Мир как воля и представление (Шопенгауэр; Айхенвальд)/Том II/Глава XLIV

[548]
ГЛАВА XLIV.
Метафизика половой любви.

Ihr Weisen, hoch und tief gelahrt,
Die ihr’s ersinnt und wisst,
Wie, wo und wann sich Alles paart?
Warum sich’s liebt und küsst?
Ihr hohen Weisen, sagt mir’ s an!
Ergrübelt, was mir da,
Ergrübelt mir, wo, wie und wann,
Warum mir so geschah?

Bürger[1].

Эта глава — последняя из тех четырех глав, которые связаны между собою в разных отношениях и вследствие этого образуют до некоторой степени целое в целом. Внимательный читатель увидит это сам, так что мне не придется прерывать свое изложение ссылками и повторениями.

Мы привыкли видеть, что поэты занимаются преимущественно изображением половой любви. Она же обыкновенно служит главной темой всех драматических произведений, как трагических, так и комических, как романтических, так и классических, как индусских, так и европейских; не в меньшей степени является она сюжетом гораздо большей половины лирической поэзии, а равно и эпической, — в особенности если причислить к последней те великие груды романов, которые вот уже целые столетия ежегодно появляются во всех цивилизованных странах Европы с такою же регулярностью, как полевые злаки. Все эти произведения в своем главном содержании не что иное, как многосторонние, краткие или пространные описания половой страсти. И самые удачные из этих изображений, как, например, Ромео и Юлия, Новая Элоиза, Вертер, достигли бессмертной славы. Если же Рошфуко полагает, что со страстной любовью дело обстоит так же, как с привидениями, о которых все говорят, но которых никто не видел, и если Лихтенберг в своем очерке «О могуществе любви» тоже оспаривает и отрицает реальность и естественность этого чувства, то это с их стороны — большое заблуждение. Ибо невозможно, чтобы нечто природе [549]человеческой чуждое и ей противоречащее, т. е. какой-то из воздуха сотканный призрак, постоянно и неустанно вдохновляло поэтический гений и в его созданиях находило себе неизменный прием и сочувствие со стороны человечества: без правды не может быть художественной красоты:

Rien n’est beau, que le vrai; le vrai seul est aimable.

Boil.

Но, бесспорно, и опыт, хотя и не повседневный, свидетельствует о том же. В самом деле: то, что обыкновенно имеет характер живой, но все еще победимой склонности, при известных условиях может возрасти на степень такой страсти, которая мощью своею превосходит всякую другую, — и объятые ею люди отбрасывают прочь всякие соображения, с невероятной силой и упорством одолевают все препоны и для ее удовлетворения не задумываются рисковать своею жизнью и даже сознательно отдают эту жизнь, если желанное удовлетворение оказывается для них вовеки недостижимо. Вертеры и Джакопо Ортизи существуют не только в романах; каждый год Европа может насчитать их, по крайней мере, с полдюжины; sed ignotis perierunt mortibus illi, ибо страдания их не находят себе другого летописца, кроме чиновника, составляющего протокол, или газетного репортера. Но читатели судебно-полицейских известий в английских и французских газетах могут засвидетельствовать справедливость моего указания. А еще больше количество тех, кого эта страсть доводит до сумасшедшего дома. Наконец, всякий год бывает один-два случая совместного самоубийства какой-нибудь любящей, но силою внешних обстоятельств разлучаемой пары; при этом однако для меня всегда остается непонятным, почему люди, которые уверены во взаимной любви и в наслаждении ею думают найти себе величайшее блаженство, не предпочитают лучше решиться на самый крайний шаг, пренебречь всеми житейскими отношениями, перенести всякие неудобства, — чем вместе с жизнью отказаться от такого счастья, выше которого они ничего не могут себе представить. Что же касается более умеренных степеней любви и обычных порывов ее, то всякий ежедневно имеет их перед глазами, а покуда мы не стары, то большей частью — и в сердце своем.

Таким образом, припомнив все это, мы не будем уже сомневаться ни в реальности, ни в важности любви; и удивляться должны мы не тому, что и философ решился избрать своей темой эту постоянную тему всех поэтов, а тому, что предмет, [550]который играет столь значительную роль во всей человеческой жизни, до сих пор почти совсем не подвергался обсуждению со стороны философов и представляет для них неразработанный материал. Больше всего занимался этим вопросом Платон, особенно в Пире и в Федре; но то, что он говорит по этому поводу, не выходит из области мифов, легенд и шуток, да и касается главным образом греческой педерастии. То немногое, что есть на нашу тему у Руссо, в его Discours sur l’inégalité (стр. 96, ed. Bip.), неверно и неудовлетворительно. Кантовское обсуждение этого вопроса в третьем отделе рассуждения «О чувстве прекрасного и возвышенного» (стр. 435 и сл. в издании Розенкранца) очень поверхностно и слабо в фактическом отношении, а потому отчасти и неверно. Наконец, толкование этого сюжета у Платнера, в его Антропологии, §§ 1347 и сл., всякий найдет плоским и мелким. Определение же Спинозы стоит здесь привести ради его чрезвычайной наивности и забавности: amor est titillatio, concomitanto idea causae externae (Eth. IV, prop. 44, dem.)[2]. Таким образом, у меня нет предшественников, на которых я мог бы опереться или которых должен был бы опровергать: вопрос о любви возник предо мною естественно, объективно и сам собою вошел в систему моего мировоззрения.

Впрочем, меньше всего могу я рассчитывать на одобрение со стороны тех, кто сам одержим любовною страстью и кто в избытке чувства хотел бы выразить ее в самых высоких и эфирных образах: таким людям моя теория покажется слишком физической, слишком материальной, хотя она в сущности метафизична и даже трансцендентна. Но пусть они прежде всего подумают о том, что предмет, который сегодня вдохновляет их на мадригалы и сонеты, не удостоился бы с их стороны ни единого взгляда, если бы он родился на восемнадцать лет раньше.

Ибо всякая влюбленность, какой бы эфирный вид она себе ни придавала, имеет свои корни исключительно в половом инстинкте; да в сущности она и не что иное, как точно определенный, специализированный, в строжайшем смысле слова индивидуализированный половой инстинкт. И вот, если твердо помня это, мы подумаем о той важной роли, которую половая любовь, во всех своих степенях и оттенках, играет не только в пьесах и романах, но и в действительности, где она после любви к жизни является самой могучей и деятельной изо всех пружин бытия, где она беспрерывно поглощает половину сил [551]и мыслей молодого человечества, составляет конечную цель почти всякого человеческого стремления, оказывает вредное влияние на самые важные дела и события, ежечасно прерывает самые серьезные занятия, иногда ненадолго смущает самые великие умы, не стесняется непрошеной гостьей проникать со своим хламом в совещания государственных мужей и в исследования ученых, ловко забирается со своими записочками и локонами даже в министерские портфели и философские манускрипты, ежедневно поощряет на самые рискованные и дурные дела, разрушает самые дорогие и близкие отношения, разрывает самые прочные узы, требует себе в жертву то жизни и здоровья, то богатства, общественного положения и счастья, отнимает совесть у честного, делает предателем верного и в общем выступает как некий враждебный демон, который старается все перевернуть, запутать, ниспровергнуть, — если мы подумаем об этом, то невольно захочется нам воскликнуть: к чему весь этот шум? к чему вся суета и волнения, все эти страхи и горести? Разве не о том лишь идет речь, чтобы всякий Иван нашел свою Марью?[3] Почему же такой пустяк должен играть столь серьезную роль и беспрестанно вносить раздор и смуту в стройное течение человеческой жизни? Но перед серьезным исследователем дух истины мало-помалу раскрывает загадку: совсем не пустяк то, о чем здесь толкуется, а, наоборот, оно так важно, что ему вполне подобают та серьезность и страстность, которые ему сопутствуют. Конечная цель всех любовных треволнений, разыгрываются ли они на комической сцене или на котурнах трагедии, поистине важнее, чем все другие цели человеческой жизни, и поэтому она вполне достойна той глубокой серьезности, с какою всякий стремится к ее достижению. Именно: то, к чему ведут любовные дела, это ни более, ни менее, как создание следующего поколения. Да, именно здесь, в этих фривольных шашнях любви, определяются в своей жизни и в своем характере те dramatis personae, которые выступят на сцену, когда мы сойдем с нее. Подобно тому как существование, existentia, этих грядущих личностей всецело обусловливается нашим половым инстинктом вообще, так их сущность, essentia, зависит от нашего индивидуального выбора при удовлетворении этого инстинкта, т. е. от половой любви, и бесповоротно устанавливается ею во всех своих отношениях. Вот ключ к решению проблемы, — но мы лучше ознакомимся с ним, [552]когда, применяя его к делу, проследим все степени влюбленности, начиная от мимолетного влечения и кончая самой бурной страстью; мы увидим при этом, что все разнообразие ступеней и оттенков любви зависит от степени индивидуализации выбора.

Все любовные истории каждого наличного поколения, взятые в целом, представляют собою, таким образом, серьезную «думу всего человечества о создании будущего поколения, которое в свою очередь является родоначальником бесчисленных новых поколений»[4]. Эта глубокая важность той человеческой потребности, которая в отличие от всех остальных людских интересов касается не индивидуального благополучия и несчастья отдельных лиц, а жизни и характера всего человеческого рода в будущих веках, и в которой поэтому воля индивидуума выступает в своем повышенном качестве, как воля рода, — эта важность и есть то, на чем зиждется пафос и возвышенный строй любовных отношений, трансцендентный момент восторгов и страданий любви, которую поэты в продолжение тысячелетий не устают изображать в бесчисленных примерах, ибо нет темы, которая по своему интересу могла бы сравниться с этой: трактуя о благополучии и горести рода, она так же относится к другим темам, касающимся только блага отдельных личностей, как геометрическое тело — к плоскости. Вот почему так трудно заинтересовать какой-нибудь пьесой, если в ней нет любовной интриги; вот почему, с другой стороны, эта тема никогда не исчерпывается и не опошляется, хотя из нее и делают повседневное употребление.

То, что в индивидуальном сознании сказывается как половой инстинкт вообще, без сосредоточения на каком-нибудь определенном индивидууме другого пола, — это, взятое само по себе и вне явления, — воля к жизни, просто как такой. То же, что в сознании проявляется, как половой инстинкт, направленный на какую-нибудь определенную личность, это, взятое само по себе, — воля к тому, чтобы жить в качестве строго определенного индивидуума. В этом случае половой инстинкт, хотя он сам по себе не что иное, как субъективная потребность, умеет однако очень ловко надевать на себя личину объективного восхищения и этим обманывать сознание; природа для своих целей нуждается в подобном стратегическом приеме. Но какой бы объективный и возвышенный вид ни принимало это восхищение, оно в каждом [553]случае влюбленности имеет своею исключительною целью рождение известного индивидуума с определенными свойствами: это прежде всего подтверждается тем, что существенною стороною в любви является не взаимность, а обладание, т. е. физическое наслаждение. Оттого уверенность в ответной любви нисколько не может утешить в отсутствии обладания: наоборот, не один человек в таком положении кончал самоубийством. С другой стороны, люди, сильно влюбленные, если они не могут достигнуть взаимности, довольствуются обладанием, т. е. физическим наслаждением. Это доказывают все браки поневоле, а также и те многочисленные случаи, когда ценою значительных подарков или другого рода пожертвований приобретается благосклонность женщины, вопреки ее нерасположению; это доказывают, наконец, и факты изнасилования. Истинной, хотя и бессознательною для участников целью всякого романа является то, чтобы родилось на свет именно это, определенное дитя: как достигается эта цель — дело второстепенное.

Каким бы воплем ни встретили жесткий реализм моей теории высокие и чувствительные, но в то же время влюбленные души, — они все-таки ошибаются. В самом деле: разве точное определение индивидуальностей грядущего поколения не является гораздо более высокою и достойною целью, чем все их безмерные чувства и сверхчувственные мыльные пузыри? Да и может ли быть среди земных целей более важная и великая цель? Она одна соответствует той глубине, с которой мы чувствуем страстную любовь, той серьезности, которая сопровождает ее, той важности, которую она придает даже мелочам в своей сфере и в своем возникновении. Лишь в том случае, если истинною целью любви считать эту цель, — окажутся соответствующими делу все околичности любовного романа, все бесконечные усилия и муки, с которыми связано стремление к любимому существу. Ибо то, что сквозь эти порывы и усилия пробивается в жизнь, это — грядущее поколение во всей своей индивидуальной определенности. И трепет этого поколения слышится уже в том осмотрительном, определенном и прихотливом выборе при удовлетворении полового инстинкта, который называется любовью. Возрастающая склонность двух любящих существ это уже собственно воля к жизни нового индивидуума, который они могут и хотят произвести, и когда встречаются их взоры, исполненные страсти, то это уже загорается его новая жизнь и возвещает о себе как будущая гармоническая, стройно сложенная индивидуальность. Они тоскуют по действительном соединении и слиянии в одно [554]существо, для того чтобы затем продолжать свою жизнь только в нем, и это стремление осуществляется в дитяти, которое они рождают и в котором наследственные черты обоих, соединенные и слитые в одно существо, переживают самих родителей. Наоборот, решительное и упорное отвращение, которое испытывают друг к другу мужчина и девушка, служит доказательством того, что дитя, которое они могли бы произвести на свет, было бы дурно организованное, внутренне дисгармоничное, несчастное существо. Вот почему глубокий смысл заключается в том, что Кальдерон, хотя и называет ужасную Семирамиду дочерью воздуха, но в то же время изображает ее как дочь насилия, за которым следовало мужеубийство.

То, что в последнем основании с такою силою влечет два индивидуума разного пола к соединению исключительно друг с другом, это — воля к жизни, проявляющаяся во всем данном роде; здесь она антиципирует соответствующую ее целям объективацию своего существа в той особи, которую могут произвести на свет оба влюбленные индивидуума. Особь эта наследует от отца волю или характер, от матери — интеллект, а телосложение — от обоих. Впрочем, форма тела бо́льшею частью складывается по отцовскому образцу, размеры же его скорее — по материнскому, согласно тому закону, который обнаруживается в скрещивании животных и главным образом зиждется на том, что величина плода должна приноравливаться к величине uterus’a. Как не объяснима в каждом человеке совершенно особая, исключительно ему присущая индивидуальность, так же точно не объяснима и совершенно особая и индивидуальная страсть двух влюбленных; мало того, оба эти явления в своей глубочайшей основе — одно и то же: первое explicite то, чем последнее было implicite. Действительно, самый первый момент зарождения нового индивидуума, истинное punctum saliens его жизни, надо видеть в том мгновении, когда его родители начинают друг друга любить, — to fancy each other, как очень метко выражаются англичане. И я уже сказал, что в обмене и встрече их страстных взоров возникает первый зародыш нового существа, который, разумеется, как и все зародыши, по большей части бывает растоптан. Этот новый индивидуум — до известной степени новая (платонова) идея; и как все идеи с величайшею напряженностью стремятся принять форму явления, жадно набрасываясь для этого на ту материю, которую между ними всеми распределяет закон причины, так и эта особая идея человеческой индивидуальности с величайшею жадностью и напряжением тяготеет к своей реализации в [555]явлении. Эта жадность и напряжение и есть взаимная страсть будущих родителей. Она имеет бесчисленное множество степеней, но крайние точки ее во всяком случае можно определить как Αφροδιτη πανδημος и ουρανια; существо же этой страсти повсюду одинаково. Что же касается степеней ее, то она тем могущественнее, чем она более индивидуализирована, т. е. чем более любимый индивидуум, по всей своей организации и свойствам, исключительно способен удовлетворить желание любящего и его потребность, определяемую собственными индивидуальными чертами последнего. А в чем собственно здесь дело, каковы эти черты и эта потребность, это мы увидим из дальнейшего изложения. Прежде и существеннее всего любовная склонность тяготеет к здоровью, силе и красоте, а следовательно и к молодости; ибо воля прежде всего стремится установить родовой характер человеческого вида, как основу всякой индивидуальности; повседневное волокитство (Αφροδιτη πανδημος) дальше этого не очень-то и заходит. К этому присоединяются потом более специальные требования, которые мы ниже рассмотрим порознь и с которыми страсть усиливается, если только они видят перед собою возможность удовлетворения. Самые же высокие степени страсти вытекают из такой приспособленности обоих индивидуумов друг к другу, в силу которой воля, т. е. характер, отца и интеллект матери в своем сочетании образуют именно ту особь, по какой воля к жизни вообще, воплощенная в целом роде, чувствует тоску, соответствующую ее, родовой воли, величию и оттого превышающую меру обыкновенного смертного сердца, — тоску, мотивы которой тоже выходят за пределы индивидуального разумения. В этом следовательно — душа истинной, великой страсти.

Чем совершеннее взаимная приспособленность и соответствие двух индивидуумов в тех разнообразных отношениях, которые мы рассмотрим ниже, тем сильнее оказывается их страсть друг к другу. Так как на свете не существует двух совершенно одинаковых индивидуумов, то каждому определенному мужчине должна лучше всего соответствовать одна определенная женщина, — критерием для нас все время является здесь то дитя, которое они должны произвести. Как редки случаи, чтобы такие два индивидуума встретили друг друга, так редка и настоящая страстная любовь. Но ввиду того, что возможность такой любви открыта для каждого из нас, всякому понятны ее описания в поэтических произведениях.

Именно потому, что любовная страсть, собственно говоря, сосредоточивается вокруг будущего дитяти и его свойств и здесь [556]лежит ее зерно, то между двумя молодыми и здоровыми людьми разного пола, благодаря совпадению в их взглядах, характере и умственном складе вообще, может существовать дружба, без всякой примеси половой любви; мало того, в этом последнем отношении между ними может царить даже известная антипатия. Причину этого следует искать в том, что дитя, которое они могли бы родить, имело бы физически или духовно дисгармонирующие свойства, — короче говоря, его жизнь и характер не соответствовали бы целям воли к жизни, как она воплощается в данном роде. Бывают противоположные случаи: несмотря на разность в образе мыслей, характере и умственном складе вообще, несмотря на возникающую отсюда антипатию и даже прямую враждебность, между индивидуумами разного пола может зародиться и окрепнуть половая любовь, и она ослепляет их по отношению ко всему остальному; и если она доводит их до брака, то он весьма несчастлив.

Перейдем теперь к более обстоятельному исследованию нашего предмета. — Эгоизм так глубоко коренится в свойствах всякой индивидуальности вообще, что, когда необходимо пробудить к деятельности какое-нибудь индивидуальное существо, то единственно-надежными стимулами для этого являются его эгоистические цели. И хотя род имеет на индивидуум более первоначальное, близкое и значительное право, чем сама преходящая индивидуальность, но когда индивидууму предстоит работать для благополучия и сохранения рода и даже приносить для этого жертвы, то его интеллект, рассчитанный на одни только индивидуальные цели, не может настолько ясно проникнуться важностью этого дела, чтобы поступать согласно ей. Вот почему в подобных случаях природа может достигнуть своей цели только тем, что внушает индивидууму известную иллюзию, в силу которой ему кажется его личным благом то, что на самом деле составляет благо только для рода, и таким образом индивидуум служит последнему, воображая, что служит самому себе: перед ним проносится чистейшая химера, которая, побудив его на известный поступок, немедленно исчезает; и, в качестве мотива, она заменяет для него действительность. Эта иллюзия — инстинкт. В подавляющем большинстве случаев, на последний надо смотреть как на мысль рода, которая предуказывает воле то, что полезно ему. Но так как воля стала здесь индивидуальной, то ее необходимо обмануть таким образом, чтобы то, что рисует перед нею мысль рода, она восприняла мыслью индивидуума, т. е. чтобы ей казалось, будто она идет навстречу индивидуальным целям, между тем как на самом деле она [557]стремится к целям чисто-родовым (это слово я беру здесь в самом подлинном смысле его). Внешнее проявление инстинкта мы лучше всего наблюдаем на животных, где его роль наиболее значительна; но тот внутренний процесс, который происходит при этом, мы, как и все внутреннее, можем изучать только на самих себе. Правда, иные думают, что у человека нет почти никаких инстинктов или, в крайнем случае, — тот один, в силу которого новорожденный ищет и хватает материнскую грудь. Но в действительности у нас есть один очень определенный, ясный и даже сложный инстинкт, — именно, инстинкт столь тонкого, рачительного и своевольного выбора другого индивидуума для удовлетворения половой потребности.

Это удовлетворение само по себе, т. е. поскольку оно представляет собою чувственное наслаждение, основанное на могучей потребности индивидуума, — это удовлетворение вполне безразлично к тому, красив или безобразен другой индивидуум. Если же мы все-таки обращаем столь серьезное внимание на эстетическую сторону дела и в силу нее так осмотрительно производим свой выбор, то это очевидно делается не в интересах самого выбирающего (хотя он-то лично в этом убежден), а в интересах истинной цели любви, т. е. ради будущего дитяти, в котором тип рода должен сохраниться в возможной чистоте и правильности. В силу тысячи стихийных случайностей и нравственных невзгод возникают всевозможные уклонения от нормы человеческого облика, и тем не менее истинный тип последнего во всех своих частях беспрестанно возобновляется, — этим мы обязаны чувству красоты, которое всегда предшествует половому инстинкту и без которого последний падает на степень отвратительной потребности. Вот почему каждый, прежде всего, решительно предпочитает и страстно желает самых красивых особей, т. е. таких, в которых родовой характер отпечатлен с наибольшей чистотой; но потом ищет он в другой особи таких совершенств, которых недостает ему самому, — и даже те несовершенства, которые противоположны его собственным, находит он прекрасными; оттого, например, малорослые мужчины тяготеют к большим женщинам, блондинки любят брюнетов и т. д.

То упоительное восхищение, какое объемлет мужчину при виде женщины соответствующей ему красоты, суля ему в соединении с нею высшее счастье, — это именно и есть тот дух рода, который, узнавая на челе этой женщины явный отпечаток рода, хотел бы именно с нею продолжать последний. На этом могучем тяготении к красоте и зиждется сохранение родового типа, — вот [558]почему и столь велико это тяготение. Ниже мы специально рассмотрим все те пункты, которые оно принимает в расчет. Таким образом, то, что здесь руководит человеком, это в действительности — инстинкт, который направлен на благо рода; между тем как сам человек воображает, что в нем, этом инстинкте, он находит только повышенную степень личного наслаждения.

На самом же деле перед нами раскрываются здесь поучительные указания на внутреннюю сущность всякого инстинкта, который почти всегда, как и в данном случае, заставляет особь действовать в интересах рода. Ибо очевидно, что та заботливость, с которой насекомое разыскивает определенный цветок, или плод, или навоз, или мясо, или, как ихневмоны, личинку чужого насекомого, для того чтобы именно туда и только туда положить свои яйца, для достижения этой цели не щадя трудов и пренебрегая опасностями, — эта заботливость очень похожа на ту, с какою мужчина для удовлетворения своей половой потребности тщательно выбирает женщину определенного склада, который бы удовлетворял его индивидуальному вкусу, и столь пылко желает ее, что нередко для достижения этой цели он, наперекор всякому разуму, приносит в жертву счастье всей своей жизни: он вступает в нелепый брак или в такую любовную связь, которая отнимает у него достояние, честь и жизнь, или решается даже на преступление, например, на прелюбодеяние или изнасилование, — и все это только для того, чтобы, покоряясь всевластной воле природы, наиболее целесообразным образом послужить роду, хотя бы и на счет индивидуума. Повсюду, значит, инстинкт выступает как деятельность, будто бы руководимая идеей цели, но в действительности совершенно чуждая последней. Природа насаждает его там, где действующий индивидуум или неспособен был бы понять цель своих действий, или не согласился бы стремиться к ней; вот почему инстинкт обыкновенно и присущ только животным, и к тому же преимущественно низшим, которые меньше всего одарены умом. И почти исключительно в рассматриваемом случае инстинкт существует и у человека, который в противном случае хотя и мог бы понимать цель полового общения, но не стремился бы к ней с должным усердием, т. е. даже в ущерб своему индивидуальному благополучию. Таким образом, и здесь, как и во всяком инстинкте, истина, для того чтобы воздействовать на волю, принимает облик иллюзии. И вот, иллюзия страдострастия внушает мужчине, будто в объятиях женщины, которая пленяет его своей красотою, он найдет большее [559]наслаждение, чем в объятиях всякой другой; та же иллюзия, сосредоточенная исключительно на одной и единственной особи, непоколебимо убеждает его, что обладание ею доставит ему необыкновенное счастье. И вот ему кажется, будто усилия и жертвы расточает он ради собственного наслаждения, между тем как на самом деле все это он производит для сохранения нормального типа рода, или же для того, чтобы получила бытие совершенно определенная индивидуальность, которая может произойти только от данных родителей. Насколько полно сохраняется здесь характер инстинкта, т. е. действия, как будто руководимого идеей цели, а на самом деле совершенно чуждого ей, — видно из того, что объятый любовным нахождением человек нередко даже пренебрегает тою самою целью, которая только и направляет его, т. е. деторождением, и старается помешать ей: так бывает почти при всякой внебрачной любви. Указанному мною существу половых отношений вполне соответствует и то, что всякий влюбленный, достигнув наконец желанного блаженства, испытывает какое-то странное разочарование и поражается тем, что осуществление его заветной и страстной мечты совсем не дало ему большей радости, чем дало бы всякое другое удовлетворение полового инстинкта. И это не служит к его вящему поощрению. Его страстное желание, теперь удовлетворенное, так относилось ко всем остальным его желаниям, как род относится к индивидууму, т. е. как бесконечное — к чему-то конечному. Самое же удовлетворение идет собственно во благо только роду и оттого не проникает в сознание индивидуума, который здесь, одушевляемый волей рода, самоотверженно служил такой цели, какая его лично вовсе и не касалась. Вот почему, следовательно, всякий влюбленный, осуществив свое великое дело, чувствует себя обманутым, — исчезла та иллюзия, благодаря которой индивидуум послужил здесь обманутой жертвой рода. Оттого Платон очень хорошо и замечает: «нет вещи более обманчивой, нежели сладострастие» (Phileb. 319).

А все это, с своей стороны, бросает свет на инстинкты и творческие влечения животных. Без сомнения, и животные находятся во власти некоторого рода иллюзии, обманчиво сулящей им личное наслаждение, когда они так ревностно и самоотверженно трудятся в интересах своего рода: когда птица, например, вьет себе гнездо, когда насекомое ищет для своих яиц единственно-годного места или даже выходит на поиски за добычей, которой оно не воспользуется, но которую надо положить рядом с яйцами как пищу для будущих личинок; когда пчела, оса, [560]муравей воздвигают свои искусные постройки и ведут свое крайне сложное хозяйство. Бесспорно, все они подчиняются какой-то иллюзии, которая облекает служение роду личиной эгоистической цели. К тому, чтобы ясно понять тот внутренний, или субъективный процесс, который лежит в основе проявлений инстинкта, это предположение иллюзии составляет, вероятно, единственный способ. С внешней же, или объективной точки зрения дело представляется так: те животные, которые в сильной степени покоряются инстинкту, именно насекомые, обнаруживают преобладание ганглиенозной, т. е. субъективной, нервной системы над системой спинномозговой, или объективной, — откуда следует заключить, что эти животные влекомы в своих действиях не столько объективным, правильным восприятием предметов, сколько субъективными представлениями, которые возбуждают желания и которые возникают, благодаря воздействию ганглиенозной системы на мозг; следовательно, этими животными руководит известная иллюзия, — и такова физиологическая сторона всякого инстинкта. Для пояснения сказанного я напомню еще о другом, хотя и более слабом примере инстинкта в человеке, — о капризном аппетите беременных: по-видимому, он является в силу того, что питание эмбриона иногда требует особой или определенной модификации притекающей к нему крови и вследствие этого пища, которая могла бы произвести такую модификацию, сейчас же представляется беременной женщине предметом страстного желания: значит, и здесь возникает некоторая иллюзия. Таким образом, у женщины одним инстинктом больше, нежели у мужчины; в связи с этим ганглиенозная система у нее гораздо более развита, чем у мужчины. Значительное преобладание головного мозга в человеке служит причиной того, что люди имеют меньше инстинктов, чем животные, и что даже эти немногие инстинкты легко подвергаются у них извращению. Например, чувство красоты, инстинктивно руководящее человеком при выборе объекта полового удовлетворения, извращается, вырождаясь в наклонность к педерастии; аналогию этому представляет то, что мясная муха (Musca vomitoria) вместо того, чтобы, согласно своему инстинкту, класть свои яйца в гниющее мясо, кладет их в цветы Arum dracunculus’а, привлекаемая трупным запахом этого растения.

То, что в основе всякой половой любви лежит инстинкт, направленный исключительно на будущее дитя, — это станет для нас вполне несомненным, если подвергнуть его, названный инстинкт, более точному анализу, который поэтому неминуемо и предстоит нам. [561]

Прежде всего надо заметить, что мужчина по своей природе обнаруживает склонность к непостоянству в любви, а женщина — к постоянству. Любовь мужчины заметно слабеет с того момента, когда она получит себе удовлетворение: почти всякая другая женщина для него более привлекательна, чем та, которою он уже обладает, и он жаждет перемены; любовь женщины, наоборот, именно с этого момента возрастает. Это — результат целей, которые ставит себе природа: она заинтересована в сохранении, а потому и в возможно большем размножении всякого данного рода существ. В самом деле: мужчина легко может произвести на свет больше ста детей в год, если к его услугам будет столько же женщин; напротив того, женщина, сколько бы мужчин она ни знала, все-таки может произвести на свет только одно дитя в год (я не говорю здесь о двойнях). Вот почему он всегда засматривается на других женщин, она же сильно привязывается к одному, ибо природа инстинктивно и без всякой рефлексии побуждает ее заботиться о кормильце и защитнике будущего потомства. И оттого супружеская верность имеет у мужчины характер искусственный, а у женщины — естественный; и таким образом, прелюбодеяние женщины как в объективном отношении, по своим последствиям, так и в субъективном отношении, по своей противоестественности, гораздо непростительнее, чем прелюбодеяние мужчины.

Но чтобы не быть голословным и вполне убедиться в том, что удовольствие, которое нам доставляет другой пол, как бы объективно оно ни казалось, на самом деле не что иное, как замаскированный инстинкт, т. е. дух рода, стремящегося к сохранению своего типа, — для этого мы должны точно исследовать даже те мотивы, которые руководят нами при выборе объектов этого удовольствия, и войти здесь в некоторые специальные подробности, как ни странно может показаться, что такие детали находят себе место в философском произведении. Эти мотивы распадаются на следующие категории: одни из них относятся к типу рода, т. е. к красоте, другие имеют своим предметом психические свойства, наконец, третьи носят чисто-относительный характер и возникают из необходимости взаимных коррективов или нейтрализации односторонностей и аномалий обоих любящих индивидуумов. Рассмотрим все эти категории порознь.

Главное условие, определяющее наш выбор и нашу склонность, это — возраст. В общем он удовлетворяет нас в этом отношении от того периода, когда начинаются менструации, и до того, когда они прекращаются; но особенное предпочтение отдаем мы [562]поре от восемнадцати, до двадцати восьми лет. За этими пределами ни одна женщина не может быть для нас привлекательной: старая женщина, т. е. уже не имеющая менструаций, вызывает у нас отвращение. Молодость без красоты все еще привлекательна, красота без молодости — никогда. Очевидно, соображение, которое здесь бессознательно руководит нами, это — возможность деторождения вообще; оттого всякий индивидуум теряет свою привлекательность для другого пола в той мере, в какой он удаляется от периода наибольшей пригодности для производительной функции или для зачатия. — Второе условие, это — здоровье: острые болезни являются в наших глазах только временной помехой; болезни же хронические или худосочие совершенно отталкивают нас, потому что они переходят на ребенка. — Третье условие, с которым мы сообразуемся при выборе женщины, — это ее сложение, потому что на нем зиждется тип рода. После старости и болезни ничто так не отталкивает нас, как искривленная фигура: даже самое красивое лицо не может нас вознаградить за нее; напротив, мы безусловно предпочитаем самое безобразное лицо, если с ним соединяется стройная фигура. Далее, всякая непропорциональность в телосложении действует на нас заметнее и сильнее всего, — например, кривобокая, скрюченная, коротконогая фигура и т. п., даже хромающая походка, если она не является результатом какой-нибудь внешней случайности. Наоборот, поразительно-красивый стан может возместить всякие изъяны: он очаровывает нас. Сюда же относится и то, что все высоко ценят маленькие ноги: последние — существенный признак рода, и ни у одного животного tarsus и metatarsus, взятые вместе, не так малы, как у человека, — что̀ находится в связи с его прямою походкой: человек — существо прямостоящее. Вот почему и говорит Иисус Сирах (26, 23, по исправленному переводу Крауза): «женщина, которая стройна и у которой красивые ноги, подобна золотой колонне на серебряной опоре». Важны для нас и зубы, потому что они играют очень существенную роль в питании и особенно передаются по наследству. — Четвертое условие — это известная полнота тела, т. е. преобладание растительной функции, пластичности: оно обещает плоду обильное питание, и оттого сильная худоба сразу отталкивает нас. Полная женская грудь имеет для мужчины необыкновенную привлекательность, потому что, находясь в прямой связи с детородными функциями женщины, она сулит новорожденному обильное питание. С другой стороны, чрезмерно жирные женщины противны нам: дело в том, что это свойство указывает на атрофию uterus’а, т. е. [563]на бесплодие; и знает об этом не голова, а инстинкт. — Только последнюю роль в нашем выборе играет красота лица. И здесь прежде всего принимаются в соображение костные части: вот почему главное внимание мы обращаем на красивый нос; короткий, вздернутый нос портит все. Счастье целой жизни для множества девушек решил маленький изгиб носа кверху или книзу; и это справедливо, потому что дело здесь идет о родовом типе. Маленький рот, обусловленный маленькими челюстями, играет очень важную роль, потому что он составляет специфический признак человеческого лица в противоположность пасти животных. Отставленный назад, как бы отрезанный подбородок в особенности противен, потому что mentum prominulum составляет характерный признак исключительно нашего, человеческого вида. Наконец, внимание наше привлекают красивые глаза и лоб: они связаны уже с психическими свойствами, в особенности интеллектуальными, которые наследуются от матери.

Те бессознательные побуждения, которым, с другой стороны, следует в своем выборе женщина, естественно, не могут быть нам известны с такою же точностью. В общем можно утверждать следующее. Женщины предпочитают возраст от 30 до 35 лет и отдают ему преимущество даже перед юношеским возрастом, когда на самом деле человеческая красота достигает высшего расцвета. Объясняется это тем, что женщинами руководит не вкус, а инстинкт, который в мужественном возрасте угадывает кульминационный пункт производительной силы. Вообще, они мало обращают внимания на красоту, т. е., собственно, на красоту лица: точно они берут всецело на себя дать ее ребенку. Главным образом побеждает их сила и связанная с нею отвага мужчины, потому что это обещает им рождение здоровых детей и в то же время мужественного защитника последних. Каждый физический недостаток мужчины, каждое уклонение от типа, женщина может в родившемся дитяти парализовать, если она сама в тех же отношениях безукоризненна или представляет уклонение в противоположную сторону. Отсюда необходимо исключить только те свойства мужчины, которые специально присущи его полу и которых поэтому мать не может передать своему ребенку: сюда относятся мужское строение скелета, широкие плечи, узкие бедра, прямые ноги, мускульная сила, мужество, борода и т. п. Вот почему женщины часто любят безобразных мужчин; но никогда не полюбит женщина мужчину немужественного, потому что она не могла бы нейтрализовать его недостатков.

Вторая категория мотивов, лежащих в основе половой любви, [564]это — та, которая относится к психическим свойствам. В этой области мы видим, что женщину всегда привлекают в мужчине достоинства его сердца, или характера, которые составляют отцовское наследие. В особенности пленяет женщину сила воли, решительность и мужество, а также, пожалуй, благородство и доброе сердце. Напротив того, интеллектуальные преимущества не имеют над нею инстинктивной и непосредственной власти, — именно потому, что эти свойства наследуются не от отца. Ограниченность не вредит, успеху у женщин; скорее помешают здесь выдающиеся умственные силы и даже гениальность, как явления ненормальные. Вот почему некрасивый, глупый и грубый мужчина нередко затмевает в глазах женщины человека образованного, даровитого и достойного. Да и браки по любви иногда заключаются между людьми, которые в духовном отношении совершенно разнородны: например, он — груб, крепок и ограничен, она — нежна, чутка, с изящной мыслью, образована, восприимчива к прекрасному и т. д., или же он — гениален и учен, она — глупа:

Sic visum Veneri; cui placet impares
Formas atque animos, sub juga aёnea
Saevo mittere cum joco[5].

Объясняется это тем, что преобладающую роль играют здесь вовсе не интеллектуальные, а совершенно другие побуждения, — именно, побуждения инстинкта. Брак заключается не ради остроумных собеседований, а для рождения детей. Это — союз сердец, а не умов. Когда женщина утверждает, что она влюбилась в ум мужчины, то это — суетная и смешная выдумка или же аномалия выродившегося существа. Что же касается мужчин, то они в своей инстинктивной любви к женщине руководятся не свойствами ее характера; вот почему столько Сократов имело своих Ксантипп, — например, Шекспир, Альбрехт Дюрер, Байрон и др. Интеллектуальные же свойства, бесспорно, оказывают здесь влияние, именно потому, что они передаются по наследству от матери; но все же их влияние легко перевешивается влиянием физической красоты, которая, затрагивая более существенные пункты, производит на мужчину и более непосредственное действие. И вот матери, чувствуя или зная по опыту, какую роль в глазах мужчины играет ум девушки, обучают своих дочерей изящным искусствам, языкам и т. п., для того чтобы сделать их [565]привлекательными для мужчин; искусственными средствами приходят они на помощь интеллекту, подобно тому как в надлежащих случаях такие же средства употребляются по отношению к бедрам и груди. Необходимо помнить, что я все время веду здесь речь о совершенно непосредственном, инстинктивном влечении, из которого только и возникает настоящая влюбленность. Тот факт, что умная и образованная девушка ценит в мужчине ум и дарование, что рассудительный мужчина подвергает внимательному испытанию характер своей невесты, — все это не имеет никакого отношения к тому предмету, о котором я здесь толкую: всем этим руководится человек при благоразумном выборе для брачного союза, но не при страстной любви, которая только и служит здесь темой наших соображений.

До сих пор я рассматривал только абсолютные мотивы, т. е. такие, которые имеют силу для всякого; теперь перехожу к мотивам относительным, которые индивидуальны, потому что в них все рассчитано на то, чтобы восстановить существующий уже с изъянами родовой тип, исправить те уклонения от него, какие тяготеют на личности самого выбирающего, и таким образом дать типу его чистое выражение. Здесь поэтому всякий любит то, чего недостает ему самому. Выбор, основанный на таких относительных мотивах, исходя из индивидуальных свойств и обращаясь на индивидуальные же свойства, имеет гораздо более определенный, решительный и исключительный характер, чем тот, который исходит из мотивов абсолютных; вот почему страстная любовь, в настоящем смысле этого слова, по большей части ведет свое начало от этих относительных мотивов, и только обыкновенная, более легкая склонность вытекает из мотивов абсолютных. В связи с этим, великую страсть обыкновенно зажигают в мужчине вовсе не безукоризненные, идеальные красавицы. Для возникновения подобного, действительно страстного влечения необходимо нечто такое, что можно выразить только посредством химической метафоры: оба любовника должны нейтрализовать друг друга, как нейтрализируются кислота и щелочь в среднюю соль. Необходимые для этого условия в существенном таковы. Во-первых, всякая половая определенность — односторонность. В одном индивидууме выражается она сильнее и имеет более высокую степень, чем в другом; поэтому в каждом индивидууме она может быть дополнена и нейтрализована предпочтительно теми, а не иными свойствами другого пола, — ведь индивидуум нуждается в такой односторонности, которая была бы противоположна его собственной, [566]для того чтобы восполнить тип человечества в новом, имеющем родиться индивидууме, к свойствам которого все только и сводится. Физиологам известно, что половые признаки допускают бесчисленное множество степеней, так что мужчина спускается до отвратительной формы гинандера и гипоспадея, а женщина возвышается до грациозной андрогины; с обеих сторон дело может дойти до полного гермафродитизма, — на этой ступени находятся те индивидуумы, которые занимают как раз средину между обоими полами, не могут быть причислены ни к тому, ни к другому и, следовательно, неспособны к деторождению. Для той взаимной нейтрализации двух индивидуальностей, о которой мы говорим, необходимо поэтому, чтобы определенная степень его мужественности точно соответствовала ее женственности; при таком условии обе односторонности взаимно сгладятся. И оттого самый мужественный мужчина будет искать самой женственной женщины и vice versa, и точно также всякий индивидуум будет тяготеть к той степени половой определенности, которая соответствует его личным свойствам. Насколько между двумя особями существует в этом смысле необходимое соотношение, это они чувствуют инстинктивно, и это, наряду с другими относительными мотивами, лежит в основании высших степеней влюбленности. И потому, когда влюбленные патетически говорят о гармонии своих душ, то в большинстве случаев это сводится к соответствию, которое существует между ними по отношению к их будущему дитяти и его совершенствам, — что̀, очевидно, гораздо важнее, нежели гармония их душ, которая часто, вскоре после свадьбы, разрешается в самый вопиющий диссонанс. К этому примыкают и дальнейшие относительные мотивы, и все они основываются на том, что каждый индивидуум стремится подавить свои слабости, недостатки и уклонения от нормального человеческого типа — в соединении с другою особью, для того чтобы они не повторились в их будущем дитяти или не разрослись до полной уродливости. Чем слабее мужчина в мускульном отношении, тем больше станет он искать сильных женщин; то же с своей стороны делают женщины. Но так как у женщин по самой их природе мускулатура обыкновенно слабее, то они обыкновенно и предпочитают мужчин посильнее.

Далее, важную роль в половой любви играет рост. Мужчины малого роста имеют решительную склонность к большим женщинам, и vice versa. При этом любовь маленького мужчины к большим женщинам будет особенно страстна, если он сам родился от большого отца и только благодаря влиянию матери [567]остался маленьким: это потому, что от отца унаследовал он такую систему сосудов и такую энергию ее, которые могли бы снабжать кровью большое тело. Если же его отец и дед сами уже были малого роста, то эта склонность будет менее заметна. Если большие женщины не любят больших мужчин, то это объясняется тем, что природа стремится не допускать слишком зрелого поколения в тех случаях, когда при силах данной женщины оно оказалось бы слишком слабо, для того чтобы быть долговечным. И если такая женщина все же выберет себе великорослого супруга, хотя бы для большей представительности в обществе, то за эту глупость должно будет расплачиваться потомство.

Очень важна далее и окраска волос. Белокурые непременно тяготеют к черноволосым или шатенкам; наоборот же бывает редко. Объясняется это тем, что белокурые волосы и голубые глаза составляют уже некоторую игру природы, — почти аномалию, нечто вроде белых мышей или, по крайней мере, белой лошади. Они не встречаются ни в какой другой части света, кроме Европы; их нет даже вблизи полюсов, и вышли они, очевидно, из Скандинавии. Кстати выскажу здесь свое мнение, что белый цвет кожи не естествен для людей, а природная кожа их — черная или коричневая, как у наших родоначальников-индусов; первоначально из недр природы не выходил ни один белый человек, и следовательно, белой расы вовсе и не существует, несмотря на все толки о ней: каждый белый человек — это человек вылинявший. Оттесненный на чуждый для него север, где он чувствует себя каким-то экзотическим растением и подобно ему зимою нуждается в теплице, человек на протяжении тысячелетий сделался белым. Цыгане, это индейское племя, которое переселилось к нам не более четырех столетий назад, являют нам переход от индусской окраски тела к нашей[6]. Вот почему в половой любви природа стремится обратно к черным волосам и темным глазам, т. е. к своему прототипу. Что же касается белого цвета кожи, то он стал нашей второй природой, хотя и не настолько, чтобы нас отталкивал коричневый цвет индусов.

Наконец, и в отдельных органах каждый ищет корректива для своих недостатков и аномалий, — и тем усерднее, чем важнее самый орган. Вот почему курносые индивидуумы несказанно любят носы ястребиные, физиономии попугаеподобные. То [568]же замечается и относительно других органов. Люди чрезмерно стройные, с раздавшимся в длину телом, могут даже находить привлекательность в приземистых и сутуловатых личностях.

Аналогичное действие имеют особенности темперамента: всякий предпочитает темперамент, противоположный собственному, — но лишь в той мере, в какой последний отличается полной определенностью. Кто сам в каком-либо отношении вполне совершенен, тот, если и не тяготеет в другой особи к соответственным недостаткам, во всяком случае легче других примиряется с ними, потому что сам он обеспечивает, своих будущих детей от больших недостатков в данном отношении. Кто, например, обладает очень белым цветом кожи, того не оттолкнет в другой особи желтоватый цвет лица, а кто сам отличается желтизною, тот в ослепительной белизне будет видеть нечто божественно-прекрасное. Редкий случай, чтобы мужчина влюбился в чрезвычайно безобразную женщину, бывает тогда, когда при упомянутой выше точной гармонии в степени половой характерности все аномалии этой женщины как раз противоположны его собственным, т. е. составляют по отношению к ним корректив.

Та глубокая серьезность, с которой мы испытующе рассматриваем каждую часть женского тела и с которой женщины в свою очередь рассматривают мужчин; та критическая разборчивость, с которой мы оглядываем женщину, начинающую нам нравиться; то напряженное внимание, с которым жених наблюдает свою невесту; его осмотрительность и опасение, как бы не обмануться ни в одном ее органе; то высокое значение, которое он приписывает всякому плюсу или минусу в наиболее существенных органах ее, — все это вполне отвечает серьезности самой цели отношений, возникающих между данной четою. Ибо над их ребенком в течение всей его жизни будут тяготеть изъяны материнского органа; если, например, женщина хоть несколько кривобока, то она легко может взвалить на плечи своего сына горб, — так это обстоит и по отношению ко всем остальным органам. Конечно, весь этот трудный выбор женщины производится нами не сознательно, — наоборот, всякий воображает, будто он действует исключительно ради собственного наслаждения (которое в сущности может здесь и не играть никакой роли). Однако, несмотря на эту бессознательность, всякий делает именно такой выбор, какой, при наличности его собственной структуры, соответствует интересам рода: сохранить тип этого рода в возможной чистоте, — вот что является здесь тайною задачей. Индивидуум [569]действует здесь, бессознательно для самого себя, по поручению некоторого высшего начала — рода: отсюда та важность, какую он придает вещам, к которым он, в качестве индивидуума, мог бы и даже должен был бы относиться равнодушно. Есть нечто совершенно своеобразное в той глубокой, бессознательной серьезности, с какою два молодых человека разного пола рассматривают друг друга при первой встрече, в тех испытующих и проницательных взглядах, которыми они обмениваются, в том внимательном осмотре, которому они оба подвергают все черты и органы друг друга. Это изучение и испытание — не что иное, как размышление гения рода о том индивидууме, который, может родиться от данной четы, и о комбинациях его свойств. От результатов этого размышления зависит степень того, насколько молодые люди понравятся друг другу и насколько сильно будет их взаимное влечение. Последнее, достигнув уже значительной степени, может внезапно опять угаснуть, если откроется что-нибудь такое, что раньше оставалось незамеченным.

Таким образом, во всех людях, способных к деторождению, гений рода размышляет о грядущем поколении. Созидание последнего — вот та великая работа, которой неустанно занимается Купидон в своих делах, в своих мечтах и мыслях. Сравнительно с важностью его великого дела, которое касается рода и всех грядущих поколений, дела индивидуумов в их эфемерной совокупности очень мелки, и поэтому Купидон всегда готов без дальней думы принести эти индивидуумы в жертву. Ибо он относится к ним, как бессмертный к смертным, и его интересы относятся к их интересам, как бесконечное к конечному. Итак, Купидон в сознании того, что он ведает заботы гораздо высшего порядка, нежели те, которые касаются только индивидуального благополучия и горя, отдается им с возвышенной невозмутимостью — в шуме войны, в сутолоке практической жизни или в разгаре чумы, и они влекут его даже в уединенные кельи монастыря.

Выше мы видели, что интенсивность влюбленности возрастает с ее индивидуализацией: мы указали, что физические, свойства обоих индивидуумов должны быть таковы, чтобы в целях возможно лучшего восстановления родового типа один индивидуум служил вполне специфическим и совершенным восполнением другого и поэтому чувствовал вожделение исключительно к нему. В этом случае возникает уже серьезная страсть, которая именно потому, что она обращена на единственный объект и только на него один, т. е. действует как бы по специальному поручению [570]рода, — непосредственно и получает более возвышенный и благородный характер. Наоборот, обыкновенное половое влечение пошло, так как, чуждое индивидуализации, оно направлено на всех и стремится к сохранению рода только в количественном отношении, без достаточного внимания к его качеству. Индивидуализация же, а с нею и интенсивность влюбленности, может иногда достигнуть такой высокой степени, что если ей не дают удовлетворения, то все блага мира и даже самая жизнь теряют для нас всякую цену. Она превращается тогда в желание, которое возрастает до совершенно необычайной напряженности, ради которого мы готовы на всякие жертвы и которое, если нам бесповоротно отказывают в его осуществлении, способно довести до сумасшествия или до самоубийства. В основе такой чрезмерной страсти, вероятно, лежат какие-то другие бессознательные побуждения, помимо указанных выше, — для нас не столь очевидные. Мы должны поэтому допустить, что здесь не только телесные организации, но и воля мужчины и интеллект женщины, находятся между собою в каком-то специальном соответствии, в результате чего только они именно, этот мужчина и эта женщина, и могут породить вполне определенную особь, существование которой задумал гений рода по соображениям, коренящимся во внутренней сущности вещей и потому для нас недоступным. Или, говоря точнее: воля к жизни хочет здесь объективироваться в совершенно определенном индивидууме, который может произойти только от этого отца и от этой матери. Это метафизическое вожделение воли, как такой, не имеет непосредственно другой сферы действия в ряду живых существ, кроме как сердца будущих родителей, которые поэтому и охватываются любовным порывом и мнят, будто они только ради самих себя желают того, что на самом деле пока имеет еще цель только чисто-метафизическую, т. е. лежащую вне сферы реально-наличных вещей. Таким образом, вытекающее из первоисточника всех существ стремление будущего индивидуума, который здесь делается только возможным, — стремление этого индивидуума войти в бытие, — вот что в явлении представляется нам как высокая, всем другим пренебрегающая страсть будущих родителей друг к другу; а на самом деле, это — беспримерная иллюзия, в силу которой влюбленный готов отдать все блага мира за то, чтобы совокупиться именно с этой женщиной, между тем как в действительности она не даст ему ничего больше, чем всякая другая. А что все дело здесь именно в совокуплении, — вытекает из того, что даже эта высокая страсть, как и всякая другая, гаснет в наслаждении, — к [571]великому изумлению ее участников. Она гаснет и тогда, когда возможная бесплодность женщины (по Гуфеланду, это бывает в силу девятнадцати случайных недостатков телосложения) разрушает истинную метафизическую цель полового общения,— как рушится последняя и ежедневно, в миллионах растаптываемых зародышей, в которых стремится к бытию то же метафизическое жизненное начало; в этой потере нет другого утешения, кроме того, что воле к жизни открыта бесконечность пространства, времени, материи, а следовательно — и неисчерпаемая возможность вернуться в бытие.

По-видимому, Феофраст Парацельз, который не обсуждал этой темы и был очень далек от всего строя моих воззрений, все-таки напал, хотя и мимолетно, на изложенную здесь мысль: дело в том, что в совершенно другом контексте и в своей обычной беспорядочной манере он сделал однажды следующее интересное замечание: «это — те, которых совокупил Бог, подобно той, которая принадлежала Урии и Давиду; хотя это (так внушила себе человеческая мысль) и диаметрально противоречило честному и законному супружеству… Но ради Соломона, который не мог родиться ни от кого другого, кроме как от Вирсавии в соединении с семенем Давида, Бог и сочетал его с нею, хотя и стала она прелюбодейкой» (De vita longa, I, 5). — Тоска любви, ἱμερος, которую поэты всех времен неутомимо воспевали на разные и бесконечные лады и которой все-таки не исчерпали, которая даже не под силу их изобразительной мощи; эта тоска, которая с обладанием определенной женщиной соединяет представление о бесконечном блаженстве и невыразимую печаль соединяет с мыслью, что такое обладание недостижимо, — эта тоска и эта печаль любви не могут почерпать своего содержания из потребностей какого-нибудь эфемерного индивидуума: нет, это — вздохи гения рода, который видит, что здесь ему суждено обрести или потерять незаменимое средство для своих целей, — и потому он глубоко стонет. Только род имеет бесконечную жизнь, и поэтому только он способен к бесконечным желаниям, к бесконечному удовлетворению и к бесконечным скорбям. Между тем здесь, в любви, все это заключено в тесную грудь смертного существа: что же удивительного, если эта грудь иногда готова разорваться и не может найти выражения для переполняющих ее предчувствий бесконечного блаженства или бесконечной скорби? Вот что, следовательно, дает содержание высоким образцам всякой эротической поэзии, которая поэтому и изливается в трансцендентных метафорах, воспаряющих над всем земным. Об этом пел [572]Петрарка, это — материал для St. Preux, Вертеров и Джакопо Ортизи, которых иначе нельзя было ни понять, ни объяснить. Ибо на каких-нибудь духовных, вообще объективных, реальных преимуществах любимой женщины не может покоиться та бесконечно-высокая оценка, которую мы делаем нашей возлюбленной, — хотя бы уже потому, что последняя для этого часто недостаточно знакома влюбленному, как это было в случае с Петраркой. Только дух рода один может видеть с первого же взгляда, какую цену имеет женщина для него, для его целей. И великие страсти возникают обыкновенно с первого же взгляда:

Who ever lov’d, that lov’d not at first sight?[7]

Shakespeare, As you like it, III, 5.

Замечательно в этом отношении одно место из знаменитого, вот уже двести пятьдесят лет, романа «Guzman de Alfarache», Матео Алемана: «Для того чтобы полюбить, не нужно много времени, не нужно размышлять и делать выбор: необходимо только, чтобы при первом и едином взгляде возникло некоторое взаимное соответствие и сочувствие, — то, что в обыденной жизни мы называем обыкновенно симпатией крови и для чего надобно особое влияние созвездий» (Р. II, L. III, с. 5). Вот почему и утрата любимой женщины, похищенной соперником или смертью, составляет для страстно-влюбленного такую скорбь, горше которой нет ничего: эта скорбь имеет характер трансцендентный, потому что она поражает человека не как простой индивидуум, а в его essentia aeterna, в жизни рода, чью специальную волю и поручение он исполнял своей любовью. Оттого-то ревность столь мучительна и яростна, и отречься от любимой женщины — это значит принести величайшую из жертв. Герой стыдится всяких жалоб, но только не жалоб любви; ибо в них вопит не он, а род. В «Великой Зиновии» Кальдерона есть во втором акте сцена между Зиновией и Децием; последний говорит:

Cielos, luego tu me quieres?
Perdiera cien mil victorias,
Volviérame, etc…[8]

Таким образом, честь, которая до сих пор преобладала над всеми интересами, сейчас же уступает поле битвы, как только в дело вмешивается половая любовь, т. е. интересы рода; на стороне любви оказываются решительные преимущества, потому что [573]интересы рода бесконечно сильнее, чем самые важные интересы, касающиеся только индивидуумов. Исключительно перед интересами рода отступают честь, долг и верность, которые до сих пор противостояли всяким другим искушениям и даже угрозам смерти. — Обращаясь к частной жизни, мы тоже видим, что ни в одном пункте совестливость не встречается так редко, как именно здесь: даже люди вполне правдивые и честные иногда поступаются своею честностью и не задумываясь изменяют супружескому долгу, когда ими овладевает страстная любовь, т. е. интересы рода, И кажется даже, что в этом случае они находят для себя оправдание более высокое, нежели то, какое могли бы представить какие бы то ни было интересы индивидуумов, — именно потому, что они поступают в интересах рода. Замечательно в этом смысле изречение Шамфора: «когда мужчина и женщина питают друг к другу сильную страсть, то мне всегда кажется, что каковы бы ни были препоны, их разлучающие (муж, родные и т. д.), влюбленные предназначены друг для друга самой природой, имеют друг на друга божественное право, вопреки законам и условностям человеческого общежития». Кто вздумал бы возмущаться этим, пусть вспомнит то поразительное снисхождение, с каким Спаситель отнесся в Евангелии к грешнице: ведь Он такую же точно вину предполагал и во всех присутствовавших. С этой точки зрения, большая часть Декамерона представляет собою не что иное, как издевательство и насмешку гения рода над правами и интересами индивидуумов, — над интересами, которые он попирает ногами. С такою же легкостью гений рода устраняет и обращает в ничто все общественные различия и тому подобные отношения, если они противодействуют соединению двух страстно влюбленных существ: в стремлении к своим целям, направленным на бесконечные ряды грядущих поколений, как пух сдувает он со своего пути все подобные условности и соображения человеческих уставов. В силу тех же глубоких оснований, там, где дело идет о цели, к которой стремится любовная страсть, человек охотно идет на всякую опасность, — и даже робкий становится тогда отважным. Точно также и в драмах и романах мы с участием и отрадой видим, как молодые герои борются за свою любовь, т. е. за интересы рода, как она в этой борьбе одерживают победу над стариками, которые думают только о благе индивидуумов. Ибо стремления влюбленных представляются нам настолько важнее, возвышеннее и потому справедливее, чем всякое другое стремление, ему противодействующее, насколько род значительнее [574]индивидуума. Вот почему основной темой почти всех комедий служит появление гения рода с его целями, которые противоречат личным интересам изображаемых индивидуумов и потому грозят разрушить их счастье. Обыкновенно гений рода достигает своих целей, и это, как соответствующее художественной справедливости, дает зрителю удовлетворение: ведь последний чувствует, что цели рода значительно возвышаются над целями индивидуума. И оттого в последнем действии зритель вполне спокойно покидает увенчанных победой любовников, так как и он разделяет с ними ту иллюзию, будто они воздвигли этим фундамент собственного счастья, — между тем как на самом деле они пожертвовали им для блага рода, вопреки желанию предусмотрительных стариков. В некоторых, неестественных комедиях были попытки представить все дело в обратном виде и упрочить счастье индивидуумов в ущерб целям рода: но тогда зритель чувствует ту скорбь, какую испытывает при этом гений рода, и не утешают его приобретенные такою ценою блага индивидуумов. Как примеры этой категории, можно назвать две очень известные маленькие пьесы: «La reine de 16 ans» и «Le mariage de raison». В большинстве трагедий с любовной интригой, когда цели рода не осуществляются, влюбленные, которые служили его орудием, тоже погибают, — например, в «Ромео и Юлии», «Танкреде», «Дон Карлосе», в «Валленштейне», «Мессинской невесте» и т. д.

Когда мужчина влюблен, то это часто порождает комические, а иногда и трагические эпизоды, — и то, и другое потому, что одержимый духом рода, он всецело подпадает его власти и не принадлежит больше самому себе: вот отчего его поступки и не соответствуют тогда существу индивидуальному. Если на высших ступенях влюбленности его мысли получают возвышенную и поэтическую окраску, если они принимают даже трансцендентное и сверх-физическое направление, в силу которого он, по-видимому, совершенно теряет из виду свою настоящую, очень физическую цель, — то это объясняется тем, что он вдохновлен теперь гением рода, дела которого бесконечно важнее, чем все касающееся только индивидуумов, — вдохновлен для того, чтобы во исполнение его специального поручений заложить основание всей жизни для неопределенно-долгого ряда грядущих поколений, отличающихся именно данными, индивидуально и строго определенными, свойствами, которые они, эти поколения, могут получить только от него, как отца, и от его возлюбленной, как матери, причем самые эти поколения, как такие, иначе, т. е. помимо него, никогда [575]не могли бы достигнуть бытия, между тем как объективация воли к жизни этого бытия решительно требует. Именно смутное сознание того, что здесь совершается событие такой трансцендентной важности, — вот что поднимает влюбленного столь высоко над всем земным, даже над самим собою, и дает его весьма физическим желаниям такую сверх-физическую оболочку, что любовь является поэтическим эпизодом даже в жизни самого прозаического человека (в последнем случае дело принимает иногда комический вид). Это поручение воли, объективирующейся в роде, представляется сознанию влюбленного под личиной антиципации бесконечного блаженства, которое он будто бы может найти в соединении именно с этой, индивидуальной женщиной. На высших ступенях влюбленности эта химера облекается в такое сияние, что в тех случаях, когда она не может осуществиться, жизнь теряет для человека всякую прелесть и обращается в нечто столь безрадостное, пустое и противное, что отвращение к ней перевешивает даже страх смерти и люди в этом положении часто добровольно обрывают свою жизнь. Воля такого человека попадает в водоворот воли рода; иначе говоря, последняя настолько берет перевес над индивидуальной волей, что если та не может действенно проявиться в своем первом качестве, как воля рода, то она презрительно отвергает и действенность в качестве последнем, как воли индивидуальной. Индивидуум является здесь слишком слабым сосудом для того, чтобы он мог вместить в себе беспредельную тоску воли рода, — тоску, которая сосредоточивается на каком-нибудь определенном объекте. Вот почему в этих случаях исходом бывает самоубийство, — иногда двойное самоубийство влюбленных; помешать ему может только природа, когда она для спасения жизни насылает безумие, которое своим покровом облекает для человека сознание этого безнадежного положения. Го̀да не проходит, чтобы несколько подобных случаев не подтверждали всей реальности того, о чем я говорю.

Но не только неудовлетворенная любовь имеет порою трагический исход: нет, и удовлетворенная тоже чаще ведет к несчастью, чем к счастью. Ибо ее притязания нередко так сильно сталкиваются с личным благополучием влюбленного, что подрывают последнее, так как они несоединимы с прочими сторонами его существования и разрушают построенный на них план его жизни. Да и не только с внешними обстоятельствами любовь часто вступает в противоречие, но даже и с собственной индивидуальностью человека, ибо страсть устремляется на такие существа, которые, помимо половых отношений, способны возбуждать у [576]влюбленного одно только презрение, ненависть и даже прямое отвращение. Но воля рода настолько могущественнее воли индивидуума, что влюбленный закрывает глаза на все эти непривлекательные для него свойства, ничего не видит, ничего не сознает и навсегда соединяется с предметом своей страсти, — так ослепляет его эта иллюзия, которая, лишь только воля рода получит себе удовлетворение, исчезает и взамен себя оставляет ненавистную спутницу жизни. Только этим и объясняется, что очень умные и даже выдающиеся мужчины часто соединяются с какими-то чудовищами и дьяволами во образе супруг, — и мы тогда удивляемся, как это они могли сделать подобный выбор. Вот почему древние и изображали Амура слепым. Влюбленный может даже ясно видеть и с горечью сознавать невыносимые недостатки в темпераменте и характере своей невесты, сулящие ему несчастную жизнь, — и тем не менее это не пугает его:

I ask not, I care not,
If guilt’s in thy heart;
I know that I love thee,
Whatever thou art[9].

Ибо в сущности влюбленный преследует не свои интересы, а интересы кого-то третьего, который должен еще только возникнуть, — хотя и пленяет его иллюзия, будто он старается здесь о своем личном деле. Но именно это стремление не к личным интересам, которое характеризует все великое, и придает страстной любви оттенок возвышенного и делает ее достойным объектом поэтического творчества.

Наконец, половая любовь уживается даже с сильнейшей ненавистью к ее предмету; вот почему еще Платон сравнил ее с любовью волка к овцам. Это бывает именно тогда, когда страстно влюбленный, несмотря на все свои усилия и мольбы, ни за что не может добиться благосклонности:

I love and hate her[10].

Shakespeare, Cymb., III, 5.

Возжигающаяся тогда ненависть к любимой женщине заходит порою столь далеко, что влюбленный убивает ее, а затем и себя. По нескольку случаев такого рода обыкновенно [577]происходит каждый год: прочтите в газетах. Совершенно верны поэтому следующие стихи Гете:

Клянусь отвергнутой любовью, бездной ада!
Ругался б хуже я, да нечем — вот досада[11].

Это в самом деле не гипербола, когда влюбленный называет жестокостью холодность возлюбленной и тщеславное удовольствие, которое она испытывает, глядя на его страдания. Ибо он находится во власти такого побуждения, которое, будучи родственно инстинкту насекомых, заставляет его, вопреки всем доводам рассудка, неуклонно стремиться к своей цели и ради нее пренебрегать всем другим: иначе он делать не может. На свете был не один Петрарка: их было много — людей, которые неудовлетворенную тоску своей любви должны были в течение всей своей жизни влачить на себе как вериги, как оковы на ногах, и в одиночестве лесов изливали свои стоны; но только одному Петрарке был в то же время присущ и поэтический гений, так что к нему относятся прекрасные стихи Гете:

Und wenn der Mensch in seiner Quaal verstummt,
Gab mir ein Gott, zu sagen, wie ich leide[12].

В действительности, гений рода ведет постоянную борьбу с гениями-хранителями индивидуумов; он — их гонитель и враг, он всегда готов беспощадно разбить личное счастье, для того чтобы достигнуть своих целей, и даже благо целых народов иногда приносилось в жертву его капризам: пример этого дает нам Шекспир в Генрихе VI (часть 3, действие 3, явление 2 и 3). Все это объясняется тем, что род, в котором лежат корни нашего существа, имеет на нас более близкое и раннее право, чем индивидуум; вот почему интересы рода преобладают в нашей жизни. Это чувствовали древние, и потому они олицетворяли гений рода в Купидоне: несмотря на свой детский облик, это был неприязненный, жестокий и оттого обесславленный бог, — капризный, деспотический демон, но в то же время владыка богов и людей:

συ δ’ω ϑεων τυραννε κ’ανϑρωπων, Ερως!
(Tu, deorum hominumque tyranne, Amor!).

Смертоубийственный лук, слепота и крылья — вот его атрибуты. Последние указывают на его непостоянство: оно [578]обыкновенно возникает лишь вместе с разочарованием, которое является в результате удовлетворения.

Так как страсть зиждется на иллюзии, которая то, что имеет цену для рода, представляет как нечто ценное для индивидуума, то по удовлетворении цели рода эти чары должны исчезнуть. Дух рода, овладевший было индивидуумом, теперь снова отпускает его на волю. И отпущенный им, индивидуум снова впадает в свою первоначальную ограниченность и скудость; и с изумлением видит он, что после столь высоких, героических и беспредельных исканий, он не получил другого наслаждения, кроме того, которое связано с обычным удовлетворением полового инстинкта; против ожидания он не чувствует себя счастливее, чем прежде. Он замечает, что его обманула воля рода. Вот почему, осчастливленный, Тезей обыкновенно покидает свою Ариадну. Если бы страсть Петрарки обрела себе удовлетворение, то с этого момента смолкли бы его песни, как замолкает птица, когда она положит свои яйца.

Замечу кстати, что хотя моя метафизика любви должна особенно не понравиться именно тому, кто опутан сетями этой страсти, тем не менее, если доводы рассудка вообще могут иметь какую-нибудь силу в борьбе с нею, то раскрытая мною истина должна больше всего другого способствовать победе над страстью. Но конечно всегда останется в силе изречение древнего комика: „бессилен разум над тем, что само по себе лишено всякой разумности и меры“.

Браки по любви заключаются в интересах рода, а не индивидуумов. Правда, влюбленные мнят, что они идут навстречу собственному счастью: но действительная цель их любви чужда им самим, потому что она заключается в рождении индивидуума, который может произойти только от них. Соединенные этой целью, они вынуждены впоследствии уживаться друг с другом как знают; но очень нередко чета, соединенная этой иллюзией инстинкта, которая составляет сущность страстной любви, во всех других отношениях представляет нечто весьма разнородное. Это обнаруживается тогда, когда иллюзия в силу необходимости исчезает.

Вот почему браки по любви и бывают обыкновенно несчастливы: в них настоящее поколение приносится в жертву для блага поколений грядущих. Qwien se casa por amores, ha de vivir con dolores — говорит испанская пословица (кто женится по любви, тот будет жить в печали). Обратно дело обстоит с браками по расчету, которые большею частью заключаются по выбору [579]родителей. Соображения, господствующие здесь, какого бы рода они ни были, по меньшей мере реальны, и сами по себе они не могут исчезнуть. В них забота направлена на благо текущего поколения, хотя, правда, и в ущерб поколению грядущему, причем это благо текущего поколения остается все-таки проблематично. Мужчина, который при женитьбе руководится деньгами, а не своею склонностью, живет больше в индивидууме, чем в роде, — а это прямо противоречит истинной сущности мира, является чем-то противоестественным и возбуждает известное презрение. Девушка, которая вопреки совету своих родителей отвергает предложение богатого и нестарого человека, для того чтобы, отбросив всякие условные соображения, сделать выбор исключительно по инстинктивному влечению, приносит в жертву свое индивидуальное благо благу рода. Но именно потому ей нельзя отказать в известном одобрении, так как она предпочла более важное и поступила в духе природы (точнее — рода), между тем как совет родителей был проникнут духом индивидуального эгоизма.

В силу всего этого дело получает такой вид, как будто при заключении брака надо поступаться либо индивидуумом, либо интересами рода. И действительно, в большинстве случаев так и бывает: ведь это очень редкий и счастливый случай, чтобы условные соображения и страстная любовь шли рука об руку. Если большинство людей в физическом, моральном или интеллектуальном отношении столь жалки, то отчасти это вероятно объясняется тем, что браки обыкновенно заключаются не по прямому выбору и склонности, а в силу разного рода внешних соображений и под влиянием случайных обстоятельств. Если наряду с расчетом в известном смысле принимается в соображение и личная склонность, то это представляет собою как бы сделку с гением рода. Как известно, счастливые браки редки: такова уже самая сущность брака, что главною целью его служит не настоящее, а грядущее поколение. Но в утешение нежных и любящих душ прибавлю, что иногда к страстной половой любви присоединяется чувство совершенно другого происхождения, — именно, настоящая дружба, основанная на солидарности взглядов и мыслей; впрочем, она большей частью является лишь тогда, когда собственно-половая любовь, удовлетворенная, погасает. Такая дружба в большинстве случаев возникает оттого, что те физические, моральные и интеллектуальные свойства обоих индивидуумов, которые дополняют одни другие и между собою гармонируют и из которых в интересах будущего дитяти зародилась половая любовь, — эти самые свойства, как противоположные черты [580]темперамента и особенности интеллекта, и по отношению к самим, индивидуумам восполняют одни другие и этим создают гармонию душ.

Вся изложенная здесь метафизика любви находится в тесной связи с моей метафизикой вообще, и освещение, которое она дает последней, можно резюмировать в следующих словах. Мы пришли к выводу, что тщательный и через бесконечные ступени до страстной любви восходящий выбор при удовлетворении полового инстинкта основывается на том в высшей степени серьезном участии, какое человек принимает в специфически-личных свойствах грядущего поколения. Это необыкновенно примечательное участие подтверждает две истины, изложенные мною в предыдущих главах: 1) То, что неразрушима внутренняя сущность человека, которая продолжает жить в грядущем поколении. Ибо это столь живое и ревностное участие, которое возникает не путем размышления и преднамеренности, а вытекает из самых сокровенных побуждений нашего существа, не могло бы отличаться таким неискоренимым характером и такой великой властью над человеком, если бы он был существо абсолютно преходящее и если бы поколение, от него реально и безусловно отличное, приходило ему на смену только во времени. 2) То, что внутреннее существо человека лежит больше в роде, чем в индивидууме. Ибо тот интерес к специфическим особенностям рода, который составляет корень всяческих любовных отношений, начиная с мимолетной склонности и кончая самой серьезной страстью, — этот интерес, собственно говоря, представляет для каждого самое важное дело в жизни: удача в нем или неудача затрагивает человека наиболее чувствительным образом; вот почему такие дела по преимуществу и называются сердечными делами. И если этот интерес приобретает решительное и сильное значение, то перед ним отступает всякий другой интерес, направленный только на собственную личность индивидуума, и в случае нужды приносится ему в жертву. Этим, следовательно, человек свидетельствует, что род лежит к нему ближе, чем индивидуум, и что он непосредственнее живет в первом, нежели в последнем.

Итак, почему же влюбленный так беззаветно смотрит и не насмотрится на свою избранницу и готов для нее на всякую жертву? Потому что к ней тяготеет бессмертная часть его существа; всего же иного желает только его смертное начало. Таким образом, то живое или даже пламенное вожделение, с каким мужчина смотрит на какую-нибудь определенную женщину, [581]представляет собою непосредственный залог неразрушимости ядра нашего, существа и его бессмертия в роде. И считать такое бессмертие за нечто малое и недостаточное, — это ошибка; объясняется она тем, что под грядущей жизнью в роде мы не мыслим ничего иного, кроме грядущего бытия подобных нам, но ни в каком отношении не тождественных с нами существ; а такой взгляд в свою очередь объясняется тем, что, исходя из познания, направленного вовне, мы представляем себе только внешний облик рода, как мы его воспринимаем наглядно, а не внутреннюю сущность его. Между тем именно эта внутренняя сущность и есть то, что̀ лежит в основе нашего сознания, как его зерно, что́ поэтому непосредственнее даже, чем самое сознание, и что́ как вещь в себе, свободная от principio individuationis, представляет собою единое и тождественное начало во всех индивидуумах, — существуют ли они одновременно, или проходят друг за другом. Эта внутренняя сущность — воля к жизни, т. е. именно то, что столь настоятельно требует жизни и жизни в будущем, — то, что недоступно для беспощадной смерти. Но и с другой стороны, эта внутренняя сущность, эта воля к жизни, не может обрести себе лучшего состояния, нежели то, каким является ее настоящее; а поэтому вместе с жизнью для нее неизбежны беспрерывные страдания и смерть индивидуумов. Освобождать ее от страданий предоставлено отрицанию воли к жизни, посредством которого индивидуальная воля отрешается от ствола рода и прекращает в нем свое собственное бытие. Для определения того, чем становится воля к жизни тогда, у нас нет никаких понятий и даже никакого материала для них. Мы можем охарактеризовать это лишь как нечто такое, что имеет свободу быть волей к жизни или не быть. Для последнего случая у буддизма есть слово Нирвана, этимологию которого я дал в примечании к концу 41-ой главы. Это — предел, который навсегда останется недоступным для всякого человеческого познания, как такого.

Когда с этой последней точки зрения мы оглянемся на сутолоку жизни, — мы увидим, что все несет в ней тягостные труды и заботы и напрягает последние силы для того, чтобы удовлетворить бесконечные потребности и отразить многообразные страдания, — и притом безо всякой, даже робкой надежды получить за все это что-нибудь другое, кроме сохранения, на скудную долю времени, именно этого, мучительного индивидуального существования. Между тем, среди этого шумного смятения жизни, мы замечаем страстные взоры двух влюбленных, — но почему же эти взоры так пугливы, тайны и украдчивы? Потому, что эти [582]влюбленные — изменники, и тайно помышляют они о том, чтобы продолжить и повторить все муки и терзания бытия, которые иначе нашли бы себе скорый конец; но не допускают этого конца влюбленные, как раньше не допускали его подобные им. Впрочем, эта мысль относится уже к содержанию следующей главы.


Приложение к предыдущей главе.

Οὕτως ἀναιδῶς ἐξεκἰνησας το’δε
το ῥῆυα· και ποῦ τοῦτο φεὑξεσϑαι δοκεῖς·,
Πεφευγα· τ’ἀληϑἐς γὰρ ἰσχυρον τρέφω·[13].

Soph.

На стр. 560 я мельком упомянул о педерастии и назвал ее извращением инстинкта. При обработке второго издания моей книги такое определение казалось мне вполне достаточным. С тех пор я много думал об этой аномалии и открыл в ней особую замечательную проблему, но вместе с тем и ее решение. Последнее предполагает уже предыдущую главу, но и с своей стороны бросает свет на нее и таким образом служит дополнением и иллюстрацией к изложенной в ней теории.

Рассматриваемая сама по себе, педерастия является не только противоестественным, но и в высшей степени гнусным и отвратительным уродством, — таким деянием, на которое, и то лишь изредка, в совершенно исключительных случаях, должны бы быть способны только вполне извращенные, испорченные и выродившиеся натуры. Однако если мы обратимся к указанию опыта, то найдем нечто совсем другое: именно, мы увидим, что этот порок, несмотря на всю его отвратительность, процветал во все времена и во всех странах мира и предавались ему люди весьма часто. Общеизвестно, что он был распространен среди греков и римлян; в нем открыто сознавались, его практиковали без смущения и стыда. Об этом более чем достаточно свидетельствуют все древние писатели. В особенности поэты, от мала до велика, говорят о нем; даже целомудренный Вергилий не составляет здесь исключения (Ecl. 2). Его приписывают даже поэтам седой старины, Орфею (которого за это растерзали менады) и Фамирису; его приписывают самим богам. Точно также и философы говорят гораздо больше о нем, чем о любви к [583]женщинам; в особенности Платон не знает, по-видимому, никакой другой формы любви, равно как и стоики, которые упоминают о педерастии, как о чем-то достойном мудреца (Stob. ecl. eth., L. II, с. 7). Даже в Сократе Платон, в своем «Пире», прославляет, как беспримерный подвиг, — то, что он отверг соответственные предложения Алкивиада. В Меморабилиях Ксенофонта Сократ говорит о педерастии, как о невинной и даже похвальной вещи (Stob. Flor., Vol. I, р. 57). Точно также и в Меморабилиях (lib. I, сар. 3, § 8), там, где Сократ предостерегает от опасностей любви, он столь исключительно говорит о любви к мальчикам, что можно бы думать, будто в Греции совсем не было женщин. И Аристотель (Pol. II, 9) говорит о педерастии, как о чем-то обычном, не порицает ее, замечает, что у кельтов она пользовалась почетом и общественным признанием, а у критян — покровительством законов, как средство против избытка населения; он сообщает (с. 10) о мужелюбии законодателя Филолая и т. д. Цицерон говорит даже: «у греков было позором для юношей, если они не имели любовников». Вообще, образованные читатели не нуждаются здесь ни в каких примерах: они сами припомнят их сотнями, потому что у древних — непочатый угол таких фактов. Но даже у народов более грубых, именно — у галлов, этот порок был очень развит. Если мы обратимся к Азии, то увидим, что все страны этой части света, и притом с самых ранних времен вплоть до нынешнего, сильно заражены этим пороком и даже не особенно скрывают его: он знаком индусам и китайцам не в меньшей степени, чем народам ислама, поэты которых тоже гораздо больше занимаются любовью к мальчикам, чем любовью к женщинам: например, в Гулистане Сади книга «о любви» говорит исключительно о первой. Не чужд был этот порок и евреям: и Ветхий, и Новый Завет упоминают о нем как о преступлении, требующем кары. В христианской Европе, наконец, религия, законодательство и общественное мнение должны были всеми силами бороться с ним: в средние века за него везде полагалась смертная казнь; во Франции еще в XVI столетии виновные в нем подвергались сожжению на костре, а в Англии еще в первой трети XIX столетия он беспощадно карался смертной казнью; в наши дни за него полагается пожизненная ссылка. Такие, значит, серьезные меры нужны были для того, чтобы остановить развитие этого порока; в значительной степени это и удалось, но вполне искоренить его было невозможно, — и, под покровом глубочайшей тайны, он прокрадывается всегда и всюду, во все страны и во все классы [584]общества, и часто неожиданно обнаруживается там, где его меньше всего ожидали. Да и в прежние века, несмотря на все смертные казни, дело обстояло не иначе: об этом свидетельствуют указания и намеки в произведениях современников.

И вот, если мы подумаем обо всем этом и как следует взвесим эти обстоятельства, то увидим, что педерастия во все времена и во всех странах возникает не так, как мы это полагали сначала, когда рассматривали ее безотносительно, a priori. Именно, распространенность и упорная неискоренимость этого порока показывают, что он каким-то образом вытекает из самой человеческой природы; в самом деле, только на этой почве мог он неуклонно вырастать повсюду и всегда, как бы в подтверждение известного правила:

Naturam expelles furca, tamen usque recurret.

От этого вывода нам совершенно нельзя уклониться, если только мы добросовестно отнесемся к делу. Пренебречь же таким положением вещей и ограничиться порицанием и бранью по отношению к пороку было бы, конечно, легко, — но не такова моя манера отделываться от проблем: нет, верный и здесь своему прирожденному призванию всюду искать истины и доходить до корня вещей, я прежде всего признаю возникающий перед нами и требующий объяснения феномен, со всеми неизбежными следствиями из него. Но чтобы вещь, столь глубоко противоестественная и даже противодействующая природе в ее самой важной и нарочитой цели, проистекала все-таки из недр самой природы, — это такой неслыханный парадокс, что разрешение его представляется очень трудной задачей; и вот я теперь попробую решить ее, разоблачив лежащую в ее основе тайну природы.

Исходным пунктом послужит для меня одно место у Аристотеля (Polit. VII, 16). Там он доказывает, во-первых, что слишком молодые люди производят на свет дурных, слабых, болезненных и тщедушных детей и что, во-вторых, то же самое надо сказать и о потомстве людей слишком старых: «ибо у людей как слишком молодых, так и слишком старых, дети рождаются с большими изъянами в телесном и умственном отношениях. А потомство людей, удрученных старостью, слабосильно и убого». То, что Аристотель выводит как правило для отдельных личностей, — это самое Стобей, в конце своего изложения перипатетической философии, устанавливает как закон для общества (Ecl. eth., L. II, с. 7 in fine); «ради телесной силы и совершенства надлежит, чтобы по закону не вступали в брак [585]ни слишком молодые, ни слишком старые люди, ибо и тот и другой возраст порождает детей слабых и несовершенных». Поэтому Аристотель и советует, чтобы человек, достигший 54 лет, больше не производил детей, хотя для своего здоровья или ради какой-нибудь другой причины он может все-таки иметь половые сношения. Как именно осуществить это, Аристотель не говорит; но очевидно, мнение его склоняется к тому, что детей, рожденных в таком возрасте, надо устранять путем искусственного выкидыша: несколькими строками выше он его рекомендует. Природа, с своей стороны, не может отрицать того факта, на котором основывается совет Аристотеля; но она не может и отказаться от него. Ибо, согласно своему основному закону: natura non facit saltus, она не может сразу прекратить у мужчины выделение семени: нет, здесь, как и при всяком умирании, ослабление функции должно совершаться постепенно. Но в этом периоде акт деторождения может давать миру только слабых, тупых, хилых, жалких и недолговечных людей. Так это часто и бывает: дети, рожденные от старых родителей, по большей части рано умирают и во всяком случае никогда не достигают старости. Все они в большей или меньшей степени тщедушны, болезненны, слабы; их собственные дети отличаются такими же свойствами. Сказанное о деторождении в преклонном возрасте относится и к деторождению в возрасте незрелом. Между тем, природа ничего так близко не принимает к сердцу, как сохранение вида и его настоящего типа, и средствами к этой цели служат для нее здоровые, бодрые, сильные индивидуумы: лишь таких хочет она. Мало того: как я уже показал в 41-й главе, она в сущности рассматривает индивидуумы только как средство, — так она с ними и обращается; целью же ее служит только вид. Таким образом, природа, в силу своих собственных законов и целей, попала здесь в очень затруднительное положение. На какой-нибудь насильственный и от чужого произвола зависящий исход, вроде указываемого Аристотелем, она по самой сущности своей не могла рассчитывать, как не могла рассчитывать и на то, чтобы люди, наученные опытом, поняли вред слишком раннего и слишком позднего деторождения и, руководимые доводами холодного рассудка, обуздали поэтому свои вожделения. Ни на том, ни на другом исходе природа в таком серьезном деле, следовательно, не могла остановиться. И вот ей не оставалось ничего другого, как из двух зол выбрать меньшее. А с этой целью она должна была и здесь заинтересовать в своей заботе свое излюбленное орудие — инстинкт, который [586]как я показал в предыдущей главе, руководит столь важным делом деторождения и создает при этом столь странные иллюзии; осуществить же это природа могла только так, что повела его по ложному пути, извратила его (lui donna le change). Ведь природа знает только физическое, а не моральное: между нею и моралью существует даже прямой антагонизм. Сохранить индивидуум, особенно же вид, как можно более совершенным, — вот ее единственная цель. Правда, и в физическом отношении педерастия вредна для предающихся ей юношей, — но не в такой сильной степени, чтобы это не было из двух зол меньшим, которое она, природа, и избирает для того, чтобы заранее предотвратить гораздо большее зло, вырождение вида, и таким образом отразить хроническое и возрастающее несчастье.

В силу этой предусмотрительности природы, приблизительно в том возрасте, о котором говорит Аристотель, мужчина обыкновенно начинает испытывать легкое и все возрастающее влечение к педерастии, и оно мало-помалу становится все явственнее и сильнее в той мере, в какой уменьшается его способность производить здоровых и сильных детей. Так устроила это природа; впрочем, надо заметить, что от зарождения этой склонности до самого порока расстояние еще очень велико. Правда, если ей не ставится никакой препоны, как это было в древней Греции и Риме или во все времена в Азии, то, поощряемая примером, она легко может довести до порока, который тогда и получает широкое распространение; что же касается Европы, то этой склонности противодействуют в ней столь могучие требования религии, морали, законов и чести, что почти всякий содрогается при одной мысли о ней, и можно поэтому сказать, что на триста человек, испытывающих подобное влечение, найдется разве лишь один, настолько слабый и бессмысленный человек, который бы поддался ему; это тем более верно, что педерастическая склонность возникает лишь в старости, когда кровь охлаждена и половой инстинкт вообще ослаблен и когда, с другой стороны, это ненормальное влечение находит себе в созревшем разуме, в укрепленной опытом рассудительности и в многократно испытанной твердости духа — таких сильных противников, что только вконец испорченная натура может не устоять перед ним.

Цели, которую имеет при этом в виду природа, она достигает тем, что педерастическая склонность влечет за собою равнодушие к женщинам, которое все более и более усиливается и доходит до полного нерасположения и даже отвращения к ним. И тем вернее достигает здесь природа своей истинной цели, [587]что по мере ослабления в мужчине производительной силы, все решительнее становится ее противоестественное направление. Вот почему педерастия является пороком исключительно старых мужчин. Только их от времени до времени уличают в нем, к общественному скандалу. Людям настоящего мужественного возраста педерастическая склонность чужда и даже непонятна. Если же иногда и бывают исключения из этого правила, то я думаю, что они объясняются только случайным и преждевременным вырождением производительной силы, которая могла бы создать лишь дурное потомство, — и вот природа для того, чтобы предотвратить последнее, отклоняет эту силу в другое русло. И потому кинеды, в больших городах, к сожалению, не редкие, всегда обращаются со своими намеками и предложениями к пожилым господам, и никогда не пристают они к людям зрелого возраста и тем менее — к юношам. Даже и у греков, среди которых пример и привычка вероятно не раз создавали исключения из этого правила, — даже у них писатели, в особенности философы, именно Платон и Аристотель, обыкновенно изображают любовника человеком безусловно пожилым. Особенно замечательно в этом отношении одно место у Плутарха, в Liber amatorius с. 5: «любовь к мальчикам, которая появляется в жизни поздно и не во̀время, как бы украдкой и незаконно, изгоняет естественную и старшую любовь». Мы видим, что даже и среди богов имеют любовников-мужчин только старые из них — Зевс и Геркулес, а не Марс, Аполлон, Вакх, Меркурий. Впрочем, на востоке, где вследствие полигамии возникает недостаток в женщинах, от времени до времени появляются вынужденные исключения из этого правила; так это бывает и в новых еще и потому бедных женщинами колониях, какова Калифорния и т. д. Далее, ввиду того, что незрелое семя, как и семя выродившееся от старости, может давать лишь слабое, дурное и несчастное потомство, эротическое влечение подобного рода часто возникает не только в старости, но и в молодости, — среди юношей; но только в высшей степени редко ведет оно к действительному пороку, потому что, кроме названных выше мотивов, ему противодействуют невинность, чистота, совестливость и стыдливость юношеского возраста.

Из сказанного выясняется, что хотя рассматриваемый порок, по-видимому, решительно противоборствует целям природы, и притом самым важным и дорогим для нее целям, тем не менее в действительности он должен служить именно последним, хотя лишь косвенным образом, — в качестве [588]предохранительного средства против бо́льшего зла. Он представляет собою феномен умирающей, а также и незрелой еще производительной силы, которая грозит опасностью виду; и хотя по моральным основаниям этой силе лучше бы и на той, и на другой стадии совсем иссякнуть, на это однако здесь нельзя было рассчитывать, так как природа вообще в своей деятельности не принимает в соображение чисто-моральных начал. Вот почему, собственными же законами притиснутая к стене, природа путем извращения инстинкта прибегла к некоторому крайнему средству, к некоторой стратагеме; она создала себе искусственную лазейку, для того чтобы, как я сказал выше, из двух зол избегнуть бо́льшего. Она имеет в виду важную цель — предотвратить неудачное потомство, которое могло бы постепенно довести до вырождения целый вид; и, как мы видели, для достижения этой цели она не брезглива в выборе средств. Она действует здесь в том же духе, в котором, как это я показал выше, в главе 27-ой, она заставляет ос убивать своих детенышей: в обоих случаях она прибегает ко злу, для того чтобы избегнуть злейшего; она извращает половой инстинкт, для того чтобы предотвратить наиболее гибельные последствия его.

Моею целью было прежде всего решение указанной выше разительной проблемы, а затем и подтверждение той моей, изложенной в предыдущей главе, теории, что во всякой половой любви бразды правления держит инстинкт и создает иллюзии, так как для природы интересы рода важнее всех остальных, и что это сохраняет свою силу даже и здесь, в описанном противоестественном извращении и вырождении полового инстинкта, потому что и здесь последним основанием оказываются цели рода, хотя в данном случае они имеют чисто-отрицательный характер и составляют лишь профилактические мероприятия природы. Высказанные мною соображения проливают, таким образом, свет и на всю мою метафизику половой любви. Вообще же своими замечаниями я вывел наружу одну доселе сокрытую истину, которая при всей своей необычности проливает новый свет на внутреннюю сущность, дух и творчество природы. Вот почему я имел здесь в виду не моральное осуждение порока, а только уразумение сущности дела. Впрочем, истинная, последняя, глубоко-метафизическая причина гнусности педерастии заключается в том, что в то время, как воля к жизни находит себе в ней утверждение, результат этого утверждения, открывающий путь к искуплению, т. е. возобновление жизни, совершенно парализуется. Наконец, изложением этой своей парадоксальной мысли [589] я хотел оказать маленькую услугу профессорам философии, которые теперь очень смущены все большим и большим распространением моей философии, столь тщательно ими замалчиваемой: именно, я дал им повод к клевете, будто я беру под свою защиту и рекомендую педерастию.


Примечания

править
  1. Вы мудрецы, вы, мужи высокой и глубокой учености, всеведущие и всепроникающие, — скажите, как это, где это, когда это все устремляется в пары и почему везде любовь и поцелуи? Высокие мудрецы, скажите мне это! Подумайте, подумайте, что это случилось со мною, как это, где это, когда это и почто это случилось со мною?
    (Бюргер).
  2. Любовь, это — щекотание, сопровождаемое идеей внешней причины.
  3. Я не смею называть здесь вещи своими именами: пусть же благосклонный читатель сам переведет эту фразу на аристофановский язык.
  4. Meditatio compositionis generationis futurae, e qua iterum pendent innumerae generationes.
  5. Так нравится Венере; любит она ради жестокой забавы склонять под железное ярмо разные лица и души.
  6. Подробнее об этом можно найти в моих Парергах, т. II, § 92 перв. издан.
  7. Любил ли тот, кто сразу не влюбился?
  8. О небо, значит, ты любишь, меня? За это я отдал бы тысячи побед, отступил бы с поля брани и т. д.
  9. Не тужу я, не спрошу я,
    В чем твоя вина.
    Знаю только, что люблю я
    Кто б ты ни была.

  10. Я люблю ее и ненавижу ее.
  11. Фауст, перевод Н. Холодковского.
  12. И пусть человек онемел в своих муках, — во мне есть Божий дар сказать, как я страдаю.
  13. Так бесстыдно изрек ты это слово. Как же ты думаешь избежать его? Я избег его, потому что крепко держусь истины.