Широко и привольно разлилась под Невьянском красивая Нейва, задержанная в своем течении волею человека; тихо и спокойно катит свои воды мимо высоких, гористых берегов, мимо лесистых, зеленеющих островов. И не верится как-то, что эта же самая Нейва бурлит и шумит в иных местах не хуже любой горной реки. Точно огромное стадо овец, рассыпались по крутым прибрежным пригоркам заводские домики. Как добрые, бдительные пастыри, высятся над ними колокольни церквей; как древняя старушка, согнувшаяся под тяжестью лет, стоит среди них пригорюнившись, наклонившаяся на бок старая Невьянская башня. Построена, говорят, была она подле самой реки, но та сама уже отодвинулась от неё…
Быстрые годы катятся мимо башни, как воды Нейвы, и всё дальше и дальше отодвигают от окружающих ее людей её настоящую историю, всё глубже и глубже погружают ее в забвение. Самые дряхлые из невьянских стариков могут сказать только, что их деды видели башню такой же старой и погнувшейся на бок, какая она теперь. Никто с точностью не знает, кем, когда и зачем она построена. Старые, мелодичные куранты, каждый час играющие на башне, рассказывают о чём-то грустном и трогательном. Но их надо понимать. И, верно, то, о чём они рассказывают, каждый понимает по-своему, потому что не одна, а несколько легенд связано со старой башней.
Возьмем ту, которая относится к основанию башни и объясняет её возникновение.
Давно-давно, в незапамятные времена, когда о Невьянском заводе не было и помина, и на его месте шумел густой бор, дух окрестных, гор и лесов зарыл на берегу Нейвы несметные сокровища. Далеко кругом не было человеческого жилья, и только лесные птицы могли слышать временами, дикие крики духа и его хохот, когда он прилетал считать свои сокровища или прибавлял к ним новые. Но птиц ему нечего было опасаться, — они не могли похитить его богатств — и он охотно позволял им селиться около спрятанного им клада. Они могли быть даже полезны ему, потому что криком своим предупредили бы его о приближении человека.
Правда, таких смельчаков, которые дерзнули бы приблизиться к сокровищам горного духа, не появлялось больше с тех пор, как он проучил однажды двух дровосеков, забравшихся в его владения: одного придавил срубленным деревом, другого — обрушенной на него скалой.
Тем не менее грозный дух не переставал опасаться человека; он предчувствовал, что рано или поздно люди выживут его из насиженного гнезда и завладеют всеми богатствами, которые он попрятал в земле…
Далеко-далеко от Уральских гор и от Нейвы, за тридевять земель, в тридевятом царстве, у одного мудрого и радеющего о своем народе царя родился сын такой несказанной красоты, что никто не мог смотреть на него без восхищения. Рос царевич, росла и красота его. И когда он достиг совершеннолетия, красота его ослепляла всех, как солнце. Кто ни взглянет на него, тот и бежит за ним и не может оторвать очарованных глаз своих, об одном только и помышляя, как бы вечно любоваться на такую красоту. Идет царевич полем, земледельцы бросают бороны и сохи и бегут за ним следом; идет городом, купцы бросают свои лавки, чиновники — свои деловые бумаги, какие бы спешные они ни были, и тоже бегут за царевичем. А молодицы и красные девицы, как завидят его из теремов своих, так прямо из окон на улицу и выбрасываются. Всем-то хочется хоть разок один заглянуть царевичу в лицо, поймать его светлый взор.
Только ни на кого не обращал он внимания, и ни к кому из людей не лежало его сердце. Все ему были противны. Видя кругом одно поклонение своей красоте, он стал презирать людей; и, вечно окруженный их толпой, чувствовал себя одиноким и несчастным.
Сильно запечалился старый царь, видя, сколько бедствий доставила людям красота его сына, и сколько огорчения принесла она самому царевичу; глубоко задумался, как пособить горю. Думал, думал и решил удалить царевича из пределов своего государства, поселить его в такой глуши, где бы не мог видеть его ни один человек.
Печально выслушал царевич суровую волю отца и покорно отправился на далекий Урал; там царские слуги, по приказу своего владыки, давно уже подыскали укромное местечко на берегу Нейвы и выстроили на нём каменную башню для царевича.
В ней он и поселился. Слуги же его, которые должны были заботиться о его столе и платье, поместились около, в деревянных домиках, построенных вокруг башни. Чтобы царевич мог выходить погулять, незамеченный ими, были проделаны из башни подземные ходы, которые вели к самым красивым из окрестных мест. Только одна слепая служанка и должна была прислуживать царевичу в самой башне.
Ни он, ни слуги его, построившие башню в отсутствие горного духа, не знали, что она была построена как раз около того места, где были зарыты сокровища.
Долго не мог царевич освоиться со своим одиночеством и тосковал по прежней, хотя и безрадостной, но всё же свободной жизни. Недоброе чувство закралось к нему в душу и поселилось в ней, вырастая день ото дня. Возненавидел он и отца, поселившего его в пустынной башне, и всех людей, по милости которых ему пришлось удалиться от их взоров.
В скором времени возвратился и горный дух, принеся новую добычу. Гневу его не было пределов, когда увидел он точно выросшее из земли человеческое поселение. Как ураган, пронесся он над ним и смел его с лица земли. По бревну раскатал все домики и вместе с жильцами их побросал в Нейву. Не пощадил бы он и башни, да царевич, услышав крики и вопли своих слуг, вышел навстречу разгневанному духу.
Как увидел его горный дух, так и погасла его злоба,
— Ну, сказал он, — улыбаясь, — на такую красоту даже и моя рука не поднимется. Оставайся и живи в этой башне, да хорошенько стереги мое добро. Но только чтобы никого из людей не было около тебя! Не смей даже и помышлять о том, чтобы они прислуживали тебе. Если хочешь оставаться здесь, так сам делай всё для себя.
Не беспокойся, — ответил царевич, — люди не нужны мне. Я их всех ненавижу.
— Очень рад!.. Можешь, значит, рассчитывать на мою благосклонность. Я сам ненавижу их еще сильнее, чем ты. И если твоя ненависть к ним не ослабеет, то я сделаю много хорошего для тебя. Но горе тебе, если ты проникнешься любовью или даже жалостью хотя бы к одному из людей! Тогда уж не жди от меня пощады!
Царевич уверил духа, что этого никогда не случится, и зажил по-прежнему в своей башне. Только теперь уже некому было прислуживать ему; зато и не приходилось скучать от безделья. Познав тяжесть труда, познал он и сладость отдыха. Явились обязанности; явился и интерес к жизни. Пробудившаяся мысль запросила работы и материала для неё…
Видя, что царевич непохож на других людей, горный дух полюбил его и часто беседовал с ним; научил его понимать язык зверей и птиц, шёпот леса, говор волн, посвятил во все тайны целебных свойств лесных трав и цветов.
Для царевича открылся новый, бесконечный интересный мир. В каждом живом создании, в каждом явлении природы увидел он отражение высшей премудрости. Всё, на что обращал он свой взор, стало полно для него глубокого сокровенного смысла. Непонятная прежде книга природы теперь была открыта перед ним, и он с жадным восторгом черпал знания из бездонного источника её премудрости. Природа-мать, казалось, заменила ему отца, братьев, сестер, товарищей — всех людей. И он чувствовал, как его жизнь сливалась с её жизнью. Даже у себя в комнате он ощущал это единение с природой.
Узкие, продолговатые окна башни открывали прелестные виды на окрестности. Внизу катилась красивая Нейва, бурная и грозная в непогоду, кроткая и спокойная в часы затишья, мечтательно-задумчивая в тихие лунные ночи, — словно вылитая из темно-синего хрусталя. Днем жаркое солнце играло в ней, сея алмазы на её зыбкой поверхности, зажигая огненные искры на изгибах переливающихся струй, а в ясные ночи плавал и дрожал в ней светлорогий месяц. Изогнувшись как змея, играя убегала она в горы, волнистыми грядами, причудливыми уступами столпившиеся над ней. Их склоны, крутизны и ущелья были одеты вековечным дремучим лесом. Старые, мохнатые сосны и ели, склонясь над водой, в тихую погоду рассматривали в ней свое отражение, а в бурю шумели и качали над ней своими косматыми головами. И их глухой, невнятный ропот сливался с диким воем разгулявшейся бури, с жалобным плачем испуганно бившихся у берегов волн. И буря, и лес, и волны вели сердитую речь между собой, и любо царевичу было слушать и понимать их спор…
Незаметно летели недели и месяцы, а еще незаметней пролетал деятельный, заботливый день.
Часто далеко за полночь струилась и качалась в реке полоска света, падавшего из окна башни. Совы и филины, жившие на противоположном берегу реки, замечали, что свет по временам то исчезал, то снова загорался. Это значило, что обитатель башни, утомясь долгим, неподвижным сиденьем в своем рабочем кресле, начинал ходить взад и вперед по комнате; и его высокая, статная фигура, становясь против окна, загораживала собой свечу. Длинная, чудовищная тень неотвязно кралась за ним вдоль стены и, как бы передразнивая, повторяла все его движения: то останавливалась как он, приложив руку ко лбу; то принималась торопливо шагать, заложив руки за спину, то внезапно успокаивалась, укладываясь на полу около кресла, когда царевич садился и начинал записывать свои мысли. Только в одном не могла она подражать ему: она двигалась тихо, беззвучно, тогда как его шаги гулко и таинственно отдавались в пустой башне. Гулко и таинственно звучало и карканье ручного ворона, когда он, слетев на плечо царевича, заглядывал ему в глаза своими умными, выразительными глазами. Проходили весна красная, лето жаркое; скучная, слезливая осень жаловалась и плакалась за окном башни; зимняя вьюга злилась и выла в каменной трубе, а юный узник, погруженный в науку, не знал ни тоски, ни скуки одиночества. Да он и не был один. Прирученные им лесные животные и птицы делили с ним часы досуга, развлекали его в его уединении и радовали его своей привязанностью.
Ворон, скворец и дрозд, которых царевич выучил говорить, потешали его своей болтовней; олени и дикие козы сопровождали его во время прогулок по лесу; зайцы и белки заходили к нему в холод погреть лапочки у камина. «О, какими преданными друзьями, я окружен теперь!» часто думал царевич: «среди людей я не знал таких».
И всё-таки он чувствовал, что жизнь его неполна, что ему недоставало чего-то. Какое-то гнетущее беспокойное чувство против воли жило в его душе, тянуло и звало куда то.
«Что со мной? Чего еще мне недостает?» спрашивал себя в такие минуты царевич.
Как возмутился бы он, если бы кто-нибудь ответил ему: «Тебе недостает людей».
Так оно и было на самом деле, только царевич не сознавал этого. Он был уверен, что, действительно, ненавидит людей, и всячески старался поддерживать в себе эту созданную его воображением ненависть.
«Люди фальшивы и неблагодарны», уверял он себя: «за любовь и сочувствие к ним они платят коварством и изменой».
И он не сознавал, что былого озлобления против людей уже не было в его душе; не знал, что жалость и любовь к какому бы то ни было живому существу есть преддверие жалости и любви к человеку, что, любя своих двоюродных братьев — бессловесных тварей, нельзя ненавидеть родного брата своего — разумного человека.
Скоро ему пришлось убедиться в этом на деле.
Однажды утром, в отсутствие горного духа, отлучившегося куда-то, царевич, гуляя в лесу, услышал не то стоны, не то рыдания, раздававшиеся из оврага. «Кажется, это стонет человек», подумал царевич и стал прислушиваться.
Сомнения не было: это были человеческие стоны. Виден был и тот, кто стонал, распростертый на дне оврага. Судорожные подергивания его лица и вздрагивания тела показывали, какую невыносимую боль он испытывал. Вся одежда его была в крови.
Царевич в ужасе отшатнулся от этого зрелища и быстро зашагал по лесу.
Самые разнообразные чувства нахлынули на него, и в голове его всё перепуталось.
Чего он испугался, увидев этого человека? зачем побежал от него? Ведь он знает, как ему помочь — для кого же и для чего он бережет свои знания? И ненавидя людей, можно избавлять их от страданий, — чтобы не терзаться самому, глядя на них. Но стоит ли этот человек того, чтобы возиться с ним? Не придется ли после раскаяться в своем великодушии?
— Вернись и помоги ему! — настойчиво повторял какой-то внутренний голос.
— Не хочу! не пойду! Какое мне дело до него! Пусть умирает! — возражал царевич и шел всё скорей и скорей.
А ноги точно не слушались его и точно стремились повернуть обратно.
Усталый, совершенно обессиленный этой внутренней борьбой, вернулся царевич в свою башню и, тяжело дыша, бросился на постель. Спрятав голову в подушки, он точно хотел укрыться от кого-то.
Но кровавый образ по-прежнему стоял перед глазами, и раздирающие душу стоны не переставали раздаваться в ушах. Всё тише и тише звучал в сердце недобрый голос, говоривший:
— Не ходи! пусть он погибнет!
Всё громче и громче заглушал его другой, моливший скорбно и проникновенно:
— Не дай ему погибнуть! Ты можешь спасти его!
Точно ужаленный змеей, вскакивал царевич с постели и принимался быстро шагать по комнате взад и вперед. Снова ложился и снова вскакивал. Под вечер, бледный и измученный, опять пошел он в лес и, сам того не замечая, направился к оврагу, из которого утром слышались стоны.
Распростертый на земле человек лежал на прежнем месте; но из его сжатых губ не вылетало ни одного звука. Глаза были закрыты, и только слабое дыхание говорило, что жизнь еще не совсем угасла в этом изможденном теле.
Тихо склонясь над умирающим, царевич долго смотрел на его мертвенно-бледное лицо с закрытыми глазами, прислушивался к его редкому, прерывистому дыханию. Ему вспомнилась сорвавшаяся с крутизны и разбившаяся о скалы серна, которую он нашел в горах прошлой осенью. Вылечил же он ее. Так неужели же этому человеку он не подаст помощи?
Царевич осторожно поднял холодеющее тело и понес его к себе в башню. Там он бережно положил его на постель. Благодаря его лекарствам больной скоро открыл глаза и стал заметно возвращаться к жизни.
В порыве благодарности, он протянул руки к безмолвно смотревшему на него царевичу и горячо воскликнул:
— О, как мне благодарить тебя! Ты спас мне жизнь, и я никогда, никогда не забуду этого!.. Кто ты? Как буду поминать я тебя в своих молитвах?
Царевич стоял не шевелясь и ничего не ответил.
Больной схватил его руку и, судорожно сжав ее в своих руках, припал к ней губами.
Царевич вздрогнул, когда горячие слезы упали на его руку. Какое-то сладостное, до той поры неведомое ему чувство охватило его душу, сдавило ему горло. Он зарыдал, как ребенок, и бросился бежать из башни. В объятиях матери-природы искала успокоения его потрясенная душа, и нашла его.
Когда, проходив несколько часов по лесу, он пришел к реке и припал усталой головой к мшистому подножию скал, в душе его было тихо и спокойно.
С темного неба смотрели на него дрожащие звезды и как будто чему-то радовались. Высокие деревья, окутанные покровом ночи, одобрительно кивали ему своими кудрявыми головами, важно и таинственно перешептывались о чём-то; трава нежно шелестила вокруг, а легкие волны ласково плескались у его ног, ударяясь о прибрежные камни.
С восторгом прислушивался царевич ко всем этим звукам, и ему казалось, что все таинственные голоса ночи отдаются в его обновленной душе, сливаются в ней в одно чудное, неизъяснимо трогательное созвучие.
«Я не хочу больше оставаться здесь», говорил он себе, «я уйду к людям вместе с этим спасенным мной человеком, когда он поправится совсем. Я передам им свои знания, свою великую любовь к природе и ко всему живущему. Моя красота не будет более приносить людям несчастья; не ее будут теперь они видеть, а просвечивающую сквозь нее душу мою, которая будет согревать своей любовью всех приходящих ко мне… Любой народ станет моим народом, и в каждом старике я буду чтить отца… О, теперь только я постиг, в чём заключается назначение человека, в чём его счастье! И я пойду к людям и расскажу им это»…
Увы! этой мечте царевича не суждено было осуществиться. Едва он и его оправившийся от болезни товарищ покинули башню, как были настигнуты воротившимся из отлучки горным духом. Одним ударом своей тяжеловесной палицы он размозжил голову спутнику царевича, а последнего подверг строгому допросу.
— Как ты смел ослушаться меня! Я запретил тебе жалеть людей, и ты обещал мне их ненавидеть. Между тем ты пожалел и вылечил этого человека, да еще вдобавок уходишь с ним. Разве для того я учил тебя испытывать целебные свойства трав, чтобы ты лечил ими злейших врагов моих — людей? Да знаешь ли ты, что я сам бросил в овраг этого негодяя за то, что он подбирался к моему кладу; нарочно и не прикончил его, чтобы он подольше мучился. А ты вылечил его мне назло. По настоящему, я должен был бы строго наказать тебя, но так как это еще первая твоя вина передо мной, то я готов простить ее тебе, если ты проклянешь людей и дашь мне слово, что никогда не выйдешь из этой башни. — Я не могу проклясть людей, потому что люблю их, — ответил царевич, — и не могу остаться здесь, потому что хочу жить с людьми.
— Чтобы выдать им те тайны, в которые я тебя посвятил и указать им то место, где я схоронил свой клад! — гневно воскликнул горный дух. — И ты думаешь, что я допущу тебя до этого? Ты или останешься в башне или умрешь!
— Предпочитаю умереть, — твердо сказал царевич; — жить вдали от людей и ничего не делать для них, когда сердце полно любви к ним, полно неутомимой жаждой делать для них добро, — это свыше моих сил!.. Убей меня, но дай мне еще раз проститься со своей башней, где я провел столько лет, и с моим вороном, которого я так сильно люблю.
Горный дух согласился исполнить эту просьбу. Он надеялся, что царевич еще одумается и останется жить в башне.
Царевич же не без умысла попросил отсрочить свой конец. Ему хотелось во что бы то ни стало передать людям свои знания, свое понимание, в чём заключается истинное счастье, и как овладеть им.
Придя в башню, он принялся торопливо записывать мысли, теснившиеся в его голове, и чувства, теснившиеся в его сердце. Когда это горячее послание к людям было окончено, царевич свернул трубочкой мелко исписанный пергамент, перевязал его лентой и, открыв окно, кликнул сидевшего над ним ворона.
Ворон тотчас же слетел к нему и сел на подоконник.
— Верный и преданный друг мой! — со слезами промолвил царевич, — отнеси людям это первое и последнее мое письмо к ним! Твой ум, твое чутье подскажут тебе, кому из людей ты должен передать его… Лети же, мой ворон, лети, мой крылатый друг! И, как зеницу ока, береги мое дорогое послание!
Царевич привязал пергамент к шее ворона и прежде, чем отправить своего черного гонца, несколько раз горячо поцеловал его в голову.
— Прощай, прощай! мы никогда больше не увидимся с тобой! — говорил он прерывающимся от слез голосом.
В глазах умной птицы тоже засветилось что-то, похожее на слезы. Она как будто понимала, что жизнь никогда еще не казалась царевичу такой прекрасной, и никогда желание жить не было в нём так сильно, как в эту тяжелую минуту…
Грустно и безнадежно, точно звон погребального колокола, прозвучал прощальный привет ворона:
— Прощай! прощай! — каркнул он царевичу и, взмахнув крыльями, полетел прочь.
Пока он не скрылся из виду, царевич стоял у окна и смотрел ему вслед. По щекам его катились крупные слезы.
— Ну, что же? долго ты будешь раздумывать? — поднимаясь в башню, крикнул горный дух. — Какой же дашь ты мне ответ?
— Всё тот же, — ответил царевич: — я решил умереть.
— Это последнее твое слово?
— Последнее.
Разгневанный дух смял царевича своей могучей рукой и из окна башни швырнул его в самую средину Нейвы. Река в ужасе метнулась в сторону и отодвинулась от башни; а башня печально поникла головой и склонилась на бок, видя такую ужасную смерть царевича.
Хотел было горный дух уничтожить и башню, да передумал, как и в первый раз, когда намеревался разрушить ее, и только насмешливо сказал ей:
— Стой и напоминай людям, что я сделал с царевичем за его любовь к ним.
«Нет, я буду напоминать людям только о том, как любил их царевич, и как горячо желал он, чтобы и они любили друг друга», про себя подумала башня.
Хорошо, что горный дух не угадал её ответа, а то не сдобровать бы ей: камня на камне не оставил бы от неё.
И она стоит невредимо и по сию пору, не то пригорюнившись, не то задумавшись над чем-то.
Донес ли ворон вверенное ему послание?.. Что, умирая, хотел сказать людям царевич?
Вот об этом, должно быть, так нежно, так печально и рассказывают мелодичные куранты, играющие на башне.