Когда на пятый день после ухода из Кронштадта корвета «Ястреб» в кругосветное плавание «засвежело», как говорят моряки, и корвет бросало точно щепку, со стороны на сторону по волнам разбушевавшегося Немецкого моря, молодой матросик Егор Певцов струсил не на шутку.
Это было первое его знакомство с бурей на море, его морское крещение.
Певцов был в числе вахтенных и потому в это осеннее неприветное утро находился наверху, на палубе «Ястреба», который под зарифленными парусами, поднимаясь с волны на волну и раскачиваясь, несся с крепким попутным ветром, доходящим до степени шторма, верст по семнадцати в час.
На нем было сто семьдесят пять матросов, пятнадцать офицеров, священник и доктор.
Бледный, как смерть, с помутившимся взглядом серых больших глаз, стоял матросик у грот-мачты, крепко вцепившись рукой в снасти, чтобы не упасть на качающейся палубе, которая словно бы уходила из-под его ног, еще не привычных сохранять равновесие во время качки, — и, полный страха, взглядывал на высокие заседевшие волны, бросавшиеся со всех сторон на «Ястреба» и с грозным гулом разбивающиеся одна о другую.
Далеко-далеко раскинулось бурное море, вздымаясь высокими холмами. Белоснежные гребни их пенились и, срываемые ветром, рассыпались жемчужною пылью.
Идет непрерываемый морской гул, сливающийся с воем ветра, который то стонет, то гудит, проносясь по мачтам, парусам и снастям и потрясая веревки. Небо покрыто низкими, черными, быстро несущимися облаками. Горизонт застлан мглою.
Мрачно, тоскливо и холодно кругом.
Щемящая тоска и на сердце матроса, впервые увидавшего бушующее море и в страхе преувеличивающего опасность. Оно чужое ему, страшное и постылое, и он думает, что нет постылей морской службы. То ли дело на сухом пути!
И, когда корвет в своих стремительных размахах ложится боком и верхушки волн вливаются через борт на палубу, молодой матрос в ужасе широко открывает глаза и весь замирает.
Ему кажется, что корвет не поднимется, что вот-вот эти свинцовые водяные горы, которые тут, так близко, в нескольких шагах, поглотят судно со всеми людьми, и нет спасения. Смерть неминуема, — она глядит холодная и страшная, из этих холодных и страшных волн.
А жить так хочется, так страстно хочется. За что умирать?
И матросик шепчет побелевшими, вздрагивающими губами:
— Господи, спаси и помилуй! Господи, спаси и помилуй!
Но корвет уже поднялся одним боком и стремительно ложится другим.
И в эти мгновенные промежутки надежда закрадывается в потрясенную душу матроса.
II
Егор Певцов первогодок.
Всего только шесть месяцев тому назад, как его, неуклюжего, крепкого и приземистого, белобрысого двадцатиоднолетнего паренька, с большими добродушными серыми глазами, в числе других новобранцев привели в Кронштадт из глухой деревушки Вологодской губернии.
Он сделался матросом, никогда в жизни не видавши не только моря, но даже и озера. Видал он только маленькую речонку Выпь, протекавшую у деревни.
Его поместили в казарму, одели в матросскую форму, и на другой же день экипажный командир, осматривавший новобранцев, оглядев проговорил, обращаясь к командиру роты, в которую был назначен Певцов:
— Из этой «деревни» хороший марсовой выйдет!
И затем спросил Певцова:
— Как зовут?
— Егором! испуганно отвечал новобранец.
— Фамилия?
Матросик в недоумении моргал глазами.
— Прозвище как?
— Певцов…
— Вологодский?
— Вологодские будем.
— Ну, братец, служи хорошо!.. Будь молодцом… Все, смотри, будьте молодцами! — подбодрил экипажный командир новобранцев.
И вслед за тем прибавил суровым тоном:
— А не то…
Он не досказал и ушел.
Но все новобранцы поняли, в чем дело. Они уже слышали, когда шли в партии, что на службе спуска не дают.
Действительно, в те времена спуска не давали и матросов учили при помощи очень суровых наказаний.
После крестьянской жизни трудно было Певцову привыкать к казарме.
Он первое время находился в постоянном страхе и, что называется, лез из кожи вон, чтобы не навлечь на себя наказания. Но по тем временам это не всегда было возможно.
Унтер-офицер Захарыч, назначенный обучать новобранцев выправке и ружейным приемам, добродушный вне службы пожилой человек, не отличался большим терпением и, сам выученный далеко не ласково, находил, что без боя «никак невозможно обломать деревенщину» и, как он выражался, привести в «форменный рассудок».
И этот унтер офицер нередко зверел во время учебы. Ему всё казалось, что «деревня» необыкновенно упорна и не «обламывается» с тою скоростью, с какою бы ему хотелось: и грудь не выпячена и молодцеватого вида нет… Одним словом, новобранцы — мужики-мужиками. Пожалуй, и ротный за это не похвалит и велит «всыпать» учителю.
И глаза учителя наливались кровью; его красноватое лицо с багровым от пьянства носом перекашивалось, и он начинал «крошить».
Матросик покорно выдерживал удары озверевшего унтер-офицера и только бледнел и жмурил глаза. Но потом целый день был сам не свой. Полный тоски и обиды, забивался он куда-нибудь в угол и думал горькие думы о безвыходности своего положения.
Подобная муштровка происходила ежедневно. Несмотря на старания Певцова угодить своим усердием Захарычу, редкий день обходился без того, чтобы матросик не был избит.
А Захарыч вдобавок еще говорит:
— Это еще что!.. на сухой пути… А в море будет вам, подлецы, настоящая разделка!
Подтверждение этих слов о настоящей «разделке» в море молодой матрос не раз слышал в казарме из обычных разговоров, которыми коротали вечера матросы. Наслушался он о строгостях на судах, о разных командирах и старших офицерах, которые за всякую малость приказывали полировать спину, и о том, как тяжела и опасна матросская служба в море, и о том, какие бывают в море штормы и ураганы.
Отчаяние и страх закрадывались в сердце молодого матроса; и в голову его пришла мысль о побеге.
Мысль эта не покидала первогодка. Его манил к себе густой старый лес, который он так любил и куда, бывало, ходил стрелять рябчиков из своего скверного ружьишка. Его манили поля… манила деревня с черными покосившимися избушками.
Там всё свое, родное, к чему он привык с детства… Здесь всё чужое… и это море…
О, каким постылым показалось ему оно, когда он увидал его однажды со стенки Купеческой гавани в одно из воскресений, когда был отпущен из казарм погулять!
Жестокое наказание, которому при всей роте был подвергнуть один «отчаянный» матрос, пропивший все казенные вещи, бывшие на нем, — произвело потрясающее впечатление на Певцова.
После этого случая мысль о побеге не давала покоя матросику.
И ровно через месяц после того, как Певцов был приведен в Кронштадт и выучивался у Захарыча, он в одно из воскресений, отпущенный гулять, решился не возвращаться более в казармы.
Кронштадский босяк, с которым познакомился Певцов на рынке и потом зашел с ним в кабак, уверил молодого матроса, что в Питере паспорт легко раздобыть, стоит только найти там Вяземскую лавру; а с паспортом живи, где угодно.
Часу в десятом утра Певцов с заветным рублем в кармане, рублем, принесенным из деревни, шел по льду, через море, в Ораниенбаум.
Шел он не по дороге, а стороной от нее, чтобы не встретиться с кем-нибудь.
Уже Певцов был на половине дороги, порядочно прозябши в рваном ярмяке, который ему дал босяк в обмен на казенную шинель, как увидал, что навстречу ему идет матрос, лицо которого было почти закрыто башлыком.
Скоро они сблизились. И вдруг встречный остановился и крикнул:
— Егорка! стой!
Матросик так-таки и обомлел: перед ним стоял Захарыч.
Изумлен был и Захарыч.
— Положим, я выпивши… У кумы в Рамбове был. Но только по какой причине ты в таком виде? Обсказывай, Егорка!
— Не погуби, Захарыч!
— Я не душегуб, Егорка… Я совесть имею. Говори сей секунд, что это ты задумал… Никак, бежать?
— Силушки моей не стало, Захарыч…
— В отчаянность пришел?..
— В отчаянность…
— Из-за чего?.. Из-за меня?.. — дрогнувшим голосом произнес Захарыч.
— Изо всего… И из-за тебя… Захарыч…
— А я не с сердцов, Егорка, — виновато сказал Захарыч. — Надо обламывать тебя… форменного матроса сделать… Мне и невдомек, что ты такой… обидчивый… А я вот что тебе скажу: не бегай, Егорка!.. Не бегай, дурья голова!.. Я тебе добром говорю… Никому не доложу, что встретил тебя… Иди, коли хочешь, с богом, но только пропадешь ты… Поймают тебя и скрозь строй… за бега… А слышал ты, как это скрозь строй гоняют?
— Слышал…
— То-то и есть… Не дай бог!
— Всё равно пропадать… И теперь ежели вернуться, пропал я.
— Пропал!? Я тебе не дам пропасть… Ежели я тебя до такой отчаянности довел боем, что ты вон в армячишке рваном бежать решился, то я и вызволить тебя должен, Егорка… Небось не пропадешь… Совесть-то у меня есть… Валим в Рамбов!.. Там я тебя опять как следует одену, и будешь ты снова матрос… И ни одна душа не узнает.
Матросик не верил своим ушам. Захарыч, который мучил его, так ласково говорит, жалеет его.
И тронутый этой лаской до глубины души, он мог только взволнованно проговорить:
— Захарыч… Спасибо!
— И чувствительный же ты парень, Егорка!.. Так валим, что ли? Ишь ведь, зазяб!
Они пошли вместе в Ораниенбаум и скоро были у кумы.
— Здорово, кума! Опять обернулся! Надо с тобой обмозговать одно дело!.. Только прежде поднеси шкалик парню. Зазяб больно. И мне по спопутности! — весело говорил Захарыч куме, не старой еще женщине, вдове боцмана.
После того, как оба выпили по шкалику, Захарыч о чем-то зашептался с кумой, и она тотчас же куда-то исчезла.
Вскоре она вернулась с форменной матросской шинелью и фуражкой, и матросика обрядили.
— Ну, теперь айда домой, Егорка!.. Только прежде еще по шкалику… Не так ли, кума? И провористая же баба моя кума, Егорка!..
Выпили еще и пошли в Кронштадт.
И, когда матросик вернулся в казарму, она была ему уж не так постыла.
На другой день все новобранцы, бывшие в учебе у Захарыча, заметили, что он не так уже зверствует, как раньше. Правда, ругань по-прежнему лилась непрерывно, и одного непонятливого он съездил по уху, но съездил легко и вообще дрался с рассудком.
А Певцова, старавшегося изо всех сил, даже похвалил и вечером позвал пить чай.
Когда месяца через три матросика назначили в кругосветное плавание и он затосковал, Захарыч, тоже назначенный на «Ястреб», старался утешить своего любимца и обещал сделать из него хорошего марсового.
— Главное дело, не бойся! Вначале будто боязно, когда тебя, примерно, на рее качает; а потом ничего… Видишь, что другие матросики не боятся, стараются… Чем же ты хуже их? Я, братец ты мой, десять лет был марсовым и, как послали меня в первый раз марсель крепить, тоже полагал, что тут мне и крышка. Либо в море упаду, либо башку размозжу о палубу. А вот, как видишь, цел вовсе.
— Сказывают, строгость большая на море, Захарыч?
— Как следует быть… Но только, ежели ты сам держишь себя в строгости, то не за что тебя и драть как сидорову козу, коли командир и старший офицер наказывают не зря или в беспамятстве ума, а по чести и с рассудком… Без взыску нельзя… Такая уж взыскательная флотская служба…
— А как наш командир и старший офицер? Очень строгие? — с жадным любопытством спросил молодой матрос.
— То-то нет… Тебе на первый раз посчастливилось, Егорка!И жалостливые и матросом не брезгуют… Понимают, что у матроса не барабанная шкура и задарма нет у них положения разделывать спину. Особенно капитан… Я с ним плавал одно лето… С большим понятием человек… С им не нудно служить…
— А старший офицер?..
— Ишь ведь пужливый ты… допытываешься! — добродушно усмехнулся Захарыч.
И, помолчав, продолжал:
— Матросы, кои служили с ним раньше, сказывали, что добер… Однако любит при случае по зубам пройтись. Да ты, Егорка, не сумлевайся насчет этого! — вставил Захарыч, заметив испуг на лице первогодка. — У его рука, сказывали, легкая! А порет по справедливости, если кто свиноватил. А чтобы понапрасну обескураживать человека — ни боже мой! Да чего бояться? Ты у меня исправный и старательный матросик. За что тебя драть? И вовсе не за что! Так-то, Егорка! Счастье твое, что попал ты на судно к такому доброму капитану!
Эти слова, а главное, тон их, ласковый и душевный, очень подбодрили молодого матроса.
И первые дни плавания не показались ему страшными.
Несмотря на позднюю осень, погода стояла тихая, и в Финском заливе и в Балтийском море не было ни ветра, ни волнения. Стоял штиль, и корвет, не покачиваясь, шел себе под парами, попыхивая дымком из горластой трубы.
Первогодок был назначен во вторую вахту. Он должен был находиться на палубе, у грот-мачты, в числе «шканечных» и исполнять работы, требующие только мускульного труда, то есть тянуть, или, как говорят матросы, «трекать» снасти (веревки).
Наверх взбираться, на ванты, и крепить паруса его не посылали еще.
Привык он и к судовой жизни, к жизни по точному расписанию. Привык по свистку боцмана вскакивать в пять часов утра из своей койки, подвешенной вместе с другими в междупалубном пространстве, называемом «жилой палубой», скатывать койку, нести ее наверх и класть в бортовое гнездо, затем петь во фронте утреннюю молитву и после кашицы и чая приниматься за обычную «уборку» палубы: скоблить ее камнем, проходить шваброй, окачивать водой — словом, доводить до той «каторжной», как говорят матросы, чистоты, которою щеголяют военные суда.
После мытья палубы начиналась чистка орудий, бортов и всех медных вещей, находящихся на палубе: поручней, кнехтов, уток и т. п. Суконок и кирпича не жалели.
И во время этой «убирки», то есть до восьми часов утра, когда поднимался флаг и начинался судовой день, молодой матрос привык видеть небольшую, круглую фигуру старшего офицера, который носился по корвету, заглядывая то туда, то сюда, покрикивая своим тоненьким тенорком и иногда «смазывая» лица лодырей матросиков, которые вместо работы болтали.
Привык Егор и слушать, как заливается «соловей». Так называли матросы старого боцмана Зацепкина, который во время уборки почти не переставая «заливался», то есть ругался, выпуская такие затейливые словечки, которые вызывали нередко веселое настроение в матросиках. До того эти вариации были неожиданны и затейливы.
К восьми часам уборка кончалась, и начинался день.
Благодаря гуманному отношению командира и дни не казались тяжелыми Егору.
До одиннадцати часов утра он вместе с другими матросами занят был какой-нибудь нетрудной работой наверху. Ему поручали или плести мат, или скоблить шлюпку, или разбирать по сортам пеньку. Каждый был занят делом. И тогда слышно было, как на палубе за работой мурлыкались вполголоса песни.
А в одиннадцать уже шабашили, и в начале двенадцатого два боцмана и все унтер-офицеры становились в кружок и долгим свистом возвещали о раздаче водки. Выносилась на палубу большая ендова, и каждый, по вызову, подходил и пил чарку. Выпивал и молодой матросик и с аппетитом ел вкусные матросские щи, мясо из них и затем кашу. Кормили отлично в море, и Егор отъедался на хороших харчах.
После обеда, если Егор не стоял на вахте, он вместе с другими отдыхал, растянувшись в жилой палубе, пока в три часа свисток боцмана не будил спавших. От трех до четырех шло обучение грамоте, и Певцов с особенной охотой занимался с одним из молодых офицеров и слушал, когда этот же офицер читал матросам что-нибудь вслух.
После этих занятий было какое-нибудь ученье — парусное или артиллерийское, — но недолгое, благодаря распоряжению капитана не изнурять людей, и без того устававших вовремя вахт. А на вахте приходилось стоять по шести часов.
С пяти часов работ уж не было, и в это время матросы обыкновенно собирались на баке, слушали хор песенников и вели между собой беседы. В шесть ужинали, и в восьмом часу уже свистали на молитву, а после молитвы отдавалось приказание брать койки.
И подвахтенные отправлялись сдать и спали крепким сном наработавшихся за день людей до утра, если только среди ночи не раздавался в палубе тревожный свисток в дудку и вслед за тем зычный окрик боцмана:
— Пошел все наверх рифы брать!..
Такой окрик раздался в шестую ночь после выхода из Кронштадта, когда корвет вошел в неприветное Немецкое море, отличающееся неправильным и очень беспокойным волнением.
Егор проснулся, соскочил с койки и едва устоял на ногах — так сильно качало. Испуганный, он крестился и в первую минуту растерялся.
— Живо… живо! Копайся у меня! — раздался грозный окрик боцмана Зацепкина.
И его здоровая, широкоплечая фигура носилась в слабо освещенной несколькими фонарями жилой палубе, и палуба оглашалась руганью.
— Вали наверх, черти! Лётом, идолы!.. Не то подгоню!
Матросик торопливо надевал короткое пальто-буршлат и искал шапку.
Из открытого люка доносился шум ветра.
Матросы стремглав выбегали наверх, а Егор, не привыкший ходить по качающейся палубе и растерянный, замешкался.
В эту минуту сверху спустился бывший на вахте Захарыч и подошел к нему.
— Иди… иди… не бойся, Егорка! А то боцаман тебя не похвалит!.. — проговорил Захарыч.
И Певцов, с трудом перебирая ногами, чтобы не упасть, вышел одним из последних на палубу, направляясь к своему месту, к грот-мачте.
Его хватил резкий, холодный ветер, и у бака обдало солеными брызгами.
То, что увидал он при слабом свете луны, наполнило его сердце страхом.
А между тем ничего особенно страшного еще не было. Ветер только еще начинал крепчать, разводя большое волнение, и корвет порядочно-таки качало. Море гудело, но рев его еще не был страшен.
— Марсовые, к вантам! По марсам! раздался звонкий, крикливый тенорок старшего офицера.
Стоявший на палубе первогодок увидал, как полезли наверх матросы, как затем расползлись по реям и стали делать свое трудное матросское дело: брать рифы у марселей. Их маленькие черные перегнувшиеся фигуры раскачивались вместе с реями, и молодому матросу казалось, что вот-вот сию минуту кто-нибудь сорвется с реи и упадет в бушующее море или шлепнется на палубу.
И сердце его замирало, и вместе с тем он удивлялся смелости матросов.
Вместе с другими Егор «трекал» снасть. И сосед его, тоже первогодок, пожаловался:
— С души рвет. Моченьки нет. А тебя, Егорка?
— Мутит.
— И, страсти какие… Господи!
— Не разговаривать, — сердито крикнул офицер, заведовавший грот-мачтой.
— Я тебе поговорю! — прошептал унтер-офицер, грозя кулаком.
Молодые матросы притихли.
Аврал продолжался долго.
Взяли четыре рифа у марселей, убрали нижние паруса, спустили стеньги, закрепили покрепче орудия.
И, когда корвет был готов встретить шторм, просвистали: «Подвахтенных вниз».
Егор спустился в душную палубу, забрался в койку и испуганно озирался.
— Спи? спи, деревня! — насмешливо кинул ему сосед по койке…
— Страшно…
— Это какое еще страшно!.. Это что еще… А вот что завтра бог даст!..
— А что завтра?..
Но сосед отвечал громким храпом.
Скоро заснул и Егор.
Когда с восьми часов он вступил на вахту, буря уже разыгралась, и первогодок был в ужасе.
Он всё еще цепенел от страха во время размахов корвета, но страх понемногу ослабевал, и нервы его словно бы притупились. Но, главное, он видел, что старые матросы хоть и были сосредоточены и серьезны, но никакого страха на их лицах не было.
И капитан, и старший офицер, и старший штурман, и молодой вахтенный мичман, тот самый мичман, который учил Егора грамоте, — все они, по-видимому, спокойно стояли на мостике, уцепившись за поручни и взглядывая вперед.
А боцман Зацепкин, находившийся на баке, кого-то ругал с такой же беззаботностью, с какою он это делал и в самую тихую погоду.
Всё это действовало успокаивающим образом на смятенную душу матроса.
И как раз в эту минуту подошел к нему Захарыч.
— Ну что, брат, Егорка? — участливо спросил он.
— Страшно, Захарыч! — виновато отвечал матросик.
— Еще бы не страшно! И всякому страшно, ежели он в первый раз «штурму» видит… Но только страху настоящего не должно быть, братец ты мой, потому судно наше крепкое… Что ему сделается?.. Знай себе покачивайся… И я тоже, как первогодком был да увидал бурю, так небо мне с овчинку показалось… Гляди… капитан наверху. Он башковатый. Он небось и не в такую бурю управлялся… А с этим штурмом управится шутя… Он дока по своему делу!..
И матросик после этих успокоительных слов уж без прежнего страха глядел на высокие волны, грозившие, казалось, залить корвет.
А положение между тем было серьезное, и Захарыч это отлично понимал, но не хотел смущать своего любимца.
Шторм усиливался.
Лицо капитана, по наружности спокойное, становилось всё напряженнее и серьезнее по мере того, как волны всё чаще и чаще стали перекатываться через палубу.
К полудню шторм достиг высшей степени своего напряжения. Нос корвета начинал зарываться в воде.
Капитан побледнел и тихо отдал приказание старшему офицеру приготовить топоры, чтобы рубить мачты для облегчения судна.
И старший офицер так же тихо и спокойно отдал это приказание унтер-офицерам.
И несколько человек стали у мачт, готовые по команде рубить их.
А Егор именно теперь, во время такой серьезной опасности, и не подозревал, что смерть близка, и надежда не покидала его.
Корвет метался среди волн и плохо слушался руля. Нос тяжело поднимался и чаще зарывался в воду.
— Руби фок-мачту! — раздался в рупор голос капитана.
Раздался стук топоров, и скоро фок-мачта упала за борт.
Нос облегчился, и волны перестали заливать корвет.
Егор, не понимавший, в чем дело, увидал только, что лицо капитана просветлело. И лица старых матросов оживились. Многие крестились.
— И молодца же наш капитан, — сказал Егору, снова подходя к нему, Захарыч. — Вызволил!
— А разве опасно было?
— Еще как!.. Потопнуть могли… Штурма форменная!..
Егор ахнул, понявши, от какой он избавился опасности, и спросил:
— А теперь?..
— Теперь… Теперь, слава богу!.. Да и штурма затихает.
Действительно, после полудня шторм стал утихать, и к вечеру корвет шел под парами, направляясь к Копенгагену.
— А зачем ты, Захарыч, не сказал мне тогда всей правды про бурю? — спрашивал в тот же вечер Егор Захарыча в жилой палубе.
— Зачем?.. А не хотел пугать тебя, Егорка… По крайности ты раньше не мучился бы страхом, если б, сохрани бог… Жалко мне тебя было, Егорка… вот зачем… А теперь ты сам знаешь, какие бури бывают… И после того, как видел настоящую штурму, станешь форменным матросиком, как и другие… Правильно я говорю?..
— Спасибо, Захарыч!.. Добрый ты!.. Век тебя не забуду! — дрогнувшим голосом отвечал молодой матросик.