Мир как воля и представление (Шопенгауэр; Айхенвальд)/Том I/§ 13

Полное собрание сочинений
автор Артур Шопенгауэр
Источник: Артур Шопенгауэр. Полное собрание сочинений. — М., 1910. — Т. I. — С. 61—64.

[61]
§ 13.

Все эти соображения как о пользе, так и о вреде применения разума должны уяснить, что хотя отвлеченное знание — рефлекс наглядного представления и зиждется на нем, оно тем не менее совсем не настолько совпадает с последним, чтобы всюду могло заменять его; напротив, между ними никогда не бывает полного соответствия. Поэтому, хотя, как мы видели, многие из человеческих деяний осуществляются только с помощью разума и по обдуманному плану, однако иные из них лучше совершать без такой помощи. Именно то несоответствие наглядного и отвлеченного познания, благодаря которому последнее лишь приближается к первому, как мозаика к живописи, лежит в основе весьма замечательного явления, которое, как и разум, свойственно исключительно человеку, но все объяснения которого, несмотря на все новые и новые попытки, до сих пор остаются неудовлетворительными: я разумею смех. Ввиду этого источника смеха мы не можем не предложить здесь, с своей стороны, его объяснения, хотя оно и явится новой задержкой на нашем пути.

Смех всегда возникает не из чего иного, как из неожиданного сознания несовпадения между известным понятием и реальными объектами, которые в каком-либо отношении мыслились в этом понятии, — и сам он служит лишь выражением такого несовпадения. Последнее часто происходит оттого, что два или [62]несколько реальных объекта мыслятся в одном понятии и тождество его переносится на них; и вот тогда полное несходство их во всем остальном обнаруживает, что данное понятие подходило к ним лишь односторонне. Так же часто, впрочем, внезапно чувствуется и несовпадение единственного реального объекта с тем понятием, под которое оно в одном отношении подводится правильно. Чем вернее поэтому в одном каком-нибудь отношении подводятся такие реальности под известное понятие и чем больше и ярче их несоответствие с ним в других отношениях, тем сильнее вытекающий из этой противоположности эффект смешного. Всякий смех, таким образом, возникает по поводу парадоксального и потому неожиданного подведения — все равно, выражается ли оно в словах или в поступках. Таково вкратце правильное объяснение смешного.

Я не буду останавливаться здесь на передаче анекдотов, которые могли бы в качестве примеров поддержать мое объяснение, ибо оно столь просто и понятно, что в них не нуждается, и подтверждением его так же точно может служить любое из смешных воспоминаний читателя. Но одновременно и опору, и разъяснение находит себе наша теория в существовании двух родов, на которые распадается смешное и которые понятны именно из нашего толкования. Либо в сознании возникают два (или несколько) очень различных реальных объекта, наглядных представления, и их намеренно отождествляют в единстве понятия, обнимающего оба предмета: этот род смешного называется остротою. Либо, наоборот, понятие первоначально находится в сознании, и от него переходят к реальности и к воздействию на последнюю — поступку: объекты, — во всем различные, но одинаково мыслимые в этом понятии, рассматриваются и трактуются одинаковым образом, пока перед изумленным и пораженным деятелем не обнаружится их полное различие в остальных отношениях: этот род смешного называется глупостью. Итак, все смешное — это или остроумная выдумка, или глупый поступок, смотря по тому, совершился ли от несовпадаемости объектов переход к тождеству понятия или наоборот: первое всегда делается намеренно, последнее всегда происходит непроизвольно и по внешнему принуждению. Изменять же для виду характер смешного и выдавать остроту за глупость — составляет искусство придворных шутов и паяцев: они, отлично сознавая различие объектов, все-таки объединяют их тайным остроумием в одно понятие и исходя из него, испытывают от обнаруживающегося затем различия объектов то изумление, которое они сами [63]заранее себе приготовили. Из этой краткой, но удовлетворительно изложенной теории смешного вытекает, что (оставляя в стороне пример шутов) остроумие всегда должно выражаться в словах, глупость же преимущественно в поступках; впрочем, она проявляется и в словах, — именно тогда, когда высказывает лишь свое намерение, не осуществляя его в действительности, или обнаруживает себя в одних только суждениях и мнениях.

К глупости относится также педантизм. Он происходит от того, что человек, питая мало доверия к собственному рассудку, не решается предоставлять ему в каждом отдельном случае непосредственное познание должного, всецело отдает его под опеку разума и хочет всюду руководиться последним, т. е. всегда исходить из общих понятий, правил, принципов и строго держаться их в жизни, в искусстве, даже в этическом поведении. Отсюда свойственная педантизму приверженность к форме, манере, выражению и слову, которые заменяют для него существо дела. Здесь скоро обнаруживается несовпадение понятия с действительностью, обнаруживается, что первое никогда не опускается до частностей, что его всеобщность и строгая определенность никогда не могут вполне подходить к тонким оттенкам и разнообразным модификациям реальности. Педант поэтому со своими общими принципами почти всегда оказывается в жизни слишком узким; он не умен, пошл, бесполезен; в искусстве, для которого понятие бесплодно, он создает жалкие порождения, мертвенные, натянутые, манерные. Даже в морали решимость поступать справедливо или благородно не всюду может осуществляться по отвлеченным принципам: во многих случаях бесконечно-тонкие оттенки обстоятельств вызывают необходимость в непосредственно вытекающем из характера выборе должного; между тем применение чисто-отвлеченных принципов, пригодных лишь в половину, отчасти дает ложные результаты, а отчасти совсем невозможно, так как они чужды индивидуальному характеру действующего лица, в чем-нибудь да проявляющему свою самобытность. Вот почему и бывают непоследовательности. Мы не можем вполне освободить Канта от упрека в поощрении к моральному педантизму, поскольку условием моральной ценности поступка он считает его происхождение из чисто-разумных отвлеченных принципов, помимо всякой склонности или минутного порыва. В таком упреке заключается и смысл шиллеровской эпиграммы «Угрызение совести». Когда, особенно в политических делах, речь идет о доктринерах, теоретиках, ученых и т. д., то имеются в виду [64] педанты, т. е. люди, которые знают вещи in abstracto, но не in concreto. Абстракция заключается в мысленном устранении частных определений: между тем на практике именно последние играют важную роль.

Для законченности теории надо упомянуть еще незаконный вид остроты — игру слов, calembourg, pun; сюда же относится и двусмысленность, l’équivoque, главная сфера которой — непристойность. Как острота насильственно подводит под одно понятие два очень различных реальных объекта, так игра слов, пользуюсь случайностью, облекает в одно слово два различных понятия: контраст возникает тот же, но только гораздо бледнее и поверхностнее, ибо его источник не в существе вещей, а лишь в случайности наименования. При остроте тождество — в понятии, различие — в действительности; при игре слов различие — в понятиях, а тождество — в действительности, представляемой звуком слова. Было бы несколько изысканно сравнение, что игра слов так относится к остроте, как парабола верхнего обращенного конуса к параболе нижнего. Словесное же недоразумение, или quid pro quo, — это невольный calembourg, и оно относится к последнему так, как глупость к остроумию; поэтому тугой на ухо, подобно глупцу, дает часто повод для смеха, и авторы плохих комедий для возбуждения смеха пользуются первым вместо последнего.

Я рассмотрел здесь смех только с психологической стороны; по отношению к физической отсылаю к сказанному в Парергах, т. II, гл. 6, § 96, стр. 134, перв. изд. (2 изд., § 98)[1].

Примечания править

  1. Сюда относится 8 гл. II-го тома.