Отец Марьи Михайловны (Аверченко)

… А когда разговор перешел на другие темы, Гриняев сказал:

— Доброта и добро — не одно и то же.

— Почему? возразил Капелюхин.—Доброта отно­сится к добру так же, как телячья котлета к целому теленку. Другими словами: доброта, это маленький отросток добра.

— Ничего подобного,—в свою очередь возразила и Марья Михайловна. — Добро прекрасно, возвышенно, абсолютно и бесспорно, а доброта может быть вздорной, несправедливой, мелкой и односторонней.

— Несогласен! — замотал головой Капелюхин. — Добрый человек всегда и творить добро!..

— Хорошо,—перебил Гриняев.—В таком случае я приведу пример, из которого вы едва ли выпутаетесь... Скажем, путешествуете вы по какой­-нибудь там пустыне Сахаре со своими двумя детьми и со слугой... И вдруг оба ваших мальчика заболе­вають какой­нибудь туземной лихорадкой... У вашего слуги есть вполне достаточный для спасения жизни детей запас хины, но слуга вдруг уперся и ни за что не хочет отдать этого лекарства. Выхода у вас, конечно, только два: или убить слугу и этим спасти двух детей, или махнуть на слугу рукой ­— и тогда дети ваши в му­чениях умрут. Что бы вы сделали?..

— Я бы убила этого подлеца­ слугу и взяла бы его лекарство, — мужественно сказала Марья Михайловна.

— А вы, Капелюхин? — спросил Гринев — Ведь пример­-то сооружен для вас.

— Что бы сделал я? Ну, я бы пообещал слуге всё свое состояние, пошел бы сам к нему слугой, стоял бы перед ним на коленях…

— Пример предполагает полную непреклонность слуги…

— Ну, тогда бы я… Да уж не знаю, что… Тогда бы я всё предоставил воле Божьей. Значить, уж деткам моим так суждено, чтобы умереть…

— Но ведь, если бы вы убили слугу и отняли у него лекарство — дети ваши выздоровели бы!.. При чём же тут «суждено»?

— Ну, я бы убежал в пустыню подальше и повесился бы там на первом дереве…

— А детей бросили бы больными, беспомощными, умирающими?

— Чего вы, собственно, от меня хотите? — нахму­рившись огрызнулся Капелюхин…

— Я просто хочу доказать вам, что доброта и добро — вещи совершенно разные. Всё то, что вы предполагали сделать в моем примере с вашими детьми — это типичная доброта!

— Что же в таком случае добро?

— А вот… Человек, понимающий, что такое добро — рассуждал бы так: на одной чашке весов лежат две жизни, на другой одна. Значит — колебаний никаких. И при этом — одна жизнь, жизнь скверная, злая, эгоистическая, следовательно, для Божьего мира отрицательная. Она не нужна. Ценой её нужно спасти две жизни, которые лучше, моложе, и, следовательно, имеют большее право на существование…

— И вы бы… — с легким трепетом недоговорил Капелюхин.

— И я бы… Конечно! Преспокойно подкрался бы сзади к слуге, ткнул бы ему нож между лопаток, взял хину, вылечил детей и на другой день — бодрые, освеженные сном — мы бы двинулись дальше.

— Ну, знаете ли…

— Почему вы возмущаетесь? Потому что вы обык­новенный добрый человек… А я человек не добрый­ — но координирующей все свои поступки с требованиями добра.

— И ничего бы у вас не дрогнуло, в то время, как вы тыкали бы вашему слуге ножем в спину?!

— Ну, как сказать… Было бы неприятно, чувство­валась бы некоторая неловкость; но это­­ — единственно от непривычки.

— Хорошое добро!.. Тьфу!

— Нечего вам плеваться, добрый вы человек! Всё дело в том, что я умею рассуждать, а вы — весь во власти сердца и нервов…

*  *  *

Марья Михайловна всё это время сидела, свернув­шись калачиком на диване, и молчала.

А когда все замолчали, вдруг заговорила:

— Теперь Рождество. И вспоминается мне золотое детство и вспоминается мне то — самое веселое и милое в моем детстве Рождество — когда у папы отнялись ноги и язык.

— У кого? — удивленно спросили все.

— У папы.

— У вашего?!!

— Не у римского же. Конечно, у моего.

— Ну, это гадость!

— Что?

— Говорить так об отце. Если бы даже он был тиран, зверь и то нельзя так говорить о родном отце!..

— Он не был ни тираном ни зверем.

— В таком случае, вы были скверной девчонкой?

— А вот я вам расскажу о своем отце, тогда и судите.

*  *  *

В будние дни отец всё время был на службе, и домой являлся только вечером, усталый, думающий лишь о постели.

Но перед праздниками, дня за два до Рождества, занятия у них прекращались, и отец являлся домой часов в двенадцать дня — до 28 декабря.

Надевал халат и принимался бродить по всем комнатам.

— Мариша! — вдруг раздавался его тонкий не по росту и сложению­ голос. — Почему это тут в углу валяется бумажка?!

— Не знаю, барин…

— Ах, так-­сь. Вы не знаете? Интересно, кто же должен знать? На чьей это обязанности лежит: градского головы, брандмейстера или мещанского старосты? Значить, — я должен убрать эту бумажку, да? Я у вас служу, да? Вы платите мне жалованье?

— Поехал, — слышался из другой комнаты голос старшей сестры.

До чуткого слуха отца долетало это слово.

— Ах, по вашему я «поехал»,— бросался он в ту комнату, где сестра переписывала ноты. Так-­с. Это вы говорите отцу вашему, или водовозу Ни­ките? Тебя кто кормит, кто поит, кто обу­вает? Принц монакский, градской голова, или брандмейстер? Ты что думаешь, что если учишься музыке, так выше всех? Отца можешь с грязью смешивать?

Из дверей выглядывала мать.

— Ну, чего ты пристал к девушке? Ей нужно к концерту готовиться, а ты жилы из неё выматы­ваешь.

— Так-­с. Мерси. Удостоился от супруги при­ветствия. Хм! Концерт… Что это еще за такие концерты—манцерты — кому это нужно? Выйдет такая вот орясина и начнет глотку драть — и чего, и что спра­шивается? Дома лучше нужно сидеть, чем хвосты трепать…

Он плотно усаживался на стул, показывая всем своим видом, что осенний дож­дик зарядил надолго, и продолжал:

— Воображаю, что это там за концерты такие хромоногие. Придут полтора дурака, скучно, холодно… И чего, и что, спрашивается?.. Сидела бы ты дома и не рипалась! — Папа, — рыдала сестра. — Что тебе от меня надо?

— Это еще что — слезы? Нечего сказать — устроили пра­здничек! В кои веки собрался отдохнуть — на тебе! Могу уж поблагодарить…

Через комнату пробегал, стараясь проскользнуть бочком, братишка Костя.

— Ты куда? Куда? Почему в комнате в шапке? Это конюшня тебе? Так ты бы шел к лошадям. А тут люди… Куда ты идешь?

— К товарищу, — робко лепетал Костя, стараясь прошмыгнуть в дверь.

— Нет, постой!.. Что это еще за товарищи? Откуда? Знаю я этих товарищей: испортят костюм, запач­кают всего, учебники порвут… А тебе учебники кто покупает — товарищи? Или, может быть, здешний градской голова или монакский король? И чего, и что мальчишка по улицам шатается? Сиди дома и не ри­пайся…

Плачут уже двое: старшая сестра и Костя.

— Так-­с. Благодарности достояно! Отцу бесплат­ный концерт устроили. Отдохнул на праздничках!

Шел потом на кухню, запахиваясь в оранжевый халат и поджав нижнюю небритую губу.

— Окорок запекаете? А ну, покажи. Это вы так запекли? Хорошее дело… Ну, что же, будем на празд­никах сырой окорок есть. Ничего… желудочки­-то луженые — вытерпят.

— Где же он сырой? — нетерпеливо говорила мать. — С одной стороны совсем пригорел.

— Пригорел? Так-­с. Впрочем, нам наплевать… конечно… Ведь платил­-то за окорок не я, а монак­ский посланник.

Теперь плакали уже четверо: к первым двум присоединились мать и кухарка . . . . . . . . . .

*  *  *

На Рождество зажигалась елка.

— Вот вам елка, — говорит отец, поджимая губы… — Помните, что она мне не даром досталась и, поэтому вы обязаны веселиться… Котька, не смей под­ ходить к елке, серебряную цепь порвешь! А бусы! Кто бусы рассыпал?! Что­о? Сами рассыпались? То есть, как это сами? Живые они, что ли? Или их рассыпал брандмейстер? Кто без меня подходил к елке, признавайтесь? Кто отломал хвостик этой серебряной рыбке? Вы думаете, эта рыбка ни копейки не стоит? Монакский посланник мне ее подарил? Так-­то вам, паршивцам, устраивать елки? И я тоже — дурак: «деточек порадовать, елочку устроить»?! Осину нужно этим каторжникам, а не елку!.. Хм!.. Устроил! И чего, и что спрашивается — бегал, хлопотал, деньги тратил… Сидел бы дома и не рипался… Маруська — плакать? На елке плакать? Елка, значить, для того устраивается, чтобы на ней плакать? Хорошо-­с… Так и запишем. И Котька реветь? Ладно же: вы мне устроили праздничек — я вам… В цирк вы нынче не пойдете!

— Да ведь билеты уже взяты! — говорила мать, хмуря нервное, хронически расстроенное лицо.

— Билеты можно продать. А то тоже… хм! (отец усаживался довольно плотно на один из стульев). Выдумали разные цирки-­мырки — кому это нужно? Какие-­то дураки на лошадях скачут, другие смот­рят. И чего и что спрашивается? Сидите­-ка дома и не рипайтесь!

*  *  *

Мне было девять лет, когда однажды — это было перед Рождеством — отец кричал­-кричал на Ма­ришу, да вдруг, ка­ак хлопнется на диван! Подско­чили к нему, перенесли на кровать, — а у него ноги отнялись и язык… Пришел доктор, успокоил мать, что всё пройдет, а мать вышла к нам, говорить:

— Ну, дети, отца не беспокойте, он нездоров, — а я вам елку сама нынче устрою — увидите, как будет весело.

И действительно: никогда так весело и мило не было.

Правда, отец пытался звать нас поочередно к себе и знаками показывать, что ему и то не нравится и это не нравится. Но знаками — ничего не выходило. Пробовал он и записочки нам писать, в роде: «Котьку на горы не пускать. Что это за горы такие еще… Пусть зря не рипается». Но в записках уже не было того тягостного впечатления, того яда, какой получался в интонации слов. Написанные слова побледнели, поте­ряли краски, и мы относились к ним совершенно равнодушно… А в ядовитое мнение отца, что "по­рванный о гвоздь башлык, я, вероятно, получила от [51]градского головы" — я просто завернула карамельки и пряник для дворницкого мальчишки.

Да! Чудесное было это Рождество.

*  *  *

— Всё-­таки, жестоко и грустно всё это,— вздохнул добряк Капелюхин.­­ Мог же бы кто­-нибудь из вас пойти и посидеть около кровати отца. Вы то… сидели или нет?

— Нет, — простодушно ответила Марья Михай­ловна.— Он бы извел меня. Да вы знаете, что он выдумал? Чтобы мы, дети, поочередно чистили ему ваксой башмаки… Во-­первых, у нас была прислуга для этого, а, во-­вторых, он всё равно лежал раз­детый, и башмаки ему были не нужны.

— И вы чистили?

— Чистила. И однажды, помню, сидела одна на кухне, чистила-чистила тяжелые неуклюжий отцовский башмак, да вдруг взяла его и поцеловала!

Она грустно улыбнулась, опустила голову и с забытой на губах улыбкой задумалась — вероятно, об отце.

И это было так не в тоне рассказа, так неожи­данно, что и все растерянно замолчали.

Надолго.

См. также

править


  Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.