— Вставайте!
— Мм... Мм...
— Вставайте, вставайте! Не рано.
— Куда с этих пор?
— Скоро будет светать. Вставайте проворней, работа не ждет.
Неохота покидать пригретую постель: спалось крепко, бредилось сладко. Этот бессонный дед никогда не даст выспаться, всегда оборвет грезу некстати. А снилось что-то диковинное. Будто я не «увалень Митька», крестьянский парень, с черствыми, как напилок, руками, с красной обветренной рожей... Будто — я дух жизни. Одежда на мне подобна заре: огненная. Сам — крылатый, летаю над полями с жуткой быстротой. И множество людей в полях, все радуются мне. Везде, куда я дохну, зацветают травы, колосятся хлеба, рдеют ягоды... Я радуюсь сам, хочу долго летать, всю землю хочу покрыть радостной жизнью. А дед будит. Нечего делать, надо вставать. Один за другим мы спрыгнули с жарких полатей на грязный холодный пол, ежимся‚ зеваем, почесываемся. Я еще весь во власти дивного сна, но боюсь говорить об этом с другими: поднимут на смех.
Старшие давно за делом. Забота подняла их до первых петухов. Дед ладит цепы, отец перебирает веревки, мать перед объемистой седой печью громыхает посудой.
Печь широко разинула закопченную пасть, дышит багровыми клубами дыма, бросает дрожащие отблески пламени. Пляшут по избе огоньки, румянят смуглые щеки детей, вповалку спящих на соломе, блеском рубинов играют на обвеянных инеем окнах, робким трепетом золотят фольговый образ Миколы Угодника. И Угодник строгим ликом следит за нами, молодежью. Мы умываемся ледяной водой, фыркаем, брызжемся, свежеем. Покорно стали перед ликом Угодника, шепчем молитву. Головы наши склоняются до самого пола.
— ... От сна восстав, благодарю тя... благодарю тя... — шепчут губы. Мысли путаются, тонут в воскресающих обрывках ночных грез. Рука творит крест, голова кладет поклоны, а сердце, сквозь чужие слова, трепещет от своей мечты.
Пегий жеребец запряжен в сани-казанки и ждет у ворот. Поедем. Застоявшаяся юная лошадь широко замахает ногами, кидаться начнет ледяками, в минуту оденется инеем, что попоной. Санки замечутся по извивам дороги, застонут по ухабам... Чем быстрей, тем крепче щиплет моюз, словно целует. Деревья звенят ледяными ветками, нег поет... И все — про счастье, все — про молодость, все — про любовь... Ведь мы едем туда, где ждет нас праздничная, веселая, приветливая юность...
Но молитва не окончена. Мы продолжаем бить себя сомкнутыми пальцами в лоб, в грудь, в плечо.
— Боже, милостив буди мне, грешному... грешному... буди милостив грешному...
Поклоны, несознанные слова, поклоны и мечты.
Наконец Угодник удовлетворен. Мы выпрямляем ноющие колени, садимся за неуклюжий широкий стол, полные радости оттого, что мечтали, оттого, что перестали молиться, оттого, что еда на столе.
Кончили завтракать.
На столе остались лишь груды картофельной шелухи и ничего больше. Начисто съели горку картофеля, каравай хлеба, выпили ведерко бледного «моложеного» квасу.
— Слава богу — сыт от бога!.. Слава богу — сыт от бога!.. — молится дед и снова ворчит на нас: — Довольно!.. Будет вам прохлаждаться!.. Побарствовали... Белой зари хотите дождаться?
Мы не хотим дождаться белой зари: чай, не баре, в самом-то деле! Шумной гурьбой выходим вон из избы. Женщины смеются. Мы толкаемся, дразним друг друга. В темных сенях нащупали грабли, цепы, лопату, лозу...
Всего нас двенадцать, семейка веселая, и мы держимся вместе. Кто знает, что там впереди? Гумно далеко, и путь лежит мимо бань. Баня — нечистое место. Черная сила здесь поблизости. «Оно» или в бане, или около. Не любит «оно» уходить далеко от жилья. Вот когда пропоют петухи... Но петухи предательски молчат. И в страхе мы жмемся друг к другу, притихли.
— Да воскреснет бог и расточатся врази его... Да воскреснет... и расточатся...
Притоптанный снег поет под ногами так гулко, словно тысячи колоколов ведут перезвон под землей. Небо пало на самую землю. Иглистый туман кутает нас холодом, бьет дрожью. Кругом бело, холодно и хрупко.
— Падает иней! — говорим мы и знаем, что день будет ведреный, красный, для нас натужный: работать придется, не разгибая спины. Но кто же думает об усталости, идя на работу? Нам только весело от этого и хочется петь. Не будь этой пугающей ледяной ночи, мы запели бы. Но вот и гумно. Темными пятнами обрисовалось оно впереди. Запахло мякиной и прелью. Мы уже там. Ток, политый с вечера, обмерз ровной ледяной гладью, и невесть откуда родившиеся голубые блики бегут по нем, крадучись, словно змейка.
Превосходный каток. Максим разбежался, плавно, как тень, прокатился от берега к берегу. За ним я, Иван, Федора. Петька расправил руки, как лунатик, поехал. Лапти мягко шуршат по льду и, скользя, натыкаются на что-то твердое. Петька летит кувырком. Все хохочут. Неудержимо весело нам в гуще леденящего ночного тумана.
— Ну-ну-ну!.. Вы!.. Непутевые! — кричит издали запоздавший отец. — Все бы им баловаться... Стелите посад!
Осадистое, накренившееся к току, одонье — на очереди. Мы дружно бросаемся к нему, берем приступом, как крепость. Хрустит солома, звенят сосульки, шуршит снег. Обледеневшая крыша сброшена, и тучные снопы полетели, что дрофы. Смачно шлепают они о мерзлую гладь тока. Дождем брызжет отбитое зерно.
Женщины хватают снопы за длинные космы, волокут по току, расстилают в длинную парную грядку: это будет посад.
— Ровней, ровней! — беспокоится отец и бьет ногой по комлям.
Готово. Во всю длину искристого тока легли два правильных ряда жирных снопов, две «веревки» — «посад».
— Ну-ка, господи, благослови!
Отец снял шапку, крестит широкую грудь, глядя в ту cторону неба, где уже реет молочно-бурая полоска рассвета. Мы тоже сняли шапки, тоже смотрим в ту сторону, где родина солнца, крестимся и верим, что тот, кто родит свет и сеет тьму, пошлет нам силы, даст успех в труде.
— Кормилец, дай! — просим мы с верой того, чем обладали сами...
Помолились, и все двенадцать стали правильным боевым кругом, подняли кверху двенадцать цепов. Широкий кривой лапоть отца придавил крайний сноп, приплюснул его. Тяжелый цепник взвился кверху со свистом.
— Тук! — возвестил он, словно ранний воскресный благовест, разрывающий молчанье умирающей ночи.
— Тук! тук! тук! — ответили ему наши удары.
Пошла работа. И не работа, а музыка...
— Ту-ту-ту-ту, ту-ту-ту-ту! Та-та-та!
— Ту-ту-ту-ту, ту-ту-ту-ту! Тук-тук-тук!
— Ударь!
Двенадцать человек, молодых, сильных, задорных, двигались медленным, еле заметным, но строго размеренным шагом, вслед за отступающим отцом. Он дразнил нас, разжигал, заманивал. Мы дружно и радостно бьем то место посада, откуда только что взвился его гулкий цепник. По очереди: один за другим, один за другим.
— Дружно!
— Бей!
Солома стонет, шуршит освобожденное зерно, брызжет, дымится мякина. Посад расползся, размяк, шевелясь, обдает нас пылью, прелым духом залежавшейся ржи. Мы без передышки машем цепами, бьем, бьем, бьем, остановиться не можем. Ни у кого из нас нет своей отдельной воли, своих особых желаний. Работа связала всю семью в одну дружную машину, и машина должна беспрерывно бить дюжиной цепников, шагать двумя дюжинами ног, мерно дышать в дюжину грудей. Каждый неверный удар, каждый нерассчитанный шаг грозит общей бедой, расстройством: Того и гляди, получишь шишку в лоб.
И мы знаем это, помним, стараемся быть как один.
— Ту-ту-ту-ту, ту-ту-ту-ту!
— Тек! — щелкает вдруг высокий предупреждающий звук, рожденный от мимолетной встречи дубовых носков. На секунду музыка нарушена, в воздухе пробежала тревога.
— Гляди в оба!
И мы напрягаем нашу силу, нашу ловкость, наше внимание.
Наконец шествие кончилось. Прошли весь посад и стали у противоположного берега тока. Тяжело дышим, уперлись на цеповины, утираем с лица градинки пота, глядим на пройденный путь лучистым радостным взглядом. Перед нами, вместо жирного посада, — груды избитых, изуродованных снопов, ослабших и дряблых.
С востока неслышно движется розовый день; тьма, крадучись, уползла. Снег порозовел, отдает краснотой от пожара зари. Хрустальные сосульки, окаймившие пушистую крышу половни, горят, как пасхальные свечи. Благоприятный будет денек!
С соседних гумен, вблизи и вдали, слышится та же музыка. Трудовой народ спешит с молотьбой: господь послал урожай небывалый...
Отдохнули. Пора в обратный путь.
— Ворочай снопы!
Проворный, как бесенок, Петька перевернул уже пол-посада. Мы докончили остальное. Снопы бодрее смотрят на нас целой, еще не битой, стороной. Так же, как и в первый раз, мы прошлись, работая, от берега к берегу.
Следом за нами Петька резал острым горбатым серпом уцелевшие пояса. Обеспояшенные, разбитые снопы рассыпались в беспорядочную веселую груду соломы. Мы снова ее бьем, проходя от берега к берегу, снова отдыхаем.
Но вот подошло самое веселье в молотьбе. Словно солдаты, становимся мы в ряды попарно. Цепы перевернуты рукоятками книзу, цепники под мышкой.
— Раз, два... Пшел с господом!
Закружилась солома, запела, что снежный буран при морозе: шипит, сопит, кувыркается клубами... А мы ее гоним, подкидываем, не давая падать, трусим на лету. Нас почти не видать в соломенном вихре, но мы хохочем, поддаем жару...
— Ладно уж, копнить надо!
Перетрусили, вскопнили в один миг. Улыбающиеся лица запорошены мякиной.
Подвели под золотые космы веселых копен осиновые носилки. Поплыли копны прочь с ледяного тока, плывут по сугробу, колышутся. Далеко, к забору, отнесли мы солому, заложили огромный омет, свежий, теплый, приветливый. Женщины граблями оправляют солому. Мы «нечаянно» валим на их головы целую копну, хохочем. Они долго барахтаются и, освободившись, кидаются на нас. Завязалась борьба. Федоре насыпали за воротник снегу, Польку закутали соломой, Петьку ткнули лицом в сугроб, и он взъерошился, обозлился, что твой волчонок... Визг, хохот, задор, насмешки...
Отец делает вид, что не смотрит на нас, не слышит нашей возни. Широкими взмахами лозы сгоняет он с зерна колос, и видно, как ухмыляется суровое бородатое лицо.
Народ, дескать, молодой, пускай потешается, покуда работа не заездила.
А нам то и любо. Убрали, играючи, солому, снова стелем посад, снова бьем его градом размеренных задорных ударов. Снова относим солому в омет, все еще озоруем.
Солнце поднялось уже в дерево вышиной. Тусклое, лениво холодное, ползет оно по самому краю мглистого неба, и лень ему подняться повыше, чтобы порезвиться на розовой глади сугробов. Мы все молотим. Уже хочется есть. Спина ноет, в руках прибавилось тяжести, а в груди горит. Третий посад убрали без шалостей. Цепы все так же мерно и гулко бьют по соломе, мы так же дружны в работе, но шутит отец, мы же молчим.
— Не лови, Митька, галок! — смеется он. — А то с цепником поцелуешься!
— Пора бы на отдых.
— Что там за отдых?.. День короче комариного носа. Торопись, покуда господь ведрышко держит!
Приехал на сивом мерине дед в розвальнях с пологами.
— Господь подает?
— Подает!.. Благодарение кормильцу! Дружней!..
Словно гирями пудовыми, взмахиваем мы цепниками в честь приехавшего деда. Засверкали глаза под седыми бровями.
— Ай да молодчики!.. И-и-х!..
—Ту-ту-ту-ту! Ту-ту-ту-ту! Та-та-та!
— Та-та-та-та! Та-та-та-та! Тук, тук, тук!
Живо прошли, перетрусили посад. Дед не утерпел, взялся за лозу. Отец сгребает второй ворох, подкидывает зерно, пробует веять. Ветерок добрый: золотым роем кружится мякина в воздухе, уплывает прочь, ткет по снежному насту паутину. И далеко кругом окрасился снег желтизной, словно подножие увядшего осеннего леса.
Стелем еще посад. Дед с отцом совещаются:
— Приехал Никита торговый, у податного стоит...
— Уставили цену?
— Как будто не сходно.
— Почему?
— Без пятака сорок на месте...
— Шала!
— Дороже не взять. Не в город же везти в самом деле? Где оно, время-то?.. А подушное гонит. У-ух, как лихо гонит, не живи на свете.
— Что ж, отмерить Никите, пускай отвезет.
— Съедят там до зернышка!
— Съедят, там прожорливы.
— Кто, дедынька, съест?
Глупый Петька: он еще спрашивает. Три зимы в училище бегал, а непонятлив к мужицкому горю.
— Есть такие, сынок, — съедят, подавай только!
— А ну-ка, детки, понатужьтесь‚ милые! — прервал дед беседу. И мы понатужились. Одонья как не было. Где высилось оно, средь сугроба чернеет лишь круглая падь, изрытая мышиными норками. С востока уже стелятся сумерки, закат буреет, золотя полосатый край неба.
Средь тока высится здоровенный ворох, славный такой, тучный: пудиков на сто, побольше! Женщин отпустили домой. Отец с Максимом веют. Скребут лопаты, шуршат, словно стаи спуганных мух, взлетает зерно к небу — очищается от летучей мякины, ложится на лед дружным рассыпным дождем.
Мякина кружится в воздухе, плывет пышным столбом в сторону, кутает окрестные сугробы густой желтизной.
Мера за мерой отсыпаем мы отборное зерно, грузим в поместительные сани, чтобы отвезти прочь... неизвестно куда. Дедушка грустен. Он любовно гладит зерно, старательно отбирает камешки, пересыпает с ладони на ладонь.
— Полновесно!..
— Надо бы на меру пуд двадцать считать.
— Не положит.
— Где там? Прикинет пуд с фунтами!
А оно шуршит, будто воркует, шелестит шелком, шепчется. Лопаты кидают, скребут, кидают. Зерно плещется, клубится мякина. Мы торопимся. Дня осталось совсем немного, впору бы управиться. И окрест умолкла гулкая музыка. Там и сям, словно стаи смерчей, вьются в небе столбы мякины: то соседи торопятся веять зерно — купец любит почище.
Зимняя ночь снова кутает землю тенями и страхами, но нам не до страхов. Устали. В зените блеснули тусклые звезды, одна и другая; а зерно все шуршит, все сопит, пересыпается и держит нас в своей непоколебимои власти, как рабов.
С полден поднялись Три Волхва, а за ними веселый бриллиантовый Сириус, мы все работаем. Еле маячат в молочной полутьме наши фигуры.
— Торопитесь, молодчики! Не рано, — поощряет нас дед. «Не рано, не рано», — шуршит лоза по току.
«Опять не рано? — бродит усталая мысль в голове. — Когда же будет «рано»?»
Но говорить уж не хочется. Молча кончаем мы затянувшийся урок зимнего дня, усталые, голодные, сонные.
— Баста! — звучит наконец довольный голос отца. — Убрались-таки!..
Сивый мерин стоит[1] под тяжестью воза, словно человек; пегий ретиво топчется на месте, хочет взять сразу. Мы навалились плечом, подсобили. Лениво плетемся домой, ждем не дождемся ужина. Поужинали — и скорей на милые полати, опять сны, опять грезы. Слышно еще, сквозь дремоту, как молится дед.
— Слава богу — сыт от бога! Слава богу — сыт от бога!
Другой молитвы не знает старик, но эту будет повторять до полного угомона. Отец постукивает кочедыком, починяет нам лапти. Бабы прядут. Надоедливо и сонно жужжат прялки, будто баюкают. Я уже сплю, но Максим толкает зачем-то в бок, спрашивает о чем-то. Я не понимаю его и чувствую, как пахнуло на меня вдруг теплом и приветом. Чую, как сами собой улыбаются губы: сладко и томно мне. Усталость спала с плеч, будто надоедливая ноша, и я уношусь ввысь, легкий и свободный, как дым.
— Бей!.. Дружно!.. — Мелькают в потухающем сознании оклики трудового дня, но мимолетные; они уже кажутся совсем далекими, ласково нежными. Я мчусь в золотом тумане над огненным городом.
— Ту-ту-ту-ту! Ту-ту-ту-ту! Та-та-та!
— Та-та-та-та! Та-та-та-та! Тук, тук, тук!
Шумит город, я витаю над ним, крылатый и милостивый, чтобы успокоить, осчастливить: я ведь — дух жизни... Но что это? Снова дряблый кашляющий голос:
— Вставайте! — скрипит он над ухом. — Не рано!..
— Не рано?!
— Белой зари хотите дождаться?.. Не баре!..
Примечания
- ↑ В оригинальном издании 1911 г. — «стонет». — Примечание редактора Викитеки.