Мир как воля и представление (Шопенгауэр; Айхенвальд)/Том I/§ 48

Полное собрание сочинений
автор Артур Шопенгауэр
Источник: Артур Шопенгауэр. Полное собрание сочинений. — М., 1910. — Т. I. — С. 237—241.

[237]
§ 48.

Историческая живопись наряду с красотой и грацией имеет еще своим главным предметом характер; под ним вообще надо понимать изображение воли на высшей ступени ее объективации, где индивидуум, как освещение особой стороны в идее человечества, обладает самобытной значительностью и выражает ее не только самой фигурой своей, но и всякого рода действиями и теми модификациями познания и воли, которые эти действия возбуждают и сопровождают, отражаясь на лице и жестах. Для того чтобы идея человечества была представлена в этом объеме, развитие ее многосторонности должно быть показано в значительных индивидуумах, а они в свою очередь могут быть изображены во всей своей значительности только при посредстве разнообразных сцен, событий и деяний. Историческая живопись разрешает эту свою бесконечную задачу тем, что рисует всякого рода жизненные сцены крупной или малой важности. Нет индивидуума и нет действия, которые бы не имели никакого значения: во всех и посредством всех все более и более раскрывается идея человечества. Поэтому нет решительно ни одного события человеческой жизни, которое могло бы быть изъято из живописи. Следовательно, великая несправедливость по отношению к превосходным живописцам нидерландской школы — ценить только их технические способности, а в остальном смотреть на них свысока, на том основании, что они по большей части изображают предметы обыденной жизни, между тем как значительными [238]считаются только события мировой или библейской истории. Следовало бы сначала подумать о том, что внутренняя значительность какого-нибудь действия совершено отлична от внешней и обе часто расходятся между собой. Внешняя значительность — это важность действия по отношению к результатам его для реального мира и в мире: т. е. мерилом здесь служит закон основания. Внутренняя значительность — это глубина прозрения в идею человечества; она раскрывается тем, что на свет выходят редко проявляющиеся стороны этой идеи, и определенно и ясно выраженные индивидуальности, в силу целесообразного сочетания обстоятельств, развивают свои характерные черты. Только внутреннюю значительность ведает искусство: внешняя — принадлежит истории. Обе они совершеннно независимы друг от друга, могут проявляться вместе, но могут и существовать каждая в отдельности. Действие, в высшей степени важное для истории, может по своей внутренней значительности быть очень обыденным и простым; и наоборот, какая-нибудь сцена из повседневной жизни может иметь глубокий внутренний смысл, если в ней, в ярком и полном освещении, проявляются в самых сокровенных изгибах человеческие индивидуумы, человеческие поступки и желания. Точно также, при очень различной внешней значительности, внутренняя может быть совершенно одинаковой: так, например, с точки зрения последней, все равно, спорят ли министры над ландкартой из-за государств и народов или мужики в кабаке отстаивают друг перед другом свои права за игральными картами и костями, — как безразлично, играть ли в шахматы золотыми или деревянными фигурами. Да и кроме того, сцены и происшествия, наполняющие жизнь стольких миллионов людей, их дела и нравы, их горе и радость уже поэтому одному достаточно важны для того, чтобы служить предметом искусства, и в своем богатом многообразии они должны представлять достаточный материал для развития многосторонней идеи человечества. Даже самая летучесть мгновения, задержанного искусством в подобной картине (теперь называемой жанром), производит тихое, своеобразно-трогательное впечатление: ибо закрепить в долговечной картине мимолетный и беспрерывно меняющийся мир, закрепить его в частных событиях, однако заступающих целое, — вот заслуга живописи, которой она как будто останавливает самый полет времени, вознося частное к идее его рода. Наконец, исторические и внешне-значительные сюжеты живописи имеют часто тот недостаток, что как раз значительное в них не может быть изображаемо наглядно, а должно [239]привноситься мысленно. В этом отношении следует вообще различать номинальное значение картины от реального: первое — это внешний смысл, который присоединяется однако лишь в виде понятия; последнее — это одна из сторон идеи человечества, благодаря картине доступная для воззрения. Например, первое значение — это Моисей, найденный египетской царевной: для истории в высшей степени важный момент; но реальное значение этой картины, то, что действительно дано воззрению, — это найденыш, спасенный знатной женщиной из его плавучей колыбели: случай, который может произойти не раз. Один лишь костюм может здесь послужить для ученого указанием на определенное историческое событие; но костюм важен только для номинального значения, для реального же он безразличен, — ибо последнее знает лишь человека как такого, а не произвольные формы. Сюжеты, заимствованные из истории, не имеют никакого преимущества перед теми, которые почерпнуты из одной возможности и должны поэтому называться не индивидуальными, а общими; ибо истинно-значительное в первых — это все же не индивидуальное, не частное событие как такое, а то, что есть в нем общего, та сторона идеи человечества, которая в нем выражается. С другой стороны, однако, из-за этого вовсе не следует отвергать определенных исторических тем; но только собственно-художественное понимание их, как в живописце, так и в зрителе, никогда не обращено на идивидуально-частное в них (что́ составляет историю в собственном смысле), а на то общее, что в них выражается, на идею. Кроме того, и выбирать следует лишь такие исторические сюжеты, где главный момент действительно поддается изображению, а не должен только подразумеваться, — иначе номинальное значение картины слишком разойдется с реальным: то, что в картине лишь подразумевается, станет самым важным и нанесет ущерб созерцаемому. Если уже на сцене не годится, чтобы (как во французской трагедии) главное действие происходило за кулисами, то в картине это, очевидно, еще гораздо бо̀льшая ошибка. Решительно вредны исторические сюжеты лишь тогда, когда они ограничивают художника полем, избранным произвольно и не ради художественных, а иных целей, — в особенности если это поле бедно живописными и значительными предметами, если, например, оно является историей народца маленького, обособленного, упрямого, подчиненного иерархической власти, т. е. предрассудкам, презираемого великими современными ему народами востока и запада; таковы евреи.

Ввиду того, что между нами и всеми древними народами [240]переселение племен легло так, как между теперешней земной поверхностью и тою, организмы которой являются нам лишь в виде окаменелостей, легло происшедшее некогда изменение морского дна, то надо вообще усматривать великое несчастье в том, что народом, прошлая культура которого должна была преимущественно лечь в основание нашей, были не индусы, например, не греки, не римляне даже, а именно эти евреи. Но в особенности для гениальных живописцев Италии XV и XVI веков злополучною звездою было то, что в тесном кругу, которым они произвольно были ограничены в выборе сюжетов, они должны были хвататься за всякого рода жалостные вещи: ибо Новый Завет в своей исторической части почти менее еще благоприятен для живописи, чем Ветхий, а следующая затем история мучеников и отцов церкви — уже совсем неподходящий предмет. Однако, от картин, имеющих своим сюжетом исторические или мифологические элементы иудейства и христианства, надо строго отличать те, в которых истинный, т. е. этический дух христианства наглядно раскрывается в изображениях людей, этого духа исполненных. Такие картины действительно представляют собою самые высокие и изумительные произведения живописи; и удавались они только величайшим мастерам этого искусства, в особенности Рафаэлю и Корреджио, — последнему преимущественно в его ранних картинах. Такого рода картин нельзя, собственно, причислять к историческим, потому что они, в большинстве случаев, не рисуют никакого события, никакого действия: они только изображают в разных сочетаниях группы святых, самого Спасителя, часто еще Младенца, с Его Матерью, ангелами и т. д. В их лицах, особенно в глазах, мы видим выражение, отражение совершеннейшего познания, того познания, которое обращено не на отдельные вещи, а на идеи, т. е. в совершенстве постигло всю сущность мира и жизни; того познания, которое в обратном воздействии на их волю не внушает ей, как всякое другое, мотивов, а наоборот, сделалось квиетивом всякого хотения, — из чего возникла полная резиньяция, в коей заключается сокровеннейший дух христианства, как и индусской мудрости, отказ от всякого хотения, устранение, уничтожение воли, а вместе с нею и всей сущности этого мира, т. е. — искупление. Так эти навеки прославленные мастера искусства своими творениями наглядно выразили высшую мудрость. И здесь — венец всякого искусства: проследив волю, в ее адекватной объектности — идеях, по всем ступеням, от самых низких, где управляют ею причины, до тех, где она повинуется раздражениям и, наконец, до тех, где столь [241] разнообразно движут ею и раскрывают ее сущность мотивы, оно завершает все изображением ее свободного самоотрицания посредством единого великого квиетива, который восстает перед ней из совершеннейшего познания ее собственного существа[1].

Примечания править

  1. Для того чтобы понять это место, безусловно необходимо знать содержание следующей книги.