверждение, что разум мудрее чувств, не требует доказательств. Поэтому, зная точно цену и смысл этих эротических явлений, полового безумия и любви, я решил избрать себе подругу, руководясь разумом. И вот я избрал Эстер. Я люблю ее, но моя любовь разумна и не похожа на то чувство, какое вы жаждете видеть во мне. Я не ощущаю головокружения, когда смотрю на нее или трогаю ее руку. И не чувствую надобности избегать ее близости, чтобы не погибнуть, как бежал Данте от близости Беатриче. Мне чуждо болезненное смущение Руссо, который, находясь в одной комнате с госпожой Готон, испытывал желание броситься в пылающий камин.
Нет, я испытываю чувство, сходное с чувством счастливых супругов, изживших страсть и вступивших во вторую половину жизни. Это чувство мужчины и женщины, здоровое и правильное. Любовное безумие сменяется взаимным пониманием и дружеским отношением. Так бывает с воробьями после пылкого любовного периода: они успокаиваются, перестают ссориться и болтать и тихо принимаются за работу, строя гнезда для будущих птенцов.
Добрачная любовь всегда безумие и непонимание или лишь частичное понимание. Послебрачная привязанность основана на полноте взаимного понимания, разуме и здоровом самоотвержении. Первое можно назвать слепым спариванием, второе же — сознательно заключенным союзом между мужчиной и женщиной, которые нашли друг в друге достаточно общих черт, чтобы решиться закрепить и узаконить свой брак. Выражая эту мысль короче, я бы сказал, что брак — это половое содружество в полном и высшем значении этого слова. Добрачная влюбленность скоро угасает в браке. Она обречена на угасание, и вместо нее является привязанность, иначе брак распадается. Мы хорошо знаем, что многие мужчины и женщины, не сумевшие закрепить привязанность на развалинах влюбленности, расходятся, а если и продолжают жить вместе, то относятся друг к другу с холодной терпимостью или горькой ненавистью.
Итак, Эстер моя подруга. У нас с ней много общего. Мы подходим друг к другу и умственно, и духовно, и физически. Мне нравится звук ее голоса и способ ее мышления; мне приятно прикосновение ее руки (а вы знаете, что в союзе мужчины и женщины высшее духовное сродство немыслимо без сродства физиологического). Мы пройдем с нею рука об руку через жизнь, как хорошие товарищи: мы будем очень счастливы. И поэтому я считаю, что вы не имеете права посылать мне вызов, омрачать мои дни и оплакивать меня, как мертвеца.
Мой дорогой, запутавшийся Дэн, сойдите с облаков. Если я не прав, то я, во всяком случае, прошел суровую школу. Пройдите этот путь со мной и покажите мне мою ошибку. Но не изливайте на меня своего романтического и поэтического сплина. Ограничьтесь фактом, человече, неопровержимым фактом.
P. S. Только что получил ваше последнее письмо. Могу лишь сказать, что я вас понимаю. Но в то же время мне больно, что я не могу быть ближе к вам. Эти умствования вырастают, как огромные бесформенные призраки, и становятся между нами. Я не могу пробиться через туман и мрак, пожать вам руку и сказать вам, как вы мне дороги. Давайте, Дэн, перестанем об этом говорить. Прекратим этот спор. Предоставьте мне заботиться об Эстер по-своему до тех пор, пока я не совершил никакого греха и не причинил никому зла; будьте нашим отцом и пошлите нам свое благословение; кроме вас, на свете некому нас благословить. Эстер тоже лишилась отца и матери, и вы должны быть для нее тем же, чем вы были для меня.
XII. Дэн Кэмптон — Герберту Уэсу
Итак, мы с тобой спорим! Я долго раздумывал над твоими последними письмами — они похожи на подготовку к дебатам в суде. Мои письма, без сомнения, отличаются тем же качеством. Наши письма обратились просто-напросто в прения двух сторон в суде. Это открытие заставило меня отложить перо на целую неделю. Я подумал, что Уот Уитман имел, должно быть, в виду дидактические письма, когда говорил: «Они мне противны своими разговорами об обязанностях к Богу». Но друг должен говорить с другом и сказать ему священные слова: «Да будет свет — и бысть свет» — проблеск, вспышка света, и темнота поддалась, и свет распространился над водами, покрывавшими сушу. Эти слова были призывным звуком трубы, внесшей трагедию в туманное мироздание. Пусть Слово рассеет нашу ночь, и пусть оно поддержит нас в нашей вере, независимо от последствий. Преклонимся перед неоспоримым Фактом.
Ты считаешь, что цель брака — воспроизведение рода и что уважения и привязанности достаточно, чтобы соединить двух людей. Ты считаешь, что задача жизни, тяготеющая над людьми, превращает любовь в нечто, не имеющее прямого отношения к жизни, и что так оно и должно быть. Твои письма являются изложением и защитой того, что я называю «практической теорией». Ты доказываешь, что мир создан для работы и работников и что жизнь требует видимых результатов и достижений. Я, с своей стороны, считаю, что в брак вносится нечто большее, чем привязанность, и что и мужчины умеют любить так же сильно и с тем же самозабвением, как и женщины. Люди любят в зависимости от глубины своей природы, и самый глубокий и утонченный человек на свете обладает даром бесконечно любить и стремится быть любимым. Лучшие люди сильнее других подвержены чарам любви.
Вот в нескольких словах то, что мы говорили с тобой друг другу. Ты нападал на мой идеализм, называл меня мечтателем и обвинял меня в оторванности от современности; а современность, по-твоему, тесно связана с законами развития и роста. Я отвел тебе место у филистеров, потому что ты преувеличил роль практической ценности. Я считаю, что недальновидно уповать на осязательный факт за счет неосязаемого чувства.
В последнем письме ты так жарко и очаровательно разрабатываешь теорию Питания и Воспроизведения, что я снова увидел тебя таким, каким знал прежде, и снова поверил, что стоит бороться за твое спасение. Но проследить происхождение любви вплоть до ее биологического основания не значит еще отрицать ее существование. История развития любви так же многозначительна, как и история развития жизни. Когда в незапамятные времена первобытный человек, поглядев на соседа, впервые признал его своим другом, в нем вспыхнуло сознание рода, и в голове его начала свою работу клеточка, функцией которой была любовь. Когда на протяжении тысячелетий экономические силы научили человека необходимости взаимопомощи, когда закон развития внушил всем людям стремления к известным достижениям и желания, тогда на Земле началось цветение любви. Подсознательное стало сознательным, и то, что в прежние времена было лишь намеком, развернулось пышным цветом. Любовь Джульетты — завершение естественного процесса, проявлявшегося на всех ступенях развития, и вместе с тем дар последней эволюции, последний шаг и высшее ее достижение. Очарование утра озаряет любовь Джульетты. Любовь ее только начинается, но она все же стара, если мы посмотрим назад в историю. Страсть и инстинкт расы превращаются в отдельном человеке в потребность счастья. Потребность расы и потребности человека совпадают, оставаясь в то же время различными.
Какая главная мысль твоего письма? Что половой подбор выгоден? Допускаю. Что нам в качестве разумных и культурных людей следует призывать на помощь инстинкту нашу социальную мудрость? Допускаю и признаю. Но социальная мудрость настаивает на том, чтобы мы слушались голоса инстинкта. Социальная мудрость лишь одна из фаз нашей утонченности, и, принуждая нас любить прекрасное, она принуждает нас и к любви. Социальная мудрость воспитывает наш вкус, не ослабляя в нас любви. «Люби прекрасное существо возвышенно, но, главное, уверься в том, что ты его любишь», — говорит нам она, прибегая к любопытной тавтологии. Да и помимо того ты, Герберт, сам изменяешь своему учению. Ты готов отступить от достижений современности, заставляя людей жить по законам первобытных эпох. Ты постоянно ссылаешься на прошлое и на безвозвратно, отошедшую ступень сознания. Жизнь в те времена не заключала в себе того, что заключает в себе современная жизнь. Эрнест Сетон-Томпсон пишет, что человек развивался тем же порядком, каким вода обращается в пар. Человек современный и человек каменного века так же несходны, как пар и вода. Подогрей воду на несколько градусов, она останется все той же водой. Если до точки кипения не будет хватать одного градуса, сущность воды останется неизменной. Прибавь последний недостающий градус, и вода перестанет быть водой. Вода изменит свою сущность и превратится в пар. Превращаясь в пар, вода коренным образом меняется.
Ты соглашаешься учиться на примере животных и людей прошлых времен, и в этом отношении ты заходишь дальше, чем следует, если считаешь брак лишь целью воспроизведения, отрицая его духовные стороны.
Ты, очевидно, относишься с уважением ко всему естественному и инстинктивному и все же находишь, что все пошло бы тем же ходом, если бы не существовало индивидуального выбора и можно было «перемешать» всех людей. Ты начертал себе программу действия в делах души и сердца.
У меня тоже начертана программа. Моя программа не противоречит природе. Наоборот, она послушна всем инстинктам и прислушивается к голосу всех чувств. Моя любовь растет из моих биологических корней, развивается вместе со мной, окрашивается видением заката на васильковом небе и проникается прелестью виденных во сне волнующихся нив.
Любовь для меня то же, что и для рыбы, птицы, животного и растения. Это стремление к продолжению рода, но в то же время нечто столь же отличное от этого, сколь сам я отличен от животного и растения. Моя любовь «слепа и повелительна и не рассуждает», поэтому я ей и вверяюсь. Я не смотрю на себя, как на человека-бога, и не говорю Природе: «Позволь мне вмешаться». Я не уверен, что, вмешиваясь в воспроизведение хотя бы лошади, которая, подобно мне, покорна «темным вожделениям и неясным стремлениям», я не приношу ее в жертву моим личным прихотям. Трудно бороться с жаждой обладания и уничтожения. Может быть, близко то время, когда человек, перерожденный чувством святости жизни и любви, откажется от грубого вмешательства в жизнь своих немых братьев.
Любовь, которая в моих глазах является свидетельством блага существования, не базируется на страсти. Нечистый пламень, пожирающий грубых и выродившихся людей, не есть любовь. Ты приводишь в пример явления исторического порядка. То чувство, которое я хотел бы встретить в тебе, то, что спасло бы твою душу и без чего ты наполовину мертв, — это не слепая страсть отрешившегося от пола сентименталиста. Руссо никого в своей жизни не любил, хотя эти слова звучат как обвинение во лжи.
Еще одно слово. Хочешь ли ты знать, отчего я так волнуюсь? Я волнуюсь оттого, что знаю, что ты один из немногих людей, способных любить. Очевидно, в твоем развитии произошел небольшой сдвиг, и ты пошел чуждыми тебе путями мысли и жизни. А затем, и это главное, ты являешься завершением священного для меня прошлого. Недаром ты дитя моей жертвы и любви твоей матери.
Я действительно очень озабочен твоей судьбой. Я не хочу, чтобы ты проснулся однажды ночью со страшной мыслью, что роман твоей жизни кончился не начавшись. Я омрачаю твои дни и оплакиваю тебя, как мертвеца. Это происходит оттого, что я знаю, чем одарил твою жизнь Господь, и не могу спокойно видеть, как ты зарываешь эти бесценные дары в землю. Герберт, высшее несчастье, когда кровь скудеет, слезы высыхают и погасает сердечный жар, и человеку остается лишь воспоминание о днях далекой юности, когда будущее и жизнь были в его руках.
Мне очень больно, что мы омрачаем друг другу дни.
XIII. Тот же — тому же
Барбара и Эрл праздновали вчера годовщину. Были посланы приглашения гостям — Мельвиллу и мне. «Годовщина чего»? — спросили мы. И получили в ответ только улыбки. День рождения — случайность. Можно сожалеть о ней или радоваться, если у человека сохранилось еще достаточно иллюзий, но считается неудобным праздновать событие, не зависимое от личного контроля и все же тесно связанное с вашей жизнью. «Пусть добрые друзья радуются с нами» — так решила Барбара. Это не был ни день рождения, ни день их свадьбы. Очевидно, в этот день произошло какое-то событие, воспоминание о котором обогащает их жизнь, — может быть, душевное переживание, объединившее их, или же слово, определившее их судьбу, открытое признание в любви, если их любовь требовала признания. Какова бы ни была причина, но они празднуют, вспоминая ее.
Глаза Барбары сверкали, щеки слегка окрасились, и голос дрожал. Эрл тоже был взволнован. Я очень люблю этого человека, стоящего всю жизнь перед лицом смерти. Эту зиму его здоровье сильно пошатнулось, и «празднество» разрывало мне сердце. Он был вынужден оставить работу в газете, но мы надеемся, что он сможет продолжать свою работу в школе. И все же хроническая болезнь и безденежье не действуют на него. Он сохранил все очарование мягкости и силы. Он привлекает к себе сердца учеников, как приковал к себе сердце Барбары.
Счастье этой пары послужило свидетельством правоты моей теории. Это произошло оттого, что я верю в их счастье. Как просто, не правда ли? И неоспоримо. В их присутствии я часто ловлю себя на том, что рисую себе картину их совместной жизни, представляя себе ту радость, которую каждый из них вносит в жизнь другого. «Как он должен восхищаться ею! — думаю я. — Как ей понятен язык его взглядов! Они никогда не исчерпают друг друга!» И так без конца. Обыкновенная супружеская пара часто внушает мне чувство мучительного удивления. «Как эти два человека могут жить вместе? Как это случилось? Как это может продолжаться?..»
Вчерашний вечер был событием в моей жизни. Мы с твоим отцом проводили когда-то такие вечера, но я не предполагал, что я смогу снова пережить прошлое. Мы говорили с жаром (и пониманием) молодых студентов, приходя в волнение от изжитых теорий, вновь опьяняясь былыми надеждами, сжимаясь под ударами, давно, может быть, переставшими угрожать нам. Что из этого? Не все ли равно, если мы и не разобрались в фактах? Мы не могли ошибиться в чувстве. Подставь вместо старой, не сбывшейся надежды новую, вместо былого удара новую обиду, столь же тяжкую и болезненную. Я радовался тому, что мы в состоянии еще рассуждать об изменениях и преобразованиях и что доктрина не убила в нас способности к сопротивлению. Мы разбудили друг в друге дремавшие горячие чувства, и, признаюсь, я давно так не волновался и не гордился. Мы осудили весь современный строй. Мы ставили себя вне государства, отказываясь пользоваться каким-либо из его благ; мы оформляли наш протест, ненавидя всю беспорядочность этой системы с той страстью, с какой мы призывали Справедливость грядущих времен.
Любопытно, что мы, отпрыски случайного успеха, способны на такое отрицание. Барбара принимает существующее, не задаваясь никакими вопросами. «Что вы знаете? — спрашивает эта маленькая, сияющая консервативная женщина. — Сознайте свою неправоту, иначе вы не пробьете себе дороги в жизни».
Да, Барбаре придется узнать, как тяжело жить на свете. Бороться нетрудно и оставаться нейтральным легко, но быть одновременно борцом и носителем новой идеи, стоять незыблемо и, стремясь прямо к цели, принимать все направленные на вас удары и ждать — вот подлинный путь героя. Трудно переносить свое поражение. Трудно почитать изжитый идеал, суливший нам комфорт и уважение. Молодость смеется над этой целью, но людям пожилым она дорога. Трудно остановиться на полном скаку, стремясь к фанатизму, и немыслимо гнать самого себя на страдание и мученичество. Трудно жить, милая Барбара.
Затрудняюсь рассказать о нашем времяпрепровождении. Героем вечера был Браунинг, — Мельвилл прочел нам его «Капонсакки». Голос Мельвилла сам по себе поэма, но Браунинг нуждается в толковании менее, чем кто-либо из создателей прекрасных поэм, ибо им созданы прекраснейшие и величайшие. Было четыре часа утра, когда прозвучали слова воина-святого: «Великий, справедливый Бог! Несчастные!» Как мы его слушали! Эрл ходил взад и вперед по комнате, а Барбара прильнула щекой к моей руке. Ее душа участвовала в борьбе, и моя тоже. Мы все сражались в этой битве. Прочти «Пампилию», и твоя душа преисполнится благоговением; прочти «Капонсакки», и тобой овладеет жажда деятельности. Ты воспрянешь, и тебе захочется прожечь себе дорогу подобно ему, хотя бы ты и был так утомлен, что, казалось, не в силах был бы произнести свое имя, если бы судьбе вздумалось сделать перекличку.
Внутренняя буря замкнула нам уста. Эрл первый нарушил молчание. Глаза его горели, и он мечтательным тоном начал рассказ о том, как он однажды взбирался на гору, против которой стоял его дом. Шел сильный дождь, и подниматься по скользким крутизнам было чрезвычайно трудно, но вид с горы с каждым шагом становился все прекрасней. Его дух с трудом мог вынести это чудо красоты. Маленькое селение погружалось все ниже и ниже, вокруг расстилались ласковые склоны зеленеющих холмов, под затянутым облаками небом темнела полоса воды, а вдали неусыпным стражем стояла серая громада гор. Вот тогда-то под леденящим январским дождем он, стоя на склоне, поросшем дубняком, увидел свою мать, понял свою тесную связь с нею и страстно полюбил ее. Море обширно и полно чудес, но оно чуждо нам. Оно не подпускает нас к себе — оно не наше. Ласковая земля с ее волнистыми формами и возникающими в ее недрах жизнями смягчает нам душу гармонией. Тогда-то он простил судьбе, искалечившей его тело. Скорченный дуб все же остается деревом и прекрасен на общем фоне гор и леса. Этого достаточно, чтобы продолжать жить. На лоне всей этой красоты можно и умереть. Он стоял, обдумывая новую мысль, ощущая чудо и красоту, грустя о тех, кто не может больше видеть косых полос дождя и растущей у ног травы. Раз это прекрасно, то не может ли и забвение каким-то недоступным нашему пониманию путем тоже стать прекрасным? Возбужденный подъемом и опечаленный великой радостью, он вдруг подумал: «С кем? Нельзя прожить жизнь одному. С кем же?» Он повернулся, почувствовав на плече прикосновение чьей-то руки, и увидел улыбку, взгляд и вздымавшуюся грудь той, которая стала его Евой.
В лучах стелющегося над Лондоном рассвета Эрл поведал нам свою повесть, и мы ясно представили себе холм в гряде холмов, примирившегося с жизнью юношу, взобравшегося на вершину, промокшую под проливным дождем женщину, спешащую догнать его и отдать всю себя в одном взгляде. Мы не смотрели ни на Барбару, ни на Эрла. Проникнув в их тайну, мы перекинулись немногими словами и ушли. Наш хозяин открыл нам значение празднуемой ими годовщины. Мы поняли и радовались за них.
Доброй ночи, милый мальчик. О, если бы ты мог разделить наш праздник!
XIV. Герберт Уэс — Дэну Кэмптону
Любовь — это нечто, что начинается ощущением и кончается чувством. Благодаря прекрасной и допустимой гиперболе вы начали ваше описание любви ощущением и закончили чувством. Вы говорили о любви терминами любви, а это — тщетная и ненаучная попытка. Теперь разрешите мне дать научное определение. Любовь — это болезнь ума и тела. Причиной является страсть, созданная воображением.
Любовь — одна из фаз функции воспроизведения и ведома только человеку. Любовь, говоря языком обычной речи, есть возбуждение чувств, неизвестное низшим животным. Низшие животные лишены воображения, и у них стремление к продолжению рода проявляется в чистом виде. Но человек отличается развитым воображением. Половое чувство в его чистом виде является лишь предлогом и затемняется всевозможными фантазиями, заблуждениями и бессвязными мечтами. И подлинная сущность функции настолько прикрывается, что человек забывает о ней, особенно в период любовного безумия, и между двумя силами, создающими любовь, — стремлением к продолжению рода и воображением, — возникает противоречие.
Современный романтический любовник (выражающий ощущения терминами чувства и твердо верящий, что это называется рассуждением) не в силах помирить душевную экзальтацию с требованиями тела, не в силах понять, как душа может превратиться в тело и в объятии выразить себя. У всех чувствительных, спиритуалистически настроенных мужчин и женщин бывают минуты тоски, слез и отвращения к себе, когда они смущены и убиты физическим обликом любви. Бедные люди! Они глубоко и искренно страдают вследствие такого сентиментального понимания любви. Им кажется, что тело и душа — два разных начала, которые должны жить каждое само по себе во избежание взаимного осквернения. И в конце концов, любя верной, хорошей любовью, они проявляют свою любовь, но не в состоянии стряхнуть с себя чувство греха, стыда и личного унижения. Они не понимают жизни, в этом вся беда. Животное, не наделенное воображением, не нуждается в оправдании жизненных актов, а люди нуждаются в нем и не могут его найти. Благодаря несдержанному и неуравновешенному воображению они принимают часть за целое, и когда жизнь заставляет их посмотреть правде в глаза, они потрясены и испуганы. Они не думают о том, что потребность продолжения рода является причиной страсти и что человеческая страсть, подгоняемая и переработанная воображением, становится любовью.
Стоя на этом пути, я могу отрицать, что для брака требуется нечто большее, чем расположение (я лично не нахожу в эротических явлениях ничего духовного). Если мужчина чувствует к женщине расположение, не впадая при этом в добрачное безумие, если мужчина идет, так сказать, кратчайшим путем, то я не вижу причин, почему бы ему не жениться на этой женщине. Его поступок вполне оправдан, ибо романтическая любовь после брака должна перейти в спокойное расположение. Но не поймите меня ложно, Дэн. Я не распространяю этого на всех. Человеческое стадо не подчиняется этим законам; в общежитии принята отвратительная форма брака, справедливо презираемая вами, — брак по расчету. Увы, он слишком часто прикрывается маской романтической любви. Конечно, не каждый способен идти кратчайшим путем, избегая в то же время насилия над здоровым чувством полового подбора. Не умея размышлять, средний человек выполняет требования полового подбора, проходя чрез болезнь романтической любви. Но для немногих из нас, — смею включить в это число и себя, — доступен кратчайший путь. Им-то я и пойду, как бы далеко он ни уводил от всех соображений материальной выгоды и домашнего уюта.
Брак играет меньшую роль в жизни мужчины, чем в жизни женщины, — по крайней мере нормальных мужчин и женщин. Как воспроизведение является функцией женщины, а питание — функцией мужчины, так и брак представляет большую ценность для женщины, чем для мужчины. Брак заполняет собой всю ее жизнь, в то время как для мужчины он является лишь эпизодом, одной из сторон многогранной жизни. Так повелевает природа. Мужчины первобытных времен, посвящавшие больше времени и энергии любовным делам, чем добыванию пищи и устройству жилища, погибали от истощения. Лишь нормальные мужчины, относившиеся с надлежащим уважением к материальной жизни, выжили и продолжали свой род. Весьма вероятно, что человек, отдававший слишком много внимания любви, не мог получить себе жену. Так, по крайней мере, бывает в настоящее время. Такой человек не пользуется успехом у женщин и обычно остается ни с чем.
Раз мы заговорили об этом, не забудем Данте Алигьери — вдохновителя всех любящих. Приходило ли вам в голову какое-нибудь подходящее объяснение тому факту, что он мог жениться на Джемме — дочери Манет-то Донати, родившей ему семь душ детей и ни разу не упомянутой им в «Божественной комедии»? Вы помните, что писал он о своей первой встрече с Беатриче: «В тот миг я почувствовал, как дух жизни, живущий в самых потаенных углах сердца, задрожал столь сильно, что все тело мое сотряслось». А позже у него было семь человек детей от Джеммы, дочери Манетто Донати, про которую историк сказал: «Нет причин предполагать, что она была плохой женой».
Что касается первобытности, то я ссылаюсь на нее только потому, что мы еще очень первобытны по своему складу. Сколько тысячелетий цивилизации, по-вашему, обтесывало и полировало нашу грубую сущность? Одно, по всей вероятности, а в лучшем случае, не более двух. Мы еще не забыли те дни, когда, опьяненные своей силой и подвигами, мы пили кровь из черепов наших врагов и пределом счастья считали оргии и резню, достойную Валгаллы. А сколько, по-вашему, тысячелетий мы прожили в диком состоянии? И сколько миллионов лет тянулся процесс развития, начиная от первого момента, когда дрогнуло жизнью неорганическое вещество? Две тысячи лет — это очень тонкая фанерка на многомиллионной толще.
Наши хваленые две тысячи лет цивилизации — лишь подсобное и очень непрочное приобретение. Мы не рождаемся с навыками культуры. Каждый из нас должен заново приобретать их из устных и письменных речей своих современников и предшественников. Изолируйте младенца от мира, и он никогда не научится говорить, а без слов он сможет мыслить только в самой простой и конкретной форме. Но он будет обладать всеми инстинктами и страстями животного — то есть теми острыми углами, которые постоянно чувствуются под внешним лоском цивилизованного человека.
Наша культура является к нам последней и уходит первой. Я видел, как в один час, нет, в одно мгновение, сходил с человека весь внешний лоск. Наша культура не что иное, как накопленная веками мудрость расы. Она не составляет части нас самих и не передается по наследству от отца к сыну. Это нечто приобретаемое каждым индивидуумом для себя в той степени, в какой это является ему желательным. Нет, я прав, обращаясь назад к первобытности. Она объясняет мне современность и мир, в котором я живу. Вы, Дэн, переутончены, вы слишком обогнали наше время. Вы похожи на тех фанатиков и идеалистов, что указывают Америке путь разоружения перед лицом готового к войне мира, несмотря на то, что акт этот равнялся бы самоуничтожению.
Кончаю это отрывистое письмо. Скоро я примусь за подробную аргументацию своих мыслей. Я докажу, как велика роль интеллигента в браке и сколько требуется воздержания, терпения и жертв для совместной жизни. И я докажу вам, что такая любовь выше и прекраснее романтической любви.
XV. Дэн Кэмптон — Герберту Уэсу
Клайд Стеббинс был у меня через час после того, как я получил письмо с изложением твоих теорий и определений. Это письмо, являвшееся изменой его сестре, заставляло меня тщательно следить за разговором, что лишало беседу сердечности. Письмо лежало перед нами на столе, и мои глаза часто останавливались на нем: я думал, что бы сказал брат Эстер, если бы он прочел это письмо. Я теперь думаю с беспокойством не только о тебе.
Я не принимаю твоего определения любви. Любовь не болезнь ума и тела, и она не является исключительно орудием воспроизведения. Я отвергаю различие между добрачным и послебрачным чувством. Затем я считаю, что не следует базировать брак на одном лишь расположении, и расхожусь с тобой в вопросе о том, что увеличение народонаселения выше принципа. Совсем не обязательно, чтобы дети появлялись на свет во что бы то ни стало.
Любовь не болезнь, любовь — рост. Рост духовный и физический. Некоторые люди никогда не дорастают до любви. Их развитие останавливается, или, рожденные от жалких созданий, они с самого начала обречены давать жизнь таким же жалким, бессильным калекам. Другие могут любить, и это не несчастье, не болезнь ума и тела, требующая вмешательства психиатра и врача. Это — сила, это достижение, это завершение. Перейдем от следствия к причине. Откуда проистекает это безумие? Отнюдь не из слабости. Ты никогда не увидишь влюбленных людей, ослабевших от любви. Любящий завоевывает мир не только для себя, но для всего человечества. Влюбленный непременно полюбит весь существующий мир и все нерожденные миры.
Так развертывается жизнь. Иными словами, это научный факт. Чувство, толкающее людей на подвиг и жертву, не болезнь души и тела. Это величайшая из сил, и она превращает сварливое хищное создание в вдохновленного поэта.
А причина этого? Стремление к продолжению рода и воображение. В этом мы с тобой согласны. Но существуют иные, более непосредственные потребности, вызывающие любовь, чем продолжение рода, потребности, связанные с настоящим моментом. Человеку необходима помощь, необходим товарищ на трудном жизненном пути. Если бы любовь была исключительно орудием воспроизведения, ты был бы прав, настаивая на бесполезности и неестественности той разборчивости, которую я считаю необходимой для подлинного брака. Если бы любовь была орудием, и только орудием, любви вообще не существовало бы, а это звучит парадоксом.
Душа искала и томилася тоскою,
И тело наше говорило за нее,
И мы соединились телом и душою,
И так слились твое сознанье и мое.
Позволю себе формулировать: вначале любовь вырастала из стремления к продолжению рода; сегодня стремление к продолжению рода вырастает из любви. Мы становимся на путь естественного подбора, причем наше эстетическое чувство заставляет нас противопоставлять микрокосм макрокосму, — и мы переставляем процесс, казавшийся прежде законом. Эта перестановка и есть цивилизация.
Любящий должен продолжать себя в мире. Закон жизни требует у него дани. Воображение дает любящему ключ к объекту его любви. Он входит и видит ее идеальный образ; ее земная оболочка и реальная обстановка не существуют для него. Условия любви присущи культуре. Когда даль высока и чувство богато, когда человек жаждет «вечного обладания», тогда раздается голос любви: «Я есмь».
Теперь о моем определении. Говоря отрицательно, любовь не болезнь души и тела и не безумие, если она зарождается в самом ценном чувстве, если она является завершением высокого внутреннего процесса и если она оздоровляет душу, делая человека сильным и счастливым. Говоря положительно, любовь — пробуждение личности к восприятию красоты и ценности другого человека, вызванное стремлением к продолжению рода и воображением. Любовь — это желание слиться с началом добра и исчезнуть в нем.
Аристотель к удовольствию своих современников доказал, что у женщины меньше зубов, чем у мужчины. Аристотель был великий человек, философ и крупнейший ученый своего времени. Полезно вспомнить об этом его заблуждении. Кто знает, может быть, определение любви как болезни ожидает та же судьба, что и классификацию мужчин и женщин по признаку количества зубов.
Я продолжу свое письмо завтра. Меня вызывают запиской к Эрлу. Он болен, но не серьезно. Барбара прописала ему партию в шахматы. Я горю желанием увидеть тебя снова. Я думаю, что скоро буду в Новом Свете, у тебя.
XVI. Тот же — тому же
Я должен перейти к рассмотрению трех положений моего письма, поэтому я остаюсь дома и пишу, хотя на улице веет свежий ветерок, и солнце кокетливо прячется за облаками, и какая-то сила тянет меня на улицы города. Это не беспокойство — это любовь к простору. Мне хочется покинуть свои стены, более того, слиться душой с городом и дать городу слиться с собой. Я никогда так сильно не чувствую своей общности с миром, как на прогулке, если исключить письменную беседу с тобой. Оспаривая тебя, я расту и преисполняюсь гордости. Мои чувства оживают, и я становлюсь снова молодым. Я выступаю защитником мира, и энтузиазм не изменяет мне на этом высоком посту. Пред лицом неразделяемого мной скептицизма я ощущаю прилив веры, и в ответ на унижение брака во мне поднимается чувство уважения к унижаемому. Я становлюсь фанатиком и изливаю свои чувства в восхвалениях. Я поддаюсь очарованию гармонии, ибо я служу, защищаю и восхваляю то, что считаю добром.
Поэтому в ответ на твое заявление, что романтическая любовь существует лишь до брака и что она в браке умирает так же, как, по уверению некоторых, она умирает с приближением бедности, я с радостью устанавливаю, что это неправда. Я тщательно пересматриваю факты, которые до сих пор только допускал, и убеждаюсь в своей правоте. Ты ошибаешься, утверждая, что возлюбленный и супруг взаимно исключают друг друга. Если любовь была в начале, она будет и в конце. Любовь крепнет и растет. Близость закрепляет узы, и душа расцветает в лучезарной атмосфере. Неудачные браки представляют союзы, основанные на расположении. В этом случае наступает момент утомления, ибо брак требует, чтобы обе стороны были друг для друга всем во всем; если этого нет, то жизнь «договаривающихся сторон» по всем законам логики и по законам утонченного искусства жизни навсегда испорчена.
Да, иногда люди, и по-настоящему любящие друг друга, тоже с сожалением вспоминают о добрачной любви. Но эти, по крайней мере, хорошо начали. Их жизнь бесконечно обогатилась любовью. Неудача тем самым становится менее тяжелой, чем неудача других, пошлых людей, требующих от жизни так мало, что даже это малое ускользает от них. На тех, что могли бы любить, нет земных пятен. Они непонятны другим, но они безупречны. Это была не их ошибка и не ошибка любви, и даже ошибаясь, они живут «жизнью, более богатой», чем другие люди.
Ты последователен, утверждая, что любовь — это страсть. Ты думаешь, что она не более как предварительное содрогание. Ты отмечаешь некоторое изменение; трепет и возбуждение стихают с исчезновением неизвестности, но ты не знаешь, что они уступают место неизменной радости, что обещание сменяется исполнением, и надежда не более прекрасна, чем воплощение; оба чувства отмечены печатью божества, и любовь никогда не разочаровывает.
Скажи мне, эти мирные браки по склонности, которые ты так расхваливаешь, всегда ли они спокойны? Совершают ли супруги дружно и рука об руку весь свой жизненный путь? Воздержание, терпение и жертвы, о которых ты говоришь, — охотно ли идут на них ради другого человека, которого можно легко заменить двадцатью другими? Не легче ли идти на все ради единого, когда любишь и боготворишь, когда все силы твоего существа приказывают тебе служить ему в жизни и смерти? Обычный брак не блещет этими добродетелями. Скорее они являются идеалами на ходулях, при помощи которых страдающие стороны пытаются перебраться через отделяющую друг от друга пропасть. Разумеется, всякая сколько-нибудь нравственная личность проводит в своей жизни начала воздержания и жертвы. Но средним людям в твоем браке это дается с великим трудом, и они живут стиснув зубы. Какое бы ни было спокойствие, оно всегда покупается ценой крови. Дидро, будучи супругом глупой швеи, не имел права на любовь мадемуазель Волан. Было великим грехом взять от этой женщины все и дать ей взамен такую малость. Это такой же грех, как трусость и себялюбие.
Но неузаконенные отношения будут существовать, потому что обычаи света не в силах уничтожить в людях влечений и желаний; потому что люди будут любить, хотя бы свет осуждал любовь, как пошлость или безумие. Каждому из нас не трудно найти свое счастье, но мы должны идти извилистыми тропами в этом лицемерном мире. «Прямого пути нет! Поворачивай!» Таков голос условных приличий с тех пор, как существуют условность и приличие.
Итак, каждому пошлому браку соответствует канонизированная обычаем любовь, — это ты можешь увидеть в истории древнегреческой культуры и в роли гетер. Помнишь: «Положение женщины, прикрепленной к домашнему очагу, оказало губительное влияние на нравственность греков. Женщина не могла оказывать на общество того возвышенного и облагораживающего влияния, какое она оказывает на современное общество. Мужчины были принуждены искать духовного общения и понимания вне домашнего круга, среди класса женщин, называемых гетерами. Гетеры пользовались большим уважением за блестящий ум и образование. Наиболее известной представительницей этого класса является Аспазия, подруга Перикла. Влияние гетер на общественную нравственность было чрезвычайно вредным». Но этот обычай просуществовал много веков. Вспомни эпоху Возрождения, когда были воспеты Лаура и Беатриче, вплоть до блестящих энциклопедистов восемнадцатого века с их общепризнанными возлюбленными, вспомним Гёте и Джона Стюарта Милля. Их любовь расцветала в разных условиях и при различной обстановке, но в основе всегда было то же самое — сильная, нежная любовь между мужчиной и женщиной, испорченная тем, что обычай разрешал при этом брак без любви. Но и это было хорошо, ибо было лучшим из всего, что могло быть в то время. И когда историк позволяет себе сказать, что: «Влияние гетер на общественную нравственность было чрезвычайно вредным», нам понятно, что он считает брак, вынуждающий мужа и жену искать душевной близости за пределами семьи, учреждением дурным и безнравственным.
Ныне положение изменилось. Женщина возродилась в силе и достоинстве, и на Земле расцвело невиданное до сих пор рыцарство. Женщина — равная, товарищ, личность. Она перестала быть средством, но стала сама по себе целью; ее роль не только рожать, но и жить наравне с мужчинами. Повторяю, она не средство, а человеческая личность, наделенная собственной душой. Благодаря большой и всеобщей эмансипации женщин осуществилось утончение современной любви.
Теперь перейдем к последнему вопросу — о продолжении рода. Совершенно так же, как функция предшествует органу, — любовь к жизни является врожденной и заставляет человека стремиться к поддержанию жизни. Но даже первобытный человек, в котором инстинкт всего сильнее, способен на добровольную смерть. Некоторые люди всегда были способны отдать свою жизнь (считается даже, что самоубийство существует и в мире животных). А сегодня мы уже не говорим, что человек во чтобы то ни стало обязан жить. Почти столь же часто он должен умереть. Многие ради идеи считали нужным умереть на костре или на виселице. Если мы так распоряжаемся своей жизнью, то еще проще распорядиться своим инстинктом продолжения рода, который связан лишь биологически с любовью и жизнью, и который в своем социальном выражении часто представляет лишь холодное умствование, а не горячую всеподавляющую потребность. Нас ничто не побуждает воспроизводить себя. В действительности каждому родившемуся на свет ребенку приходится бороться за свою долю земных благ с другими претендентами на них. При современном экономическом положении всякое увеличение народонаселения — угроза.
Я называю деторождение без участия в нем человеческих и духовных сил метанием искры, перегрузкой мира вульгарными земными тварями. Ребенок имеет право на рождение, если он зачат в любви, а не в похоти. Если это дитя твоего идеала, дитя твоей подлинной и лучшей жизни, тогда в нем воплощается твое бессмертие, и тогда, и только тогда, ты имеешь право радоваться и гордиться созданной тобой жизнью.
Мой милый, дорогой Герберт, моя любовь не ошиблась. Это ты должен понять. Любовь никогда не ошибается. Пусть лучше мои дети остались нерожденными, если я не мог иметь их от любимой мною женщины! Ты напомнил мне, что Данте женился на Джемме, дочери Манетто Донати, и что она родила ему семерых детей. И все же, Герберт, эта женщина не была упомянута ни в «Божественной комедии», ни в «Новой жизни», ни где бы то ни было в его сочинениях. Данте приспособлялся к обстоятельствам. Он далеко не во всех отношениях стоял выше своего времени; вспомни его теологию. Обычай позволял бесстрастный брак наряду с любовью. Данте подчинился обычаю, и встреча в раю с Госпожой была омрачена ее «холодной, заученной улыбкой».
О, из какой агонии сердца и ума,
Победы упоенья над отчаянием
И нежности, и слез, вражды ко злу,
И вскрика страстного души в смятенье
Возникла эта поэма неба и земли,
Средневековья чудо, эта песня…
Ради Беатриче этот человек терзал свой дух бессмертным томлением и возвысил голос, слышный нам и посейчас, как очарованное эхо. Ради Беатриче он спускался в обитель мертвых, взбирался на крутизну чистилища и взлетал навстречу Райской Розе. И «где она? — кричал я неотступно». Данте — вдохновитель любящих, мог лучше прожить свою жизнь, но любил он хорошо. Верю, что ты можешь любить так же.
Это ответ на твое письмо. Чтобы отразить твои доказательства, я прибег к твоему методу, но я никак не могу отрешиться от чувства, что я вульгаризировал вопрос, наговорив о нем так много. Боюсь, что мое письмо вызвало бы улыбку у людей, познавших любовь и чудо ее простоты, несмотря на всю утонченность чувства. «Любя, мы не видим надобности много говорить об этом» — вот краткий и точный ответ. Гораздо легче жить, чем рассуждать о жизни.
Мне пришло в голову: не звучат ли мои слова оскорбительно для Эстер? Знаю, я считаю, что на свете нет женщины, неспособной внушить мужчине настоящую и прочную любовь. Помимо того, Эстер представляется мне героиней. Все, что я о ней знаю, пронизано красотой. Мне больно, что она, которая могла бы стать «вечным видением», обречена эпизодически получать твое обдуманное расположение. Она не знает твоей программы. Такая женщина, как она, готовится принять твою любовь в той мере, в какой она дает свою, не считая и не меряя. Она не удовлетворится чувством, скаредно отмеренным, как бы посаженным на хлеб и воду и обреченным на медленную голодную смерть.
До того часа, когда ты и Эстер полюбите друг друга, — если этому вообще суждено случиться, — вы будете чужды друг другу. Прости меня и напиши скорее.
XVII. Герберт Уэс — Дэну Кэмптону
Итак, вы видели брата Эстер? Это хорошо, а я совершил маленькую экскурсию с Эстер. Она меня очень любит, и мысль об этом, должен сознаться, пронизывает меня трепетом. С другой стороны, я хорошо понимаю сущность этой любви, сущность и причину. Несмотря на ее удивительную душу, Эстер по существу ничем не отличается от миллионов своих сестер на земле. Она любит, не зная за что; она знает только, что любит. Другими словами, она чувствует, не рассуждая.
Но мы, мужчины, должны рассуждать по-мужски. И будьте терпеливы, Дэн, проследите мою мысль, разбирающую явление любви, начиная с той ступени, где нет ни пола, ни любви. И отсюда, как из отправного пункта, мы вернемся и отметим по пути общие очертания любви, ее фазы и этапы с момента ее появления до последних, современных ее форм — без пола, без любви. Да, те капли жизни, что известны под именем одноклеточных организмов, — крохотная клеточка, выполняющая все жизненные функции. Этот пульсирующий клочок материи обладает свойством раздражимости, которое, по выражению Герберта Спенсера, способствует «уравновешенности внутренних отношений с внешними», то есть связывает клеточку с окружающим миром, короче говоря, дает возможность жить. Эта одиночная клеточка сжимается от соприкосновения с враждебными элементами окружающего мира, а сходные элементы притягивает к себе и поглощает. У нее нет в отдельности ни рта, ни желудка, ни пищеварительного тракта. Она — сплошной рот, сплошной желудок, сплошной пищеварительный тракт.
На этой низкой ступени жизненные функции несложны и очень просты. Кусочек оживленного бесформенного вещества не имеет пола и поэтому не может любить. Размножение выражается ростом. Когда клеточка перерастает положенные ей пределы, она разделяется на две части, и там, где только что была одна клетка, теперь две. Первичная клетка не может быть названа ни отцом, ни матерью, и вообще она ничем не отличается от второй клетки. Она делится на две клетки; как та, так и другая могут претендовать на отцовство или материнство.
Жизнь в этом органическом клочке мерцает смутно; но перед ним, Дэн, лежит великий путь эволюции, и завершается он такими людьми, как Эстер Стеббинс, моя мать и вы.
На следующей ступени мы находим группу клеток, и с нее начинается дифференциация, продолжавшаяся по сей день и продолжающая идти своим путем. Простота уступила место сложности, и в жизни Земли началась новая эпоха. Внешние клетки группы больше соприкасаются с окружающим миром, чем внутренние; они упорнее сцепляются друг с другом, и вот образовалась зачаточная форма кожи. Пища поглощается порами этой кожи, и эти поглощающие поры являются прообразами рта. Началось разделение труда, и группы клеток специализируются по функциям. Одна группа клеток образует кожный покров, другая группа клеток — рот. Внутри происходит тот же процесс, и группа клеток образует желудок в виде мешка для приема и переваривания пищи; соки начинают циркулировать по организму с некоторой определенностью, прокладывая себе пути и поддерживая их. Проходит много поколений, и от органической массы отделяются новые группы клеточек, намечаются сердце, легкие, печень и другие внутренние органы. Студнеобразный организм развивает костную структуру, мускулы для передвижения и нервную систему.
Не скучайте, Дэн, и не обижайтесь. Это наши предки, и их история является нашей историей. Как верно то, что мы в один прекрасный день спрыгнули с дерева и пошли на двух ногах, так несомненно и то, что за много тысячелетий раньше в иной, такой же прекрасный день, мы выкарабкались из воды и поползли по земле.
Но будем кратки. В процессе специализации функций рядом с другими органами возникло и половое подразделение. До того времени пола не существовало. Одиночный организм заключал в себе все возможности, выполняя все функции. Воспроизводительные факторы были беспорядочно смешаны. Такая особь была одновременно мужской и женской. Это была самодовлеющая особь — заметьте это себе, Дэн, ибо на этой ступени оканчивается самозавершенность особи.
Работа воспроизведения была разделена, и на свет появились две отдельные особи — самец и самка. Они поделили между собой работу по воспроизведению. Каждый из них нуждался в своем дополнении. Каждый являлся дополнением другого. В определенное время каждый из них чувствовал жизненную необходимость в другом. И в удовлетворении этой жизненной необходимости, в этом стремлении к своему дополнению мы находим первые проявления любви. Самец и самка любили друг друга смутно, не зная об этом, Дэн. Мы бы не назвали теперь это любовью, но это был прообраз любви, подобно тому, как поглощающие пищу поры были прообразом рта.
Путь развития этой зачаточной формы любви до высокоразвитого современного понятия любви так же долог и скучен, как долог и скучен был мой рассказ о нем. Но все же необходимо упомянуть кое о чем. Связь организма с окружающим миром усложнялась и расширялась. В длинной цепи, соединяющей низшие проявления жизни на Земле с последними, высшими ее формами, налицо все звенья. Между физическим и психическим явлениями нет разрыва. От простого рефлекторного акта, через сложный рефлекторный акт, через инстинкт и память путь, не прерываясь, приводит нас к разуму. И наравне с этим шло развитие воображения и высших страстей, чувств и эмоций. Но все это вы можете найти в книгах, и мне незачем останавливаться на этом.
Итак, позвольте мне подвести итог в кратком анализе излюбленной всеми поэтами темы — влюбленности молодой девушки. Во-первых, предки этой девушки стремились к продолжению рода. Только люди, одержимые этим инстинктом, сумели продолжить себя в веках. Особь погибает, как вы знаете; живет только род. В этой девушке воплотился весь опыт рода. Он является ее наследством. Ее функция — передать его своему потомству. Если она не будет покорна инстинкту, то останется бесплодной; ее род прекратится с нею и ей не будет места в грядуших поколениях.
Но эта девушка покорна инстинкту. Она хочет стать звеном между прошлым и будущим, связать собою обе вечности. Этой девушке необходимо дополнение, хотя она, созревая, долгое время не отдает себе в этом отчета. Она создана по закону рода и с раннего детства бессознательно готовится к выполнению своего долга. В ее распоряжении имеется определенный организм, отличный от всех остальных женских организмов. Соответственно этому на свете должен быть мужчина, чей организм наиболее подходит, чтобы стать ее дополнением; мужчина, в котором она почувствует насущную жизненную необходимость, — один из всех мужчин на свете, он создан, чтобы сделаться отцом ее детей. Маленькой девочкой, в передничке и с косичкой, она играет с мальчиками, руководствуясь в своей симпатии голосом органической необходимости. Она входит в соприкосновение со всевозможными мальчиками, начиная от мальчишки мясника до сына друга отца; а также с мужчинами, начиная от садовника до товарищей отца. Причем ее, в большей или меньшей мере, привлекают к себе те, кто соответствует ее органической потребности или органическому идеалу.
Она скоро научается разбираться в мужчинах. Она отделяет тип, нравящийся ей, от типа безразличного; затем она выделяет тип, который ее волнует. Она не знает, почему она это делает; весьма вероятно, она даже не знает об этой внутренней работе. Она просто симпатизирует людям или нет, вот и все. Она раба закона, бессознательно обобщающая свои половые впечатления вплоть до того момента, когда ей нужно будет найти мужчину, являющегося ее лучшим дополнением. Она переходит волнующую границу половой зрелости и вступает в тот возраст, когда возникают в голове мечты и фантазии и теряется сознание реальности. Она не удовлетворена и не спокойна. Все потеряло свой смысл, и жизнь кажется перевернутой вверх дном. Ее существо пронизано неясными, тревожными стремлениями, и женское начало в ней требует дополнения. Это органический призыв, древний, как род, и она не может заглушить его или успокоить волнение в крови. Но где-то на свете существует мужчина, являющийся ее дополнением. Возможно, что он находится на другом краю света, и она не может найти его. Поэтому близость предопределяет судьбу. Из окружающих ее мужчин она любит того, который больше, чем остальные, дополняет ее.
Это по-своему хорошо, но продолжим наш анализ. Мы видим симптомы крайнего возбуждения и расстроенных нервов. Равновесие организма нарушено, и организм дико бьется в стремлении восстановить его. Выбор может быть плохим или хорошим, в зависимости от случая и времени, но громкий голос инстинкта заставляет торопиться. Что, если выбор окажется плох? Что, если завтра появится мужчина, гораздо лучше дополняющий ее? Время настало. Природа нетерпелива и внушает, что ждать нельзя. Она расточительна и удовлетворяется, если из многих неудачных браков один окажется удачным, так же, как она удовлетворена, если из миллиона икринок трески разовьется всего одна рыба. И поэтому человеческая любовь ничем не отличается от любви воробьев, забывающих о самосохранении при воспроизведении. Так природа обманывает своих детей, а род продолжает жить.
В жизни низших созданий обман ведет прямо к цели. Любовное безумие необходимо, иначе инстинкт самосохранения взял бы верх над воспроизведением и низшие создания вымерли бы окончательно. И человек довольствуется тем, что становится на одну доску с животным в вопросах спаривания. Несмотря на разум, сделавший его господином плоти и помогший ему укротить великие слепые силы природы, он не способен продолжать свой род, не проходя стадии любовного безумия. Нет, человек сам стремится к нему; а когда кто-нибудь требует, чтобы разум вознес его над животными, и хочет сочетаться разумным браком, не поддаваясь любовному безумию, то поэты и певцы ополчаются на него и бросают в него каменьями. Ему позволено оздоровлять природу осушкой малярийных болот; ему разрешено исправлять методы природы и выращивать более быстролетных почтовых голубей и более прекрасных лошадей; но улучшать методы природы в деле продолжения человеческого рода рассматривается как святотатство. Прочь его! Он не смеет прикасаться к нашей Богом нам данной любви.
Ах, Дэн, вспомните первое неясное стремление дифференцировавшихся организмов и всю грязь и безумие многих тысяч поколений, затемнивших основное проявление его. Вот она, ваша любовь, в этом вся ее история. Сама по себе она не позорна, позор заключается в том, что мы не хотим ее перерасти.
XVIII. Тот же — тому же
Я забыл ответить на некоторые вопросы из вашего письма. В ваших словах много красоты и бесконечное число несогласованных фактов. Под многими из них я охотно подписываюсь. Но мне кажется, что вам не удается слить их для связного вывода.
Я весьма многословно установил, что всем живым существам присущи две функции — питание и воспроизведение. Вы не поняли значения этих функций, отвергая мое определение любви, и я должен пояснить свою мысль подробнее. Если пренебречь этими функциями — жизнь исчезнет с нашей планеты. Это основное дело всех живых существ. Особь должна охранять свою жизнь и жизнь своего рода. Она более склонна заботиться о себе, чем о себе подобных, и еще менее склонна приносить себя ради них в жертву. Поэтому естественный подбор применил безумную страсть, заставляющую особь жертвовать собой. Все животные ведут жестокую, беспощадную борьбу за существование. Малейшее проявление слабости у особи служит сигналом к ее уничтожению. Поэтому все, что ведет к ослаблению особи, причиняет ей вред. С другой стороны, закон установил, что каждая особь должна воспроизводить себя. Но воспроизведение влечет за собой ослабление и временную беспомощность. Задача: как заставить особь воспроизводить, идти на опасность, угрожающую ее существованию? Ответ: ее должно понуждать нечто более глубокое, чем разум, и это нечто — нерассуждающая страсть. Если бы особь могла рассуждать, она бы, наверно, воздержалась. Жизнь сохранилась до наших дней, потому что страсть не поддается контролю разума. Человек, пройдя путь от низших организмов, пронес с собой эту необходимую страсть. Развив воображение, он смешал оба начала; результатом этого смешения явилась любовь.
Итак, пусть наше воображение не затемняет нам конечной цели. Перед человеком стоит великая задача воспроизведения. Страсть заставляет его выполнить ее. Страсть, действуя на воображение, порождает любовь. Страсть является движущим фактором, воображение — тревожащим; затемнение страсти воображением порождает любовь.
Освободим любовь от всего наносного и посмотрим, какова ее функция в схеме жизни. Ее функция — воспроизведение. Нет, не возражайте, Дэн; и вы, давая ваше определение любви, говорите, в сущности, то же самое, только не так прямо. Вы говорите: «Любовь — это пробуждение личности к восприятию красоты и ценности другого человека и стремление пройти жизненный путь совместно с любимым». Другими словами, ваше определение гласит, что стремление к воспроизведению порождает любовь, а воспроизведение все же остается ее непременной целью. Так природа обманывает свои создания, и род продолжает существовать.
Затем вы возражаете: «Любовь — это не болезнь ума и тела и не безумие, если она зарождается в самом ценном чувстве, если она является завершением высокого внутреннего процесса и если она оздоровляет душу, делая человека сильным и счастливым». Я показал вам ценность страсти и процессы, порождающие любовь, и доказал, что чувства эти не поддаются контролю разума, а также выяснил, почему они не поддаются контролю разума. Покажите мне, в чем моя ошибка.
Далее вы пытаетесь установить: «Вначале стремление к воспроизведению порождало любовь; в наши дни любовь порождает стремление к воспроизведению». Это очень умно, но верно ли? Не похоже ли это на такое утверждение, которое я осмелюсь высказать после вашего: вначале человек ел оттого, что был голоден; в наши дни он голоден оттого, что ест.
Я на многое хотел бы возразить, но я пишу письмо между завтраком и лекцией. Время кончать. Студенты ждать не могут.
XIX. Дэн Кэмптон — Герберту Уэсу
Природа обманывает свои создания, и род продолжает существовать, а я, стоящий на вершине культуры упадочник-мечтатель, радуюсь тому, что прошлое обязывает нас, и горжусь такой древней и многозначительной историей и таким чудесным наследством. Природа обманывает свои создания, и род продолжает существовать, а я преисполнен молитвенной благодарностью. А ты неблагодарен — вот в чем заключается разница между нами. Ты страдаешь оттого, что справедливо было названо печалью знания. Ты принимаешь положение об общем происхождении только для того, чтобы горевать над ним. Ты открыл, что любовь имеет историю, и… любовь исчезла. Ты — Вертер знания, меланхолия завладела всем твоим существом, и ты проливаешь бессильные слезы пред алтарем собранных тобой фактов.
Ты идешь рука об руку со своим поколением. Каждый возраст страдает от свойственных ему телесных хворей, и каждому возрасту присущи свои духовные недуги. Наше время корчится в родовых муках. Мы держим в руках дитя нашего вечно ищущего разума, но нас ждет иное освобождение, и наше страдание велико. За знанием следует философия знания. Наши взоры погружены в Откровение, но музыка Слова не коснулась еще нашего слуха. До тех времен, когда значение всего не вспыхнет над миром, человечество не освободится от своей грубости и будет охвачено малодушной печалью. Мы до сих пор не знаем, что делать с нашим запасом знаний, и болеем пессимизмом бездеятельности и пессимизмом плохого пищеварения. За последние сто лет мы жили чересчур напряженной умственной жизнью. В этом-то и заключается тайна нашего различия. Жизнь потеряла для тебя цену оттого, что ты ясно понял, что явления совершаются по закону всеобщности, а я, со своей стороны, громко восхваляю этот закон. У меня захватило дыхание от благоговения, но ради других я в своих произведениях провозглашаю ему славу.
Выскажусь яснее. Я считаю, что ты поддался настроению современности, что твое положение является случайной фазой современного материализма. Наш спор в сущности является поединком между пессимизмом и оптимизмом, причем твой пессимизм бессознателен, — а это-то и опасно для тебя. Ты слишком печален, чтобы осознать, что ты несчастлив, или чтобы поберечь себя. Мой диагноз поражает тебя? Проанализируй твое последнее письмо. Ты намечаешь рост любовных эмоций от протоплазмы до человека. Ты следишь за развитием силы, более мощной, чем голод и холод, и более страшной, чем смерть, начиная от ее потенциального состояния на ступени одноклеточного организма, где жизнь размножается делением, рассматриваешь многоразличные формы полового содружества у животных и доходишь до половой любви человека. И это исследование приводит тебя к убеждению, что человеку нечем дорожить и что жизнь проста, неизменна и потому неприемлема.
Ты возносишь к небесам вопль Экклезиаста: «Все суета и томление духа, и нет добра на Земле». Поэты и мудрецы Омар Хайям и Суинберн глубоко человечны, и мы, столь же человечные, как они, откликаемся на их слова, печально-горькие расчеты с жизнью и едкую обиду. Мы повторяем за ними: «Суета сует» и, ропща, склоняем голову, протягивая руку, чтобы опрокинуть пустой бокал. Все это проделывается в сумеречном настроении, когда душа охвачена смутным чувством умирания.
Немногие помнят утро или сохраняют в душе сияние юного дня до глубокой ночи. Они опровергают постулат тождества и пресыщения, они не подавлены видимостью фактов, как ты, они видят «прочные основания жизни в ее целом».
Нам нечего бояться ярлыков. Когда я говорю, что ты пессимист, то это не обвинение — то же было бы, если бы я назвал тебя оптимистом. Единственно важным является вопрос: что ближе к истине? Ты спрашивал меня: «Какова ценность любви?» И ты давал вполне удовлетворявший тебя ответ: «Сама по себе любовь не имеет никакой ценности, она служит лишь целям слепых, строящих жизнь сил». Отрицая внутреннюю красоту этого чувства и рассматривая его как несчастный случай в жизни человека, ты высказываешь смутную надежду, что люди смогут перерасти эту силу.
Ты рисуешь научную утопию без любящих и без оглядывания на первобытную страсть и собираешься стать пионером обетованной земли для детей биологии.
Ах, я говорю с тобой так, словно я рассержен, а я просто уверен в своей правоте. Мне хочется помочь тебе увидеть, что твои факты можно прочесть по-иному. Если сущность любви не меняется от протоплазмы до человека, она не теряет по этой причине своей ценности. Благодаря всеобщности ее ценность возрастает.
Ты говоришь, что любовь не зависит от нашей воли, что ее вызывают в нас силы, древние, как мир, и присущие нам, как инстинкт. А я говорю, что именно благодаря этому любовь есть завершение жизни. Да, и пещерный человек, и птицы, и рыбы, и растения повинуются ей. И даже больше: может быть, и неорганические соединения, как и органические, покорны той же силе, физической и все же психической. И это не вдохновляет тебя? Ты не потрясен и не подавлен этим колоссальным явлением? Ты находишь, что любовь не спорадична, не индивидуальна, что она не начинается и не кончается тобой, что она не отделяет тебя от мира и ты не согрет огнем мирового единства, не слышишь слов поэтов и философов всех времен и не видишь видений, озарявших ночи святых!
Тот же вопрос возникает у меня при чтении Экклезиаста. Почему печально, если одно поколение уходит, другое ему приходит на смену, а мир пребывает вовеки? Если бы в течение миллиона лет на Земле жило все то же поколение, жизнь не стала бы достойнее и лучше. Совсем не нужно быть уверенным в вечной жизни, обеспеченной нам, чтобы жить под знаком вечности. Лучше прожить короткую жизнь, быть волной бесконечного моря и катить свои воды в течение одного солнечного дня и звездной ночи. Больше славы быть разумной частицей необъятного целого — легкой рябью вечного океана, чем лежать, раскинувшись, и улыбаться в бессознательной бесконечности.
Удивительно, что люди, приученные эволюцией соединять себя со всем существующим и отыскивать новые родственные связи, сетуют на то, что на Земле нет ничего нового. А чьи очи будут радоваться видимому и чей слух наполнится слышимым? Кто предпочтет истину исканию истины? Можно читать Экклезиаста и Шопенгауэра голосом, звенящим торжеством. В сущности, содержание текста зависит от модуляций голоса. Когда ты пишешь мне историю любви, я с радостью читаю ее. А когда ты говоришь, что любовь первобытна, я считаю еще большим грехом удаляться от ее огня.
«Любовь есть утверждение воли к жизни законченного, завершенного индивидуума». Это тезис Шопенгауэра, защищающий (без достаточного к тому основания) в чем-то личность, как будто утверждение, что любовь поражает человека в его извечной сущности, унижает его. Гений рода вербует любящего и обращает его в воина батальонов жизни.
«Гений рода» — метафизическое определение, но означает оно то же понятие, которое ты имел в виду, говоря о функции любви. Шопенгауэр сознательный пессимист, ды — бессознательный, и оба вы не учли жизненной ценности фактов. «Любовь управляется благоденствием рода, — говорит Шопенгауэр, — и это благоденствие рода соответствует глубине чувства, серьезности появления его и значению, которое приписывается мельчайшим подробностям, имеющим отношение к любви». Любовь тесно связана с «судьбой следующего поколения», поэтому ты считаешь ее пошлой, как общее место, и поэтому Шопенгауэр смотрит на нее, как на силу, стоящую на дороге к счастью, ибо жить — значит быть несчастным. «Любящие — это изменники, старающиеся продолжать непрерывно общую нужду и тяжелый труд, которые иначе быстро пришли бы к концу; они мешают этому так же, как подобные им препятствовали концу до них».
Любовь, обманывающая смерть рода, — вот моя радость и цель моих стремлений.
Шопенгауэр говорит: «Любовью человек доказывает, что интересы рода ему ближе, чем интересы личности, и он более крепко связан с первыми, чем с последними. Отчего любящий человек забывает обо всем на свете, глядя в глаза своей избраннице, и готов ради нее на любые жертвы? Оттого, что бессмертная часть его личности стремится к ней, а остальные его желания управляются смертными чертами характера». Оттого, что это правда, любовь — божество моей веры!
Ты видишь, как далеко заводит нас наша тема! Причем я не останавливаюсь на всех пунктах спора, кроме тех, которые могут помочь мне сбросить тебя с твоих позиций. Чтобы догнать тебя, приходится подниматься в небеса и переплывать моря. Что ж, удалось мне подойти к тебе на расстояние голоса? Я получил твое письмо, сидя в саду Барбары, и два раза перечитал его, чтобы удостовериться, что понял его. Когда солнце теплым светом озаряет зелень и город, окутанный таинственным покровом тумана, лежит у твоих ног, легче ощущать любовь, чем думать о ней. Некоторое время мне трудно было учесть значение данных, приведенных тобой в защиту твоей точки зрения. Ты зашел далеко, объясняя причины своего удовлетворения браком с нелюбимой женщиной. Твои методы нельзя назвать методами практического ума. Я рад этому. Ты идеализируешь свою позицию, уходишь в далекое прошлое, запутываешься в теориях и обобщениях, горделиво седлаешь свое воображение, чтобы примириться с чем-то, что представляется тебе более идеальным, чем цель стремлений нерассуждающих сердец. Ты печален, но ты не практичен и не пресыщен.
О Барбаре, о себе и о жизни Лондона мне писать некогда. Передай Эстер, что твой друг думает о ней.
XX. Герберт Уэс — Дэну Кэмптону
Я стою в отдалении и смеюсь над собой и над вами. О, поверьте мне, я ясно вижу, как в приливе юношеской самоуверенности я с большой энергией, но с сомнительной ловкостью бросаю в вас свои незрелые научные обобщения; а вы с благожелательностью и терпимостью пожилого человека улыбаетесь проницательной ласковой улыбкой, уверенный в том, что рано или поздно я разделаюсь со всем этим и проникнусь вашей всеобъемлющей мирной философией. Старшие требуют, чтобы молодежь понесла кару. Хорошо, я принимаю это.
Итак, я страдаю печалью знания. Я готов признать свою страсть к изучению. Но это не играет ни малейшей роли в нашем споре, и я предпочел бы, чтобы между нами не было такого ужасного недоразумения. Я не воссылаю к небесам сетования Экклезиаста. Я не печален, а радостен. Я открыл, что любовь имеет историю, и в истории я скорее готов увидеть романтику. Я принимаю тезис об общем происхождении не для того, чтобы оплакивать его, а чтобы использовать его наилучшим образом. Это ключ моей жизни — использовать все, но не уныло, с пассивностью раба, а охотно и страстно. С помощью изобретений человек покоряет себе все окружающее. Это кратчайший путь к удовлетворению. Человек становится мощным, и продуктивность его труда возрастает. Я — работник и деятель. Общность происхождения не повергает меня в отчаяние, она представляет некоторую ценность и укрепляет мою руку.
Игру сил и материи мы называем эволюцией. Чем больше человек знает о силах материи и об их игре, тем лучше может он направлять их и подчинять своей воле, по крайней мере, во всем, что касается его. Вот громадная волнующаяся масса, которую мы называем обществом. Перед нами задача: как управлять ею, чтобы увеличить общую сумму счастья? Этим-то я и занимаюсь. Я изобретаю, покоряю природу, ищу кратчайший путь. Я принимаю в расчет материю, ее движущие силы и все факторы движения, чтобы изобретения были мудры и нужны. Рассматривая факторы, я думаю о любви и думаю о вас. Я размышляю о ценности и нужности вашей личности в общей схеме жизни и нахожу, что вы и ценны и нужны нам.
Но история прогресса есть история сокращения напрасной траты рабочей силы. Мальчик, управляя двадцатью пятью вязальными машинами, изготовляет тысячу пар носков в день. Его бабушка трудилась тысячу дней для достижения того же результата. Напрасного труда больше нет, кружной путь обойден. То же и с любовью. Я не желаю быть ослепленным ее красотой, я хочу отвести ей ее настоящее место. Она является началом разрушительным и губительным, и это следует изменить. Так рыцарство и его романтизм исчезли, уступив место химику и инженеру — человеку, изобретшему порох, и другому, вырывшему окопы.
Я тоскую? «У меня на это нет времени», — мог бы я ответить, повторяя слова великого Агассиса. Я не Вертер знания, скорее вы — Джон Рес-кин наших дней. Он плакал над профанацией красоты мира, над пароходами, нарушавшими святость венецианских каналов, и над трамваями, бегущими в тени пирамид; а вы плачете над подобными же нарушениями святости духовного мира. Гондола красивее парохода, но ее вытесняет пароход, и трамвай гораздо более удобен, чем горб верблюда. Это очень жаль, но мы должны избегать ненужной романтики и тем более бесполезной траты энергии.
Довольно. Буду продолжать свои доказательства. Я наметил границу между добрачной и послебрачной любовью. Добрачная любовь, воспетая поэтами и «заставляющая вращаться миры», названа мною романтической любовью. Послебрачную любовь, являющуюся половым содружеством, я называю брачной привязанностью или дружбой. Для большей определенности я назову первую «любовью», вторую — «привязанностью» или «дружбой». Итак, любовь не является привязанностью или дружбой, хотя их часто смешивают и принимают одну за другую, ибо нередко дружба, сходная с брачной привязанностью, появляется до брака — я воспринимаю это как знамение высшей эволюции человеческого рода. Это новое чувство смело вступит в борьбу со слепой страстью и покорит природу, как покорил ее человек, заставив пар работать на себя и переносить людей с места на место. Мы часто видим, как мужчина и женщина, связанные долгой, испытанной дружбой, научаются ценить друг друга и вступают в брак; такие браки бывают наиболее счастливыми. Не ослепленные и не обезумевшие от нерассуждающей любовной страсти, они взвесили взаимные качества и недостатки и нашли достаточно общности между собой, чтобы вдвоем противостоять грядущим годам и несчастьям, и достаточно душевного сродства, чтобы сглаживать грядущие неизбежные несогласия. Они до брака пережили все, что должны пережить после брака по любви два человека, желающие продолжать совместную жизнь; это значит, что они искали и нашли сродство между собой до того, как связали себя обетом, вместо того, чтобы сначала связать себя, а затем начать искать, есть ли между ними что-нибудь общее. Для меня это достаточно ясно.
Разрешите мне несколько отклониться от темы и объясниться. Чувства не базируются на разуме. Мы улыбаемся или печалимся, встречаясь с проявлением ревности в другом человеке. Мы улыбаемся или огорчаемся, видя бессмысленность этого чувства. И мы точно так же улыбаемся над кривляниями влюбленного. Его нелепости и глупые ужимки вызывают в нас философскую смешливость. Мы говорим, что «он помешан, как мартовский заяц» (думали ли вы, Дэн, о том, отчего мартовский заяц считается помешанным?). Эта поговорка многозначительна. Как бы там ни было, любовь, с вашего молчаливого согласия, не рассуждает. Фактически в жизни животных нельзя найти разумного оправдания любовным действиям особи. Каждое любовное действие представляет собой риск для жизни особи; это нам известно, и поэтому следует переработать эти безумные обманные действия, которые, губя жизнь особи, ведут к бессмертию рода.
Итак, я думаю, что не может быть спора об отсутствии разумного основания у эмоции любви. Старинная французская поговорка гласит: «Первый вздох любви — прощай, разум». С другой стороны, индивидуум, не пораженный еще любовью или оправившийся от нее, строит свою жизнь, руководствуясь разумом. Все его действия разумно обоснованы, пока не вмешается какой-либо эмоциональный фактор. Олень, дерущийся с соперником из-за самки, поступает в высшей степени неразумно, но тот же олень, бросаясь в воду с целью скрыть свой след от собаки, выполняет акт высокоразумный. То же происходит и с людьми. Мы строим свою жизнь на началах разума — насколько это нам доступно. Мы не устраиваем кладовой в гостиной и не чиним велосипедов в спальне. Мы стараемся жить, не превышая своих доходов, и долго раздумываем над помещением своих сбережений. От повара мы требуем хороших рекомендаций и, отправляясь за границу, берем и для себя рекомендательные письма. Мы не обращаем внимания на вспыльчивость друга, неудачно участвовавшего в гребном состязании, и прощаем резкий ответ человеку, просидевшему три ночи подряд у постели больного. Все это мы делаем оттого, что наши поступки базируются на разуме.
Но вот появляется влюбленный, обманутый природой, ослепленный страстью, безумно стремящийся к любимой. Он так же слеп к ее крупным недостаткам, как и к мелким порокам. Он не спрашивает о ее склонностях и характере и не думает о том, как они оба уживутся в дальнейшей жизни. Он ни о чем не спрашивает, ему ничего не надо, кроме обладания. И вот парадокс: природа влечет его к заключению временной связи, которая по правилам и требованию общества должна продолжаться всю жизнь. Этому нельзя не придавать большого значения, Дэн, ибо в этом-то и заключается разгадка всех затруднений.
Но продолжим о нашем влюбленном. В муках желания — ибо желание всегда мука, независимо от того, голод ли это желудка или голод сердца, — он стремится к обладанию любимой. Желание — это страдание, ищущее облегчения в обладании. Любовь по своей природе не может быть мирной или удовлетворенной. Это постоянное беспокойство, постоянное неудовлетворение. Я допускаю прочную, продолжительную любовь, как допускаю продолжительное, прочное удовлетворение; но прочная любовь несовместима с обладанием: любовь — страдание и стремление, а обладание — облегчение и завершение. Преследование и обладание сопровождается столь различным состоянием сознания, что их сочетать немыслимо. То, что справедливо для преследования, не может быть справедливо для обладания. Ребенок, получивший яркий мяч, уже не считает его самой замечательной вещью на свете — оценка эта, очевидно, была сделана тогда, когда мяч находился не у него, а где-то за пределами досягаемости.
Предположим, что любимая так же безумно стремится к любящему. В несколько дней — нет, в час, в одно мгновение, ибо на свете существует такая вещь, как любовь с первого взгляда, — эти люди, два ничем не связанных индивидуума, никогда до сего времени не видавшие друг друга, поддаются страсти более сильной и мощной, чем все другие привязанности, дружеские связи и родственные взаимоотношения. Это чувство так мощно и напряженно, что мир мог бы разлететься звездной пылью, и они не заметили бы этого в своем стремлении друг к другу. Если бы это им понадобилось, они порвали бы все связи, оставили друзей, покинули родных и отбросили от себя всякую моральную ответственность. Об этом не может быть споров, Дэн. Мы видим это каждый день, ибо любовь — самая эгоистическая штука в мире.
Но это легко примиряется со всей схемой жизни. Пылкий любовник — дитя природы. Естественный отбор установил, что экзогамия дает более жизнеспособное потомство, чем эндогамия. Перекрестное оплодотворение создает более сильных особей. С другой стороны, если бы семейные привязанности были сильнее любви, мы имели бы много браков среди родственников и соответственно этому наблюдали бы ослабление расы. В этом случае раса была бы побеждена более сильным потомством экзогамистов. То тут, то там мудрые люди еще в прежние времена признавали это; и мы признаем, как свидетельствуют об этом наши законы против кровесмесительных браков.
Берегитесь, однако, ошибки и не думайте, что любовь выше и прекраснее привязанности и дружбы и что стремление к ее утехам есть высшая мудрость любящих. Нет, это не так; они марионетки и ничего не знают и ни о чем не думают. Они происходят от тех людей, которые в прошлом, подобно им, уступали своим страстям. Они покорны силе более мощной, чем они и весь их род, столь же мощной и великой, как силы, управляющие вселенной. Наши любовники — дети природы, естественные и незатейливые. Долг и моральная ответственность имеют для них меньше значения, чем страсть. Они будут послушны и воспроизведут себя, хотя бы небеса разверзлись и прозвучали трубы Страшного суда. И они правы, ибо мы подразумеваем именно это, говоря о «цветении, очаровании и улыбке жизни».
Но человек стал человеком, потому что ему удалось на место инстинкта поставить разум; иначе он бы и по сей день пребывал среди человекообразных обезьян. Он отошел от природы, ему не нравилась земля, по которой ступала нога, и он изменил ее и приноровил к своему вкусу. Он стремился и продолжает стремиться подвести разумное обоснование под возможно большее число человеческих действий. Он развил систему нравственности, создал законы, охраняющие его покой, и силой воли и разума укротил свою лживость и похоть.
Итак, наши любовники естественны и незатейливы. Они вступают в брак. Эпоха преследования с ее наслаждениями Тантала, вздохами и песнями ушла безвозвратно. Наступила эпоха обладания, являющаяся удовлетворением, близостью, познанием. Она требует возвращения разума, и мозг снова должен разбираться в явлениях, взвешивать и измерять их ценность. Наши любовники открывают, что другой, в сущности, является всего только человеком — мужчиной или женщиной. Эфирное вещество, составляющее, по мнению мужчины, земную оболочку его возлюбленной, оказывается кровью и плотью, со всеми недугами и немощами, присущими плоти. Он, с своей стороны, проявляет некоторую грубость характера, недостатки и предрасположения, о которых она не подозревала до свадьбы и которые ей теперь кажутся весьма неприятными. Но вначале все эти свойства не проявляются в резком виде. Они пока не ведут к ссорам. Тот или другой из супругов тотчас же уступает, не закрывая, однако, глаза на свое открытие, и тот или другой удаляется поплакать втайне или с сигарой в зубах обдумать случившееся. Это первые смутные намеки, лукаво подмечаю я, на возвращение разума. Любящие начинают думать. Опьянение любви сменяется похмельем разума.
«Ах, это все мелочи», — говорите вы. Вы правы; поэтому я и делаю на них ударение. Общая сумма бесчисленных мелочей становится мощным мерилом человеческой души. Более того, много семейных очагов расстроилось вследствие разногласия по вопросу о количестве подушек на кушетке, и немало разводов произошло от табачного дыма, пропитавшего занавеси.
В браке наших любящих, как и в большинстве браков, первый год брачной жизни определяет, окажутся ли они способными делить ложе и стол в последующие годы. Первый год — нередко первый месяц — является переходом от любви к брачной привязанности или же становится свидетелем непоправимого разрыва.
В первый год совершается сердечная перестановка. Безрассудство, служившее основанием союзу, должно уступить место разуму; слепая эгоистическая мелкая любовь должна исчезнуть, чтобы на ее место могла прийти мудрая, смотрящая на вещи открытыми глазами дружба. Бывают моменты, когда две воли приходят в столкновение и желания не согласованы: они должны стать моментами раздумья и уступки, когда тот или другой приносит себя в жертву на алтарь возникающей дружбы. От этой способности к уступкам зависит счастье их брака. Возвращаясь к разуму, забытому в период любви, они не могут вести совместного существования без уступок и компромиссов. Если они подходят друг к другу, то постепенно приспособляются к совместной жизни; уступки в некоторых определенных вопросах явятся сами собой; а в остальном они молчаливо и благоразумно признают несовершенство и непостоянство жизни. Все это им подскажет разум. Если же они окажутся неспособными подняться до уступок, жертв и обуздания эгоизма, разум подскажет им развод. В этом случае, вернувшись к благоразумию, они осознают невозможность дальнейшей связи и прекратят ее. Последователь учения о верной любви может заключить, что и вначале не было здесь настоящей любви. Но это неправда. Она была столь же подлинной, как и всякая другая, но после брака ей не удалось найти себе замену в послебрачной дружбе. Во всех браках страстная романтическая любовь должна исчезнуть, и на ее место должна прийти супружеская привязанность, или место останется пустым. Первые — это счастливые браки, вторые — неудачные.
Кончая это письмо, я вспомнил слова Лабрюйера: «Внезапная любовь труднее всего излечивается». Это обобщение всех любовных дел на протяжении человеческой жизни правильно и вполне совпадает с общим ходом моих рассуждений. Я показал, что (так называемая) любовь, которая образуется медленно, родственна дружбе и является подлинной супружеской дружбой. С другой стороны, чем внезапнее любовь, тем она напряженнее и тем менее у нее разумных оснований. А вследствие ее напряженности и неразумности должен пройти большой промежуток времени, пока безумие не прекратится и не наступит время холодных, спокойных размышлений.
P. S. Моя книга — «The Economic Man» — вышла. Посылаю ее вам. Я не думаю, что она вам будет интересна.
XXI. Герберт Уэс — Дэну Кэмптону
«Чарльз Д. Джонсон, жених хорошенькой девятнадцатилетней Луизы Навре, туго соображал и не понимал шуток, и в результате она умирает с простреленной головой в больнице, а он, убийца, лежит мертвый в морге. Сегодня должна была состояться их свадьба».
Я прочел это в сегодняшней газете в отделе происшествий. Заурядная история — мужчина, любящий низменной, упорной, безумной любовью, свойственной самцу до обладания. Женщина дразнит и мучает его, как свойственно самке, за которой ухаживают. Они были обручены. Женщина любила мужчину и собиралась выйти за него замуж. Период обручения подходил к концу, и за день до свадьбы туго соображавший и любивший напряженной любовью мужчина получил разрешение на брак. Женщина прочла бумагу и с последней вспышкой жеманства до окончательной сдачи заявила, что не выйдет за него замуж.
«Я сказала это в шутку», — говорила она, лежа на больничной койке; но в нее были выпущены четыре пули, а Чарльз Д. Джонсон, неловкий и примитивный влюбленный, лежал мертвый в соседней комнате с пятой пулей в мозгу. В этой жалкой маленькой трагедии мы находим самые характерные для любви черты, а именно — безумие и себялюбие. Разберемся в поведении Д. Джонсона. Он был монтером телеграфного общества, здоровым и сильным парнем, привыкшим к жизни на открытом воздухе и к тяжелой работе. Работа была постоянная и жалованье хорошее. Не правда ли, вы видите этого человека, довольного своим пищеварением, здоровым телом, спокойными развлечениями, наслаждающегося жизнью с животной безмятежностью. Но вот в его жизнь вошла хорошенькая Луиза Навре. «Первобытный инстинкт» получил толчок, и жизнь потребовала продолжения рода. Спокойствие и удовлетворенность исчезли. Все силы его устремились к захвату и обладанию девятнадцатилетней Луизой Навре. Он был охвачен болезнью ума и тела, обезумел, поддался обольщению, и им овладело столь гнетущее страдание и беспокойство, что обладание этой девятнадцатилетней женщиной стало для него самой насущной потребностью, более насущной, чем жизнь, и более мощной, чем воля к жизни.
Я совершенно прав, называя любовь безумием. Всякое отступление от начала разума есть безумие, а для человека склада Чарльза Д. Джонсона самоубийство — действие, в высшей степени неразумное. Но он убил Луизу Навре и в этом поступке проявил столько же себялюбия, сколько и безумия. Убежденный в том, что ему не удастся обладать ею, он решает, что и другой не должен ею обладать.
Упоминая об этом случае болезни ума и тела, я вспоминаю недавно прочитанную в одном из журналов статью мистера Финка, в которой он разбирает представление Сафо о любви. По его словам, в знаменитой поэме «Сафо», которая считается как бы перечнем всех чувствований, составляющих любовь, он не нашел ничего, кроме забавного перечисления ощущений, скорее похожих на то, которые нахлынули бы на женщину при встрече с медведем в лесу: «смертельная бледность», «холодный пот», «сердцебиение», «язык не может вымолвить ни слова», «все тело дрожит», «теряешь сознание».
Данте тоже страдал болезнью любви, если вы потрудитесь припомнить. По этому поводу можно привести следующее место из «Парадоксов» Дидро:
«Возьмем двух любящих, еще не признавшихся друг другу в своей любви. Который из них лучше выйдет из положения? Не я, ручаюсь вам. Я помню, что приближался к предмету своей любви со страхом и трепетом: мое сердце билось, мысли путались, голос меня не слушался, и я говорил невпопад. Я бормотал „да“ вместо „нет“, я делал тысячи промахов, я был бесконечно бестолков, я был нелеп с головы до пят, и чем больше я это сознавал, тем становился нелепее. Между тем, в моем присутствии, легкомысленный и веселый соперник владел в совершенстве собой, был самодоволен, не упускал случая сказать комплимент, был интересным собеседником и наслаждался жизнью. Он умолял о прикосновении к руке, которая сейчас же ему протягивалась, иногда ловил ее, не прося разрешения, целовал ее многократно. Тем временем я, оставаясь одиноко в углу, старался избежать зрелища, столь невыносимого мне; я подавлял вздохи, ломал себе руки и, погруженный в печаль, покрытый холодным потом, не мог ни показать, ни скрыть своего волнения».
О, голос жизни, жаждущей продолжения, звучит мощно, и поскольку он звучит в крови отдельного человека, он иррационален; но поскольку он звучит в мире животных и людей, он необходим и рационален. Для того, чтобы жизнь могла существовать и продолжаться, необходима побудительная сила, более мощная, чем ничтожная воля к жизни. И эта побудительная сила скрывается в страсти к воспроизведению, независимо от участия в ней воображения. Эрнст Гаккель, славный старый герой Иены, поясняет:
«Непреодолимая страсть, влекущая Эдуарда к Оттилии или Париса к Елене и нарушающая все запреты разума и морали, все та же мощная, бессознательная, притягивающая сила, заставляющая сперматозоид проложить себе путь в яйцо при оплодотворении животного или растения, — то же стремительное движение, соединяющее два атома водорода с одним атомом кислорода для образования молекулы воды».
Но с появлением на сцене разумного человека отпадает необходимость в послушании слепым, непреодолимым силам. Разумный человек, изменяя течение жизни изобретениями и усовершенствованиями, приспособляет себя и свои интересы к отдаленным целям, которые его в конце концов вознаграждают, и вступает в борьбу с проблемой воспроизведения, как боролся когда-то с проблемой тяготения. Он управляет великими силами природы, и они перестают угрожать ему, а охраняют и облегчают ему жизнь, и тем же способом он будет направлять действие воспроизводительной силы, и тогда жизнь разовьется и станет выше и прекраснее. Это так же возможно, как оказалась возможной паровая машина или демократия.
XXII. Дэн Кэмптон — Герберту Уэсу
Помни, пожалуйста, что эти письма пишутся для тебя одного. Я не думаю, чтобы теперь на свете стало меньше любви, чем было. Ты мне кажешься представителем определенного класса, который, в свою очередь, характерен для современного типа ученого, но я считаю тебя представителем не передовых взглядов современного человечества, а уже изжитых и отброшенных. И точно так же я не оплакиваю вместе с Рескиным прошлого. Говоря точнее, ты вполне современен и ты — выскочка. Что ж из того? Вас немного, и, подобно выскочкам-богачам, вам приходится уступить место новому, совершенно на вас не похожему поколению. Таков закон роста. Я прошу тебя говорить от своего имени. Это вопрос исключительно личный. Но вместо того ты избрал метод кружного пути, отвечая на мои вопросы. Ради выяснения побочных обстоятельств, имеющих касательство к твоей теме, ты сетью своих рассуждений охватываешь весь мир. Ты решил, что твой мир драматизирует всю игру сил и материи. Это показывает большое честолюбие, и я очень этому рад. Это ставит тебя на одну доску с изучающими идеальные стремления и доказывает, что тебя не всегда влечет на кратчайшие пути и что ты идешь с теми, кто «запрягает солнечных коней, чтобы провести плугом борозды по суровой земле».
Твое письмо звучит убедительно. Романтика пуста; любовь не рассуждает; имеет цену лишь соответствие характеров. Ты убежден в этом и готов спрятаться в броню условного и практичного. Нет, это даже не удовлетворяет требований приличной условности. Официальный мир притворяется, по крайней мере, любящим. Он все же стремится к огню, пронизывающему и расплавляющему, в то время как ты стоишь перед холодным очагом, считаешь холод благом и приветствуешь его, понимая, отчего он происходит. Ты овладел частью истины, и, хотя моя мысль дополняет твою и вводит ее в законченный круг, я не могу возложить его на твою голову венцом. Я смущен оттого, что думаю больше о тебе, чем о своих убеждениях. Самым крупным фактором нашего спора является спорящий. Меня интересует философ — создатель твоей философии. Ты рос у меня на глазах, и, наблюдая за тобой, я утратил дар слова. Чему противоречит романтика? Если бы в понятие романтики входило расточение жизненной силы, ослабление, отсрочка жизни, она могла бы оказаться кружной дорогой к развитию и счастью. Но мы живем более интенсивно, когда поддаемся ее влиянию, и мы живем именно для таких самозабвенных минут. Романтика направляет и ускоряет темп жизни; она не только средство, но и самоцель. Это пробужденная жизнь. Мы тем ярче живем, чем ярче любим. Любовь к романтике и романтика любви — единственная цена, за которую сердце отдаст жизнь. Обман? Возможно. Любовь к жизни — обман, спасающий расы от самоубийства. Природа узаконивает свои обманы. Пусть гений расы манит нас страстью и мечтой. Мы при этом ничего не потеряем. А если мечта увянет и мы в конце концов состаримся, нам все же останется воспоминание о том времени, когда душа и чувство жили полной жизнью. Я благодарю Провидение за то, что романтика цветет второй раз и что старые люди могут говорить о днях былой силы. Я благодарен за то, что воины жизни получают отпуск и могут лелеять оружие, некогда служившее им в боях, пересматривая всю свою жизнь, пока не наступит конец. Молодость богата романтикой любви, старость — романтикой воспоминаний.
«Любящие не всегда могут ужиться», — говоришь ты и настаиваешь прежде всего на хорошо подобранном товариществе. Каким образом ты хочешь застраховать себя? Конечно, не записью и взвешиванием положительных качеств, не расчетом и размышлением. Мы не выбираем себе жен, как верховых лошадей; мы не планируем наперед наш брак, как строящийся дом. Это звучит парадоксом, но есть более высокая степень родства, чем сходство качеств и уровня. Дело не в том, могут ли люди ужиться, но захотят ли они ужиться. Вот вопрос. Играть чужими душами опасно, — ты убиваешь своеобразие души, вступая в брак с товарищем. Если ты не автомат, ты не можешь достигнуть счастья, избегая лишь разногласий. Во имя жизненных удобств ты готов удовольствоваться отсутствием отрицательных сторон брака, забывая о положительных стремлениях, потребностях и мечтаниях. Если бы половое содружество и привязанность не были так же случайны и зависимы от настроений, как любовь, ты имел бы больше шансов на правоту. Тогда ты бы мог говорить о сходстве характеров и стремлений в браке.
Ты говоришь о методах экономики, сохраняющих энергию и капитал, как, например, применение машин, управляемых одним мальчиком и заменяющих рабочую силу сотни работников, и переносишь эти методы в область личной жизни. Я вижу, как привилась к тебе эта точка зрения. Очевидно, человек может стать фанатиком ледяной сущности. Закон, управляющий фактами, уловил тебя в свои сети, и твоя страсть обращается в лед. Ты горишь во имя такого холодного чувства, как сродство. Ты также привязан к позорному столбу на рыночной площади, — таким, как ты, не удается избежать костра. Если ты ищешь сродства и напряженно желаешь его, как другие желают любви, то ты страдаешь и, с твоей (не моей) точки зрения, тщетно взываешь к небесам, ибо сродство, как и все остальное, лишь иллюзия. Иллюзии любви наполняют нас силой, и пути любви блаженны; благодаря им мы испытываем чувство полноты бытия, которое является сродством, и столь же несказанно, как обещание волн прибоя, услышанное теми, кто прислушивается к плачу. Любовь не ответственна за институт брака. Если бы люди вступали в брак по расчету, число браков не уменьшилось бы и закон не стал бы признавать их менее обязывающими. Любовь неповинна в существовании великого социального парадокса. Ты говоришь, что в стремительном потоке чувств любящий соединяет свою жизнь с жизнью неподходящей ему подруги и что с обладанием любовь умирает. Я оспариваю это положение. Если пробуждение и наступает, то оно не имеет ничего общего с этими причинами. Любовь не построена на разуме, но все-таки это любовь. Природе свойственно некоторое постоянство, и таинственный напиток, восхищавший нас прежде, не может отравлять нас теперь. Любовь не построена на разуме и не может внезапно стать разумной от обладания любимой. Люди, вступающие в брак по расчету, могут опомниться и найти свое положение весьма печальным. «Есть многое на свете, друг Горацио» — и большая сложность чувств, и такое множество глубин и бездн, какое не снилось вашим мудрецам. Полное согласие в вопросе о диванных подушках и табачном дыме не всегда обеспечивает неутомимую кротость и преданность. С другой стороны — любя, легко переносить разочарование, ибо чувство чуждо расчету. Любовь властвует над душой и чувствами и не боится рассуждений и объяснений.
Еще меньше могу я согласиться с тем, что обладание убивает любовь. Перестаем ли мы жить оттого, что жизнь зиждется на воле и представлении? Но желать — значит нуждаться, говорит Шопенгауэр, а нуждаться — значит страдать. Чувствуем ли мы себя несчастными все время? Вряд ли. Ты считаешь, что с исполнением надежды и удовлетворением голода желание сменяется равнодушием. Так бывает в книгах, но не в жизни. Если то, чем мы обладаем, хорошо, мы ценим это еще выше оттого, что оно наше. Оно не пресыщает нас; бесконечная неудовлетворенность терзает нас. Обладание нас не утомляет, мы научаемся ценить его. Нам неведома сладость постоянства, пока нас не принуждает к нему любовь, возвеличившая наш дух. Любящий может сказать про себя: «Она была моим идеалом; не зная ее, я мог дорасти до представления о ней. Она научила меня познать ее».
Помимо того, знакомство с недостатками жены не убивает любви к ней.
Ты не можешь отвернуться от брата или друга, даже если он совершит преступление; еще труднее отвернуться от любимой. Герберт, когда люди становятся судьями других, они неизменно смешны и оскорбляют небеса.
Поверь мне, это неестественно.
Подлинный судья обращает внимание не на поступок, а на его побудительные мотивы. А любящий знает их. Он знает любимую, и ему видна не только внешняя обстановка, но и подлинная идеальная сущность любимой. Его уста касаются и руки сжимают не столько ее, сколько ее идеальную сущность, и пока она остается сама собой, он не может разлюбить ее. «Чтобы судить человека по результатам его поступков, надо знать о них все, а это невозможно, — говорит профессор Эдуард Говард Григтс. — Вы можете узнать извечную сущность человека только тогда, если уловите суть его души и сумеете понять его стремления и вкусы». Идеализировать — значит быть дальновидным, а отнюдь не слепым.
Существует и другой подход к этому вопросу. Если даже принять положение о том, что романтическая любовь порождает осложнения, все же романтическая любовь остается самой прекрасной вещью на свете. За такое благо, как жизнь, никакая цена не может быть названа слишком дорогой ценой. Я знаю, что брачная близость с нелюбимым человеком — невыразимое несчастье. Это значит унизить себя, это значит заклеймить себя именем лжеца перед лицом Бога. Человек, у которого внешняя жизнь противоречит внутренней, — самоубийца. Есть некоторое величие в добровольном самопожертвовании, и есть некоторая сила в умерщвлении плоти ради спасения духа, но умереть, когда все горит в душе и требует себе выхода, — ужасно. Такой смертью умирают люди, связанные между собой узами условностей. Желающие, но не осмеливающиеся уйти друг от друга, погибают позорной смертью трусов. Самоубийство вызывает у нас презрительную жалость, когда человек помимо своей воли выбрасывается из жизни, как этот мелкий растратчик, бегущий из увеселительного кабачка топиться в Темзе и в последнюю минуту думающий о недопитом стакане. Нет, я вижу трагедию парадокса. И все же я говорю, что если бы даже любовь была за него ответственна (а это не так), то и тогда было бы безумием отрекаться от любви. Ты спрашиваешь: почему? Потому что риск, с нею связанный, таков же и на всех других путях жизни, а мы так созданы, что нас нельзя запугать, и мы не откажемся от своей доли опыта и риска. Мы не желаем отказываться ни от мрачных ночей, ни от светлых дней. Зима и лето, все времена года и пояса Земли, опасения и надежды, муки глубоких переживаний — все это мы провозглашаем извечно своим. Мы ревниво охраняем полученное нами наследство чувств. Разве ты бы согласился, получив все блага мира, спать вместо того, чтобы бодрствовать, и забыть вместо того, чтобы помнить? Тогда прекрати реквием своих речей об опасностях разочарования.
Причиной смерти Луизы Навре были безумие и себялюбие, и убивший ее человек был безумен и себялюбив. Бедняга не имел сил отречься от счастья, когда ему показалось, что ему предстоит отречение. Но не все любящие так слабы, и многие умеют жертвовать своей любовью. Джон Рескин, — если ты помнишь, — любил свою жену, он не покончил с собой и не застрелил ни ее, ни Милле. Чарльз Д. Джонсон — не Рескин, а любовь Рескина, разумеется, не была безумием.
Я, Герберт, не вижу ничего смешного в пылком чувстве. Пусть любящий бледнеет, трепещет и теряет сознание — это приемлемая форма служения божеству. Вполне владеющий собой влюбленный представляется мне гораздо более безрассудным.
Я еще не получил твоей книги. Завтра я снова напишу тебе.
XXIII. Тот же — тому же
Бывают иногда безличные часы существования, когда впечатления дня не доходят до сознания, дух преисполняется благоговения и совершает восхождение в более высокие сферы, удаляясь от повседневности. Так было со мной сегодня. Я услыхал призыв, повелевавший проснуться и приняться за работу, моя ничтожная воля боролась с ним (горе мне), и я занял место у окна, выходящего в широкий мир. Самое лучшее в ночах и днях, проведенных за работой, — сумерки, когда утомленные взоры получают дар ясновидения. Я подумал, что это не важно, как ты устроишь свой брак. Время может направить тебя по неведомому мне пути. Я подумал, что безразлично, найдешь ли ты себе оправдание, ибо многое в жизни проходит, не нуждаясь в оправдании. Надежда и отчаяние сменяются спокойствием безразличия. Вопрос не требовал ответа. Напряжение ушло, и сумерки мои осветились. Я увидел вещи словно с высоты, контуры расплывались, и я перестал их видеть, когда вошла Барбара и притронулась ко мне. Бледный час абстракции кончился. Ей хотелось знать, что меня смущает. Она подошла, поспешно и решительно поставив вопрос: «Вчера вы допрашивали меня, сегодня вы будете отвечать».
Она пришла защищаться. Так как я в моих беседах за последнее время обнаруживал человека, одержимого одной идеей, Барбара обеспокоилась. Она подумала, что я испытываю ее и что она огорчает меня (я пытался выяснить себе, можно ли жить иначе, чем живет она, и быть счастливыми и хорошими). «Вы думаете, что я недостаточно близка с Эрлом, потому что я оплакиваю свое дитя? Вы думаете, что я недостаточно счастлива, чтобы быть хорошей женой?» Мог ли я не заключить из ее слов, что у нее есть какая-то скрытая боль в душе? Не имея причин для страдания, может ли женщина подумать о сострадании к себе? У меня в голове возникло множество предположений. Маленькая Барбара, раздираемая страданиями, — этого я перенести не мог. Я схватил ее руки. Это ее недостаток — быть всегда настороже. У нее на душе не было горя, и она говорила лишь затем, чтобы отклонить разговор от темы, не касающейся непосредственно ее.
«Содержание ваших бесед привело меня к этой мысли», — нерешительно заговорила она, и щеки ее запылали. Она очень обидчива и постоянно воображает, что ее обвиняют, хотя и допускает, что в ней говорит слабость, происходящая от неуравновешенности. «Но я считал уже все решенным, я думал, что ты самая счастливая женщина на свете», — возразил я. В ответ на это она просияла. Я простил ей холод, повеявший мне в сердце при первых ее словах, а она забыла все, что ей почудилось.
На свете нет ничего более важного, чем игра чувств. Будь Барбара плохой женой, я не мог бы осудить ее и не имел бы тогда под рукой готового доказательства чуда. Мои доказательства остались при мне, ибо она стояла передо мной с поднятым ко мне лицом, дрожащими губами и полными слез серыми глазами. Женщина-подруга пробудилась в ней. Барбаре двадцать шесть лет, она уже семь лет замужем, и все же в ней все трепещет при чудесной мысли о том, что она любит и любима.
Я собирался написать тебе о том, о чем мы говорили с ней, в надежде показать тебе, что мне дорого и почему. Но рука моя опускается. Сумерки сгустились, мысли померкли. Несколько мгновений назад эта рука держала руку Барбары, когда я назвал ее моей героиней. Она героиня не только потому, что она чиста, добра и сильна, но и потому, что не боится подвергнуться испытанию своих инстинктов. Чтобы быть послушным голосу своего «я», необходимы вера и сила. «Когда все внешнее рушится, что остается, кроме нашего „я“?» — спрашивает Уитман. Все внешнее остается для Барбары лишь внешним. Загляну ли я в твои глаза и найду ли я их ясными, как глаза Барбары? Дай-то Бог.
XXIV. Герберт Уэс — Дэну Кэмптону
Вы можете прочесть где-то у Уорда: «Мы должны постоянно помнить о том, что прогресс состоит в произвольном изменении нормальных условий природы трудом и изобретениями человека; таким образом, цивилизация всецело является искусственным построением». Не правда ли, Дэн, это положение достаточно широкое, чтобы на нем нужно было построить свою социологию? Но, во-первых, я должен спросить вас: считаете ли вы это определение правильным? Во-вторых, поняли ли вы и оценили ли колоссальное его значение? А в-третьих, как вы согласуете с этим вашу философию любви?
Романтическая любовь, конечно, неестественна. Это искусственное построение, ошибочно и бессознательно введенное человеком в естественный порядок вещей. Вы находите такое заключение излишне смелым. Посмотрим. В естественном своем виде любовь является стремлением к воспроизведению, лишенным всякого воображения. Самец владеет хватательными органами и большей силой, чем самка. Он преследует самку, но она представляет для него лишь прелесть добычи. Его неудержимо влечет к ней. Благодаря хватательным органам и большей силе он захватывает самок своей породы и уводит к себе. Но жизнь медленно пробирается вверх, организм усложняется и по необходимости становится разумнее. Искусственная жизнь началась в тот самый день, когда некий забытый изобретатель древнего мира ударил своего соперника или врага сломанным сучком, остался доволен результатом и усвоил себе привычку бить соперников и врагов палкой. Тогда, в тот самый день началась революция, которой предстояло изменить всю историю Земли. Тогда, в тот самый день, был заложен краеугольный камень величайшей искусственности — цивилизации.
Проследим ее ход. Наш обезьяноподобный, живший на деревьях предок вступил на первый из коротких путей, ведущих прямо к цели. Разбивание мозговой кости камнем было прообразом современных орудий, и между разбиванием мозговой кости и ездой на автомобиле разница только в степени. Первое естественно и первобытно, второе — искусственно и современно. Вот и все. Это только попытки улучшения естественных условий. Первые изобретатели усвоили себе правдивый парадокс: «Кружной путь ведет скорее к цели» и, оставив непосредственную погоню за счастьем по прямому пути, отправились кружной дорогой. Если в задачу дикаря входило переплыть обширную водную поверхность, он не пускался вплавь, но поворачивался к воде спиной, выбирал себе в лесу подходящее дерево, обтесывал его своими грубыми орудиями, выжигал сердцевину огнем, затем спускал лодку на воду и греб, куда ему хотелось.
Теперь о любви. В природе — это инстинктивное стремление, и больше ничего. Ни о какой романтике нет и помина. Но жизнь развивается, и люди, жившие стадами, образуют невиданные до того общественные группы. Возьмем, например, семью. Эта группа становится самостоятельной единицей. Благодаря групповому подразделению человеку легче добиваться благополучия. Но структура группы должна получить какие-то правовые нормы; потому человек устанавливает правила, законы, неясные нравственные обязательства для регулирования поведения отдельных членов группы. Половые связи упорядочены. Круг семьи замыкается. А порядок и замкнутость порождают чувства уважения и благоговения.
Но жизнь развивается дальше, и семейная группа входит в союз групп. Соответственно этому меняются правила и законы, пока брачные узы не создают своей истории и не начинают строиться на традициях. Эта история и эти традиции образуют некоторый запасный фонд, а меняющиеся условия и растущее воображение постоянно пополняют его. И традиции тяжело ложатся на отдельного человека, подавляя естественное выражение любовного инстинкта и принуждая всякую особь выражать этот инстинкт в искусственных формах. Человек любит уже не так, как любили его дикие предки, но так, как принято любить в его группе. Способы выражения любви его группы определяются ее традициями. Если он сравнивает очи возлюбленной со звездами — это старый прием, полученный по наследству. Если он поет серенаду под ее окном или пишет оду в честь ее красоты — его отец до него проделывал то же самое. В его голосе звучат голоса миллиардов влюбленных, давно умерших и давно обратившихся в прах. Певцы тысяч песен призрачным хором подпевают его песне любви. Его мысли и его чувства принадлежат не ему, а бесчисленным любовникам, жившим и любившим до него и передавшим своюжизнь и любовь потомству. Они передали ему непонимание явлений и безумные представления, а также нелепые измышления и сентиментальные ухаживания. Если бы не эротическая литература, истории великой любви и великих любовников, венок любовных песен и баллад, если бы не тысячи рассказов о любовных приключениях и происшествиях, если бы не этот фонд, являющийся собственностью группы, — человек не мог бы любить так, как он любит теперь.
Поясню примером. Поместите на необитаемом острове маленького мальчика и маленькую девочку, родившихся от вполне цивилизованных родителей. Пусть они вырастут, питаясь ракушками и плодами, но не давайте им возможности увидеть других людей, услышать человеческую речь и узнать что-либо о людях или о совершенных ими деяниях. Что же получится? Они вырастут и превратятся во взрослых людей и соединятся, как соединяются животные, без любви или воображения. Если женщина противопоставит свою волю воле мужчины, он ее прибьет. Если он будет слишком свиреп в проявлении своей воли, она, если сможет, убежит в какое-нибудь потаенное место. Он не станет сравнивать ее очи со звездами, и она не будет мечтать о нем, как об Аполлоне, а оба они не станут городить в сумерках чепуху о любви Геро и Леандра. А многие поколения одноженцев, породившие этого юношу, не помешают ему взять себе вторую жену, если на этот остров попадет случайно другая женщина.
У мужей лондонских трущоб принято бить жену смертным боем, если она не может угодить мужу. А мужчина лондонских трущоб — животное естественное и выражает свои чувства естественно. Он никогда не слыхал о Геро и Леандре, и сравнение очей «его хозяйки» со звездами показалось бы ему отъявленным вздором. Мягкий, нежный, внимательный самец — явление искусственное. И таков же романтический любовник — продукт дошедших до него любовных традиций и доступной ему эротической литературы.
А теперь поговорим о главном. Романтическая любовь — явление искусственное, и вы не можете требовать для нее признания и законности, основываясь на ее естественности. Вы имеете только право заявить, что это наилучшая из возможных хитростей для воспроизведения рода или что это единственно совершенная, вполне достаточная и всех удовлетворяющая хитрость, какую только можно было придумать. С одной стороны, человек своими достижениями в области подбора домашних животных доказывает непригодность романтической любви для воспроизведения рода. С другой стороны, по мере того, как человечество становится мудрее, эта хитрость все более обнаруживает свою грубость и непродуманность и заставляет очень многих связывать себя узами брака, не позаботясь о сходстве характеров. Пока романтическая любовь владеет человеком, он живет нездоровой, ненормальной, безрассудной жизнью. Умственное и духовное здоровье, то есть разум, стремится к прогрессу, а будущее требует от нас все больше и больше умственного и духовного здоровья, все большую и большую разумность. Господствовать и управлять человеком и обществом должен мозг, а не желудок и сердце. Допустим, что романтическая любовь была необходима; из этого не следует заключать, что она всегда будет необходима, что она извечно нужна. Существуют рудиментарные органы, служившие давно изжитым и ныне забытым потребностям.
Мир изменился, Дэн. Чувственные наслаждения перестали быть единственной целью существования. Мозг победил желудок и сердце. Разумная радость жизни прекраснее и выше половой радости. Дарвин, окончив свое «Происхождение видов», испытывал более высокое и дивное наслаждение, чем приходилось испытывать когда-либо царю Соломону с его тысячью наложниц и жен. Наслаждение наших чувств сделалось более тонким, и это утончение произошло вследствие возраставшего господства разума. Наши каноны искусства построены не на влечении сердца. Никакие чувства не вырабатывали законов творчества. Ни одно произведение искусства не доставит нам наслаждения, если оно не удовлетворяет нашим интеллектуальным запросам. «Он прирожденный поэт, — говорим мы о поэте, пишущем, не руководствуясь законами стихосложения, — но его стиль хромает и он не знаком с техникой стихосложения».
Не сердце, а разум создал человека и продолжает формировать его, — очень медленно, Дэн, ибо жизнь медленно пробивается вверх. «Передовой отряд» — вот ваш любимый лозунг. А я считаю, что передовой отряд — это та часть нашей расы, у которой интеллект играет большую роль, чем у остальных людей. И я, в качестве члена этой группы, собираюсь построить свою жизнь по разумному плану. Мой разум говорит, что стремление к рождению и жалкая романтика любви не являются величайшими и изысканнейшими наслаждениями в жизни. Духовные наслаждения — вот моя цель жизни. Хотя эта сделка нелегка, но я постараюсь выжать из нее все до последнего цента. Поэтому я женюсь на Эстер Стеббинс. Меня к этому не принуждает ни архаическое половое безумие животного, ни устарелое романтическое безумие человека последующих времен. Я заключаю союз, который мне кажется основанным на здоровье и сродстве. Мой разум получит много радостей в этом союзе. Моя жизнь станет свободной и широкой, и я не сделаюсь рабом чувственных наслаждений, связывавших моих древних предков. Я отбрасываю это наследство. Я рву завещание. Решитесь ли вы сказать, что я неблагоразумен?
XXV. Тот же — тому же
Я не собирался делать критический разбор вашего письма, но, перечитывая его, я нашел необходимым написать несколько слов об употребленном вами эпитете «выскочка». Слово это — не обвинение. Старое и вымирающее всегда приветствовало им молодых и сильных. Выскочка — человек без прошлого. В это слово вложено здоровое и многозначительное содержание. Я не сомневаюсь, что самого Илью-пророка величали выскочкой, когда он с золотой арфой прилетел в светлый сонм, возгордившийся своим сотрудничеством в одержанной архангелом Михаилом победе над Люцифером.
«Мы не выбираем себе жен, как верховых лошадей; мы не планируем наш брак, как строящийся дом», — говорите вы. Это прекрасно сказано. Большего обвинения романтической любви нечего и желать. О, сколько горьких упреков нашему обществу слышал я из уст порядочных мужчин и женщин, сетовавших на то, что в вопросе о рождении детей не существует тех правил и ограничений, которые применяются на конных заводах и псарнях. Брак есть нечто большее, чем романтический трепет, отзвук на неясно-сладкое дрожание струн, ленивые напевы, заполняющие пустые дни, и самоудовлетворение наслаждениями… А что же с детьми?
«Не все ли равно, — отвечает себялюбивая маленькая любовь. — Мы не хотим думать о детях; дети — случайность. Мы ищем наслаждений для себя». И общество продолжает обдуманно и толково разводить лошадей и собак и полагается на волю случая при рождении детей. Но так продолжаться не может, Дэн. Жить — значит не только прожить свой срок, но и оставить после себя некоторый след. И все, что способствует расцвету жизни и оставлению после себя следа в ней, — хорошо. Идущий за фактом не может сбиться с дороги, а не питающий уважения к факту плетется позади. Рыцарство помещалось на одной мысли. Оно идеализировало чувство — примите эту формулировку. Оно обратило любовь в искусство, и бесчисленные странствующие рыцари посвятили себя служению этому божку. Оно разводило сантименты над перчатками дамы и упустило из виду заботу о прочных результатах своей жизни. А пока рыцарство совершало самоубийство над перчатками дамы, сильные, крепколобые горожане, стоявшие ближе к жизни, занимались ремеслами и торговлей. И на развалинах рыцарства они щеголяли своей наглостью выскочек. Боже, как они торжествовали! Мастеровые и лавочники покупали ценой золота «древние имена», ценой золота присваивали гордую плоть и кровь своих господ, чтобы смешать их кровь со своей. Покровительствовали искусствам, благожелательно относились к науке, хлопали Господа Бога по плечу. Но они торжествовали, это главное. Они относились с уважением к факту и работали изо всех сил ради прочного результата жизни.
«Любовь — это жизнь», — говорите вы и считаете ее, кажется, завершением нашего существования. Но я не согласен с тем, что жизнь — это любовь. Жизнь? Это игрушка, данная нам неизвестно для чего. Мы можем играть ею, как нам понравится. Некоторые предпочитают мечтать, другие — любить, третьи — бороться. Некоторые стремятся к немедленной награде, другие — к отдаленному удовлетворению. Один ставит на карту существующее против последующего. А другой берет настоящее, как оно есть, не заботясь о будущем. Но каждый хватается за игрушку и играет ею по своему желанию. Никто не знает цели жизни, но все знают, что жизнь — цель любви. Любовь — жалкая, грубая, мелкая любовь — является средством жизни, — так завершается круг. Жизнь? Это игрушка, данная нам неизвестно для чего, и мы можем играть ею, как нам понравится.
Но мы твердо знаем, что любовь является средством для продолжения жизни и что она неизбежно должна совершенствоваться. Разум совершенствует нашу любовь. Пусть будет жизнь более обильная, более прекрасная, более высокая, более полная! Когда мы на научном основании растим беговых и рабочих лошадей, мы работаем ради изобилия жизни. А когда мы приступим к научному взращиванию и воспитанию людей, мы будем работать во имя прекрасной жизни, которая должна обогатить человечество здоровым и разумным потомством.
Вы говорите, что знакомство с мелкими пороками жены не убивает любви. О нет, убивает, и из пепла этой любви поднимается привязанность, дружба, нечто вроде той привязанности и дружбы, которые я испытываю по отношению к своему брату. Я не влюблен в своего брата, и оттого, что я в него не влюблен, оттого, что я привязан к нему и дружен с ним, я не отворачиваюсь от него даже и тогда, когда он совершает преступление. Влюбленность, порождаемая чувствами, как вы знаете, непрочна, своевольна, легкомысленна и капризна. Но привязанность порождается разумом и основана на рассудительности. Любовь — непреклонная тирания; привязанность всегда уступчива. Любовь никогда не идет на уступки, как не идет на них безумный маленький воробей в период спаривания.
Мой брат? Я играл с ним в детстве. Его слабости и недостатки сердили и обижали меня, а мои недостатки сердили и обижали его. Мы часто ссорились. Но у него были хорошие качества, которые мне нравились, а по временам он поступал очень хорошо и приносил для меня некоторые жертвы. То же случалось и со мной. И я взвесил мысленно его слабости и недостатки, с одной стороны, и хорошие поступки и жертвы — с другой, и вывел свое заключение. Я принял во внимание и этику семейной группы. Долг родства и ответственность кровной связи сильны во мне. Мы росли у колен нашей матери, и мысль о ней и об отце влияла на мое суждение о брате. Родители тоже учили меня тому, что мой брат — самый близкий мне человек и что, поскольку он является моим братом, мои отношения с ним должны быть иными, чем с другими — не близкими мне людьми, не братьями по крови. Все эти факторы определяли мое решение или род критерия, управляющего всеми здоровыми, не эмоциональными поступками и даже подавляющего или регулирующего все эмоциональные акты. Критерий этого становится автоматическим фактором моего умственного процесса.
И вот, когда мы выросли, мой брат совершает дурной поступок, отталкивающий меня и вызывающий эмоции гнева, горечи, ненависти. Я испытываю эмоциональный импульс — высказать ему свой гнев, обойтись с ним сурово, возненавидеть его. Затем я получаю импульс интеллектуальный. Как бы я ни поступил, я должен сначала разобраться в критерии родства. На меня действуют личные связи, воспоминания детства и взрослых лет — хорошие поступки, жертвы и уступки, отец и мать, долг родства и ответственность крови. Во мне борются два противоположных импульса. Мне хочется сделать две противоположные вещи. Во мне идет борьба сердца и головы, и я поступлю по велению сердца или головы, в зависимости от того, какой импульс окажется сильнее. Если таковым окажется моя привязанность, я не отвернусь от своего брата, но крепко сожму его в своих объятиях.
Боюсь, что я недостаточно ясно высказался. Трудно наспех писать о психологических проблемах, для решения которых требуются умственное напряжение и точность выражений; но вы хоть в общих чертах поймете, к чему я веду речь. Я пытался выяснить, что я прощаю своего брата не потому, что я его люблю, а потому, что я к нему привязан; а затем я хотел сказать, что привязанность является детищем разума, результатом и суммой продуманных положений.
XXVI. Дэн Кэмптон — Герберту Уэсу
«Прогресс состоит в произвольном изменении нормальных условий природы трудом и изобретениями человека; таким образом, цивилизация всецело является искусственным построением». Ты требуешь от меня, чтобы я считался с этим отрывком социологии и выкинул при его свете свое возвышенное представление о любви. Словно ты доказал мне, что любовь несовместима с цивилизацией. Мы с каждым шагом оставляем за собой жизнь, но не перестаем жить. Развивая новые формы и устанавливая все более утонченные общественные взаимоотношения, мы только надстраиваем то, что находим в готовом виде под рукой. Противоречия между создателем и созданием не существует. Когда твой социолог говорит о произвольном изменении, он имеет в виду политику и управление, материальные и идеальные силы, которые прогрессивное общество может направлять по своему желанию. Он не может включить сюда изменение потребностей, составляющих сущность бытия. Если бы речь шла о коммуне с равномерным распределением продуктов труда, я бы согласился, что здесь совершается произвольное изменение, ибо в природных условиях более сильный открыто и даже с общего согласия берет сколько ему вздумается из доли слабейшего. Но если ты будешь говорить мне об условии, уничтожившем потребность, уверять, что там, где в прошлом приходилось насыщать голод, теперь не существует и самого голода, я скажу, что это сказка тысяча одной ночи.
Любовь — неразрывная часть жизни, как голод, как радость, как смерть. Твой прогресс не может оставить ее за собой; твоя цивилизация должна явиться ее выразителем.
Твое последнее письмо весьма деловито и точно, но двусмысленно. Ты с угрозой в голосе напоминаешь мне о возможности прогресса, устанавливаешь, что любовь, в лучшем случае, искусственна, и обоготворяешь разум. В качестве эмансипированного рационалиста ты порываешь с условностью чувствований. Прогресс ничуть не влияет на потребность и мощь любви. Я это уже установил. «Разве любить или не любить в нашей власти?» Любовь сложна или проста (это зависит от точки зрения), и ты можешь или считать любовь лишь принадлежностью брачного пиршества, или возвышенно называть ее плотью и кровью всего произрастающего, или же снисходительно признавать ее переходным состоянием, принимаемым всеми, независимо от степени благоговения и преклонения перед ней.
Я легче могу себе представить центральный комитет, избранный в целях регулирования браков коммуны, чем коммуну, довольную существованием такого комитета. Общественная жизнь не имеет логики. Мир упорствует, не желая подняться на следующую ступень. Что казалось наблюдателю пыльной тропой, может оказаться большой дорогой прогресса шумящей толпы. Побочные выходы появляются постоянно, чтобы сбить с главного пути вожаков толпы; итак, будем смиренны.
Поэтому-то я отказываюсь говорить о возможностях в бесконечности. Ты и я не могли бы стать продуктами несуществующей среды. Вернее всего предположить, что наши потребности сходны с потребностями расы и что в нас заложены те же стремления, что и в других людях. Ты не мог, сделавшись рационалистом, разучиться любить. Этот трюк еще не придуман.
Ты думаешь, что я поверю тебе на слово? Но почему? Разве ты никогда не сопротивлялся своим лучшим побуждениям и не замечал потом своих ошибок, не оказывался на дурном пути, стремясь к добру и истине? Не хочу предположить, что ты еще не проснулся или же что ты плотно прирос к догматизму своей мысли, упрямо отвергая чувство.
Я назвал твое письмо двусмысленным из-за его второй части. Я помню, в начале нашего спора ты с жаром настаивал на том, что любовь — это инстинкт, общий всем живым существам; теперь ты вдаешься в мельчайшие подробности, чтобы доказать, что любовь — построение искусственное.
Как ты отличаешь искусственное от естественного? Конечно, развитие не может быть искусственным только потому, что оно произошло недавно или на наших глазах. Конечно, человек остался тем же цельным существом, каким был его предок. Когда мы приходим к вопросу о цивилизации, то становимся лицом к лицу с величайшей и утонченнейшей вещью в мире, и цивилизация человеческого общества не искусственна. Это — завершение человеческой природы, обетование добра, установление пути и распространение облагораживающего влияния. Цивилизующая сила мысли постоянно меняет лицо мира, ибо изменение — это рост; понять это — значит понять бесконечность. А цель? Развитие — всегда развитие. Стремясь к этой цели, личность погибает, и, стремясь к ней, сохраняется раса; ради нее и гибель, и жертвы, и агония триумфа в последнем биении перегруженного сердца. Что означает утончение типа, цель, к которой мы так трагически стремимся, если не достижение высшей ступени любви? Мы начинаем любовью и кончаем любовью, более великой, чем вначале, и это и есть прогресс. Написать эпос цивилизации — вот задача, достойная великого художника, обладающего талантом Гомера и Шекспира, а написанный им труд будет историей любви.
Мы не отбрасываем зерно, оставляя себе солому, и не передаем по наследству только «нелепости» и «ухаживание». Если в голосе любящего звучат голоса любивших до него, это значит, что он взволнован, как были взволнованы в свое время и его предки. Если он отзывается на балладу, это значит, что ее напев нашел себе отзвук в его сердце и ритм этой баллады был соловьем его мечты, когда он просил возлюбленную прислушаться. За традициями лежит факт. Выражение может быть преходящим, песня — скучной, девиз — условным, но чувство, породившее их, правдиво. Иначе оно бы не пережило создателя песни. Оно росло вместе с общим ростом. Столетиями оно лежало в природе человека, а затем в те чудесные юные дни, когда проснулось сознание, оно также проснулось к жизни и стало поддержкой человека, придавая ему силы для работы и указывая цель жизни.
Но полуживотное лондонских трущоб бьет свою жену, когда она не угождает ему, и ничего не знает о любви. Тем лучше для любви. Полуживотное лондонских трущоб не получало достаточно пищи в детстве, а плохое питание гибельно для человека. Позже он воровал и лгал, чтобы поесть, и его преследовали и били за это, пока не довели его до потери человеческого образа и подобия. Несчастный человек лондонских трущоб оттолкнет нас всех от небесных врат, так как мы не боролись с создавшими его условиями. Такие, как он, не могут нас заставить издеваться над любовью, ибо он результат ошибки и преступления.
В примере о детях, изолированных от цивилизованного мира, мы имеем дело с другими условиями. Человек повторяет историю своего рода, а так как эти дети были поставлены вне сферы действия цивилизующей силы, им пришлось начать всю историю сначала. Для них эта жизнь естественна, — является ли она поэтому естественной и для нас? Я настаиваю на том, что наша утонченность, громко заявляющая о своем существовании, составляет такую же часть нас самих, как немногие простые потребности детства расы. Наша утонченность ничуть не мешает нам быть естественными. И разве невозможно, что лик романтизма открывается взорам дикаря? Возможность соответствует потребности, и человек на заре истории нуждается в надежде и стремлении; он умеет ждать и привык упускать добычу на охоте, он голоден и мечтает о пиршествах. Эта мечта и является романтикой его жизни — проблеск рассвета, снова сменяющегося серыми сумерками. Это предположение вполне научно, ибо все существующее в нас должно было иметь начало; и чувство, подобно бытию, не могло зародиться внезапно.
В природе существует непосредственное тяготение к добру. Так, Гексли проповедовал Кингслею неделю спустя после смерти своего сына. Горе заставило его силой разума разобраться в себе, и, поднявшись на высоту, он выработал философию веры и радости.
Наша награда зависит от нашей покорности закону, духовному и физическому. Природа ведет книги, занося в них все недоимки жизни. Моя душа преисполняется верой, когда я слышу, как ты позоришь наслаждение любить. Как хорошо это чувство, дающее столько радости! Ты клеймишь его, называя наслаждением чувства, но все наслаждения порождаются чувством, и Дарвин, заканчивая «Происхождение человека», если только его не обуревало чувство неполноты его труда и не тревожила всепожирающая лихорадка предстоящих задач, радовался эмоционально, как радуются все люди. Величайший подъем в жизни Дарвин мог испытать в другой момент. Что можем мы знать о минутах высшей полноты в жизни другого человека? Мы вместе с Гексли можем лишь знать, что наше сердце бьется сильнее, когда мы касаемся струн высшей гармонии и покорно склоняемся перед законом, и что сердце преисполняется светом, когда мы любим. Таким способом природа показывает нам свое одобрение. О, дивная сила любви и чудеса ее вознаграждения! Какое удовлетворение она дает, даже при поражениях, какая радость звучит в подавленном рыдании!
День аскетизма прошел, — не лучше ли сказать ночь? Мы не боимся наслаждений чувств. Мы хотим жить всем нашим существом, жить полной и естественной жизнью. Твое евангелие труда прекрасно, и я тебя с ним поздравляю, но ты в нем не упомянул о цели жизни. Не должно быть рабом ради работы. «Когда я слушал ученого-астронома…» — говорит Уитман. Помнишь? Он в один час уловил все величие и проникся чудом, незамеченным наблюдавшим астрономом. Ученые совершили ошибку, так долго делая свои вычисления, что у них не хватило времени увидеть сияние и славу звезд, а Уитман был философом и выиграл там, где они потеряли. Вдохновение поэта, художника, экономиста и биолога заключается в откровении, получаемом ими для направления их пути и разъяснения его. Поэтому философия, занимающаяся вопросом о жизни и трудах человека, является в высшем смысле наукой социологической. Обобщения философии улучшают наш метод, облегчают нам доступ к наслаждению и обостряют нашу восприимчивость к нему. Что еще нам нужно? Ты поэт и проводишь за писанием сонета невозвратный день, когда солнце ярко светит и холм в отдалении залит пурпурным светом. Если ты это делаешь для времяпрепровождения, это значит, что у твоих дверей притаилось отчаяние. Ты конченый человек, и солнце и холм для тебя не существуют. Между тобой и ими порвалась живая связь.
Но если ты пишешь, побуждаемый желанием, чтобы другие прочли это и прониклись твоим чувством, прочли, запомнили и научились лучше познавать и чувствовать и, может быть, сильнее полюбили солнце и холм, то твой труд становится трудом любви, и он даст тебе радость, а упущенный тобой день озарит светом твою ночь. А если ты работаешь в области чистого искусства, то каждое достижение согревает все твое существо блаженством завершения.
Не заглушил ли я свою мысль этим потоком слов? Дело обстоит просто: чувство является раньше мысли и мысль завершается чувством. Век Вольтера и доктора Джонсона считал, что человек разумен, а век Джемса, Рибо, Ланге и Вундта потрясен до глубины души учением о том, что прежде всего и главным образом человек эмоционален, что он существо чувствующее. Говоря простым языком, размеры человеческого космоса определяются чувством, чувствованием и ощущением.
Возводите ваши прекрасные постройки. Нам нравится глядеть на прочно заложенные фундаменты и возводимые толстые стены. Продолжайте свои диковинные выдумки и изобретения. Нам нравится жить в волшебном мире. И неукротимые машины с их суровым обещанием свободных дней для утомленных рук, и локомотивы, и пароходы, стремящиеся связать и объединить весь мир, — все превосходно. Нам нравится сложность и беспредельность мира, в котором мы живем. Но «человек не может жить, не рассуждая», — говорит Аристотель. Нам приходится подумать над цивилизацией и отыскать в ней ядро ее сущности. Мы видим, что каменная постройка, возводимая без надежды, — жалкое предприятие, и что заключение договоров или помещение капитала без надежды также возбуждают лишь жалость. Надежда — бессмертная вспышка смертного начала, наиболее человечная черта человечества; она сулит нам братство и всеобщее счастье. Наш мир представляется мне вечно неоконченным зданием, и мы все работаем на его постройке. Если мы проникнемся духом архитектора, а не каменщика, мы, работая, преисполнимся сладкой надеждой. Красота дома станет для нас вопросом жизни, и мы по вечерам будем проверять чертежи, следя за тем, чтобы на постройку наших дней светило солнце и чтобы внутри был уют, звучал смех, раздавались громкие речи и царствовала любовь; дом этот должен поднимать дух сегодняшних обитателей, и они должны любить и быть любимыми сильнее, чем любили и были любимы его вчерашние обитатели.
Возможно, что мы ошибаемся. В прежние времена мы также ошибались. Когда мы в темноте протягивали руку и удерживали руку товарища, любовь и чувство самозабвения были столь же сильны. Щедрость сердца не увеличилась от времени — это лишь одна из иллюзий. Но надежда принадлежит нам. На что надеешься ты?
XXVII. Тот же — тому же
Твой день рождения, Герберт. И, приветствуя тебя, я мысленно прохожу с тобой жизнь. Установим перемирие. Прошел год с тех пор, как ты мне сообщил, что собираешься жениться, и боги вдосталь нахохотались, глядя на двух бормочущих чудаков, усевшихся на земных осях и болтающих ногами в звездном пространстве. Безумные лунатики, они вступили на этот путь ночью, во сне.
Не могу сказать тебе, насколько наша переписка кажется мне фантастической. Я обдуманно старался убедить тебя в необходимости страсти, а ты месяцами столь же обдуманно старался убедить самого себя своими речами в противном, и мы не видели, что это становится трагичным, комичным и нелепым. Если бы мы могли найти воплощение нашему образу действий, мы бы назвали его именем, близким Калибану. Мы выставили щупальца, хватаясь за что попало и подпирая свою теорию чем бог послал. Наше самомнение непростительно. Итак, я бросаю свою роль всезнайки и выхожу из спора, уверенный в том, что на свете ничто не изменится, если я пойду своим путем, и обещаю оставить тебя в покое. Прости меня, и да благословит тебя Бог. Поздравляю тебя от души и желаю прожить счастливо много лет. В это благословение и пожелание я вкладываю всю свою душу.
Я вспоминал прошлое сегодня, дорогой мальчик. Когда ты родился, я был на пять лет моложе, чем ты сейчас, и чувствовал себя очень старым. «Если бы наш возраст соответствовал нашим чувствам, мы бы умирали от старости двадцати одного года от роду». Мне казалось, что вся жизнь позади, длинная, бурная, полная страданий, бесполезная. Я говорил о себе, как о человеке, для которого все кончено. «У тебя была прекрасная цель, но что же в конце концов получилось? Несколько стихотворений и обманутая надежда?» Моей больной фантазии твое появление на свет казалось сигналом к моему уходу. Я не думал о смерти, но ты являлся живым доказательством моей неудачи. В глазах гения расы я был как бы несостоятельным должником. Ты был не моим. Я глядел в бездну времени и не находил в ней ничего своего.
Но письмо, посланное мной твоим родителям, было искренним. Разве могло быть иначе? В тот же вечер и в два последующих я написал «Благородных искателей приключений» — квинтэссенцию баллад, по мнению критиков. В ней говорилось о печальной участи мертвецов, не могущих больше любоваться небом и странствовать по водам. Эта поэма, написанная под влиянием настроения, которое посылается благодетельной природой больному, измученному духу, вот уже более четверти века служит полным, общепризнанным перечнем радостей жизни. Я не должен над этим смеяться. Очевидно, страсть моего сердца воплотилась в этой песне ярче, чем во всех остальных, и я вложил в нее всю свою душу за первые три дня твоего земного существования. Если это так, то любовь никогда не бывает обманута в своих ожиданиях, и радость, приуготованная одному, распространяется на всех, а сила, вместо того чтобы оставаться самодовлеющей, растекается вовне в исполненной надежды тишине.
Доброй ночи, мальчик. Моя рука покоится на твоем плече, и мне не хочется отводить ее. Мне мерещится, что случилось невозможное и мы вместе с тобой едем по красно-коричневым проселочным дорогам, благоухающим сеном, пересекаем перекрестки, стучим в двери хижины и входим к людям, печальным и радостным, полные привета и уверенные в хорошем приеме. Мне часто нравилось представлять себе, что внешние формы жизни соответствуют внутренним и что на карте духа можно найти города и деревни, леса, пустыни и моря; таким образом, внешний мир нам становится известным благодаря странствованиям во внутреннем мире. Итак, хотя я остаюсь позади, я могу следить взором за твоим шагом и от грани этой ночи пройти с тобой весь путь вдоль улиц города, вверх по горным дорогам, минуя перекрестки тропинок, вверх по непройденным тропам, дебрям и горам, вплоть до самого моря.
На одном из ближайших поворотов нежно улыбается ожидающая тебя женщина. Ее руки подают тебе знак. Бог помощь, мой сын!
XXVIII. Герберт Уэс — Дэну Кэмптону
Я все время настаивал на том, что разница между нами — лишь вопрос темперамента. Обычные слова, употребляемые нами, имеют одно значение для вас и другое для меня. Я не был двусмысленным, когда говорил, что любовь инстинктивна, а ее выражение в позднейшие времена — искусственно. Искусство, как я его понимаю, есть нечто противоположное природе. Все, что человек выдумывает и изобретает, — хитрость, произведение искусства, а потому не естественно, а искусственно.
Что касается нас, то из всех животных мы одни являемся настоящими изобретателями и выдумщиками. Вместо волос и шкур мы покрылись мягкими мехами, прядем удивительные ткани и носим замечательные одежды. В холодную погоду мы согреваемся не поеданием жирного мяса, а теплом камина или паровых труб. Мы режем кровавые куски мяса железом, закаленным на огне и наточенным на камне, и едим рыбу вилкой вместо того, чтобы хватать пальцами. Мы устанавливаем у себя над головой крышу, оберегая себя от бурь и солнечных лучей, спим в закрытых помещениях и боимся ночного воздуха и открытого неба. Одним словом, мы кругом искусственны.
Насколько я помню, я доказал, что естественное выражение любовного инстинкта весьма грубо, животно и дико. Я показал, как воображение вмешалось в развитие выражения любви и инстинкта, пока он не окрасился романтизмом. И затем я показал, сколь искусственно это романтическое выражение, на примере двух детей, изолированных в естественной среде и проявляющих любовный инстинкт грубо, животно и дико. Вы сказали, что они попросту были «обойдены цивилизующим фактором». И этот цивилизующий или объединяющий нас в общество фактор — просто сумма наших изобретений. Изолированная пара проявляла инстинкт безыскусственно и естественно. Их не обучили особым способам проявления инстинкта, как обучали вас и меня и все искусственные существа.
По словам мистера Финка, «до появления „Новой Жизни“ Данте не было точно выражено евангелие современней любви — романтическое обожание девушки».
Данте, его предшественники и последователи были изобретателями. Они ввели хитрость и искусственность в одно из насущнейших жизненных наслаждений. Им это удалось. Что же из этого следует? Существует множество выдумок, одни из них лучше, другие хуже. Автомобиль более удачная выдумка, чем повозка, запряженная быками, и надземная железная дорога удобнее паланкина. Выдумки появляются и исчезают. Сущность прогресса — перемена. Все развивается. Результат насилия или романтической любви тот же — воспроизведение. Головная боль может существовать наравне с сердечной. А в будущем, когда мозг перестанет быть слугой желудка и голова — лакеем сердца, в те времена племенная культура, то есть научное воспроизведение, займет место романтической любви. И в настоящее время могут встретиться люди, готовые к этому. Во всем необходимо начало, иначе мы до сих пор тряслись бы в телеге. И я готов к новой жизни.
Вы говорите, что «любовь составляет одно целое с жизнью, подобно голоду, радости, смерти». Совершенно верно. А цивилизация является выражением жизни, многообразием, включающим и любовь, и голод, и радость, и смерть. Иначе чему бы служила цивилизация? Как она возникла? Отвечаю: это сумма многих изобретений, сделанных нами с целью подчинения себе жизни, любви и радости. Цивилизация помогает нам жить богаче, любить плодотворнее, схватывать старую, угрюмую смерть за горло и отдалять ее приход насколько возможно.
Я установил, что прогресс состоит в произвольном изменении условий природы трудом и изобретениями человека. Эта социологическая предпосылка неизбежно совпадает с моей философией любви. В этом закон развития, и вся человеческая жизнь (включающая и любовь) подчинена ему. Поэтому я не выхожу из пределов нашего спора, настаивая на том, чтобы вы подчинили закону и вашу философию любви.
Пользуясь случаем, я хочу рассказать вам, что и я бывал влюблен. Во мне бродили лихорадочные желания, и я сходил с ума от темных вожделений. Разум терял надо мной власть, и становилось очевидным, что в своей сути я, несмотря на цивилизацию, просто-напросто животное, подобное остальным животным, не ведающим цивилизации. Нет, я не хладнокровный теоретик, не крепколобый догматик и не целомудренный простоватый юнец, предающийся мечтаниям в девственной невинности. Мои обобщения закалены в огне страстей, и то, что я знаю, я усвоил не понаслышке.
Я видел как-то ученого, умышленно опьянившегося и исследовавшего свое сознание в состоянии опьянения. Разбираясь в себе, он сильно углубил свои психологические познания. Так и я поступил с любовью. Меня влекло к женщинам, о которых я вам сейчас расскажу. Я спросил себя, чем вызвано это влечение. Я искал, отличаются ли чем-либо мои недозволенные влечения от недозволенных увлечений моих почтенных и уважаемых друзей. Я не нашел этого отличия. Свободная от законов и приличий, лишенная воображения и покрова романтизма, обнаженная до сокровенной сути, это была древняя Мать-Природа, требовавшая от каждого из нас потомства. Это был ее непрестанный, вечный призыв — Потомство! Потомство! Потомство!
Как маленькие девочки, предвосхищая инстинктом материнство, играют в куклы, так дети испытывают неясное им половое томление и с милой нелепостью любят, ссорятся и мирятся, подражая влюбленным. Вам нравились маленькие девочки в косичках и передничках. Нам всем они нравились. И в нашей жизни нет ничего более прекрасного и радостного, чем взгляд назад, на эти косички и переднички. Но я обойду молчанием свои ребяческие увлечения и перейду сразу к отроческой любви.
Помните случай с разорванной курткой и подбитым глазом — в то время он был необъясним. При всем вашем старании ни вы, ни Уэринг не могли заставить меня проговориться. О, поверьте мне, это была трагедия. Мне было пятнадцать лет. Пятнадцать лет, и все существо мое трепетало странным, небывалым чувством, пламенной зарей, предвестницей нового дня. Понятно, я думал, что это уже день, что я люблю любовью мужчины и что никто никогда не любил сильнее. Теперь я смеюсь над этим. Мне было всего пятнадцать лет — молодой бычок, выбежавший на луг и столкнувшийся с другим бычком.
Она была сдержанной маленькой кокеткой. Цилия Дженоин, дочь профессора Дженоина, если помните. «Но ведь она была уже женщиной», — слышу я ваше возражение. Да, это так. Пятнадцать и двадцать два — это обычное соотношение для отроческой любви. Я облек ее всем сиянием и всеми красками первой молодости и становился в ее присутствии совсем другим существом. Я краснел от ее взгляда, дрожал от прикосновения ее руки или аромата ее волос. Ее присутствие наполняло меня ощущением полноты и трепетом перед божеством. Я читал бессмертие в ее взорах. Ее улыбка ослепляла меня; приветливое слово или ласковый взгляд — и я терял сознание, голова моя кружилась, и я спешил спрятаться в каком-нибудь уголке, чтобы тайком смотреть на нее, вкладывая в свои взгляды всю душу. Я совершал длинные одинокие прогулки с книжкой стихов в руке, часами простаивал под ее окнами и учился любить у любивших до меня.
Я был достаточно романтически настроен, чтобы проводить ночи под ее окном. Я мечтал, предаваясь сентиментальничанью, и впал в меланхолию, пока вы и Уэринг не обеспокоились моим состоянием, не обратились к врачу и всяческим фокусам и не заставили меня больше есть и меньше читать. Но она вышла замуж — забыл за кого. Во всяком случае, она вышла замуж, я очень страдал и распрощался с любовью навсегда.
Затем пришла моя юношеская любовь. Мне было двадцать лет, а она была безумным легкомысленным созданием, причудливым и безнравственным. Жизнь била в ней ключом. Моя кровь пылает и посейчас, когда я вызываю перед собой ее образ. Обнаженный зверь, дорогой Дэн, великий, первобытный зверь, мощный производитель, неукротимый в битве, непобедимый в любви! Любовь? Знаю ли я ее? Могу ли я понять, как это великолепное животное Антоний, разделив своим мечом мир, успокоил свою голову на нежной груди Клеопатры Египетской и нежился, пока с таким трудом завоеванный мир разрушался и обращался в развалины?
Как я уже сказал, такова была любовь моей юности; она была сильна, повелительна и мужественна. В ней не было сентиментальничанья и любовных безумств молодости; но не было и холодного спокойного взвешивания, появляющегося с расчетливостью и осмотрительностью зрелых лет. Мужчина и женщина — оба мы были в полном цвету: сильные, простые, элементарные. Жизнь бурлила в нашей крови, все в нас бродило, и Мать-Природа, как всегда, требовала потомства у бьющего через край богатства жизни. Должен сознаться, что с чисто эмоциональной и натуралистической точки зрения это была совершенная форма любви. Но было предопределено, что я должен обратиться в интеллектуальное животное и подняться над бессознательной марионеткой производительных сил. Так голова восторжествовала над сердцем, я силой воли покорил страсть и пошел своим путем.
А затем встретилась жена другого, женщина с гордой грудью, совершенная мать, созданная для рождения и вскармливания детей. Вы знаете этот тип. «Матери мужчин» — называю я их. И пока на земле существуют такие женщины, мы можем быть спокойны за будущее человечества. Та легкомысленная женщина была самкой, а эта была матерью, поднявшейся на высочайшую и святейшую ступень в иерархии жизни. Она казалась в чем-то совершенной, и я, размышляя, понял тогда, что такая именно женщина необходима мне.
Благодаря этой встрече я осознал, что период слепого марионеточного повиновения прошел. Я стал размышляющим фактором в схеме воспроизведения, выбирающим подругу не ради услады взоров, но руководствуясь желанием отцовства. О, Дэн, она была великолепна, но она была женой другого. Если бы я жил не искусственной жизнью, а жизнью природы, я бы размозжил голову ее мужу (это был здоровый, великолепный парень) и бесстыдно уволок бы ее с собой. Если бы ее муж был не мужчиной или всего наполовину мужчиной, я не сомневаюсь, что отбил бы ее у него. Но в данном случае я, соблюдая приличия, молча подчинился условности общественной жизни.
Эти переживания не загрязнили моего сердца. Они послужили школой, подготовкой к тому, что должно совершиться теперь. Я пишу вам о них, чтобы показать, что я не замкнулся в естественные науки и знаю, о чем говорю. Если концом любви, когда уже все сказано и сделано, является потомство, если современная любовь жестка и разрушительна, — я, в качестве изобретателя и выдумщика, беру на себя замену близорукого, ошибочного подбора Матери-Природы предусмотрительным, разумным подбором. Что вы хотите? Старая дама все бы перепутала, если бы я позволил ей делать по-своему! Она изо всех сил старалась соединить меня с той легкомысленной женщиной, ибо в ее привычку не входило предусматривать, не найду ли я в будущем лучшей матери для своего потомства.
Теперь появляется Эстер. Я подхожу к ней не с водянистыми восторгами первой молодости и не со сладострастным любовным безумием возмужалости, но как разумный человек, желающий сочетать зрелую мужественность и женственность. Полная зрелость и законченность являются лишь с рождением детей и их воспитанием. Таким и только таким путем мы вполне проявляем себя и заложенные в нас силы. Мы выскажем себя в самой прекрасной речи на свете, и наши дети, хорошо и разумно рожденные и воспитанные, будут прекраснейшими словами ее. По-моему, совершить это — значит жить.
XXIX. Дэн Кэмптон — Герберту Уэсу
Ты настаиваешь на том, что вопрос не в ценности любви, но в значении искусственности. Пусть так. Для меня любовь неотделима от Жизни, и говорить об изгнании любви цивилизацией, по-моему, столь же нелепо и неправильно, как стремиться к постановке «Гамлета» без Гамлета. Ты забываешь, что, развиваясь, ты увлекаешь себя вдаль и меняешься, оставаясь верным расе и природе. Иначе в твоих построениях недоставало бы слишком многих звеньев. Мы читаем Гомера, доказывая этим, что нить симпатии тянется, не прерываясь, через эпохи изобретений, открытий и революций. Пусть это общее место, но оно проявляется на этой ступени с особенной силой.
В чем же суть? Мы подвергаемся опасности преувеличить значение этих шумных современных мыслей. Вопрос о естественности, противополагаемой искусственности, не связан тесно с темой нашего спора, как не связан с ней и вопрос о пессимизме и оптимизме или биологическая идея переживания наиболее приспособленных видов. Нам следовало бы приглядеться к путям любви в жизни других людей и стать историками метода и проводниками силы. Тогда происходило бы меньше недоразумений. Итак, я пишу: «Будь, что будет» и возвращаюсь к более важным соображениям. И все же мы были недалеки от истины. Маленький цветок, выросший в трещине стены, мог бы рассказать, что такое Бог и человек. Из всех мыслей эта наиболее правдива. Если я пойму одно из твоих заключений и узнаю его корни, то единство ветвей и листьев со всем прекрасным и стройным переплетением приведет меня и к наименованию дерева. Если бы я мог проследить до конца твою извилистую тропу, она привела бы меня к широкой дороге твоей мысли и каждый шаг говорил бы о цели пути. Но скоро я буду у тебя (пятого числа следующего месяца, все уже устроено). Тогда мы начнем узнавать друг друга и прекратятся мучения этой переписки. Поэтому отложу обсуждение подробностей до более благоприятных времен и перейду прямо к сути дела.
Твои любовные дела — как ты вырос из них и как тонко критикуешь их! Они не выдержали испытания времени, ибо ты изменил им. Детским увлечением, причудой отроческих лет называешь ты их. Ты не высказываешь ни малейшего уважения, вызывая их в памяти! Поэтому твои примеры теряют всякую цену. Они всецело относятся к прошлому; это призраки забытых волнений, и они не могут облечь тебя знанием любви. Раз ты холоден, какое значение имеет огонь в прошлом? Безвозвратно ушедшее ничему научить не может.
Я надеюсь, что ты уловил мое намерение, ибо я собираюсь высказать очень многое. Поставь на место идеализируемой девушки какую-либо высокую мысль, какой-нибудь проект реформы, заставлявший тебя пылать со всей страстью юношеской надежды и мечты и сплотивший все твое существо в едином порыве. Созрев, ты увидел, что твой идеал нелеп и узок. Он не может теперь удовлетворять твоим отважным стремлениям и широкому кругозору. Но ты смеешься над своим прошлым. Если ты искренно боролся, — безразлично когда, — ты не станешь осмеивать эту борьбу. Потому что, полюбив однажды, ты навеки остаешься носителем познания сущности любимого. Ты не можешь покинуть того, что было твоим всецело. В тебе ничего не осталось от твоих любовных переживаний, поэтому твой рассказ о них лишен содержания. Если бы ты был влюблен сегодня и твоя философия принудила бы тебя вступить в борьбу с чувством, твой опыт имел бы больше значения.
Ты знал любовь и, познав ее, отверг. Теперь ты стремишься к рассудочному браку. «Какое возражение вы можете сделать?» — спрашиваешь ты. Прежде всего, такое, что я себе подобного союза не представляю. Брак, чтобы стать браком, должен пройти через любовь, через пылающую романтику любви и пылающий дух, даже через детское телячье обожание. Иначе это не брак, а издевательство. Где та женщина с характером, которая отдаст полноту и всю будущность своего существования за ловко составленный перечень возможных выгод? Где тот мужчина, который, честно и не приукрашивая, осмелится предложить ей его? Ты указываешь на себя. Но ты никогда не высказывался Эстер и даже в письмах ко мне приукрашивал истину всей мощью твоего убедительного пера.
Я хотел бы видеть тебя трепещущим всем жаром отроческой любви, вызывающей твою улыбку. Ты плохо оцениваешь первые движения сердца, юное цветение, призыв ко всем чувствам и готовность давать и брать, познавая счастье и даря его, а в этом великая гордость и самозабвение, составляющее сущность юной любви. В пятнадцать лет, к счастью для развития ума и характера, надежда направлена на невозможное. Любовь поэтому всегда трагична. Юноша стремится к самоотрицанию. Но, стремясь к нему, он испытывает глубину своих чувств. Поэтому он знает, чего он впоследствии может от себя ждать. У него есть прошлое. После этого он будет считать грехом забвение и утешение посредственностью. В этом ценность трагедии.
По временам мне кажется, что то, что молодо, хорошо. Именно молодость, отважная и робкая, отдается знанию и без предрассудков, позорной трусости и уклончивости воспринимает новую мысль. Мудрость приходит с годами, но страсть к изучению, прокладывание новых путей, смелое изыскание в драгоценных рудниках знания доступно лишь юным пионерам. Юноша осмеливается быть радикальным и в великолепном размахе нагромождает ошибку на ошибку, истекая кровью в служении истине. Юноша сторожит истину, то спокойно выжидая, то исследуя с неукротимым усердием любящего и мистика. «Лучшее впереди, — говорит Рабби Бэн Эзра, — последнее, ради чего было создано первое». Да, последнее в жизни будет прекрасно, но только в том случае, если оно напомнит юность, если в нем бьется юное сердце и если им управляет инстинкт юности.
Несчастный юноша оставлен на поле битвы, но не для того, чтобы умереть. Удары мечей призывают его напрячь и увеличить силу для свирепой битвы. Он проходит тяжелую, настоящую школу.
Я не могу расстаться с темой первой любви. Почему ты знаешь, что тебе было вредно любить так, как ты любил? Это странно, что ты решил теперь больше не любить, оттого, что ты однажды любил достаточно глубоко и чуть не остался влюбленным навеки. Невозможно представить, чтобы ты состарился и природа решила за тебя. Ты говоришь о своих переживаниях, чтобы убедить меня в том, что ты знаешь, о чем говоришь, и я прислушиваюсь к твоим словам с удивлением. Твои заключения весьма необычны. Очевидно, что-то было не так, раз ты не мог перерасти чувство и забыть его, но как обстоят твои дела теперь, когда твое равнодушие не подчинено влиянию времени? Ты приближаешься к твоей будущей жене, облеченный равнодушием, словно броней, и совершаешь жестокость. Как мне доказать это? Я говорю с тобой, словно с ребенком, которому приходится объяснять необходимость образования. Жизнь — это школа, и мне кажется, что ты собираешься бросить ее задолго до окончания и получения диплома. Первая любовь научила меня, и я чту то время превыше всего остального. Я принадлежал Эллен. Я был одинок. Из свойственной всем людям потребности, ради того, что дорого всем одиноким, я мечтал о женитьбе, но я вспоминал прошлое и не мог насиловать себя, окруженный воспоминаниями. Моя жизнь установилась давно. Я узнал, как глубоко я могу чувствовать, и отказался признать себя банкротом, отказался приблизиться к почитаемому человеку, принося с собою в дар не всего себя. Пока моя душа не расцветет снова, пока солнце не запылает вновь над моей головой, как в старину, я буду пребывать полный мечты и не изменю ей. Знавший любовь, я не посмею жить без любви.
Я не поддался судьбе, Герберт. Я утверждал свою мужественность. Не изменяя первой любви, я с огнем в крови вступил во тьму, озаряя ее своим горением. Я с презрением отверг спокойствие сделки и посредственности и ждал высшей награды. Я пребываю в мире с романтикой и хотел бы носить ее цветы до последнего вздоха. Ты жил? Это хорошо и могло бы быть еще лучше, но не сдавайся и не говори о племенном научном воспроизведении. Ты не мудрее создавших тебя законов.
XXX. Герберт Уэс — Дэну Кэмптону
Каким отвратительным я вам должен казаться, Дэн. Ибо существо, накладывающее грубые лапы на самое дорогое ваше достояние, должно казаться отвратительным. Я не знаю, чувствуете ли вы сами, как глубоко вы задеты моим отношением к любви. Мой брак с Эстер, учитывающий качество и степень духовности договаривающихся сторон, должен представляться вам столь же страшным, как те ужасные грехи, которые возбуждали в древности гнев Господен и вели к разрушению городов. Как видите, я становлюсь на вашу точку зрения, гляжу вашими очами, живу вашими мыслями, страдаю вашими страданиями. А затем я снова становлюсь самим собой и заставляю себя продолжать правильный, по моему мнению, путь.
В сущности, моя доля самая тяжкая. На свете есть более легкие задания, чем задания разрушителя иллюзий. Трудно опрокинуть установившееся воззрение. Оно крепко вросло в быт, и горе тому, кто на него посягнет, ибо оно будет существовать, пока не будет залито и смыто кровью реформаторов и радикалов. Любовь — условность. Мужчины и женщины дорожат ею, как дорожат материальными благами, как король дорожит короной или старинная семья — домом предков. Нас всех заставляли верить тому, что любовь великолепна и удивительна, что она величайшая вещь на свете, и нам больно с нею расставаться, мы не желаем ее терять. Человек, пытающийся побудить нас к этому, безумец и негодяй, низкое, павшее создание, которому нет прощения ни в этом мире, ни в ином.
В этом нет ничего нового. Так бывает всегда, когда установленному грозит свержение застарелых твердынь. Таково было поведение евреев по отношению к Христу, римлян — к христианам, христиан — к неверным и еретикам. И это искренно и естественно. Все на свете желает существовать, и всему трудно умирать. Любовь, как идолопоклонство наших предков, геоцентрическая теория вселенной и божественное право королей, умрет с великим трудом.
Итак, злоба и ярость всего установленного, когда пытаются его свергнуть, вполне естественны. Любовь со всеми условностями господствует над миром, и если кто-нибудь оскверняет ее святая святых, мир сотрясается от оскорбления. Любовь только для любящих. Святотатец-ученый не должен ее касаться. Пусть он возится со своими физикой и химией, определенными, основательными и грубыми науками. Любовь подлежит пылким мечтам и восхищению, а не лабораторному анализу. Любовь (по словам достопочтенного приора и ученого собрания, поучавших брата Липпо о человеческой душе):
Огонь иль дым… нет, все не то…
Ну, пар, подобный светлому младенцу
(Такой она исходит с воздыханьем смертным).
Она… Нет, не найти нам слова… Она — душа!
Я хорошо понимаю общее сентиментальное отвращение к научному рассмотрению любви. Раз я расчленяю любовь, взвешиваю и подсчитываю, значит, я не способен любить. Это слишком лучезарная и прекрасная вещь для такого прозаического вещества, как я. А так как я не могу любить и безумствовать, считается, что я не способен и описывать явления любви. Только любящий может говорить о любви. По этой логике, лишь сумасшедший может написать медицинское исследование о безумии.
XXXI. Дэн Кэмптон — Герберту Уэсу
Это правда, что тебе предстоит трудная задача, но не потому, что ты борешься с условностями и расшатываешь устои иллюзий; нет, но оттого, что ты нападаешь на абсолютное добро. Любовь никогда не пользовалась престижем установленного, и браки заключались в зависимости от выгод, обычая или страсти. Итак, ты не вводишь ничего нового, Герберт. Поклонение любви не пострадает от борьбы между сторонниками старой веры и сторонниками Реформации. Мы этого не увидим.
У меня есть друг, который принялся за перевод «Ада» на английский язык, сохраняя терцины. «Словно взбираешься на Маттергорн, — сердито говорит он. — Бывают места, где я не могу ни продвинуться вперед, ни отступить. Это громадная задача». И это правда. Но для кого это важно — удастся ли ему продвинуться вперед или нет? Его книгу прочтут немногие. Перевод имеет большое значение для переводчика, а не для кого бы то ни было другого. И все же упорный труд профессора поднимает нас всех. Ибо раз выдвинута цель и человек хочет и может взобраться на Маттергорн мысли, мы все смелее стремимся вперед. Его труд — героизм, и он облагородит собой даже того, кто не нуждается в нем и ничего не будет о нем знать.
Другой мой друг погубил свою жизнь ради любви; так, по крайней мере, говорило общество, преклоняющееся, по-твоему, перед любовью. Священник, который уже становился в Америке во главе нового сильного движения, даровитый оратор, человек гигантской силы, бросил в возрасте сорока лет свою карьеру из-за простой девушки. Девушка не строила никаких планов. Она сыграла роль в его жизни почти против своей воли. Факта ее существования было достаточно, чтобы вырвать этого титана из рук церкви. Он говорил мне, что она критиковала его с прямотой неиспорченной натуры и что он понимал ее лучше, чем она понимала сама себя. Я думаю, что она вначале любила его, но когда все успокоилось, она не пошла к нему. Я хотел бы, чтобы все сложилось иначе и чтобы она принесла ему в дар женское сердце. К сожалению, этого не случилось.
Священник, как и профессор, — герой. Оба они совершили великие подвиги.
Умеющих жить, как эти люди, не много. Но оттого, что есть люди, умеющие любить и творить, — игра спасена. И оттого, что таких людей мало, мы должны постоянно спорить с тем большинством, которое на них похоже.
Отдай всего себя любви
И слушай голос сердца;
Друзей, родных и время,
Богатство и сиянье славы,
Надежды и талант — все отдай;
Отдай всего себя любви.
Неужели это кажется тебе жалкой философией? Герберт, а когда твоя свадьба?
XXXII. Тот же — тому же
Эстер встретила меня на станции, и мы прошли к ее дому через дендрарий. Затем мы вместе провели вечер в гостиной общежития. Я только что расстался с ней. Ее лицо выражало бурную радость, когда я прошептал: «Наконец-то!» Ее волнение напомнило мне Барбару. Ты не говорил мне, что она так молода. Ты, очевидно, дал ей почувствовать нашу близость, или же она по какому-нибудь отрывку моих стихов узнала меня, и сердечная девушка тотчас стала моим другом. Ее поэт отныне стал ее отцом, братом, товарищем, наставником — всем, что только она выберет или пожелает.
Один раз, когда мы шли через дендрарий, наши взоры встретились, и в ее горящем взгляде было нечто столь печальное, кроткое и странное, что я почувствовал, что ее дух открывает мне свою тайну. Но я слишком испорчен долгой жизнью, чтобы вспомнить и понять, что говорят молодые, глаза таким взглядом. Путь из Лондона в Пало-Альто короток, если в конце его вы встречаете Эстер. Но мне все же грустно. Это настроение завладело мной, когда мы почувствовали наступление вечера и остановились на минуту перед аркой, глядя на вечерние холмы. В коридорах и в окнах профессоров появились огоньки. Мерцали в отдалении огни селений. В тишине было разлито очарование таинственного и обетование, углубленное ощущением только что затихшего клокотания студенческой жизни. Эта тишина, казалось, отвечала звонкам, чтению, болтовне, смеху и сердечной боли. Я задумался. Одно поколение уходит и другое приходит ему на смену. Передышки нет. Иди в ногу со своим временем и найди смерть, быть может, до того, как она тебя нашла. Как много лет назад огонек уличного фонаря, так и теперь аванпосты этого громадного загадочного мира издевались надо мной и, казалось, отстраняли меня с пути. Вечер веял холодом «привета, произнесенного одними лишь устами».
«Ваше прибытие было объявлено в каждом классе, и ваша лекция стоит в расписании. Неужели вы после этого еще можете грустить?»
Эти милые слова были сказаны тихим голосом, словно говорящий сомневался в том, как они будут приняты, и в них прозвучало нечто, словно музыка. Был ли то голос или необъяснимое чувство? Я обернулся пораженный. Она подняла голову, и в сумерках я уловил ее милый взор, моливший меня о чем-то и как бы что-то отвечавший на мой немой вопрос.
Я обязан тебе большим счастьем. Доброй ночи.
XXXIII. Тот же — тому же
Вчера вечером я обратился с приветствием к студенчеству. Зал был переполнен. Все проходы и подоконники были заняты. Снаружи у окон толпились юноши и девушки, которые не могли пробраться в помещение.
Студенческая аудитория является одновременно и наиболее критически настроенной, и наиболее великодушной. Я говорил о литературе и демократии.
Эстер одобрила меня. «Как ощущает себя великий человек?» — смеялась она. «Как ощущает себя жестокий?» — возразил я. «Но, подумайте, мистер Кэмптон, до вашего посещения вы существовали для нас только как автор. Одно только лицезрение вас должно было, по справедливости, прибавить нам балл по английской литературе».
Передо мной встает воспоминание и мстит мне. Оно издевается надо мной за полувыраженную мысль, за отсутствие проникновения в глубину вопроса, за оборвавшуюся ноту. Похвалите артиста, и он почувствует себя обманщиком. С помутившимися глазами поэт вспоминает начало своей поэмы, пробует выпрямиться в сознании старой гордости, преисполняясь надеждой на яркую зарю и близкое сияние дня. И весь сжимается при мутном рассвете. Дня никогда не было. Песня никогда не была пропета.
Эстер взглянула на меня пристальным взглядом, привлекавшим меня. Ее взгляд означал: «Я вас жалею. Я хотела бы, чтобы вы были так же счастливы, как я». И в ответ на ее взгляд во мне возникла мысль, которая бы убила ее, будучи высказанной: «Вы тоже разбужены ложным рассветом». Отчего она так уверена в себе и в тебе? Уверена ли она? Жалкий отрывок моих писаний разросся. Оборванный автор облекся им, как горностаевой мантией. Так кажущаяся любовь взывает к душе, и девушка напряженно ждет великолепного зрелища сброшенной мантии; ее чувства возбуждены; она вся — ожидание. Но позже — для поэта и любящего — какое падение, какая пустота! Если бы ты питал другие чувства к своей нареченной, тогда, разумеется, это сравнение не пришло бы мне в голову.
Эстер об этом не думает. Она прекрасна и счастлива.
XXXIV. Тот же — тому же
Ее счастье исторгло у меня этот вопрос. Я не успел остановить его, как он прозвучал: «Что будет с вами позже, через несколько лет?»
Ответ прозвучал немедленно: «У меня будет Герберт».
Эстер горда. Сегодня вечером я прочел ее гордость в линиях ее подбородка, в постановке головы и в окраске щек. Она счастлива своей любовью. Выпрямившись, с красноречивыми жестами порывистых рук, она откровенно говорила обо всем, чем вы оба собираетесь стать и что собираетесь сделать, и возбужденным голосом отстаивала свое право на самоуважение, когда я пригласил ее заглянуть в будущее. Она видела в будущем тебя и была счастлива. Это произошло до обеда. После мы вышли погулять. «У меня есть друг в созвездии Ориона», — сказала она. Волшебство звездного сияния играло в ее очах и вокруг рта. Где ты был, Герберт? Эта ночь никогда не вернется. Но то, что было, было для тебя, тем более, может быть, что ты был далеко. Так всегда бывает с любящими. Она думает, что ты ее любишь.
«Меня огорчает ваше настроение, — сказала она. — Вы наблюдаете и готовитесь к отчету, я понимаю вас». Она заговорила, и я с болью узнал, что ей уже многое известно. Ты и не знал, Герберт, что Эстер пришлось выдержать с собой не одну битву?
«Меня трудно удовлетворить, — сказала она. И, помолчав, добавила: — Бывает, что никакая сила не может меня удержать».
Затем она процитировала Браунинга:
Отчего же, не связанный с веком,
Я должен идти все вперед и вперед,
Как цветок тот, лишенный корней,
Что мчится полями по воле ветров,
Не видя улыбки звезды дружелюбной?
«Вы несчастливы, Эстер?» — спросил я.
«Да, но у меня столь же мало оснований быть несчастливой, как у вас. С тех пор, как вы сюда приехали, вы стали предъявлять к себе повышенные требования. Вам хотелось бы снова посещать, как некогда, школу, но вы видите, что это невозможно. Вы страдаете оттого, что вам кажется, что позади осталось больше, чем будет впереди».
Ее голос зазвенел, словно борясь со слезами. С ней дело обстояло иначе. У нее позади не было ничего.
«Вы испытываете ваше творчество, а я свою любовь. Когда вы печальны, это происходит оттого, что душа песни потерялась ради воплощения».
Она не кончила. Отчего она печальна? Не оттого ли, что душа ее любви оказалась меньше, чем она рассчитывала.
Когда мы шли с прогулки, она опустилась на скамью под дубом.
«Надеюсь, вы не подумали, что я хотела сказать, будто бы всегда была несчастной?» — спросила она. Ее слова всегда говорят больше, чем она хочет сказать. Она вкладывает в них часть самой себя. Я рассмеялся.
«Как я мог это подумать, когда в моих ушах еще звенят ваши слова: „У меня будет Герберт!“»
Тогда ее любовь стела многоречивой. Я забыл о твоих теориях и зажегся ее пылом. Я мечтал о будущем вместе с нею. Она снова предалась своим надеждам, уповая на счастье.
Там, под тенью громадного дуба, она говорила о том, чем станут грядущие годы, проведенные с тобой. Ты счастлив превыше всяких слов, Герберт. Но что, если она ошибается?
XXXV. Тот же — тому же
Выскажись откровенно. Я могу только смутно догадываться о том, что за этим воспоследует, но ты обязан сказать ей, какое место ты отводишь ей в своей жизни. Она должна это знать и имеет на это право.
Пишу четвертое письмо за неделю по поводу Эстер. Я стараюсь познакомить тебя с нею. В этом бы не представилось никакой необходимости, если бы ты ее любил. Как она тебя любит! Она думает, что спокойствие означает глубину, а твое молчание — молитву. Ее гордость охраняет ее, но она жаждет услышать неслыханные слова. Она никогда не была вполне уверена в своем счастье, и я благодарю за это Бога. Эстер всегда чего-то боялась, сомневалась в своем счастье, и это-то и спасет ее, когда настанет ночь и буря разразится над ее головой.
Будешь ли и ты благодарен судьбе, что инстинкт не обманул Эстер и что она благоразумно никогда не принимала на веру предложенный ей дар?
Ты вправе спросить меня о причине возобновления этих нападок. Это случилось оттого, что я узнал силу ее любви. «Ты счастлив превыше всех слов», — писал я два дня назад, но раз ты отвергаешь счастье, Эстер должна об этом знать и ты должен ей сказать. Герберт, я твой друг.
XXXVI. Герберт Уэс — Дэну Кэмптону
Какой стремительный поток писем! И какой стремительный Дэн Кэмптон писал их! Вино западного солнца ужалило вас, и вы вспыхнули огнем. Я рад, что вы и Эстер так быстро и хорошо поняли друг друга; рад, что вы поддались ее очарованию, как она поддалась вашему; но я не рад, когда вы перевоплощаете себя в нее и выдаете предчувствия вашего сердца за ее предчувствия. Ибо вы болезненно восприимчивы и читаете собственные сомнения и опасения в ее невыговоренных и, я почти уверен, несуществующих мыслях.
Поверьте мне, она не думает, что душа ее любви меньше надежды, и вообще она очень мало времени уделяет мыслям о любви. Она слишком занята и слишком благоразумна. Она, как и я, не имеет для этого времени. Мы работники, а не мечтатели; время наше слишком дорого, чтобы его тратить на постоянное взвешивание и вымеривание сердечного трепета.
Помимо того, Эстер слишком великодушна для такого рода мыслей. Она никогда не унизится до того, чтобы смотреть на стрелку весов для проверки, дают ли за нее полную цену. Мы предоставляем это низшим созданиям, которые проводят период ухаживания, громко заявляя о том, сколь невыразима, неизмерима и неугасима их любовь, словно каждый боится, как бы другой не признал этого невыгодной сделкой. Мы не торгуем нашими чувствами — Эстер и я. Вы ошибаетесь и поднимаете бурю в стакане воды.
«Выскажись откровенно», — говорите вы. Ваши слова обеспокоили бы меня, если бы у меня было что-нибудь на совести. Но при настоящем положении вещей мне нечего было скрывать. Что я сделал дурного? И кто крикнул «обман»? Высказаться — о чем? Объясните.
Вы хотите, чтобы я ей сказал, какое она занимает место в моей жизни. Это значит, я должен сказать ей, что она Женщина-Мать; что она мне дороже всех остальных женщин; что из всех путей жизни мне милее всего тот, по которому мы пройдем с нею; что с ней я найду высшее выражение своей личности и скрытых во мне сил; что я ее чту столь прекрасным, возвышенным чувством, каким только мужчина может чтить женщину. Скажите ей это непременно, Дэн.
«Ах, я не это имею в виду», — слышу я ваши слова. Хорошо, разрешите мне сказать вам своими словами, что вы имеете в виду, и просить вас передать это ей. Взгляд на нее не возбуждает моих вожделений. Она не представляется мне орудием чувственных наслаждений, игрушкой для развращенного ума, для волнующих эмоций. Она не та женщина, что может заставить пульс биться с лихорадочной силой и свести меня с ума. И не та женщина, что заставит меня забыть мое мужское достоинство и гордость, чтобы броситься, трепеща, к ее ногам, бормоча всякий вздор подобно обезьяне. Она не та женщина, что в состоянии нарушить строй моих мыслей, заставить землю сойти с своего пути, опьянить меня и пробудить во мне зверя, чтобы я ради обладания ею стал способен пожертвовать истиной, честью, домом и целью моих стремлений. Она не та женщина, что может заставить меня утопить честь, положение и добропорядочное поведение в вихре слепой страсти. Она не та женщина, что может пробудить во мне неудержимое желание, ради удовлетворения которого я совершил бы хоть одно злое деяние или хоть слегка оскорбил какое-либо человеческое создание. Она не самая прекрасная женщина из всех созданных всемогущим Богом (на свете было и есть много женщин, столь же верных, чистых и благородных). Она не та женщина, ради покорения которой я стал бы вымучивать из себя сонеты, распевать серенады и совершать всякие безумства. Короче говоря, она в моей жизни не занимает того места, какое занимает женщина в обычной общепринятой любви.
Чем же является для меня Эстер? Она — мое второе «я», мой верный товарищ, сотрудник и друг. Ее женственность дополняет мою мужественность, и мы становимся одним целым, а в этом заключается высокий смысл брачного союза. Она является в моих глазах завершением тысяч поколений женщин. Чтобы ее сознать, нужна была высокая степень культуры, и та же высокая степень культуры была нужна для заключения нашего брака. Она — участник брака богов, ибо мы, полуживотные, становимся богами, когда нам удается укротить зверя и не приходится больше бояться его рычания. Перед лицом неба Эстер — моя жена и мать моих детей.
Скажите ей, скажите все, что вам хочется, старый, дорогой, беспокойный поэт, матерински настроенный отец! Это ничего не изменит в наших отношениях.
XXXVII. Дэн Кэмптон — Герберту Уэсу
Не прошло еще трех недель с того дня, как ты сидел против меня и говорил об Эстер. Ты утверждал множество вещей и, между прочим, говорил, что эта девушка никогда не заставляла тебя забыться. Ты снова подтвердил все, что было тобой написано. Ты предложил Эстер стать твоей женой не оттого, что она отличается от всех других женщин на свете, а оттого, что она похожа на всех. Тебе нужно в ней то, что является присущим всем женщинам, а не ее индивидуальные особенности. Ты предпочел направиться ей навстречу, пока никакая сила не влекла тебя к ней, ибо боялся, что влечение исключает разумный выбор. Надеясь перехитрить природу, ты стремился к Эстер Стеббинс, возводя стену между сердцем и рассудком на случай мятежа сердца. Ты убеждал меня, что такова новая школа, что так живут люди, покорившие материю и обуздавшие свою природу.
И пока ты говорил, я думал об Эстер и установившейся между вами форме любовного общения; я думал о том, что неужели, несмотря на высокую культуру и поэтический дар, Эстер проста и лишена очарования? «Или она любит его слишком сильно и не хочет знать о нем и беспокоиться сомнениями, или же она, как и он, принадлежит к новой школе», — думал я. Я сидел и наблюдал за тобой, отмечая твою молодость и поражаясь насмешкой в твоих глазах и печалью твоей улыбки. Ты казался беспомощным и потерявшим всякую надежду. Я закрыл глаза. «Что он готовит себе? — думал я. — Как он пойдет по тропам, пугающим седеющие головы?» Я склонил голову, как перед непоправимой утратой. Я встретился с сыном моей души только для того, чтобы увидеть его убитым горем, с исчезнувшей с лица улыбкой юности и с душой, отягощенной непомерной тяжестью. Одно слово, один луч, блеснувший в твоем взоре, одно непроизвольное движение руки, маленькая пауза, последовавшая за упоминанием ее имени, — и я бы поверил, что я не понимаю тебя и что все обстоит благополучно. Весь вечер говорил ты о своих планах, проверенных хладнокровным анализом жизни. Мы расстались с чувством стыда за то, что так долго и с таким жаром переписывались и разговаривали, и что все это не привело ни к каким результатам.
Ты недоумеваешь, каким образом это письмо является ответом на твое последнее письмо. Я объясню это тебе сейчас. Я докажу тебе, что ты высказался до конца в тот вечер, который мы провели с тобой с глазу на глаз.
Ты говоришь, что женственность Эстер явится дополнением твоей мужественности. Это звучит почти как слово влюбленного. Но мне стало ясно, что Эстер не является в твоей жизни роковой, связанной с тобой нерасторжимыми внутренними узами женщиной. Я пришел к этому открытию невольно — несколько слов, промелькнувших в письме, подтверждение факта и дальнейший вывод из него, пространная защита твоей позиции, выраженная в нашей переписке, наконец, наше последнее свидание.
Какой смысл в твоих великолепных рассуждениях? Ты не любишь Эстер. Ты хочешь видеть ее матерью твоих детей и вводишь ее в свою жизнь ради этого, а не ради ее самой, так как истинной любви к ней у тебя нет.
Любовь далека от сладострастья, и это прекрасно. Настоящий брак только тот, что заключается вследствие непреодолимой потребности. Только такой брак является таинством. Рыцарский тон твоих последних писем вызван не Эстер, а твоими намерениями по отношению к ней. Совсем не потому, что Эстер такова, как она есть, тебе «из всех путей милее всего тот, по которому ты пройдешь с нею вместе», но потому, что этот путь ты сам избираешь для себя и для своей жены. Женщин-матерей — легион, и ты отказываешься выбирать.
Эстер не глядит на стрелку весов, следя за тем, дают ли за нее полную цену. Но она считается со своим достоинством и, будучи бедной, не желает считаться богатой. С тех пор, как ты попросил Эстер стать твоей, она поняла, что ты отводишь ей весьма жалкую роль в твоей программе жизни и что ты даешь ей очень мало себя. Она полюбила тебя и призналась в этом, но никогда не чувствовала себя счастливой. Трагедия любви заключается не в отсутствии взаимности (таково общее мнение), а в неполном ответе на чувство. Лучше быть отвергнутым человеком, считающим тебя все же равной человеческой величиной, чем быть принятым без особого желания и большой необходимости. Ты это понимаешь, Герберт? Ты разбиваешь ее жизнь. Она будет молить тебя о дарах, в которых ты ей отказываешь, хотя ни одно слово не сорвется с ее уст; она годами будет ждать ответа, твое отрицание заставит ее отступить до того предела, где ее любовь покажется ей обманчивой мечтой или туманной, неясной иллюзией. Внешне ты все время мил и безупречен. Ты предан ее интересам и стараешься по мере сил сделать ее счастливой; но это не в твоей власти. Дело не в твоих поступках; дело в побуждениях, и Эстер поймет, что твоя душа не затронута ею. Ты уважаешь функцию материнства, но ты не любишь Эстер. Скажи ей это и отговори ее от вступления в брак, в котором она будет чувствовать себя наполовину полезным товарищем, наполовину женой, наполовину счастливой женщиной и поэтому совершенно несчастной.
Эстер не виновата в том, что ты не можешь любить ее, и, может быть, это к лучшему. Беспокоиться не о чем. Из двух человек, из которых один любит, а другой равнодушен, прав тот, кто поступает правдиво. Может ли дерево защитить себя от топора дровосека? Ослабит ли чувство боли силу ударов? Любить или не любить не в нашей власти, и никакими усилиями мы не можем привлечь к себе любовь, когда ее нет. Нам не помогут страдания любви, не знающей взаимности.
То, что я только что сказал, является делом веры, и опыт часто этому противоречит, ибо бывают ошибки и равнодушный оказывается неправым. Если бы ты только подождал и увидел, как она прекрасна для того, кто призовет ее. Эстер расцвела бы в твоих глазах страстным цветением; ее лицо вдохновляло бы тебя к жизни. Ты бы нашел, что она та женщина, которой суждено вести тебя и следовать за тобой; ее голос казался бы тебе песней, ее взгляд — сиянием. Ты еще не учел всей ее ценности и не сумеешь использовать ее. Отойди в сторону, дорогой Герберт. Так будет лучше. Я сыграл печальную роль. Меня могут обвинить в том, что я по отношению к вам обоим оказался Дмитрием Рудиным или Яго. Прошу тебя поверить, что это мне было нелегко. Я произнес веское слово, не давая вам оставаться и замереть на месте. Я заглянул в будущее, в дни, идущие на нас из-за голубого горизонта времени, и увидел, что эти дни, как плита, покрывающая могилу погибшей любви, серы и молчаливы для дорогой моему сердцу женщины и тяжелы и печальны для мужчины, которого я называю своим сыном.
XXXVIII. Эстер Стеббинс — Герберту Уэсу
Пережито и кончено. Будет так, как я сказала вчера вечером. Герберт, у вас нет оснований для гнева; поверьте мне и не сердитесь. Я не могу поступить иначе. Вы не изменились, но моя вера в вас поколеблена, и я не могу притворяться счастливой, не чувствуя себя счастливой.
Но мне смешно, мой дорогой, смешно при мысли, что может показаться, будто я хочу вырваться от вас! Любили ли вы меня когда-нибудь? То утро, озаренное солнечным сиянием, когда вы взяли мою руку и просили меня быть вашей женой, кажется далеким прошлым. Я должна была понять — вина вся на моей стороне, — я должна была знать, что вы меня не любите, и вместо того, чтобы почувствовать себя счастливой, должна была преисполниться гневом и стыдом. Вина всецело на моей стороне.
Вчера вечером, пока вы говорили, я стояла у окна, удивляясь, почему вы так волнуетесь. Я была спокойна. С той минуты, как я поняла, что мой отказ не поразит вас глубоко, я успокоилась. В крайнем случае он разочарует человека, вполне довольного и удовлетворенного собой. Боже, как у женщин хватает мужества отнимать у мужчин, любящих их, ту любовь, которая была дана им! Но это не было моим уделом.
Прощайте, Герберт. Давайте думать друг о друге спокойно, потому что мы долго поддерживали друг друга в жизни. Прощайте, дорогой.
XXXIX. Эстер Стеббинс — Дэну Кэмптону
Герберт проанализировал создавшееся положение и пришел к заключению, что моя неудовлетворенность вызвана чрезмерной жаждой счастья. «Вы не должны так много думать о себе», — сказал он. Бедный, дорогой мальчик! Он еще очень молод и не может себе представить, сколько внимания и заботливости требует человек. Я продумала это сегодня, гуляя в горах. День был пасмурный и ветреный. Этот эгоизм, не является ли он показателем серьезного отношения к жизни? Вы, я и люди нашего склада состарились преждевременно, поэтому мы так осмотрительны. Наши мечтания умудрили нас. Я была девочкой, когда Герберт сказал, что хочет на мне жениться, но я была достаточно взрослой, чтобы понять все значение брачного договора, а он не мог этого понять. В один миг я прошла мой жизненный путь до могилы и вернулась обратно. Я смотрела на быстрые облака, плывущие по голубому небу, и чувствовала, что вступаю в жизнь. Чудеса, озарявшие небо моих мечтаний, стали моими.
Затем я поглядела на него, и солнце ударило мне в лицо, заставив меня рассмеяться (или заплакать), — мои чувства были больше и ярче счастья, — так уверена я была в том, что я нужна Герберту. Я рада, что прошлась сегодня. Вид с гор был прекрасен (вы видите, я не несчастна). Я стояла на скале и, глядя на расстилавшийся кругом пейзаж, думала о вас, о Барбаре, — мне кажется, что я ее знаю, — и о Герберте. Мы с ним часто бывали в этих местах. О, эти ненасытные воспоминания! Мы были молоды, несчастья и неудачи не доводили нас до апатии, мы не были ни изнурены, ни больны и, считая, что наши характеры подходят один к другому, искали хороших или дурных черт друг в друге. Так, по крайней мере, думал Герберт. Я обманула его ожидания. Он рассчитывал на большую снисходительность. Брак — случайность, мистер Кэмптон, и мужчина рискует многим, налагая на себя узы и делая женщину матерью своих детей, бабушкой своих внуков. Что же еще и чего можно хотеть больше? Я никогда не могла бы участвовать во всей жизни моего мужа, не могла бы сделаться его верным товарищем и сотрудником. Герберт ясно видел это, а я только смутно подозревала, но я на основании своих смутных подозрений поступила определенно и ясно. Это было нелегко сделать. Я осталась без сил, слегка испуганная, — словно я убила нечто дорогое, — мне было очень грустно, и я мечтала о вашем сочувствии и одобрении.
Я говорила ему обо всем; я долгое время многого не понимала, воображая себя любимой и желанной и предназначенной ему Богом, думая, что он стремится постигнуть мою душу, увлекаемый чем-то таинственным во мне, что все его существо жаждет меня и он готов пройти через моря и земли, чтобы добраться до меня. Позже, когда я почувствовала, что чего-то недостает, и когда в ответ на свои слова услыхала молчание, я задумалась и умолкла. «Он разлюбил меня», — сказала я себе и ждала. Что-то казалось мне недоговоренным, но все же я могла еще любить. Я придавала большое значение каждому ласковому слову, которое он ронял, и с надеждой всматривалась в будущее. Все это я сказала Герберту в вечер нашего объяснения. Выслушав меня, он побледнел: «Вы слишком заняты собой и увлекаетесь. Я не могу следовать за вами. Что случилось, Эстер?» Он улыбнулся расстроенной улыбкой. В его мягком голосе прозвучала повелительная нота, приказывающая мне быть иной, чем я есть, отнимающая у меня право тайно стремиться к тому, что я смело и открыто просила. Он был сильнее меня, и я снова прильнула к нему. «Супруг мой», — прошептала я, вложив свою руку в его. Это случилось уже после того, как я все поняла, дорогой мистер Кэмптон.
Какое печальное недоразумение! Если бы только можно было примирить чувство с теорией. Я отказалась стать женой Герберта не из-за теории. Если бы я его любила достаточно сильно, я ради него могла бы пожертвовать даже своей любовью. Он намекнул на это, когда я пробовала объяснить свой отказ. Да, если бы я его любила достаточно сильно, я ради него отказалась бы от своей любви. Тут произошла какая-то ошибка, в моей душе осталась тягостная сдержанность. Не говорит ли в моей любви себялюбие? Раскаяние овладело мной, когда он собрался уходить. Я заставляла себя думать, что ничего обидного для меня не было, что мужское желание всегда возвеличивает женщину, независимо от намерений мужчины, что роль женщины в браке всегда благородна и что смерть ожидает нас в конце жизни, независимо от того, были ли мы любимы или только полезны. Если Герберт Уэс хочет жениться и считает меня подходящей женой, что ж, это хорошо. Я продумала все это, и эти мысли состарили меня. И все же моя рука не поднялась, чтобы удержать человека, заставившего меня пережить все это.
Один из здешних студентов любит меня. Если бы лицо Герберта хоть на один час могло озариться таким сиянием, как лицо этого юноши, я была бы счастлива, как никогда в жизни. Мое счастье не уменьшилось бы, если бы эта любовь относилась к другой женщине; верите, не правда ли? Знайте же, что я молю Бога о том, чтобы познание любви снизошло на человека, которому была отдана моя девическая любовь.
Вы спрашиваете, дорогой друг, что мне осталось? Работа, слезы и нетронутые мечты. Верьте мне: меня жалеть не надо.