Джероламо Роветта
правитьКвинтино и Марк
правитьЕго прозвали Квинтино, потому что нужно было во чтобы то ни стало найти слово, которое одновременно напоминало бы бедному человеку его нищенское состояние, оскорбляло бы его и казалось смешным. И это слово было найдено.
Если бы он был менее силен, то при встрече с ним люди угощали бы его пинками или насмехались бы, бросая ему в лицо пригоршни песку или комья грязи, если бы у него был свой дом, хозяйство, жена, то они вошли бы к нему, чтобы отравить его пищу, нарушить покой, соблазнить жену; но несчастный, несмотря на свое терпение и кротость, был силен… и одинок. Таким образом, у людей оставался только яд иронии, и полуголый нищий, не имевший никогда ни одного сольдо в кармане и носивший с собою в качестве багажа только сильный голод, был прозван Квинтино, потому что пост министра финансов занимал в то время Квинтино Селла. Это прозвище, данное ему одним откормленным насмешником, заставило забыть настоящее имя мученика неизвестного происхождения, служившего жертвою веселого настроения других людей, имя, которое его мать, бедная набожная женщина, выбрала может быть в молитвеннике специально для него. Но Квинтино был добр, терпелив и покорен судьбе и не только переносил все и даже самые жестокие оскорбления с такою грустною улыбкою, которая должна была вызвать хоть некоторое сострадание, но, желая еще более потешить людей, дал имя другого министра финансов — Марка Мингетти — своему верному и единственному в мире другу — собаке. Марк был действительно достоин Квинтино; это было некрасивое, худое и грязное животное, но умное, осторожное и рассудительное… оно либо спало, либо думало. Эта собака никогда не лаяла, не ворчала сердито, не делала ни одного лишнего прыжка сверх положенного и не бегала, куда не следовало. Вся ее обязанность состояла в том, чтобы стоять на часах в бумажном кепи с палкою вместо ружья. При виде этого оригинального часового, более покорного, чем страшного, солдаты указывали на него друг другу, хохотали чуть не до упаду, окружали его толпою, и в результате животное приносило больше доходу, чем человек.
Квинтино понимал это, и, когда он глядел на Марка, лаская его длинными, костлявыми руками, то его глаза выражали бесконечную нежность.
Животное было так же печально и задумчиво, как человек. Меланхоличное настроение Квинтино распространялось и на Марка, и, слившись в общей печали, оба производили впечатление проклятых одною и тою же судьбою.
Понятно, что эти два голодных существа, появлявшиеся вдали на беловатом фоне дороги, что этот худой и гибкий человек в красном трико и черная собака, обнюхивавшая землю разгоряченною пыльною мордою и суетливо бегавшая зигзагами, представляли грустное и жалкое зрелище, которому никакие лучи света и майские краски не могли придать веселого оттенка.
Существование Квинтино напоминало жизнь изгнанника, затерявшегося в лесной чаще, и блуждающего безо всяких мыслей о жизни, безо всякого желания и надежды. Иногда он тщетно искал каплю воды, сгорая от лихорадки, или связку соломы, падая в полном изнеможении.
Тем не менее он никогда не жаловался; он был всегда нем, как Марк, и оба забавляли фокусами всех, кто дарил им кусок хлеба, даже, если это делалось не из сострадания, а только с целью поддержать жизнь в этих двух странных созданиях, которые тешили публику своими представлениями и смешным и жалким видом.
Так как им никогда не удавалось поесть до сыта, то у них никогда не бывало и дня отдыха. Они постоянно бродили по городам, селам и деревням и вечно находились на празднествах среди шума и веселья — Квинтино с похоронным выражением лица, Марк Мингетти с поджатым хвостом.
Но, когда глазам человека открывалась вдали в конце длинной, сухой и пыльной или болотистой дороги деревня, в которой должна была состояться ярмарка или торг, он ускорял шаги, точно бедный осел, у которого проходит от угощения палкою усталость и боль в боках, и глубокие и тяжелые вздохи подступали к его горлу, точно за этими развевающимися флагами и зелеными гирляндами среди людского шума его ожидал позорный столб или виселица. Но голод заставлял его торопиться; он ускорял шаги и ободрял свистом своего товарища по скитаньям и славе, бежавшего по его пятам с опущенною мордою и свисшим из пасти языком.
Оба направлялись прямо на середину самой людной площади; Квинтино разбивал там свою палатку и расстилал на земле кусок грязного холста, а Марк внимательно глядел на него, сидя на задних лапах и наклонив вниз голову из-за давившей ему шею веревочки, придерживавшей бумажное кепи на голове. Когда все было готово, собака вставала на задние лапы, а клоун бросал в воздух в виде приветствия толпе свою треугольную шляпу, и представление начиналось.
Зрелище производило тяжелое впечатление. Казалось, что красное потертое трико, полинявшее от солнца и дождя, покрывало скелет. Когда акробат прыгал и вертелся, выпрямлялся и изгибался, кости его чуть не скрипели. Бедный Квинтино был весьма грустный паяц!
Он ходил всегда одетый в рваное трико, не защищавшее его ни от холода, ни от жары, в коротких зеленых шароварах, расшитых почерневшими блестками, в старых стоптанных башмаках и треугольной шляпе. Квинтино уже много лет не вылезал из этого жалкого шутовского наряда, точно он стал его собственною плотью, точно так же как Марк жил всегда в длинной грязной шерсти. Лицо Квинтино было еще смешнее морды Марка; его черные, как смоль, волосы, жесткие и прямые, напоминали пучок перьев или дикую траву, срезанную ударом косы. Лицо его было полно всевозможных морщин, глаза — безжизненны, подбородок покрыт рыжим пушком; а для того, чтобы к людской иронии, присоединилась ирония природы, у него, который ел так мало, блистали между крупными губами длинные и белые зубы, способные разжевать целые горы хлеба.
Его представления были многочисленны и разнообразны. Он начинал всегда с черепашьей шутки, которая состояла в том, что он закидывал ноги за голову, обвивал их вокруг шеи и, опершись кистями рук на холст, раскачивался на вытянутых руках, производивших впечатление железных. Затем следовал китайский прыжок, затем прогулка вдвоем или комическая прогулка; это представление Квинтино, заставлявшее публику хохотать до упаду, состояло в том, что он разгуливал с видом франта, одев шляпу набекрень, оглядываясь по сторонам, покручивая усы, делая вид, что курит и держа во рту вместо окурка деревянную палочку, а Марк в это время с опущенною головою и надвинутым на глаза кепи быстро проходил между его ногами, не пропуская ни одного его шага и не давая ему никогда запнуться, с точностью достойною настоящего математика. Представление заканчивалось всегда чудесным Ниагарским прыжком, о котором объявлялось, как о большом и замечательном представлении, единственном в своем роде. Это был действительно, можно сказать, конек знаменитого Квинтино. Он взбирался, как кошка на пять или шесть стульев, поставленных один на другой; добравшись до верхнего в то время, как неустойчивая колонна качалась под его тяжестью, Квинтино вытягивался на руках, головою вниз и ногами кверху, держался так в течение нескольких секунд, затем отталкивался и бросался вниз, падая сразу на ноги, а стулья обрушивались в этот момент на землю со страшным грохотом, производившим сильное впечатление.
В этот момент Марк, все время сидевший неподвижно и глядевший на своего хозяина с пресерьезным видом, тихонько подходил к нему, помахивая хвостом; с его стороны подобные нежности были чрезвычайною редкостью.
Но, несмотря на то, что, делая Ниагарский прыжок, Квинтино каждый раз рисковал сломать себе шею, он никогда не встречал в начале этого представления одобрения со стороны многочисленной публики. Это случалось потому, что, поставив стулья один на другой прежде, чем начать взбираться на них, Квинтино обходил публику с тарелкою и тогда (как это ни кажется неправдоподобным) эти люди становились сразу необычайно чувствительными; одни поворачивались к нему спиною, ворча, что подобные представления должны быть запрещены правительством, другие клялись, что у них кружится от таких прыжков голова, третьи уверяли, что это вызывает у них тошноту; однако, когда клоун отставлял в сторону тарелку и начинал взбираться на стулья, все дезертиры оборачивались один за другим и останавливались в некотором отдалении поглядеть на его работу. Окончив Ниагарский прыжок, Квинтино возвращал стулья тому, кто одолжил их ему, поднимал с земли холст, складывал его вчетверо и отправлялся в путь дорогу, не обменявшись ни с кем ни словом, ни приветствием; он не обращал даже внимания на мальчишек, которые довольно долго бежали за ним, крича ему вслед отвратительным визгливым голосом: Квинтино! Квинтино! и часто сопровождая свое приветствие брошенным ему в спину обгрызком яблока, который не заставлял его даже обернуться, или камнем, попадавшим в Марка Мингетти, который продолжал свой путь с опушенною мордою, несмотря на то, что был застигнут врасплох и отвечал мальчишкам кратким и тихим воем.
Подобные оскорбления не оставляли чувства обиды ни в человеке, ни в собаке; они забывали все. Им приходилось переносить каждый день слишком много страданий, чтобы помнить о горьких обидах предыдущего дня. Один только раз Квинтино пришел в бешеную ярость из-за одного негодяя который спросил у него с насмешкою, знает ли он, где он родился. Утратив внезапно свою обычную кротость, акробат бросился, точно дикое животное, на этого бессердечного человека, стал осыпать его ударами, схватил за горло и может быть убил бы его, если бы не случились под рукою люди, не давшие ему совершить преступление. Но больше Квинтино не попадался на пути человек, причинивший ему такую боль, и в результате он скоро забыл и об этом единственном предмете своей ненависти.
Никто не знал, кто был Квинтино и откуда он. Однако, как это ни странно, всем--даже самым старым людям, даже звонарю, которому было чуть не сто лет, — казалось, что они всегда видели его таким, каким он был, — в треуголке и полинявшем трико. Но они ошибались, думая это: человек не всегда был таким, несмотря на то, что его внешний шутовской наряд и внутренние страдания оставались неизменными.
Квинтино только в течение десяти лет вел подобный образ жизни и занимался этим ремеслом: — из-за фабрики аппетита, — говорил он.
Он родился среди гнилых вод и сухого желтоватого тростника в болотистой венецианской местности, близ моря, в большом, мрачном и сыром доме, заброшенном и полуразвалившемся; пугливые и суеверные крестьяне называли его Домом Диавола. Там не было мира и тишины, улыбок и поцелуев, не слышно было приветливых слов, и зловещая тишина угрюмого дома нарушалась только завываньем ветра, врывавшегося в него, как вспыльчивый и повелительный хозяин, через трещины в крыше и щели в старых покосившихся оконных рамах.
Каждый раз, как Квинтино, оставшись одиноким во всем мире, думал об этом мрачном доме, его пробирал мороз по коже, а, когда он вспоминал его перед тем, как уснуть летом где-нибудь под деревом или зимою на сеновале или на ступеньках церкви, он творил дрожащею рукою крестное знамение.
Его отец не раз давал работу полиции и не желая больше беспокоить ее после одной драки у выхода из трактира, когда он пырнул ножом другого крестьянина, он переселился в Сардинию и больше не показывался на родине.
Мать его была неутомимою труженицею с поразительно мягким сердцем… она производила впечатление . божественной доброты, явившейся на землю, чтобы произвести на свет несчастное существо. Но проказа, называемая в простонародье болезнью нужды и свирепствовавшая в то время может быть еще более, чем теперь, наметила ее в свои жертвы, и в один скверный день бедный мальчик увидел, что ее принесли домой с синим вздутым лицом, вспухшим телом и безжизненными глазами: ее нашли мертвою в канаве со стоячею водою.
В течение последних дней перед смертью окружающие боялись, что она сойдет с ума; она ежеминутно крестилась и шептала: «Иисус, Иосиф, Мария, отдаю Вам свое сердце и душу! Отдаю Вам свое сердце и душу, Иисус, Иосиф, Мария!» И она сжимала с дрожью отчаяния покрытыми язвами руками свою бледную голову в струпьях.
Ночью мальчик был заперт в доме совсем один с бедною самоубийцею, потому что из крестьянок одни не рисковали провести ночь в Доме Диавола, а другие пользовались предрассудками, чтобы уйти спокойно спать со своими мужьями.
На следующий день, когда люди вернулись с могильщиком взять мертвое тело, мальчик удрал, дрожа от страха, как только дверь была закрыта, боясь, чтобы его не похоронили вместе с матерью, и направляясь, куда глаза глядят, исчез в степях и болотистой равнине.
Он долго бродил один-одинешенек, пока не встретил одного акробата, который взял его и стал водить с собою, научил его своему ремеслу и ввел в жизнь путем пинков и побоев; но позже, когда он умер в чахотке где-то в хлеву, точно обезьяна, то оставил в наследство своему alter ego распустившееся местами трико, засаленную шляпу и потертую бумазейную куртку. Квинтино стал влачить один это жалкое существование, пока не наткнулся однажды на будущего Марка Мингетти таким же образом, как встретился сам акробату за несколько лет до того; он взял собаку с собою, но, помня еще, как больно ему было от вынесенных побоев и пинков, пожелал пощадить своего собственного ученика. От чего, однако, он не мог уберечь его, так это от голода; впрочем, они привыкли переносить его вместе и настолько хорошо, что Квинтино имел обыкновение говорить перед почтеннейшей публикою с улыбкою, в которой отражалось смешанное чувство горечи и некоторой мягкости: «От голода, благородные господа, не умирают, — это я могу сказать вам по опыту, — но я прошу у вас один сольдо потому, что за то можно умереть от жажды!»
Такая выходка вызывала смех и заставляла аплодировать всех этих людей, привыкших обедать; а бедный Квинтино делал пресмешные гримасы и жесты, чтобы продлить шутку, но в то время, как он хлопал себя руками по пустому животу, точно по барабану, он глядел полными сострадания и жалости глазами на своего верного товарища по славе… и по голоданию.
Но самым жестоким врагом обоих несчастных существ была зима. Когда они были утомлены и измучены летним зноем, то знали, что всегда найдут прохладу в густой тени деревьев и свежий живительный ветерок на берегу реки, но зима?.. Зима со стужею, снегом и ночами по двенадцати часов?!…
И вот именно зимою, в сумерки, после целого дня пути Квинтино и Марк оказались однажды в виду маленького городка. Неужели среди стольких людей они не могли найти одну добрую душу, которая утолила бы их голод из сострадания? Неужели среди стольких домов, скученных в одном месте, они не могли найти какую-нибудь дыру или берлогу для отдыха и защиты от холода.
Моросил мелкий, частый, ледяной дождик. У Квинтино не было даже бумазейной куртки; ему пришлось отдать ее одному батраку в обмен на ломоть поленты… В сравнении с ним Марк Мингетти выглядел настоящим барином, и Квинтино заметил ему это, — Бодрись, Марк! у тебя шуба, точно у графа или крупного богача. — Марк вместо ответа отряхнул изо всей мочи воду, застывавшую на его черной шерсти.
Когда они дошли до ворот города, таможенная стража засмеялась при виде Квинтино, у которого не попадал зуб на зуб из-за собачьего холода, так как все его одеяние состояло из коротеньких шаровар и трико.
— Эй, плясун, у тебя нет ничего подлежащего пошлине? — насмешливо крикнули ему вслед солдаты.
— Есть… у меня под плащом спрятана четверть теленка.
Этот ответ усилил веселое настроение стражи, и она пропустила его без дальнейших замечаний.
Но по мере того, как бедный шут приближался к центру маленького города, становилось все холоднее и темнее. Дома были заперты, так же, как магазины за широкими стеклами, и немногие люди, оставшиеся на улице, торопливо бежали под зонтиками, потому что дождик начал переходить в снег. Квинтино чувствовал в ноющей груди острые болезненные приступы голода; члены его застывали от мороза; он был в полном изнеможении и тем не менее сердце его сжималось при мысли, что будет очень трудно дать даже одно представление по такой непогоде и в такой поздний час.
Он ускорил шаги, чтобы добраться скорее до Большой Площади… Когда он дошел до нее, она была безлюдна — не видно было ни души; даже извозчики исчезли, вопреки правилу, и вся поверхность большой площади становилась белою от снега.
Квннтино остановился в отчаянии и поглядел на Марка Мингетти, который в свою очередь устремил на него взгляд и завыл вполголоса. Но тем временем факельщики стали зажигать фонари, и Квинтино заметил на противоположной стороне площади под небольшим сводчатым подъездом красноватый свет кафе и разглядел людей, столпившихся у двери в кафе. При виде этого он совсем утешился. Подув на руки, чтобы согреть их, он вытянул их, похлопал себя изо всей силы по груди, подпрыгивая на снегу, чтобы размять ноги, застывшие в мокром трико, и, перейдя площадь, подошел к господам, приютившимся в укромном месте и глядевшим на падающий снег. Затем он снял шляпу с самой комической гримасой.
— Благородные господа! — начал он. — Будьте добры отнестись с благосклонным состраданием к синьору Марку Мингетти — он указал на собаку — и к смиренному Квинтино Селла — это я, — оба министры финансов в отставке, которые предстанут перед вами в необычайном и никогда не виданном представлении, изобретенном специально для фабрики аппетита!..
При таких словах эти господа презрительно пожали плечами, ясно выражая свое неудовольствие и неприязненное отношение, и вошли в кафе, бормоча сквозь зубы:
— Праздношатай!
— Пьяница!
— Ступай работать!
— Большая у меня охота выколотить из тебя эту дурь про Марка и Квинтино, --пробормотал один ярый конституционалист, принявший эту шутку за политическую сатиру.
Встретя подобный прием, бедный Квинтино так и застыл в наклоненной позе со шляпою в руке, один одинешенек и не зная, что делать.
Площадь стала совсем белою и печально освещала своим бледным отблеском бесцветную ширь этой зимней ночи. Только подъезд был освещен висячим фонарем и ярким светом, лившимся из широких окон кафе.
Что делать?
Квинтино продолжал растерянно оглядываться кругом. Публики совершенно не было видно, кроме маленького метельщика, который свалял себе снежок и пожирал его с прекрасным аппетитом, точно это был поджаренный ломоть поленты; он глядел влажными глазами на паяца в таком смешном одеянии и ожидал начала представления. Тогда Квинтино взглянул с чувством глубокого сожаления на своего товарища по ремеслу, точно хотел посоветоваться с ним; Марк Мингетти вместо ответа прямо встал на задние лапы.
— Ты хочешь работать? Ну, ладно… бодрись и вперед, пока мы живы.
Потерев в нескольких местах локтем запотевшие окна кафе, Квинтино оглядел через них всех этих людей, которые сидели там благодушно, смеясь, рассуждая и болтая, пили минеральные воды и дымящееся вино и ели пирожное и сласти, рассевшись в мягких креслах и расстегнув пальто, потому что в зале было очень жарко.
Квинтино подумал, что публика может быть могла бы увидеть его работу из окон, и весь оживился. Он снова похлопал себя руками по мокрому трико, подул на свои десять пальцев, закоченевшие от холода, поглядел на метельщика, продолжавшего мирно закусывать снежком, и принялся нагромождать один на другой все стулья кафе стоявшие снаружи под навесом. Но вскоре у него захватило дыхание; он весь закоченел, и ему показалось, что он лишится чувств от голода и усталости. Ноги его подкашивались, в голове стучало, от лихорадки, а горло так пересохло, что причиняло ему боль при каждом вздохе и слове, точно внутри его находились тонкие стальные иглы.
Когда стулья были готовы, он сделал еще один прыжок, чтобы согреться, но поскользнулся на заледеневшем тротуаре и чуть не растянулся во весь рост.
— Господа! Начинается представление для фабрики аппетита!
Марк Мингетти прекрасно знал, что теперь очередь за ним; он уселся прямо, стараясь, по обыкновению, надеть обеими лапами на голову кепи.
Маленький метельщик весело засмеялся при виде этой интересной мимики и радостно захлопал ледяными ручонками, когда акробат начал совсем медленно подниматься на неустойчивую колонну. Он влез на первый, второй, третий, пятый стул, влез наконец на последний и очутился наверху, но, когда он захотел выпрямиться на железных руках, болтая ногами в воздухе, одна рука подвернулась, стулья покачнулись, потеряли равновесие, и все здание вместе с Квинтино рухнуло на землю, Квинтино ударился всем телом о тротуар, а стулья посыпались ему на голову и на грудь.
Он не издал ни крика, ни стона и остался неподвижно лежать на земле.
Метельщик взвыл и удрал.
Несколько времени никто не приходил на помощь бедному паяцу, даже Марк Мингетти, который не смел пошевельнуться и, продолжая устало сидеть на задних ногах, время от времени опирался третьею лапою о землю, чтобы немного отдохнуть; иногда он вытягивал шею, чтобы взглянуть на неподвижно лежавшего на тротуаре хозяина, и беспокойно и тревожно поводил носом по воздуху, точно желал отгадать причину этой новой комической проделки.
Первым подошел к упавшему носильщик, потом женщина, взмолившаяся Мадонне и всем святым в раю, затем понемногу около него образовался кружок из восьми или десяти человек, державшихся, впрочем на некотором расстоянии — настолько, чтобы видеть, что случилось, не компрометируя себя; затем из кафе вышел лакей, но почти сейчас же вернулся обратно, так как должен был доложить о случившемся публике, пославшей его на улицу узнать, что там за вакханалия. В конце концов, явился и полицейский, который послал тотчас же в больницу за носилками; когда они были доставлены, двое мужчин подняли разбитого, который по-прежнему не подавал никаких признаков жизни, уложили его на солому, укрыли и унесли.
Марк все время был тут же в толпе; его толкали, но он молчал и не уходил. Однако, как только носилки тронулись в путь, он пошел за ними следом, совсем близко, с поджатым хвостом и опущенною мордою. Но, когда он дошел до подъезда больницы и хотел тоже проникнуть в нее вслед за своим хозяином, то сердитый швейцар отшвырнул его таким сильным и метким ударом ноги, что Марк отлетел далеко и кубарем покатился по снегу.
Квинтино не приходил в сознание всю ночь; он впал в такой бред, который заставлял фельдшеров его палаты зловеще покачивать головою. Но когда он проснулся на следующее утро от этого тяжелого сна и огляделся кругом, тогда только он подумал, что начинает бредить: в первый раз в жизни ему показалось, что он настоящий барин. Он лежал, хорошо укрытый, в мягкой белой постели. В большие окна, выходившие на улицу, начинали весело заглядывать солнечные лучи, играя на белых простынях светлыми полосами, полными подвижных блестящих точек. И в этой ясной среде чистоты и спокойствия Квинтино почувствовал себя так небывало хорошо, что его благодарное сердце наполнилось признательностью и любовью ко всем этим людям, переходившим у него на глазах со святым состраданием от одной кровати к другой, и к этим священным изображениям, висевшим по стенам, и к написанной под потолком огромной фигуре Христа, который, казалось, распространял своим крестом благословение и утешение в просторной палате.
Жизнь улыбнулась наконец и бедному Квинтино… в то время, как он просыпался в больнице в таком печальном состоянии! Ему казалось, что счастье его заключается в его беде. Голова его болела, в груди, он чувствовал время от времени острые уколы, но лихорадка, туманившая его ум, играла в то же время. перед его глазами своими фантастическими видениями. Им овладело сильное желание, громадная потребность любить и, поддавшись этому чувству, он тоже стал ждать с тревогою, кто придет к нему, потому что каждый раз, как дверь отворялась, в палату входил кто-нибудь, в ком легко было узнать либо мать, либо сестру, либо невесту, или наконец друга, и все подходили быстрою походкою, улыбаясь, к той или другой из расположенных длинным рядом кроватей и расточали там подарки, поцелуи и улыбки.
Так значит у каждого из этих несчастных было хоть утешение!… Квинтино видел, как рука бедного больного сжималась ласковою рукою, приносившей ему утешение, видел слезы и улыбки, слышал крики боли и радости; но тщетно ждал он, чтобы дверь палаты пропустила милосердную душу, которая пришла бы сюда для него. Никто не знал, кто этот акробат, и его постель оставалась одинокою и заброшенною, точно он был чужим и в этом доме печали. Тогда он вспомнил о своей матери, обезображенной проказою и умершей, как проклятая, в канаве с грязною, гнилою водою, вспомнил об отце, кончившем жизнь жалким образом среди нужды и раскаяний на далеком острове, с завистью подумал об улыбке невесты, о добром слове друга и пожалел о покидавшей его жизни ради всего того, чем ему не удалось насладиться. Один!.. Один!.. Всегда один!.. Впрочем… впрочем, нет, товарищ, друг был и у него! При этой мысли он в неожиданном порыве выскочил из под одеяла, спустился на пол, поглядел и поискал под кроватью… но все было напрасно! Он был одинок — брошен всеми! Тогда он снова упал духом и пришел в отчаяние, находя, что это одиночество на белом свете среди людей тяжелее чем одиночество, испытанное им ночью в пути, когда он заблудился в широкой равнине на берегу моря.
Улегшись в постель, он почувствовал более сильную боль, и ему показалось, что все прежние радужные видения почернели вокруг него У него съехала на голове повязка на большой ране, и кровь полилась ручьями. Фельдшера, доктора и сестры милосердия подбежали помочь ему, но на всех этих незнакомых лицах ему не удалось прочесть никакого выражения участия.
Тем временем лихорадка делала свое дело, подкашивая это жалкое существование, которому предназначался такой несчастный конец..
Бедный обездоленный человек был близок к концу своих страданий и обид… он был близок к смерти… но умирал, как преступник, без единой слезы, без единого привета, без всякого сострадания; и эта последняя горькая обида, ожидавшая его там, где все несчастные находят утешение, запечатлела на его лице в виде глубокой морщины среди следов многих выстраданных горестей новое, неописуемое, душу раздирающее горе… но затем перед началом агонии выражение его лица изменилось, и понемногу на его худом изможденном лице разлилась безграничная нежность… его губы прошептали одно имя, голова опустилась на подушку и, когда он закрыл глаза навеки, на губах его играла улыбка.
В этот момент он услышал с улицы жалобный, протяжный, отчаянный вой…
Это был привет Марка Мингетти.
Источник текста: Итальянские сборники / Пер. с итал. с критико-биогр. очерками Татьяны Герценштейн; Кн. 1. — Санкт-Петербург: Primavera, 1909. — 20 см.