История упадка и разрушения Римской империи (Гиббон; Неведомский)/Глава II

История упадка и разрушения Римской империи — Часть I. Глава II
автор Эдвард Гиббон, пер. Василий Николаевич Неведомский
Оригинал: англ. The History of the Decline and Fall of the Roman Empire. — Перевод опубл.: 1776—1788, перевод: 1883—1886. Источник: Гиббон Э. История упадка и разрушения Римской империи: издание Джоржа Белля 1877 года / [соч.] Эдуарда Гиббона; с примечаниями Гизо, Венка, Шрейтера, Гуго и др.; перевёл с английскаго В. Н. Неведомский. - Москва: издание К. Т. Солдатенкова: Тип. В. Ф. Рихтер, 1883-1886. - 23 см. Ч. 1. - 1883. - [2], XVIII, 543 с., [1] л. портр.; dlib.rsl.ru

Глава II

править
О единстве и внутреннем благоденствии Римской империи в век Антонинов

Не одной только быстротой или обширностью завоеваний должны мы измерять величие Рима. Ведь государь, царствующий над русскими степями, имеет под своей властью еще более обширную часть земного шара. В седьмое лето после своей переправы через Геллеспонт Александр воздвигнул македонские трофеи на берегах Гифазиса.[1] В течение менее ста лет, непобедимый Чингисхан и происходившие от одного с ним рода монгольские властители распространили свои жестокие опустошения и свое временное владычество от Китайских морей до пределов Египта и Германии.[2] Но прочное здание римского могущества и было воздвигнуто, и оберегалось мудростью многих веков. Покорные провинции Траяна и Адриана были тесно связаны между собою общими законами и наслаждались украшавшими их изящными искусствами. Им, может быть, иногда и приходилось выносить злоупотребления лиц, облеченных властью, но общие принципы управления были мудры, несложны и благотворны. Их жители могли спокойно исповедовать религию своих предков, а в том, что касается гражданских отличий и преимуществ, они мало-помалу приобретали одинаковые права со своими завоевателями.

1. Политика императоров и сената по отношению к религии находила для себя полезную поддержку в убеждениях самых просвещенных между их подданными и в привычках самых суеверных. Все многоразличные виды богослужения, существовавшие в римском мире, были в глазах народа одинаково истинны, в глазах философов одинаково ложны, а в глазах правительства одинаково полезны. Таким образом, религиозная терпимость порождала не только взаимную снисходительность, но даже религиозное единомыслие.

Суеверие народа не разжигалось какой-либо примесью теологического озлобления и не стеснялось оковами какой-либо спекулятивной системы. Хотя благочестивый политеист и был страстно привязан к своим народным обрядам, это не мешало ему относиться с безотчетным доверием к различным религиям земного шара.[3] Страх, признательность, любопытство, сон, предзнаменование, странная болезнь или дальнее путешествие — все служило для него поводом к тому, чтобы увеличивать число своих верований и расширять список своих богов-покровителей. Тонкая ткань языческой мифологии была сплетена из материалов хотя и разнородных, но вовсе не дурно подобранных один к другому. Коль скоро было признано, что мудрецы и герои, жившие или умершие для блага своей родины, удостаиваются высшего могущества и бессмертия, то нельзя было также не признать, что они достойны если не обоготворения, то по меньшей мере уважения всего человеческого рода. Божества тысячи рощ и тысячи источников мирно пользовались своим местным влиянием, и римлянин, старавшийся умилостивить разгневавшийся Тибр, не мог подымать на смех египтянина, обращавшегося с приношениями к благодетельному гению Нила. Видимые силы природы, планеты и стихии, были одни и те же во всей Вселенной. Невидимые руководители нравственного мира неизбежно принимали одни и те же формы, созданные вымыслом и аллегорией. Каждая добродетель и даже каждый порок получали особого божественного представителя, каждое искусство и каждая профессия получали особого покровителя, а атрибуты этих божеств — в самые отдаленные один от другого века и в самых отдаленных одна от другой странах — всегда соответствовали характеру их поклонников. Республика богов с такими противоположными характерами и интересами нуждалась, при какой бы тони было системе, в руководстве верховного правителя, который благодаря успеху знаний и лести и был мало-помалу облечен высшими совершенствами Предвечного Отца и всемогущего властелина.[4] Так кроток был дух древнего времени, что народы обращали внимание не столько на различия, сколько на сходство их религиозных обрядов. И греки, и римляне, и варвары, собираясь у своих алтарей, без труда приходили к убеждению, что, несмотря на различие названий и церемоний, они поклоняются одним и тем же божествам,[5] а изящная гомеровская мифология придала политеизму древнего мира красоту и даже некоторую правильность формы.[6]

Греческие философы искали основы для своих понятий о нравственности скорее в натуре человеческой, чем в натуре божеской. Однако свойства божества были для них интересным и важным предметом размышлений, и в своих глубоких исследованиях этого предмета они обнаружили и силу и слабость человеческого разума.[7] Из числа четырех самых знаменитых философских школ[8] стоики и платоники были те, которые старались примирить противоположные интересы разума и благочестия. Они оставили нам самые возвышенные доказательства существования и совершенств первопричины всех вещей; но так как для них было невозможно постичь создание материи, то в стоической философии творец недостаточно отличался от творения[9] тогда как, напротив того, бестелесный бог Платона и его последователей походил скорее на отвлеченную идею, чем на реальное существо. Мнения академиков и эпикурейцев по своему существу были менее религиозны;, но в то время, как скромные познания первых довели их до сомнений, положительное невежество вторых заставило их отвергать Промысел Верховного Правителя. Дух исследований, возбужденный соревнованием и поддержанный свободой, разделил публичных преподавателей философии на множество состязавшихся одна с другою сект, но благородное юношество, стекавшееся со всех сторон в Афины и в другие центры просвещения, научалось во всякой школе отвергать и презирать религию толпы. И действительно, мог ли философ принимать за божественные истины досужие выдумки поэтов и бессвязные предания древности? Мог ли он поклоняться как богам тем несовершенным существам, которых он презирал бы как людей?

Против таких недостойных противников Цицерон употреблял оружие разума и красноречия, но сатиры Лукиана оказались более подходящим и более действенным средством. Нам нетрудно поверить, что писатель, обращающийся к целому миру, никогда бы не решился выставить богов своей родины на публичное осмеяние, если бы они уже не сделались предметом тайного презрения в глазах просвещенных классов общества.[10]

Несмотря на то что неверие вошло в моду в веке Антонинов, и интересы жрецов, и суеверие народа пользовались достаточным уважением. И в своих сочинениях, и в устных беседах древние философы поддерживали самостоятельные достоинства разума, но свои действия они подчиняли велениям законов и обычаев. Взирая с улыбкой сожаления и снисходительности на различные заблуждения простого народа, сдай все-таки усердно исполняли религиозные обряды своих предков, с благоговением посещали храмы богов и даже иногда снисходили до деятельной роли на театре суеверий, скрывая под священническим облачением чувства атеиста. При таком настроении ума философы, натурально, не были склонны вступать в споры касательно догматов веры или форм богослужения. Им было все равно, в какую бы форму ни облекалось безрассудство толпы, и они приближались с одинаковым чувством тайного презрения и к алтарю Юпитера Ливийского, и к алтарю Юпитера Олимпийского, и к алтарю того Юпитера, которому поклонялись в Капитолии.[11]

Трудно себе представить, каким путем мог бы дух преследований проникнуть в систему римского управления. Высшие должностные лица не могли впадать в слепое, хотя бы и искреннее, ханжество, так как они сами были философами, а сенат руководствовался тем, чему поучали в афинских школах; они не могли подчиняться голосу честолюбия или корыстолюбия, так как светская и духовная власть соединялись в одних руках.[12] В первосвященники избирались самые знаменитые сенаторы, а обязанности верховного первосвященника постоянно исполнялись самими императорами. Они понимали и ценили пользу религии в ее связи с гражданским управлением. Они поощряли устройство публичных празднеств, смягчающих народные нравы. Они пользовались искусством авгуров предсказывать будущее как очень пригодным политическим орудием и поддерживали, как самую прочную основу общества, то полезное убеждение, что и в этой и в будущей жизни клятвопреступление не избегнет мщения богов.[13] Однако, признавая общую пользу религии, они вместе с тем были убеждены, что различные виды богослужения одинаково ведут к одним и тем же полезным целям и что та форма суеверия, которая освящена временем и опытом, есть самая пригодная для климата страны и для ее жителей. Корыстолюбие и любовь к изящным искусствам нередко отнимали у побежденных народов изящные статуи их богов и богатые украшения их храмов,[14] но в отправлении религиозных обрядов, унаследованных ими от предков, эти народы всегда пользовались снисходительностью и даже покровительством римских завоевателей. Галлия была, по-видимому, — и действительно только по-видимому — исключением из общего правила повсеместной религиозной терпимости. Под предлогом уничтожения человеческих жертвоприношений императоры Тиберий и Клавдий уничтожили опасное могущество друидов[15] но и сами жрецы, и их боги, и их алтари продолжали в неизвестности свое мирное существование до окончательного уничтожения язычества.[16]

В Рим, как в столицу обширной монархии, постоянно стекались со всех концов мира[17] римские подданные и иноземцы, которые приносили туда вместе с собою и публично исповедовали там суеверия своей родины.[18] Каждый город имел право поддерживать свои древние религиозные церемонии во всей их чистоте, и римский сенат, пользуясь этим общим для всех правом, иногда пытался приостановить наплыв стольких чужеземных культов. Египетские религиозные обряды, как самые низкие и отвратительные, нередко воспрещались; храмы Сераписа и Исиды подвергались разрушению, а их священнослужителей изгоняли из Рима и из Италии.[19] Но усердие фанатизма одержало верх над хладнокровными и слабыми усилиями политики.[20] Изгнанники вернулись назад, число их приверженцев увеличилось, храмы были восстановлены в большем против прежнего великолепии, а Исида и Серапис в конце концов заняли места между римскими божествами.[21] Впрочем, такая снисходительность не была отклонением от старых правительственных принципов. В те времена республики, когда нравы были самые чистые, к Кибеле и Эскулапу было отправлено торжественное посольство,[22] чтобы пригласить их пожаловать в Капитолий, а когда предпринималась осада какого-нибудь города, римляне имели обыкновение заманивать к себе богов-покровителей этого города обещанием более высоких почестей, чем те, которые им воздавались в их отечестве.[23] Таким образом, Рим мало-помалу обратился в общий храм своих подданных и права гражданства были дарованы всем богам человеческого рода[24]

II. Близорукая политика, основанная на желании сохранить без всякой иноземной примеси чистоту крови своих первых граждан, остановила развитие и ускорила падение Афин и Спарты. Но властолюбивый римский гений принес тщеславие в жертву честолюбию: он нашел, что более благоразумно и более почетно усваивать добродетели и достоинства отовсюду, где бы они ни нашлись, — от рабов, от иноземцев, от врагов и от варваров.[25] В самую цветущую эпоху Афинской республики число граждан мало-помалу уменьшилось с почти тридцати тысяч[26] до двадцати одной тысячи.[27] Напротив того, изучая развитие Римской республики, мы находим, что, несмотря на войны и выселение колонистов, число граждан, доходившее при первой народной переписи Сервия Туллия только до восьмидесяти трех тысяч, возросло перед началом войны с италийскими союзниками[28] до четырехсот шестидесяти трех тысяч человек, способных носить оружие.[29] Правда, когда союзники Рима потребовали для себя равной доли участия в почестях и привилегиях, сенат предпочел случайности войны постыдной уступчивости. Самниты и луканы тяжело поплатились за свою опрометчивость, но другие италийские народы, по мере того как они возвращались к своему долгу, принимались в лоно республики[30] и вскоре вслед за тем содействовали уничтожению общественной свободы. При демократической форме правления граждане исполняют функции верховной власти, а когда эта власть попадает в руки громадной народной массы, не способной держаться одного определенного направления, ею сначала злоупотребляют, а затем ее утрачивают. Но когда народные собрания были уничтожены императорами, победители были отличены от побежденных народов только тем, что образовали из себя высший и самый почетный класс подданных, и, хотя число их увеличивалось довольно быстро, оно уже не подвергалось таким же опасностям. Впрочем, самые благоразумные императоры, придерживавшиеся принципов Августа, с величайшим старанием охраняли достоинство римского имени и раздавали права гражданства с большой разборчивостью.[31]

До того времени, когда привилегии римлян успели мало-помалу распространиться на всех жителей империи, между Италией и провинциями существовало важное различие. Италия считалась центром государственного единства и твердой основой государственных учреждений. Она гордилась тем, что была местом рождения или по меньшей мере местом пребывания императоров и сенаторов.[32] Земли италийцев были свободны от налогов, а их личность — от самоуправства магистратов. Их муниципальным корпорациям, организованным по превосходному образцу столицы, было вверено исполнение законов под непосредственным наблюдением верховной власти. От подножия Альп до крайних пределов Калабрии все италийские уроженцы были римскими гражданами по праву рождения. Их местные отличия сгладились, и они незаметным образом слились в один великий народ, связанный единством языка, нравов и гражданских учреждений и способный выдерживать на своих плечах всю тяжесть могущественной империи. Республика гордилась такой великодушной политикой и нередко была вознаграждаема за нее достоинствами и заслугами усыновленных ею детей. Если бы почетное имя римлянина оставалось принадлежностью древних родов внутри городских стен, это бессмертное имя лишилось бы некоторых из своих лучших украшений. Вергилий был родом из Мантуи; Гораций не был уверен в том, должен ли он считать себя уроженцем Апулии или уроженцем Лукании; в Падуе нашелся такой историк, который был достоин описывать величественный ряд римских побед.[33] Патриотический род Катонов вышел из Тускула, а маленькому городку Арпину принадлежит двойная честь быть родиной Мария и Цицерона, из которых первый удостоился, после Ромула и Камилла, названия третьего основателя Рима, а второй спас свою Отчизну от замыслов Катилины и дал ей возможность оспаривать у Афин пальму первенства в красноречии.[34]

Провинции империи (описанные нами в предшествующей главе) не имели никакой политической силы, никакой конституционной свободы. И в Этрурии, и в Греции,[35] и в Галлии[36] первой заботой сената было уничтожение тех опасных конфедераций, которые были способны поведать всему миру, что своими военными успехами римляне были обязаны внутренним раздорам врагов и что побороть их можно только соединенными силами. Случалось, что римское правительство, прикрываясь личиной признательности или великодушия, на время оставляло тень верховной власти в руках побежденных государей, но оно свергало их с престолов, лишь только была исполнена возложенная на них задача — приучить покоренный народ к наложенному на него ярму. Свободные государства и города, принявшие сторону Рима, награждались за это номинальным титулом союзников, но потом незаметным образом впадали в настоящее рабство. Правительственная власть повсюду находилась в руках высших должностных лиц, назначавшихся сенатом и императорами, и эта власть была абсолютна и бесконтрольна. Но те же самые благотворные принципы управления, которые упрочили спокойствие и покорность Италии, были распространены на самые отдаленные из завоеванных стран. В провинциях мало-помалу образовалась римская национальность[37] двояким путем: путем поселения римских колоний и путем допущения самых преданных и достойных жителей провинций к пользованию правами римского гражданства.

Римлянин поселяется повсюду, где он совершил завоевание — верность этого замечания Сенеки[38] подтверждается историей и опытом. Италийский уроженец, увлекаясь приманкой удовольствия или интереса, спешил воспользоваться выгодами победы, и здесь не лишним будет припомнить, что почти через сорок лет после покорения Азии восемьдесят тысяч римлян были безжалостно умерщвлены в один день по приказанию Митридата.[39] Эти добровольные изгнанники занимались большей частью торговлей и земледелием или брали на откуп государственные доходы. Но после того как императоры назначили легионам постоянные места пребывания, провинции стали заселяться семействами солдат: ветеран, получивший в награду за свою службу денежную сумму или земельный участок, обыкновенно поселялся со своим семейством в той стране, в которой он с честью провел свою молодость. Во всей империи, но преимущественно в ее западных частях, самые плодородные земли и самые выгодные местности отводились для колоний, из которых одни имели гражданский характер, а другие военный. По своим нравам и по своему внутреннему управлению эти колонии были верным изображением своей метрополии; они скоро успевали привязать к себе местное население узами дружбы и родства и, распространяя между туземцами уважение к римскому имени, внушали им желание добиться связанных с этим именем отличий и выгод, — желание, которое редко оставалось неудовлетворенным.[40] Муниципальные города незаметно сравнялись с колониями положением и богатством, так что в царствование Адриана существовали различные мнения насчет того, какое положение лучше — положение ли обществ, вышедших из недр Рима, или же положение обществ, принятых в его недра.[41] Так называемое jus Latii (право латинян) доставляло городам, которым оно было даровано, особые преимущества. Одни только высшие должностные лица по истечении срока своих служебных обязанностей получали звание римских граждан, но так как они назначались только на один год, то это звание очень скоро сделалось достоянием главных родов.[42] Те жители провинций, которым было дозволено служить в легионах,[43] те из них, которые исполняли какую-нибудь гражданскую должность, одним словом, все те, которые несли какую-нибудь общественную службу или отличались какими-нибудь личными достоинствами, получали в награду подарки, ценность которых постоянно уменьшалась по причине чрезмерной щедрости императоров. Однако даже в век Антонинов, когда значительная часть их подданных получила права гражданства, эти права все еще были связаны с очень значительными выгодами. Это название давало право пользоваться римским законодательством, что было особенно выгодно в делах о браках, завещаниях и наследствах; вместе с тем оно открывало блестящую карьеру для честолюбия, опиравшегося на протекцию или на личные достоинства. Внуки тех самых галлов, которые осаждали Юлия Цезаря в Алезии, командовали легионами, управляли провинциями и могли заседать в римском сенате.[44] Их честолюбие не только не нарушало в государстве спокойствия, но и было тесно связано с его безопасностью и величием.[45]

Римляне очень хорошо понимали, какое сильное влияние имеет язык на народные нравы; поэтому они очень серьезно заботились о том, чтобы вслед за успехами их оружия распространялось и употребление латинского языка.[46] Древние италийские наречия — сабинское, этрусское и венетское — вышли из употребления, но что касается провинций, то Восток был менее Запада послушен голосу своих победоносных наставников. Это резкое различие обозначало две противоположные части империи с такой яркостью красок, которая хотя отчасти и прикрывалась блеском благоденствия, но мало-помалу становилась более поразительной, по мере того как мрак ночи стал окутывать римский мир. Западные страны получили цивилизацию из тех самых рук, которые их поработили. Лишь только умы варваров примирились с мыслью о покорности, они стали охотно воспринимать всякие новые для них впечатления знаний и образованности. Язык Вергилия и Цицерона — хотя и с некоторой неизбежной примесью испорченности — вошел в столь всеобщее употребление в Африке, Испании, Галлии, Британии и Паннонии[47] что слабые остатки пунических или кельтских наречий сохранились только в горах или между крестьянами.[48] Воспитание и образование незаметным образом приучили уроженцев тех стран думать так же, как думали римляне, и провинции стали заимствовать у Италии моды, точно так же как они заимствовали у нее свои законы. Они стали с большей настойчивостью просить и с большей легкостью получать гражданские права и отличия, поддерживали национальное достоинство на поприщах литературном[49]и военном и, наконец, дали в лице Траяна такого императора, которого даже Сципионы не отказались бы признать за своего соотечественника. Положение греков было совершенно иное, чем положение варваров. Они давно уже были цивилизованны и нравственно испорченны. У них было так много изящного вкуса, что они не могли отказаться от своего родного языка, и так много тщеславия, что они не могли принять какие-либо иноземные учреждения. Сохраняя предрассудки своих предков, после того как они утратили их добродетели, они делали вид, будто презирают грубые нравы римских завоевателей, а между тем поневоле должны были преклоняться перед их высокой мудростью и перед их могуществом.[50] Впрочем, влияние греческого языка и греческих нравов не ограничивалось узкими пределами этой когда-то знаменитой страны. Путем развития колоний и путем завоеваний оно распространилось от Адриатики до Евфрата и Нила. Азия была усеяна греческими городами, а продолжительное господство македонских царей произвело без всяких потрясений переворот в нравах Сирии и Египта. В роскошной обстановке своего двора эти государи соединяли афинское изящество с восточной роскошью, а высшие классы их подданных следовали их примеру в более скромных размерах. Таково было общее разделение Римской империи относительно языков латинского и греческого. К этим двум разрядам следует прибавить третий, к которому принадлежали жители Сирии и в особенности Египта. Привязанность этих народов к их старинным диалектам, препятствовавшая их сближению с другими народами, была причиной того, что они оставались в прежнем невежестве.[51] Праздная изнеженность первых из них внушала их победителям презрение, а мрачная свирепость вторых — отвращение.[52] Эти народы подчинились римскому господству, но редко искали и редко удостаивались прав гражданства; и не прежде, как по прошествии более двухсот тридцати лет после падения Птолемеев, одному египтянину удалось попасть в римский сенат.[53]

Всем известна избитая истина, что сам победоносный Рим должен был преклониться перед искусствами Греции. Те бессмертные писатели, которыми до сих пор восхищается новейшая Европа, скоро сделались любимым предметом изучения и подражания и в Италии, и в западных провинциях. Но то, что служило для римлян приятным развлечением, не могло иметь влияния на здравые принципы их политики. Сознавая всю привлекательность греческих образцовых произведений, они все-таки поддерживали достоинство латинского языка, который неизменно оставался исключительным языком и гражданского и военного управления.[54] Каждый из этих двух языков имел по всей империю свою особую сферу: греческий язык был естественным языком науки, а римский — легальным языком для всех общественных дел. Тот, кто соединял литературные занятия с деловыми, был знаком с ними обоими, и между жившими в провинциях образованными римскими подданными едва ли можно было найти хоть одного, который был бы не знаком ни с греческим, ни с латинским языком.

Благодаря таким-то порядкам покоренные народы и слились незаметным образом под общим именем римлян в один народ. Но в центре каждой провинции и в недрах каждого семейства все еще существовал тот несчастный класс людей, который нес на себе всю тяжесть общественных уз, не имея никакой доли в их выгодах. В свободных государствах древности домашние работы не были ничем ограждены от капризных жестокостей деспотизма. Окончательному упрочению Римской империи предшествовали века насилий и хищничества. Класс рабов состоял большею частью из тех взятых в плен варваров, которых захватывали на полях битв целыми тысячами, которых продавали потом по дешевой цене[55] и которые, привыкши к независимости, горели нетерпением разорвать свои узы и отомстить за них. Против таких внутренних врагов, не раз своими отчаянными восстаниями ставивших республику на край погибели[56] самые строгие постановления[57] и самое жестокое обращение, по-видимому, оправдывались верховным законом самосохранения. Но когда главные народы Европы, Азии и Африки соединились под одной верховной властью, внешний источник, из которого в изобилии добывались рабы, стал сякнуть, и римляне нашлись вынужденными прибегать к более мягкому и более медленному способу их размножения. В своих многочисленных семьях и в особенности в своих загородных поместьях они стали поощрять браки между своими рабами.[58] Природные чувства, привычки, порождаемые образованием, и обладание такого рода собственностью, которая находилась в некоторой зависимости от других, — вот что содействовало облегчению тягостей рабства.[59] Жизнь раба сделалась более ценной, и, хотя его благополучие все еще зависело от характера и денежных средств господина, человеколюбие последнего уже не сдерживалось страхом, а напротив того, находило для себя поощрение в его личных интересах. Улучшению нравов содействовали добродетели или политические расчеты императоров, и покровительство законов было распространено эдиктами Адриана и Антонинов на самую презренную часть человеческого рода. Право распоряжаться жизнью и смертью рабов было отнято у частных лиц, которые так часто им злоупотребляли, и передано исключительно в руки судей. Подземные тюрьмы были уничтожены, и если жалоба раба на невыносимое с ним обхождение была признана основательной, то обиженный раб или получал свободу, или переходил к другому, менее жестокому господину.[60]

Римский раб не был лишен лучшего утешения в бедственном положении — надежды, и, если ему представлялся случай принести пользу или удовольствие, он мог надеяться, что усердие и преданность нескольких лет будут вознаграждены неоценимым даром свободы. Милосердие господина так часто имело своим источником низкие побуждения тщеславия и корыстолюбия, что законодатели находили нужным не поощрять, а сдерживать широкую и неразборчивую щедрость, которая могла превратиться в очень опасное злоупотребление.[61] В древней юриспруденции существовало правило, что у раба нет отечества, поэтому вместе со свободой он получал право вступать в то политическое общество, в котором его патрон состоял членом. В силу этого правила привилегии римского гражданства сделались бы достоянием низкой и смешанной толпы. Поэтому из него были сделаны своевременно некоторые исключения и это почетное отличие стали раздавать только тем рабам, которые получали торжественное и легальное manumission на основании уважительных причин и с одобрением судьи. Даже эти избранные вольноотпущенники получали не более как личные права гражданства и были лишены гражданских или военных отличий. Как бы ни были достоит или богаты их сыновья, они также считались недостойными занимать места в сенате, и следы рабского происхождения считались совершенно сглаженными не прежде как в третьем или четвертом поколении.[62] Таким образом, без нарушения различий рангов открывалась в отдаленном будущем перспектива свободы и почестей даже для тех, кого спесь и предрассудок неохотно причисляли к разряду человеческих существ.

Однажды сделано было предложение дать рабам особую одежду для отличия их от остального населения, но оно вызвало основательное возражение, ибо было бы опасно познакомить их с их собственной многочисленностью.[63] Не принимая в строгом смысле слова употреблявшихся по этому поводу выражений «легионы» и мириады,[64] мы все-таки решаемся утверждать, что число рабов, считавшихся чьей-либо собственностью, было более значительно, нежели число слуг, которых следует считать лишь статьей расходов.[65] Молодые рабы с много обещавшими дарованиями обучались искусствам и наукам, и цена их определялась степенью их искусства и способностей.[66] В доме богатого сенатора можно было найти людей почти всяких профессий, как либеральных,[67] так и ремесленных. Число людей, которые содержались для удовлетворения требований блеска и сластолюбия, превышало все требования новейшей роскоши.[68] Купцы и ремесленники находили более выгодным покупать рабов, чем нанимать рабочих, и в деревнях рабы употреблялись как самые дешевые и самые полезные орудия для земледельческих работ. В подтверждение наших замечаний о положении и числе рабов мы могли бы привести множество частных фактов. По случаю одного печального происшествия стало известно, что только в одном из римских дворцов было четыреста рабов.[69] Такое же число рабов содержалось в имении, которое одна вовсе не знатная вдова какого-то африканца передала своему сыну, оставив за собою гораздо боже значительное имение.[70] В царствование Августа один вольноотпущенный, понесший большие потери от междоусобных войн, оставил после себя три тысячи шестьсот пар волов, двести пятьдесят тысяч голов мелкого скота и четыре тысячи сто шестнадцать рабов, которые были включены почти в одну опись со скотом.[71]

Число живших под римскими законами граждан, провинциалов и рабов не может быть нами определено с той точностью, какой заслуживает важность этого предмета. Нам известно, что, по вычислению, сделанному императором Клавдием в то время, как он исполнял должность цензора, оказалось шесть миллионов девятьсот сорок пять тысяч римских граждан, а вместе с соответствующим числом женщин и детей эта цифра должна была доходить почти до двадцати миллионов душ. Число подданных низшего разряда не было в точности известно, и к тому же оно было изменчиво. Однако, если мы взвесим со вниманием все, что может входить в расчет, мы найдем, что во времена Клавдия жителей в провинциях было, по всей вероятности, вдвое больше, чем граждан обоего пола и всякого возраста, и что число рабов по меньшей мере равнялось числу свободных обитателей Римской империи.[72] Стало быть, в общем итоге этих приблизительных вычислений будет около ста двадцати миллионов людей, а это такое громадное население, которое, как кажется, превышает своей численностью население новейшей Европы[73] и представляет собой самое многолюдное общество, какое когда-либо жило под одной и той же правительственной властью.[74]

Внутреннее спокойствие и согласие были естественными результатами умеренной и благоразумной политики Рима. Если мы обратим наши взоры на азиатские монархии, мы увидим там деспотизм в центре и слабость на окраинах; собирание государственных доходов и отправление правосудия нуждаются там в присутствии вооруженной силы, непокорные варвары утвердились в самом центре страны, наследственные сатрапы захватили в свои руки верховную власть над провинциями, а подданные хотя и не способны к свободе, однако склонны к мятежу. Но в римских владениях повиновение было повсеместное, добровольное и постоянное. Покоренные народы, слившись в один великий народ, отказались от надежды и даже утратили желание возвратить себе независимость и едва ли считали свое собственное существование отдельным от существования Рима. Власть императоров без всяких усилий проникала во все части их обширных владений и действовала на берегах Темзы и Нила с такой же легкостью, как и на берегах Тибра. Назначение легионов заключалось в обороне от внешних врагов, и гражданские власти редко прибегали к содействию военной силы[75] При такой всеобщей безопасности и государь и его народ употребляли свой досуг и свое богатство на украшение и возвеличение Римской империи.

Между бесчисленными памятниками архитектуры, которые были воздвигнуты римлянами, как много таких, которые ускользнули от исторических исследований, и как мало таких, которые устояли и против разрушительного влияния времени, и против опустошений варваров! А все-таки достаточно разбросанных по Италии и провинциям величественных развалин, чтобы доказать нам, что эти страны когда-то входили в состав цивилизованной и могущественной империи. Уже по своему величию и по своей красоте они достойны нашего внимания, но они делаются еще более интересными для нас благодаря двум обстоятельствам, устанавливающим тесную связь между историей искусств и более поучительной историей человеческих нравов, — благодаря тому, что многие из этих сооружений были воздвигнуты на частные средства, и благодаря тому, что почти все они воздвигались для общественной пользы.

Не трудно поверить, что большая часть этих сооружений, и самые значительные из них, были воздвигнуты императорами, которые имели в своем распоряжении такое громадное число работников и такие громадные денежные средства. Август часто хвастался тем, что он нашел свою столицу кирпичной, а оставляет ее мраморной.[76] Строгая бережливость Веспасиана была источником его великолепия. Сооружения Траяна носят на себе печать гения. Общественные здания, которыми Адриан украсил каждую провинцию своей империи, были возведены не только по его собственному приказанию, но и под его непосредственным надзором. Он сам был артист и любил искусства, потому что он покрывают монарха славой. Им покровительствовали Антонины, полагав, что они способствуют благосостоянию народа. Но императоры были только главными, а не единственными предпринимателями построек в своих владениях. Их примеру следовали самые богатые из их подданных, не боявшиеся заявлять перед целым миром, что у них достаточно ума, чтобы задумать самое грандиозное предприятие, и достаточно сокровищ, чтобы исполнить задуманное. Лишь только было воздвигнуто в Риме громадное здание Колизея, Капуя и Верона построили для себя и на свой счет такие же здания, хотя и в меньших размерах, но по тому же плану и из таких же материалов.[77] Надпись на громадном мосте близ Алькантары свидетельствует о том, что он был перекинут через Таг на денежные средства нескольких лузитанских общин. Когда Плиний был назначен губернатором Вифинии и Понта, вовсе не принадлежавших к числу самых богатых или самых значительных провинций империи, он нашел, что подведомственные ему города соперничают между собою в сооружении разных полезных и служащих украшением построек, которые могли бы внушить любопытство чужестранцам или признательность местным гражданам. На обязанности проконсула лежало помогать им деньгами, руководить их вкусами, а иногда и сдерживать их соревнование.[78] И в Риме, и в провинциях богатые сенаторы считали за честь и почти за обязанность содействовать блеску своего времени и своей страны, а влияние моды нередко восполняло недостаток вкуса или щедрости. Из множества таких частных благотворителей мы назовем афинского гражданина Герода Аттика, жившего в век Антонинов. Каковы бы ни были мотивы его действий, его щедрость была достойна самых могущественных монархов.

Род Герода — по крайней мере после того, как ему улыбнулась фортуна, — вел свое происхождение по прямой линии от Кимона и Мильтиада, от Тесея и Кекропса, от Эака и Юпитера.[79] Но потомство стольких богов и героев впало в самую крайнюю нищету. Дед Герода был подвергнут тяжелому наказанию по приговору суда, а его отец Юлий Аттик окончил бы свою жизнь в бедности и в презрении, если бы ему не удалось открыть огромное сокровище, которое было зарыто под старым домом, составлявшим все, что он сберег от отцовского наследства. По букве закона император мог бы предъявить свои права на эту находку, и предусмотрительный Аттик предупредил донос откровенным признанием. Но справедливый Нерва, занимавший в то время императорский престол, не захотел воспользоваться никакой долей сокровища и приказал объявить Аттику, что он может со спокойной совестью пользоваться этим даром фортуны. Осторожный афинянин все-таки настаивал, утверждая, что это сокровище слишком громадно для подданного и что он не знает, какое сделать из него употребление. «В таком случае злоупотребляйте им, — возразил монарх с нетерпением, в котором сказывалось его добродушие, — так как оно составляет вашу собственность».[80]

Можно бы было подумать, что Аттик буквально исполнил это последнее императорское наставление, так как он издержал для общественной пользы большую часть своего состояния, значительно увеличенного выгодным браком. Он выхлопотал своему сыну Героду место префекта над вольными городами Азии. Молодой сановник, заметив, что город Троя недостаточно снабжен водою, испросил у Адриана триста мириад драхм (около 100 000 ф. ст.) на постройку нового водопровода. Но при производстве работ оказалось, что нужна сумма вдвое более крупная, и между чиновниками, ведавшими государственными доходами, поднялся ропот; тогда великодушный Аттик положил конец их неудовольствию, обратившись к ним с предложением взять на себя весь излишек расходов[81]

Привлекаемые щедростью денежных наград, лучшие преподаватели съехались из Греции и Азии для того, чтобы руководить образованием юного Герода. Их ученик скоро сделался знаменитым оратором согласно с правилами бесплодной риторики того века, запиравшейся внутри школьных стен и не старавшейся выказывать себя ни на площади, ни в сенате. Он был почтен званием римского консула, но большую часть своей жизни провел в Афинах или в окрестных виллах этого города; там он занимался изучением философии, будучи постоянно окружен софистами, которые охотно признавали над собой превосходство богатого и щедрого соперника.[82] Памятники его гения погибли, но о его изящном вкусе и роскоши до сих пор свидетельствуют уцелевшие развалины. Новейшие путешественники измерили остатки ристалища, которое он выстроил в Афинах. Оно имело шестьсот футов в длину, было выстроено все из белено мрамора, могло вмещать в себя весь народ и было окончено в четыре года, в течение того времени, когда Герод был устроителем афинских игр. Он выстроил в память своей жены Региллы театр, с которым едва ли мог равняться какой-либо из театров империи: для постройки этого здания не употребляли никакого другого дерева, кроме кедрового, покрытого очень изящной резьбой. Одеон, предназначенный Периклом для публичных представлений и для репетиций новых трагедий, был трофеем победа, одержанной искусствами над могуществом варваров, так как употребленный на его постройку лес состоял большей частью из мачт персидских кораблей. Несмотря на то что один из царей Каппадокии сделал починки в этом старом здании, оно снова грозило разрушением. Герод возвратил ему прежнюю красоту и великолепие.[83] Впрочем, щедрость этого знаменитого гражданина не ограничивалась внутренностью афинских стен. Ни самые богатые украшения на храме Нептуна,[84] находившемся на Коринфском перешейке, ни театр в Коринфе, ни ристалище в Дельфах, ни бани в Фермопилах, ни водопровод в Канузии, в Италии, не были в состоянии истощить его сокровищ. Жители Эпира, Фессалии, Эвбеи, Беотии и Пелопоннеса испытали на себе его щедрость, а некоторые надписи, уцелевшие в греческих и азиатских городах, свидетельствуют о том, что эти города из чувства признательности к Героду Аттику называли его своим покровителем и благодетелем.[85]

В республиках Афинской и Римской скромная простота частных домов свидетельствовала о равенстве состояний, а народное верховенство выражалось в великолепии зданий, назначенных для общего пользования.[86] Этот республиканский дух не вполне угас с развитием богатств и монархической формы правления. Самые добродетельные из императоров обнаруживали свою роскошь в возведении зданий, доставлявших народу и славу и пользу. Золотой дворец Нерона возбуждал справедливое негодование, но обширные пространства, захваченные им для удовлетворения себялюбивой склонности к роскоши, были при его преемниках покрыты зданиями, воздвигнутыми с более благородными целями, — Колизеем, банями Тита, портиком Клавдия и храмами, посвященными богине Мира и Гению Рима.[87] Эти памятники архитектуры, составлявшие собственность римского народа, были украшены самыми лучшими произведениями греческой живописи и скульптуры, а в храме Мира была открыта для любознательных просвещенных людей очень интересная библиотека. Неподалеку оттуда находился форум Траяна. Он был обнесен высокой галереей, которая имела форму четырехугольника; четыре триумфальные арки служили для нее величественными и просторными входными дверями; в ее центре возвышалась мраморная колонна, которая своею высотой в сто десять футов обозначала высоту того холма, который пришлось срыть. Эта колонна, существующая до сих пор в своей первобытной красоте, носит на себе точное изображение подвигов ее основателя в победоносной войне с даками. Здесь ветеран созерцал историю своих собственных походов, а мирный гражданин путем иллюзии, внушаемой национальным тщеславием, сам мог принимать участие в почестях триумфа.[88] Благодаря этой благородной склонности к всенародной роскоши все другие части столицы и все провинции империи были украшены амфитеатрами, театрами, храмами, портиками, триумфальными арками, банями и водопроводами, то есть такими сооружениями, которые имели в виду или здоровье, юга благочестие, или удовольствие даже самого последнего из граждан. Последние из упомянутых сооружений заслуживают с нашей стороны особенного внимания. Смелость предприятий этого рода, солидность их исполнения, и цель, для которой они назначались, ставят водопроводы в ряд самых благородных памятников гения и могущества римлян. Первое место между ними по справедливости принадлежит столичным водопроводам, но, если бы какой-нибудь любознательный путешественник стал осматривать водопроводы в Сполето, в Меце или в Севилье, он, естественно, подумал бы, что каждый из этих провинциальных городов когда-то был резиденцией какого-нибудь могущественного монарха. Азиатские и африканские пустыни когда-то были покрыты цветущими городами, которые были обязаны своею населенностью и даже своим существованием этим искусственным и никогда не истощавшимся запасам свежей воды.[89]

Мы сосчитали население Римской империи и сделали обзор ее общественных сооружений; если же мы остановим наше внимание на числе и значении ее городов, мы найдем подтверждение наших выводов касательно первого из этих предметов и будем иметь случай умножить число приведенных нами примеров касательно второго. Но, собирая в одно целое небольшое число разбросанных сведений о городах империи, мы не должны забывать, что вследствие тщеславия народов и вследствие бедности языка неопределенное название города безразлично относилось и к Риму, и к Лавренту.

1. Полагают, что в древней Италии было тысяча сто девяносто семь городов; к какой бы эпохе древности ни относилась эта цифра,[90] нет никакого основания думать, что в век Антонинов страна была менее населена, чем в век Ромула. Мелкие государства Лация, повинуясь притягательной силе метрополии империи, вошли в ее состав. Те части Италии, которые так долго томились под слабым и тиранским управлением жрецов и тиранов, испытывали в ту пору лишь более сносные бедствия войны, а обнаружившиеся в них первые признаки упадка были с избытком возмещены быстрым развитием благосостояния в Цизальпинской Галлии. Прежнее великолепие Вероны еще видно из его остатков; а между тем Верона была менее знаменита, нежели Аквилея или Падуя, нежели Милан или Равенна. 2. Дух усовершенствований перешел по ту сторону Альп и заявил о себе даже в лесах Британии, которые мало-помалу расчищались, чтобы дать место удобным и красивым жилищам. Йорк был местопребыванием правительства, Лондон уже обогащался торговлей, а Бас уже славился благотворным влиянием своих целебных вод. Галлия могла похвастаться своими тысячью двумястами городами,[91] и, хотя в северных ее частях эти города, не исключая и самого Парижа, были большей частью не чем иным, как самыми простыми и некрасивыми сборными пунктами зарождавшейся нации, южные провинции подражали итальянской роскоши и изяществу.[92]

В Галлии было немало таких городов, которые находились в ту пору не в худшем, а, может быть, даже в лучшем положении, чем теперь; таковы были Марсель,[93] Арелат, Ним, Нарбон, Тулуза, Бордо, Отен, Венна, Лион,[94] Лангр и Трир. Что касается Испании, то эта страна процветала в качестве провинции и стала приходить в упадок, сделавшись королевством. Она истощилась от злоупотребления своими силами, от результатов открытия Америки и от суеверия, и мы смутили бы ее гордость, если бы спросили у нее, что стало с ее тремястами шестьюдесятью городами, список которых был составлен Плинием в царствование Веспасиана.[95]

3. Триста африканских городов когда-то признавали над собою верховенство Карфагена,[96] и нет основания думать, чтобы число их уменьшилось под императорским управлением; сам Карфаген восстал из пепла в новом блеске и, подобно Капуе и Коринфу, скоро стал пользоваться всеми выгодами своего положения, какие только возможны при отсутствии политической самостоятельности.

4. Восточные страны представляют резкий контраст великолепием римлян и варварством турок. Древние развалины, разбросанные по невозделанным полям и приписываемые невежеством действию волшебной силы, едва могут служить убежищем для какого-нибудь загнанного крестьянина или для блуждающего араба. Под управлением цезарей в одной собственно так называемой Азии было пятьсот многолюдных городов,[97] на которые природа рассыпала все свои дары, а искусство — все свои украшения. Одиннадцать азиатских городов когда-то оспаривали друг у друга почетное право воздвигнуть храм в честь Тиберия, и римский сенат взвешивал их сравнительные достоинства.[98] Четырем из них было немедленно отказано на том основании, что они не в силах взяться за такое предприятие, и в этом числе была Лаодикея,[99] прежнее великолепие которой до сих пор еще видно из ее развалин.[100] Лаодикея получала очень значительные доходы от своих стад баранов, славившихся нежностью своей шерсти, а незадолго до упомянутого состязания получила по завещанию одного щедрого гражданина более 400 000 ф. ст.[101] Если такова была бедность Лаодикеи, то каково же было богатство тех городов, притязаниям которых было отдано предпочтение, и в особенности каково было богатство Пергама, Смирны и Эфеса, так долго тягавшихся между собою из-за права считаться первым городом Азии?[102] Столицы Сирии и Египта занимали в империи еще более высокое положение; Антиохия и Александрия с презрением смотрели на массу зависевших от них городов[103] и даже неохотно преклонились перед величием самого Рима.

Все эти города были соединены между собою и столицей общественными большими дорогами, которые шли от римского Форума, проходили через всю Италию, проникали в глубь провинций и оканчивались только у границ империи. Если мы высчитаем расстояние от стены Антонина до Рима и от Рима до Иерусалима, то найдем, что великая цепь путей сообщения была протянута в направлении от северо-запада к юго-восточной оконечности империи на расстояние четырех тысяч восьмидесяти римских миль[104] Общественные дороги были аккуратно разделены на мили, обозначавшиеся столбами, и шли в прямом направлении от одного города к другому, не обращая большого внимания ни на естественные препятствия, ни на права собственников. Горы пробуравливались насквозь, а через самые широкие и самые быстрые потоки перекидывались смелые арки.[105] Средняя часть дороги представляла собой возвышавшуюся над окружающей местностью насыпь, которая состояла из нескольких слоев песка, гравия и цемента и была вымощена большими камнями, а в некоторых местах вблизи от столицы — гранитом.[106]

Такова была прочность постройки римских больших дорог, что их не могли совершенно разрушить усилия пятнадцати столетий. Они доставляли жителям самых отдаленных провинций удобный способ для взаимных сношений, но главная их цель заключалась в том, чтобы облегчить передвижение легионов, и ни одна страна не считалась окончательно покоренной, пока оружию и авторитету завоевателей не был открыт доступ во все ее части. Желание получать без замедления известия и быстро передавать приказания побудило императоров ввести на всем пространстве их огромных владений правильно устроенные почты[107] На расстоянии только пяти или шести миль один от другого были выстроены дома; в каждом из них постоянно находилось по сорока лошадей, так что по римским дорогам нетрудно было проехать в один день сотню миль[108] Пользоваться почтовыми лошадьми мог только тот, кто имел на это особое разрешение от императора, но, хотя они первоначально назначались для общественных нужд, ими дозволялось иногда пользоваться частным лицам, путешествовавшим по своим делам или даже для своего удовольствия[109] Сообщения морем были не менее удобны, чем сухим путем. Средиземное море было со всех сторон окружено римскими провинциями, а италийский материк врезался в середину этого огромного озера в форме громадного мыса. Берега Италии вообще не имеют безопасных пристаней, но человеческая предприимчивость исправила этот природный недостаток, в особенности искусственная пристань в Остии, находившаяся в устье Тибра и устроенная по приказанию императора Клавдия, была одним из самых полезных памятников римского величия.[110] От этой пристани, находившейся только на расстоянии шестнадцати миль от столицы, можно было при попутном ветре достигнуть в семь дней Геркулесовых Столбов и в девять или десять дней Александрии в Египте.[111]

Хотя чрезмерной обширности империй нередко приписывали много зол, частью с некоторым основанием, частью из склонности к декламации, однако нельзя не сознаться, что могущество Рима имело некоторые благодетельные последствия для человечества, так как то же самое удобство взаимных международных сношений, которое способствовало распространено пороков, способствовало и распространению улучшений в общественной жизни. В более отдаленные века древности мир был разделен неравномерно. Восток с незапамятных времен был знаком с искусствами и с роскошью, тогда как Запад был населен грубыми и воинственными варварами, которые или пренебрегали земледелием, или не имели о нем никакого понятия.

Под охраной прочно установленного правительства как продукты более благоприятного климата, так и ремесленные произведения более цивилизованных народов мало — помалу проникали в западные страны Европы, а жители этих стран находили в удобствах и выгодах торговля повод, чтобы разводить первые из них и улучшать вторые. Было бы почти невозможно перечислить все продукты животного и растительного царства, которые были мало-помалу ввезены в Европу из Азии и Египта,[112] но краткое указание главных из них едва ли можно считать несовместимым с достоинством и еще менее с пользой исторического сочинения.

1. Почти все цветы, травы и фрукты, растущие в наших европейских садах, иностранного происхождения, которое нередко видно из их названий; яблоки были природным итальянским продуктом, и, когда римляне познакомились с более деликатным ароматом абрикосов, персиков, гранатовых яблок, лимонов и апельсинов, они дали всем этим новым фруктам общее название яблок, отличая их друг от друга дополнительным эпитетом, обозначавшим их родину.

2. Во времена Гомера виноград рос в диком виде на острове Сицилия и, вероятно, на соседнем континенте, но он не был улучшен искусным возделыванием, и из него не умели делать напитка, приятного для вкуса диких туземцев.[113] Лет через тысячу после того Италия могла похвастаться, что из восьмидесяти сортов самых лучших и самых знаменитых вин более нежели две трети были продуктами ее почвы.[114] Умение приготовлять этот благотворный напиток скоро перешло в Нарбонскую провинцию Галлии, но холод был так силен к северу от Севеннских гор, что во времена Страбона существовала уверенность, что в этой части Галлии виноград не может дозревать,[115] однако это затруднение удалось мало-помалу преодолеть, и мы имеем некоторое основание полагать, что бургундские виноградники так же древни, как век Антонинов.[116]

3. Разведение оливкового дерева на Западе развивалось по мере того, как водворялся мир, для которого это дерево служило символом. Через двести лет после основания Рима ни Италия, ни Африка не были знакомы с этим полезным растением; оно было натурализовано в этих странах и впоследствии проникло внутрь Испании и Галлии. Древние воображали, что оно может расти только при известной степени тепла и не иначе как вблизи от моря, но это заблуждение было мало-помалу уничтожено предприимчивостью и опытом.[117]

4. Возделывание льна было перенесено из Египта в Галлию и обогатило всю страну, хотя и могло служить причиной обеднения тех местностей, где сеялся этот продукт.[118]

5. Искусственное разведение травы вошло в обыкновение как италийских, так и провинциальных земледельцев, и в особенности разведение клевера, который получил свое название (Lucerne) и вел происхождение из Мидии.[119] Обеспеченный запас здоровой и обильной пищи для скота во время зимы увеличивал число стад и табунов, которые в свою очередь способствовали плодородию почвы. Ко всем этим улучшениям можно присовокупить деятельную разработку копей и рыбную ловлю, которые, доставляя занятие множеству рабочих, вместе с тем увеличивали наслаждения богачей и средства существования бедняков. В прекрасном сочинении Колумеллы описано цветущее состояние земледелия в Испании в царствование Тиберия, и мы со своей стороны можем заметить, что бесхлебица, которой так часто страдала республика в своем детстве, почти вовсе не была знакома обширной Римской империи. Неурожаю в одной из провинций немедленно помогал достаток более счастливых соседей.

Земледелие есть основа ремесленного производства, так как натуральные продукты служат материалами для произведений искусства.[120] В Римской империи труд деятельного и искусного работника непрестанно употреблялся в разнообразных видах на удовлетворение нужд богачей. Любимцы фортуны соединяли в своей одежде, пище, жилищах и меблировке самые изысканные удобства, изящество и пышность, какие только могли льстить их чванству или удовлетворять их чувственность. Моралисты всех веков давали этой изысканности отвратительное название роскоши и подвергали ее самому строгому осуждению; и действительно, человеческий род, вероятно, был бы и более добродетелен, и более счастлив, если бы все люди имели необходимое для жизни и никто не имел бы излишка. Но при теперешнем несовершенном положении общества, хотя роскошь и возникает от порока или от безрассудства, она все-таки едва ли не единственное средство, с помощью которого можно исправлять неравномерное распределение собственности. Деятельный работник и искусный художник, не получившие никакой доли в пользовании землей, собирают добровольную дань с владельцев этой земли, которые, со своей стороны, стараются из личных интересов лучше возделывать свои владения, способные доставлять им средства для приобретения новых наслаждений. Это обоюдное влияние сказывается в том или другом виде в каждой стране, но в римском мире оно действовало с особенной силой. Средства провинций истощились бы очень скоро, если бы производство и продажа предметов роскоши не возвращали предприимчивым жителям провинций тех сумм, которые вымогались у них оружием и могуществом Рима. Пока такая торговля не выходила за пределы империи, она придавала политическому механизму усиленную деятельность, и ее результаты, нередко благотворные, никогда не могли сделаться вредными. Но сдержать роскошь в пределах какого-либо государства дело вовсе не легкое. Самые отдаленные страны древнего мира принимали участие в удовлетворении пышности и прихотей Рима. Леса Скифии доставляли дорогие меха. Янтарь доставлялся сухим путем с берегов Балтийского моря к берегам Дуная, и варвары были удивлены, что им платили так дорого за такой бесполезный предмет.[121] Значительно было требование на вавилонские ковры и другие мануфактурные изделия Востока, но самая важная и самая популярная торговля велась с Аравией и Индией. Каждый год, около времени летнего солнцестояния, флот из ста двадцати судов выходил в море из Миос-Гормоса — египетского порта на Красном море. Благодаря периодическому содействию муссонов он переплывал океан почти в сорок дней. Берега Малабара и остров Цейлон[122] были обычной целью его плавания; на тамошних рынках ожидали его прибытия купцы из самых отдаленных стран Азии. Возвращение египетского флота назначалось в декабре или январе, и лишь только его богатый груз был перевезен на верблюдах от берегов Красного моря до Нила и спущен по этой реке до Александрии, его немедленно отправляли в столицу империи.[123] Предметы восточной торговли, блестящие с виду, но в сущности бесполезные, заключались в шелке, один фунт которого считался равным по цене фунту золота,[124] в драгоценных каменьях, между которыми жемчуг занимал первое место после бриллиантов,[125] и в различных благовонных веществах, употреблявшихся при богослужении и при погребальных церемониях. Трудности и опасности морского переезда вознаграждались почти невероятными барышами, но эти барыши извлекались из кармана римских подданных, и немногие частные люди обогащались за счет публики. Так как жители Аравии и Индии довольствовались продуктами и мануфактурными произведениями своей собственной страны, то со стороны римлян серебро было если не единственным, то главным орудием обмена.[126] Даже важность сената не помешала ему выразить свое неудовольствие по поводу того, что при покупке женских украшений государственное богатство безвозвратно переходит в руки чужеземных и враждебных народов.[127] Один любознательный, но очень разборчивый писатель высчитал, что таким образом ежегодно терялось более 800 000 ф. ст.[128] В его словах слышалось неудовольствие человека, предвидевшего в будущем бедность. А между тем если мы рассмотрим, какое было отношение между количеством золота и количеством серебра во времена Плиния и какое в царствование Константина, то мы найдем, что в эту последнюю эпоху разница значительно увеличилась.[129] Так как нет ни малейшего основания предполагать, чтобы золото сделалось более редким, то для нас очевидно, что менее редким сделалось серебро, что, как бы ни было велико количество товаров, доставлявшихся из Индии и Аравии, оно вовсе не истощало богатств империи и что рудники с избытком удовлетворяли требования торговли.

Несмотря на свойственную всем людям склонность восхвалять прошлое и хулить настоящее, как жители провинций, так и сами римляне живо чувствовали и откровенно признавали спокойное и цветущее положение империи. «Они сознавали, что правильные принципы общественной жизни, законодательство, земледелие и науки, впервые выработанные мудростью афинян, теперь распространялись повсюду благодаря могуществу Рима, под благотворным влиянием которого самые лютые варвары соединены узами одного для всех правительства и одного для всех языка. Он утверждают, что вместе с распространением искусств стал заметным образом умножаться человеческий род. Они прославляют возрастающее великолепие городов, улыбающийся вид полей, возделанных и украшенных, как громадный сад, и продолжительный праздник мира, которым наслаждаются столькие народы, позабывшие о своей прежней вражде и избавившиеся от страха будущих опасностей».[130] Как бы ни казался подозрительным риторический и напыщенный тон приведенных выражений, их содержание вполне согласно с исторической истиной.

Глаз современника едва ли был способен заметить, что в этом всеобщем благосостоянии кроются зачатки упадка и разложения, А между тем продолжительный мир и однообразие системы римского управления вносили во все части империи медленный и тайный яд. Умы людей мало — помалу были доведены до одного общего уровня, пыл гения угас, и даже воинственный дух испарился. Европейцы были храбры и сильны. Испания, Галлия, Британия и Иллирия снабжали легионы превосходными солдатами и составляли настоящую силу монархии. Жители этих стран по-прежнему отличались личным мужеством, но у них уже не было того общественного мужества, которое питается любовью к независимости, чувством национальной чести, присутствием опасности и привычкой командовать. Они получали законы и правителей от своего государя, а их защита была вверена армии, состоявшей из наемников. Потомки их самых отважных вождей довольствовались положением граждан или подданных. Самые честолюбивые между ними поступали ко двору или под знамена императоров; провинции стали пустеть и, утратив политическое могущество и единство, мало-помалу погрузились в вялую безжизненность домашних интересов.

Любовь к литературе, почти всегда неразлучная со спокойствием и роскошью, была в моде у подданных Адриана и Антонинов, которые сами были образованны и любознательны. Она распространилась по всей империи; племена, жившие на самом севере Британии, приобрели вкус к риторике; и Гомера, и Вергилия переписывали и изучали на берегах Рейна и Дуная, и самые слабые проблески литературного таланта осыпались самыми щедрыми наградами.[131] Греки с успехом занимались медициной и астрономией; наблюдения Птолемея и сочинения Галена до сих пор изучаются даже теми, кто усовершенствовал их открытия и исправил их ошибки, но, за исключением неподражаемого Лукиана, этот век бесстрастия не произвел ни одного гениального писателя и даже ни одного талантливого автора легких литературных произведений. Влияние Платона и Аристотеля, Зенона и Эпикура все еще господствовало в школах, но их учения передавались одним поколением учащихся другому со слепым уважением и тем препятствовали всякой благородной попытке возбудить деятельность или расширить пределы человеческого ума. Красоты произведений поэзии и ораторского искусства, вместо того чтобы возбуждать в душе читателя такой же пыл, каким они сами были одушевлены, вызывали лишь холодные и рабские подражания; если же кто-нибудь дерзал уклониться от этих образцов, то непременно вместе с тем уклонялся от здравого смысла и приличий. В эпоху возрождения литературы гений Европы был вызван из своего усыпления юношеской энергией долго отдыхавшего воображения, национальным соревнованием, новой религией, новыми языками и новыми формами общественной жизни. Но жители римских провинций, выросшие под влиянием однообразной системы искусственного чужеземного воспитания, не были способны соперничать с теми бодрыми народами древности, которые, выражая свои искренние чувства на своем родном языке, уже заняли все почетные места в литературе. Название поэта было почти позабыто, а название оратора несправедливо присвоили себе софисты. Масса критиков, компиляторов и комментаторов затемнила сферу знаний, а за упадком гения скоро последовала и испорченность вкуса.[132]

Появившийся несколько позднее при дворе одной сирийской царицы знаменитый Лонгин, в котором точно будто ожил дух древних афинян, скорбел об этой испорченности, унижавшей чувства его современников, ослаблявшей их мужество и заглушавшей их дарования. «Подобно тому, — говорит он, — как дети навсегда остаются пигмеями, если их ноги были всегда крепко связаны, и восприимчивые умы, вскормленные предрассудками и привычкой к рабскому подчинению, не способны развернуться или достигнуть того настоящего величия, которое так поражает нас в древних народах, живших под национальным правительством и писавших с такой же свободой, с какой они действовали».[133]

Развивая далее эту метафору, мы можем сказать, что уменьшившийся рост человеческого рода беспрестанно спускался все ниже и ниже прежнего уровня и что римский мир действительно был населен пигмеями, когда свирепые северные гиганты ворвались в него и влили новую кровь в эту испортившуюся породу. Они воскресили мужественный дух свободы, а после переворота, длившегося десять столетий, эта свобода породила изящный вкус и науку.


  1. Они были воздвигнуты почти на полпути между Лагором и Дели. Завоевания Александра в Индостане ограничились Пенджабом, через который протекают пять главных рукавов Инда. (Гифазис — одна из тех пяти рек, которые владеют Инд, или Синд, после того как они протекли через Пенджаб; это последнее название происходит от персидского слова, которое значит «пять рек». Четыре из этих пяти рек упоминаются в истории похода Александра, а именно: Гидасп, Асезин, Гидраот и Гифазис. Географы не согласны между собою насчет того, каким новейшим названиям соответствуют эти имена. По мнению Анвилля, Гидасп то же, что теперь Шантроу, Асезин — та самая река, которая течет через Лагор и называется Рави, Гидраот — то же, что теперь Биа, а Гифазис носит теперь название Каул. На картах своей «Географии Индостана» майор Реннель дает Гидаспу название Бегат или Шелум, Асазину — название Хунауб, Гидраоту название Рови, а Гифазису — название Бейа. См. Анвилля Geogr. Anc, ч. II, стр. 340 и «Описание Индостана» Джемса Реннеля, ч. II, стр. 230, вместе с картой. Англичанин Венсен впоследствии подробно обсуждал эти вопросы; источники, из которых он черпал свои сведения, и старание, которое он приложил к своим исследованиям, как мне говорили, не оставляют желать ничего лучшего. Но я не могу судить о достоинстве его сочинения, так как оно знакомо мне лишь по той известности, которую приобрел автор. — Гизо) (Ученые труды доктора Венсена, на которые ссылается Гизо, равно как сочинения позднейших писателей, доступны для каждого английского читателя. Пятая река Пенджаба — Сатадру, которая упоминается в первый раз в географии Птолемея; в настоящее время ее имя Сутлей. Эта страна сделалась нам хорошо известной благодаря расширению британского владычества; с тех пор туманные понятия о древности стали освещаться светом новейших знаний, которые слишком обширны, чтобы уместиться в подстрочном примечании. — Издат.)
  2. См. de Guignes, Histoire des Huns, кн. 15-17.
  3. Ни один писатель не изобразил так живо настоящий дух политеизма, как Геродот. Лучшие комментарии на то, что он писал, можно найти в «Натуральной истории религии» Юма, а самый лучший контраст — во «Всеобщей истории» Боссюэта. Некоторые слабые признаки духа нетерпимости проявляются в поведении египтян (см. Ювенала, сат. 15); христиане и евреи, жившие под римским владычеством, представляют очень важное исключение из общего правила, столь важное, что нам придется посвятить этому предмету особую главу. (Разве не было признака религиозной нетерпимости в тех угнетениях, которые заставили израильтян удалиться из Египта? — Издат.)* (*) Возражение английского издателя Э. Гиббону не очень удачно, ибо сам автор подчеркнул «признаки духа нетерпимости» в поведении именно египтян. Прим. ред.
  4. Права, могущество и притязания повелителя Олимпа очень ясно описаны в пятнадцатой книге «Илиады»; я разумею здесь греческий оригинал, так как Поп, сам того не примечая, усовершенствовал теологию Гомера. (Понятие о вечном и всемогущем Божестве, господствующем над всеми другими божествами, не возникало мало-помалу вследствие развития знаний и лести. Оно скорее было первоначальным основным принципом естественной и откровенной религии, которого не был в состоянии заглушить политеизм. Сравн. : Pfanneri Systema Theologiae Gentilis Purioris, гл. 2, 11, 13. — Венк.)
  5. (Варвары верили этому не по самостоятельному убеждению. Чтобы внушить покоренным народам более покорности, римляне, точно так же как и прежде них греки, старались уверить своих новых подданных, что все они поклоняются одним и тем же божествам. Вот почему бог войны, богиня любви и пр. скоро приняли формы Марса, Венеры и других языческих богов; по этой же причине выкопанные из земли изображения языческих идолов не могут доставить нам много положительных сведений о первоначальном богослужении у этих народов. Почти все эти идолы были приспособлены к римским понятиям. — Венк)
  6. См. для примера: Цезарь, De Bello Gallico, 6, 17. В течение одного или двух столетий даже галлы дали своим богам имена Меркурия, Марса, Аполлона и др.
  7. «Четыре самые знаменитые философские школы»: Академия Платона, Ликей (перипатетическая школа) Аристотеля, стоическая школа Зенона, эпикурейская школа («философы сада» Эпикура). (Примеч. ред.)
  8. Автор имеет в виду пантеистический характер философии стоицизма: идеал философа — жить «согласно природе», а значит, согласно Разуму (Логосу, Богу, Зевсу), пронизывающему всю природу. Ср. Гимн Клеанфа Зевсу.
  9. Превосходное произведение Цицерона «De Nature Deorum» представляет самое лучшее для нас руководство в этой мрачной и глубокой пропасти. Этот писатель излагает мнения философов с беспристрастием и опровергает их с большим искусством.
  10. Я вовсе не хочу этим сказать, что в наш неверующий век перестали наводить суеверный ужас сны, предзнаменования, привидения и пр.
  11. И Сократ, и Эпикур, и Цицерон, и Плутарх всегда старались внушать другим уважение и к религии их собственной страны, и к религиям всего человеческого рода. В особенности Эпикур отличался примерным благочестием. Диоген Лаэрций, X, 10.
  12. (Разве служители алтарей не извлекали денежных выгод из исполнения обрядов с жертвоприношениями? Разве Александр был единственный фабрикант медных идолов, извлекавший выгоды из этого дела? Разве кроме храмов Дельфийского, Эфесского и Команского не было других храмов, обогащавшихся от богослужения? Разве оракулы и авгуры не получали денежной платы за свои ответы тем, кто обращался к ним за советами по легковерию или из политических расчетов? Самому первосвященнику, пожалуй, и могло быть незнакомо корыстолюбие, но он не мог упускать из виду денежных интересов тех, кто носили название Flamen dialls, и вообще всех своих подчиненных. — Издат.)
  13. Полибий, кн. 6, гл. 53, 54. — Ювенал (сат. 13) выражает сожаление о том, что в его время подобные опасения утратили значительную долю своего влияния.
  14. См. у Цицерона (Actio II, Orat. 4), какая была судьба Сиракуз, Тарента, Амбракии, Коринфа и пр. и каково было поведение Верреса; касательно обыкновенного образа действий губернаторов см. восьмую сатиру Ювенала.
  15. Светоний, Жизнь Клавдия; Плиний, Hist. Nat., XXX, 1.
  16. Пеллутье, Histoire des Celtes, ч. 6, стр. 230—252.
  17. Сенека, Consolat. ad Helviam, стр. 74., изд. Липсия.
  18. Дионисий Галикарнасский, Antiquitat. Roman., кн. 2.
  19. В 701 году от основания Рима храм Исиды и Сераписа был разрушен по приказанию сената (Дион Кассий, кн. 40, стр. 252) и даже руками одного из консулов (Валерий Максим, кн. 3). После смерти Цезаря он был снова сооружен на общественный счет (Дион, кн. 47, стр. 501). Во время своего пребывания в Египте Август уважал величие Сераписа (Дион, кн. 51, стр. 647), но он воспретил служение египетским богам в римском Pomoeriume и на одну милю в окружности (Дион Кассий, кн. 53, стр. 679; кн. 54, стр. 735). Впрочем, и в его царствование (Овидий, de Arte Amandi, кн. 1), и в царствование его преемников эти боги были по-прежнему в моде, пока правительство Тиберия не нашлось вынужденным принять некоторые меры строгости (см. Тацит, Анн. 2, 85; Иосиф, Antiquit., кн. 18, гл. 3). (Гиббон соединяет здесь в одно событие два отдельных факта, из которых один случился 166 годами ранее другого. В 535 году от основания Рима сенат приказал разрушить храмы Исиды и Сераписа; но ни один работник не соглашался наложить на них руку; тогда консул Л. Эмилий Павел сам взял в руки топор и нанес первый удар (Валерий Максим, кн. 1, гл. 4). Гиббон относит эти подробности к вторичному разрушению, которое произошло а 701 году . — Венк.)
  20. (Pauw я своих Racherches sur les Egyptiens et lec Chinois, ч. 1, стр. 36 утверждает, будто бы со слов Диона Кассия (стр. 196), что зависть римских священников, замечавших, что, иностранные боги затмевают их собственных богов, была единственной причиной запрещения египетских религиозных обрядов. Но этого не говорит Дион. Впрочем, зависть, может быть, и действовала в этом случае, но только сообща с главным мотивом, который заключался в бесстыдной непристойности обрядов, засвидетельствованной всеми писателями. — Венк.)
  21. Тертуллиан, Apologetic., гл. 6, стр. 74, изд. Гаверкампа. Я готов объяснить их водворение в Риме благочестием семейства Флавиев.
  22. См. Тит Ливий, кн. 11 и 29.
  23. Макроб. Saturnalia, кн. 3, гл. 9. Он сообщает одну из форм вызывания.
  24. Минуций Феликс In Octavio, стр. 54; Арнобий, кн. 6, стр. 115. (Однако поклонение иноземным божествам в Риме совершалось только уроженцами тех стран, откуда оно было занесено. Сами римляне поклонялись только богам своих предков. Их образ мыслей и образ мыслей покоренных ими народов, в том виде как он обрисован Гиббоном, доказывает, почему и те и другие не знали религиозных раздоров и их последствий. Но, с другой стороны, и нравы, и система управления были испорчены самим характером этих религиозных систем, скептицизмом и лицемерием знати, заразившими в последние дни республики и при императорах самые лучшие классы простонародья господствовавшим равнодушием ко всем религиям и нередко вредными принципами философов. — Венк.)
  25. Тацит, Annal, II, 24. Оrbis Romanus ученого Шпангейма содержит полную историю постепенного допущения Лациума, Италии и провинций к пользованию римской свободой.
  26. Геродот, 5, 97. Эта цифра, как кажется, слишком велика: автор, должно быть, придерживался народной молвы.
  27. То есть за пять столетий — от VI в. до н. э., времени правления шестого царя, Сервия Туллия, до конца 90-х годов I в. до н. э. (Примеч. ред.)
  28. Атеней, Deipnosophist, кн. 6, стр. 272, изд. Казобона; Меурсий, de Fortune Attica, гл. 4.
  29. См. Бофор, Republique Romaine, кн. 4, гл. 4. Там обстоятельно изложены результаты каждой народной переписи.
  30. Аппиан, de Bello Сivil., кн. 1. Веллей Патеркул, кн. 2, гл. 15-17.
  31. Меценат советовал ему издать эдикт о признании всех его подданных гражданами. Но мы имеем основание подозревать, что историк Дион был автором этого совета, так хорошо соответствовавшего духу его времени и так мало соответствовавшего духу времен Августа.
  32. Речь идет о Тите Ливии (59 г. до н. э. — 17 г. н. э.), который родился в италийском городе Патавии (совр. Падуя), авторе большого исторического труда «От основания города» (Ab urbe condita) в 142 книгах. (Примеч. ред.)
  33. Сенаторы были обязаны иметь одну треть их поземельной собственности непременно в Италии. См. Плин., кн. 6, ер. 19. Марк Аврелий уменьшил этот размер до одной четверти. Со времени царствования Траяна Италия низошла почти до одного уровня с провинциями.
  34. В первой части сочинения маркиза Маффеи «Verona Illustrate» можно найти самое ясное и самое полное описание положения Италии под владычеством Цезарей.
  35. См. Павсаний, кн. 7. Когда эти собрания перестали быть опасными, римляне позволили восстановить их названия.
  36. Цезарь часто упоминает о них. Аббат Дюбуа безуспешно старается доказать, что собрания у галлов происходили и при императорском управлении, Histoire de lEtablissement de La Monarchie Française, кн. 1, гл. 4 .
  37. Правильнее было бы сказать «римский народ». Для историографии ХVIII-XIХ вв. характерна модернизация терминологии, в частности вольное употребление термина «нация» вместо таких понятий, как «племя», "народ, «народность» и т. п. (Примеч. ред.)
  38. Сенека, Consolat. ad Helviam, гл. 6.
  39. Memnon apud Photlum, гл. 33. Валерий Максим, 9. 2. Плутарх и Дион Кассий доводят число убитых до ста пятидесяти тысяч граждан. Но, по моему мнению, меньшая из этих двух цифр более чем достаточна.
  40. Двадцать пять колоний были поселены в Испании (см. Плиний, Hist. Natur. III, 3, 4, IV. 35) и девять в Британии; к числу этих последних принадлежат Лондон, Кольчестер, Линкольн, Честер, Глочестер и Бас, которые остаются до сих пор значительными городами. См. Ричарда Чиренчестерского, стр. 36 и «Историю Манчестера» Уайтекера, кн. 1, гл. 3.
  41. Aulus Gellius. Noctes Atticae. XVI, 13. Император Адриан был удивлен тем, что города Утика, Кадикс и Италика, уже пользовавшиеся правами муниципий, просили названия колоний; однако их пример нашел подражателей и в империи развелось множество почетных колоний. См. Шпангейм, de Usu Numismatum, Dissertat., 13.
  42. Шпангейм, orb. Roman., гл. 8, стр. 62.
  43. Аристид, In Romae Encomio, ч. 1, стр. 218, изд. J ebb.
  44. Тацит, Анн., ХI, 23,24; Истор. IV, 74 (Алезия находилась неподалеку от теперешнего Семюра, в местности, называемой Auxois, в Бургундии. Некоторые следы ее названия сохранились в названии округа Auxois. По мнению Анвилля, победа Цезаря при Алезии обозначает эпоху подпадения Галлии под римское владычество. — Гизо).
  45. (Все, что наш автор говорит о римском, италийском и латинском праве гражданства и о привилегиях провинций (которые по меньшей мере, хотя частию, пользовались конституционной свободой, в которой он им отказывает), о колониях и муниципальных городах, далеко не полно, а относительно фактов и чисел не совсем точно. Изложение извлечений из обширного запаса сведений в форме примечаний не соответствовало бы ни цели этих примечаний, ни цели самого сочинения. Образованному читателю должно быть хорошо известно, что полные сведения по этому предмету можно найти в сочинениях Сигони, Эзека, Шпангейма, Жоз. Годефруа, Госа и Гейнеке. — Венк.)
  46. См. Плиний, Hist. Nat., III, 5; Св. Августин de Civitate Dei, XIX, 7, Липсий, de pronunciatione Linguae Latinae, гл. 3.
  47. Апулей и Св. Августин служат в этом порукой за Африку, Страбон за Испанию и Галлию, Тацит в «Жизни Агриколы» за Британию, и Веллей Патеркул за Паннонию. Ко всем этим свидетельствам можно присовокупить свидетельство языка в надписях. (Систематическое распространение и общее употребление латинского языка в этих провинциях весьма сомнительны. Где бы ни поселялись римляне, они не употребляли никакого другого языка, кроме своего собственного; они делали исключение из этого правила только в случае необходимости. И они и греки относились к наречиям варваров с таким презрением, что даже редко старались понимать эти наречия, как это ясно видно из того, что они странным образом коверкали собственные имена и что их историки сообщали самые неточные сведения о тех племенах, с которыми им приходилось сталкиваться. Овидий (Tristia, V, 7), оплакивая свое изгнание, выражает сожаление по поводу того, что ни один из гетов, среди которых он жил, не умел говорить по-латыни. Однако Томида уже в течение 150 лет была подчинена Риму и была главным городом нижней Мезии. Он, к стыду своему, сознается, что для разговора с ними он был вынужден изучать их язык, который по своему невежеству называет сарматским: «Ille ego, Romanus vates (ignoscite Musae!) Sarmatico cogor plurima more loqui. En pudet et Fateor.» Даже через 250 лет после завоевания Галлии Цезарем Ириней, бывший в то время лионским епископом, мог объясняться со своими прихожанами только на кельтском языке (Praef. adv. Haer.) В тех странах, где римляне держали постоянные гарнизоны и где они были в большом числе, они, без сомнения, вводили свой язык в общее употребление — cum coloniis una etiam linguam, — но не заботились серьезно о его распространении. Только такой вывод и можно сделать из слов Юста Липсия или из слов указываемых им авторитетов, которые заимствовал от него Гиббон. Таким путем он и в Галлии, и в Испании приобрел такое преобладание, что послужил основой для новейших языков, теперь уже обратившихся там в природные наречия, и впоследствии принял в себя множество нововведений, заимствованных от готов и мавров. Но не так было в Британии. Дети тамошних знатных семей обучались языку победителей. Вот все, что можно заключить из слов Тацита. Воздвигнутые там римлянами памятники, конечно, носят на себе латинские надписи, но вообще в надписях не выражаются языком большинства. Названия рек, гор и площадей сохраняются дольше и представляют собою гораздо более поучительные надписи. Только немногие из них носят на себе отпечаток римского способа выражений, за исключением тех, в состав которых входят слова castra, colonia или stratum. Они большею частью кельтского или готского происхождения. Касательно первых можно найти много полезных сведений в этимологиях Бакстера, впрочем частью натянутых и фантастических: Glossarium Antiquitatum Britannicarum, изданных в 1719 году. В английском языке мало слов, непосредственно происходящих от слов латинских. Многие слова попали в него из этого источника через посредство французского языка, занесенного норманнскими завоевателями и позднейшими международными сношениями. — Издат .)
  48. Кельтский язык сохранился в горах Валлиса, Корнваллиса и Арморики. Апулей упрекает одного африканского юношу, жившего в среде простонародья, за то, что он употребляет пунический язык, а между тем почти совсем позабыл греческий язык, по-латыни же и не может и не хочет говорить (Apolog., стр 596). Для конгрегации св. Августина пунический язык был большею частью языком вовсе незнакомым. (Нельзя согласиться с Гиббоном, что кельтский язык только случайно сохранился в горах и между крестьянами. Он был гораздо более распространен после эпохи римского владычества. По мере того как готские племена подвигались вперед, кельты, прежде них завладевшие землей, повсюду отступали перед ними до самых крайних оконечностей страны и переносили с собой свой язык. Таким образом жившие в Испании древние келтиберы отступили от берегов Эбро к берегам Атлантического океана, и воспоминание о них сохранилось до сих пор в королевстве Португальском и в Галиции. Точно так и первобытные галлы, отступая перед франками, заняли Арморику, и название Бретани долго напоминало об их родстве с первыми владетелями Британии. И эти последние, отступая перед саксами, удалились в Корнваллис, Валлис, Стретклюйд и гористую часть Шотландии. Точно так и в настоящее время самые многочисленные остатки ирландских кельтов сосредоточились в западной провинции Коннауте, где область Галвэ свидетельствует об их происхождении и своим названием, и своей идиомой. Стало быть, не римская политика, а вторжение готов вытеснило самую раннюю европейскую форму речи и заставило ее искать убежища в горах; если же потомки тех, кто был таким образом вытеснен из своей родины, остались необразованными среди повсеместных успехов цивилизации, то причиной этого было их положение, а не их характер. — Издат)
  49. Одна Испания произвела Колумеллу, обоих Сенек, Лукана, Марциала и Квинтилиана. (Гиббон оставляет без внимания тот факт, что некоторые из названных замечательных людей и большая часть провинциальных жителей, прославившихся своими заслугами и сочинениями, или воспитывались в Риме, или жили там с ранней молодости и писали свои сочинения под влиянием тамошнего общества. — Издат.)
  50. Сколько мне известно, начиная с Дионисия и кончая Либанием, ни один греческий критик не упомянул о Вергилии или Горации. Они точно будто не знали, что у римлян были хорошие писатели. (Греки, несомненно, считали свой собственный язык самым изящным языком века, а на латинский язык они смотрели как на полуварварский диалект. Даже те греки, которые по своим занятиям или благодаря покровительству одного из императоров поселились в Риме и находились в постоянных сношениях с римлянами, писали только на своем собственном языке, как это видно на примерах Полибия, Дионисия Галикарнасского, Эпиктета, Плутарха, Павсания и др. — Издат.)
  51. Любознательный читатель найдет в «Bibliotheque Ecclesiastique» Дюпена (ч. ХIХ, гл. 8, стр. 1) сведения о том, в какой мере сохранилось употребление языков сирийского и египетского.
  52. Ювенал, сат. 3 и 15; Аммиан Mapцеллин, XXII,16.
  53. Дион Кассий, LXXVII, стр. 1275. Первый подобный случай был в царствование Септимия Севера.
  54. Валерий Максим, кн. 2. гл. 2, прим. 2. Император Клавдий разжаловал одного знатного грека за то, что тот не знал латинского языка. Этот грек, вероятно, занимал какую-нибудь государственную должность. Светоний, Жизнь Клавдия, гл. 16.
  55. В лагере Лукулла бык продавался за одну драхму, а раб — за четыре драхмы, то есть почти за три шиллинга. — Плутарх, Жизнь Лукулла, стр. 580 (оттого-то в ту пору войны и были такие кровопролитные, а битвы такие ожесточенные: в своей превосходной речи о положении миpa в эпоху введения христианства бессмертный Робертсон изобразил пагубные последствия рабства, выказав в этом случае всю глубину своих взглядов и всю солидность своего ума. Некоторые выдержки из этой речи я противопоставлю размышлениям Гиббона. Там можно найти некоторые истины, которые были высказаны одним из лучших новейших историков, но которых Гиббон, по-видимому, вовсе не признавая или которыми он сознательно пренебрегал; их необходимо здесь напомнить для того, чтобы восстановить некоторые факты и их последствия в точности; в этих видах мне не раз еще придется ссылаться на Робертсона. «Военнопленные, — говорит он, — вероятно, были прежде всех обращены а постоянное рабство: по мере того как удовлетворение нужды или роскоши требовало большого числа рабов, это число пополнялось новыми войнами, причем побежденные всегда были обрекаемы на эту жалкую судьбу. Отсюда и происходят та свирепость и то отчаяние, которые проявлялись в битвах древних народов. На долю побежденных выпадали оковы и рабство, поэтому в битвах и при обороне городов выказывались такие ярость и упорство, которые могут быть внушены только страхом подобной участи. Когда зло рабства исчезло, христианство простерло свое благотворное влияние на способ ведения войн и это варварское искусство, смягченное филантропическим духом религии, утратило свою разрушительную силу. Будучи во всяком случае обеспечены в своей личной свободе, побежденные сопротивлялись с меньшим ожесточением, а победитель был менее жесток в своем триумфе: таким путем человеколюбие проникло в военные лагеря, где прежде оно было неизвестно, и если я наше время победы менее прежнего запятнаны жестокостями и кровью, то это следует объяснять гораздо более влиянием благотворных принципов христианской религии, нежели влиянием каких-либо других причин». — Гизо.)
  56. Диодор Сицилийский, in Eclog. Hist., кн. 34 и 36; Флор, III. 19. 20.
  57. См. замечательный пример строгости у Цицерона In Verrem, V. 3. (Вот этот пример: из него будет ясно видно, уместно ли здесь слово строгость, В то время как претором в Сицилии был А. Домиций, один раб убил необыкновенной величины кабана. Претор, пораженный ловкостью и неустрашимостью этого человека, пожелал видеть его. Этот несчастный чрезвычайно обрадовался такому отличию и явился к претору, без сомнения, в надежде получить награду и одобрение; но когда Домиций узнал, что рабу было достаточно рогатины, чтобы побороть и убить кабана, он приказал немедленно распять его под тем варварским предлогом, что закон воспрещает рабам употребление как этого оружия, так и всякого другого. Жестокость Домиция едва ли не менее удивительна, чем равнодушие римского оратора, который, рассказывая этот факт, выражается так: Durum hoc fortasse videatur, neque ego in ullam partem disputo (иным это, может быть, покажется жестоким, но я не беру ничью сторону. Циц. In Verr. act. 2,5,3). И это тот самый оратор, который в той же самой речи говорит: Facinus est vincire civem romanum; scelus verberare; prope parricidium nесarе; quid dicam in crucem tollere? (Надеть на римского гражданина оковы есть тяжкое оскорбление, ударить его — есть преступление, убить его — почти то же, что отцеубийство; но что должен я сказать о его распинании на кресте?) Вообще эти мнения Гиббоне о рабстве отзываются не только достойным порицания равнодушием, но и преувеличенным беспристрастием, похожим на недобросовестность. Он старается ослабить все, что было ужасного в положении рабов и в обхождении с ними; он выставляет это обхождение в таком виде, что оно как будто может быть оправдываемо необходимостью. Затем он перечисляет с мелочными подробностями самые слабые улучшения в их страшном положении; приписывает добродетелям или политике правителей постепенные улучшения участи рабов и совершенно проходит молчанием самую главную причину — ту причину, которая, сделав рабов менее несчастными, способствовала их полному освобождению от их страданий и от их оков, а именно христианство. Нетрудно бы было собрать и изложить здесь массу самых ужасных и раздирающих сердце подробностей касательно обхождения древних римлян с их рабами; целые сочинения были посвящены его писанию, но я ограничиваюсь указанием на него. Некоторые размышления Робертсона, взятые из упомянутой мною выше его речи, докажут, что Гиббон, относя смягчение участи рабов к эпохе, почти непосредственно следовавшей за введением христианства, не мог бы не признать влияния этой благотворной причины, если бы не имел предвзятого намерения умалчивать о ней. Робертсон говорит: «Лишь только утвердилась в Римской империи неограниченная верховная власть, домашняя тирания была доведена до своей высшей степени: на этой грязной почве росли и процветали все пороки, питаемые в знатных людях привычкою властвовать и порождаемые в низших классах привычкою к угнетениям… Рабство было стерто с лица земли не уважением к какому-либо из евангельских правил, а общим духом христианской религии, более могущественным, чем все писаные законы. Чувства, внушавшиеся христианством, были человеколюбивы и кротки; а его правила придавали человеческой натуре такое достоинство и такой блеск, что они вырвали ее из рабства, в которое она была погружена». Очевидно, что Гиббон ошибается, приписывая более мягкое обхождение римлян с рабами во время империи единственно желанию способствовать их размножению. Эта причина до того времени действовала в противоположном направлении; почему же она могла бы внезапно приобрести совершенно другое влияние? «Владельцы рабов, — говорит Гиббон, — поощряли браки между ними… а природные чувства и привычки, порождаемые образованием, способствовали смягчению тягостей рабства». Но дети рабов были собственностью хозяина, который мог располагать ими и отчуждать их, как всякое другое свое достояние: неужели при таком положении и при такой зависимости могли развиться природные чувства, а привычки, порождаемые образованием, могли сделаться более мягкими и сильными? Не следует приписывать малосильным и даже совершенно бессильным причинам такое влияние, которое может быть результатом только самых могущественных причин, и если бы даже мелкие причины оказывали очевидное для всех влияние, все-таки не следует забывать, что сами они были результатом более возвышенной и более обширной первоначальной причины, которая, давая умам и характерам более бескорыстное и более гуманное направление, внушала людям желания содействовать ее благотворным результатам и вызывать их своим поведением и очищением своих нравов. — Гизо)
  58. (Римляне дозволяли своим рабам особый вид браков (conturbenium) как в первые времена республики, так и в позднейшие периоды своей истории, а когда они сделались могущественны и богаты, роскошь потребовала еще большего числа этих слуг (Страбон, кн. 14, стр. 668). Но увеличение числа рабов путем их естественного размножения не могло вполне удовлетворить спроса, а потому римляне стали прибегать к покупке рабов даже из восточных провинций, присоединенных к их владениям. Рабство, как известно, неблагоприятно для размножения населения; и хотя там, где еще до сих пор есть рабы, браки между ними поощряются и съестные припасы дешевы, все-таки их число ежегодно убывает на шесть или пять процентов, и эта убыль пополняется покупками новых рабов. В более позднее время римские рабы чаще вступали в браки в деревнях, нежели в городах, так как в этих последних жизнь была дорога и потому было выгоднее купить раба, нежели его вскормить. — Венк). (См. «Essays» Юма и «О принципах населения» Мальтуса, ч. 1, стр. 334. — Гизо) (Декан Мильман и некоторые другие писатели находили, что Гизо не был достаточно беспристрастен в предшествующих примечаниях касательно рабства. Он или не понял настоящего смысла Гиббоновых замечаний, или же сбился с пути, стараясь достигнуть цели, в которую не попал. Новейшие писатели, из желания польстить гордости своих современников или предрассудкам своей секты, преувеличивали благотворное влияние религии на улучшение нравственности. Но можно бы было пожелать, чтобы они в подтверждение своих слов ссылались на менее неясные и менее сомнительные доказательства. Нет более чистых и более совершенных нравственных правил, чем те, которые внушаются христианством. Сомневаться в приносимой ими пользе не значит отвергать их превосходство или ослаблять их авторитет; а те, кто всего чистосердечнее восхищаются ими, должны более всех других краснеть при виде того, в какой ничтожной степени они до сего времени ослабляют вражду и ожесточение между воюющими нациями. Замечания, которые делает по этому поводу Робертсон и на которые ссылается с таким сочувствием Гизо, не обнаруживают в нем беспристрастного наблюдателя. Писатели нередко давали полный простор и своему тщеславию, и своей склонности к преувеличениям, изображая пагубные последствия древних побед. Уже одно то обстоятельство, что победитель мог продавать своих пленников, доказывает, что он должен был желать брать своих врагов живьем, а не убивать. Может быть, оборона и действительно была более упорна, но не может подлежать сомнению, что нападающие имели сильные мотивы щадить жизнь врагов. Переходя к положительным фактам, мы спросим: неужели зверства древних войн были более ужасны, чем то, что делал Тилли в Рейнском Палатинате и в Магдебурге (см. Шиллер, Тридцатилетняя война, Бонн, стр. 138 и след.), что делал Альба в Нидерландах, что делал Кромвель в Дрогеде, что делали русские в Яссах и Измаиле, и даже то, что делается в наше цивилизованное время при взятии города штурмом? Также нельзя назвать верным замечание, что оковы и рабство были неизбежной участью побежденных. Напротив того, история дает нам множество примеров того, что пленников поселяли в малонаселенных местностях и вновь основанных городах. После покорения Иудеи Птолемей Сотер поселил тысячи военнопленных со всеми для них удобствами в Александрии и в Кирене на равных гражданских правах с македонянами (Иосиф, Еврейск. древн., 12, 1, 1,); и сам он и его сын оказывали им покровительство и позволяли свободно исповедовать их религию; этим поселенцам даже помогали деньгами и привилегиями для поощрения их промышленности, так что многие из их соотечественников добровольно переселились вслед за ними и впоследствии достигли богатства и влияния. Пусть сравнят с положением этих военнопленных положение оставшихся в живых жертв Полтавского боя, сосланных в Сибирь, или положение тех несчастных военнопленных, которые во время нашей последней продолжительной войны с Францией томились в стильтонских и дартмурских бараках или в стенах венсенской тюрьмы. Не подлежит сомнению, что римляне после своих побед многих обращали в рабство, но они еще в большем числе приобретали союзников и сообщников. Сравните любое из завоеванных ими государств с положением Польши под русским владычеством. И нельзя сказать, что «христианство положило конец жестокому установлению рабства». Это мнение опровергается тем, что рабы существовали в средние века и что их до сих пор много в христианских государствах; оно опровергается страданиями мексиканцев и перуанцев под тиранией корыстолюбивых испанцев, долгими страданиями и поздним освобождением находившихся под британским управлением невольников, работавших на сахарных плантациях, и до сих пор живущими под игом рабства неграми в американских государствах. Мы можем радоваться при виде постоянных улучшений в общественной жизни, но мы должны пожалеть о том, что религиозные принципы до сих пор еще часто занимают лишь второе место и даже в христианских странах отодвигаются на задний план перед тем, что считается удобным и выгодным. Итак, извиним Гиббона в том, что он старался отыскать у римлян облегчения рабства, а сами постараемся впредь воздерживаться от хвастовства. — Издат.)
  59. Грутер и некоторые другие компиляторы приводят множество надписей, в которых рабы обращаются к своим женам, детям, товарищам, господам и пр. и которые, по всей вероятности, относятся к эпохе императоров.
  60. См. «Историю эпохи Цез.» и диссертацию Бюриньи о римских рабах в 35-м томе Academie des inscriptions.
  61. См. другую диссертацию Бюриньи о римских вольноотпущенниках в 37-м томе того же сборника.
  62. Шпангейм, Orbis Roman. Кн. 1, гл. 16, стр. 124 и пр. (Императоры много раз нарушали эти полезные правила. Трактат Пигнория «De Servis», на который будет сделана ссылка в одном из следующих примечаний, был издан in 12-mo в Амстердаме в 1674 году. С ним имеет общую связь менее обширный трактат Popmae, De Operis Servorum, 12-mo. Amst., 1672. Оба автора этих трактатов одарены способностями соразмерно с важностью обсуждаемого ими предмета. — Венк)
  63. Сенека, de dementia, кн. 1, гл. 24. Оригинальное выражение гораздо более сильно: «Quantum periculum immineret si servi nostri numerare nos coepissent».
  64. См. Плиний, Hist. Nat. Кн. 33 и Атеней, Deipnosophist, кн. 6, стр. 272. Последний смело утверждает, что он знал очень многих римлян, которые не для дела, а только из чванства имели по десяти и даже по двадцати тысяч рабов.
  65. В Париже насчитывают не более сорока трех тысяч семисот слуг разного рода, что не составляет и двадцатой доли городского населения. Messange, Recherches sur la population, стр. 186.
  66. Образованный раб продавался за несколько сот фунт. стерл. Аттик постоянно сам воспитывал их и обучал. Корнелий Непот, Жизнь Аттика, гл. 13.
  67. Многие римские врачи были рабами. См. диссертацию и защиту доктора Миддлетона.
  68. Их ранги и должности подробно перечислены в сочинении Пигнориа «De Servis».
  69. Тацит, Анн., XIV, 43. Они все были казнены за то, что не предохранили своего господина от убийцы.
  70. Апулей, In Apolog, стр. 548. Изд. Дельф. (Перевод Бона, стр. 339).
  71. Плиний, Hist. Natur., кн. 33, стр. 47.
  72. (По словам Робертсона, число рабов превышало вдвое число свободных граждан. — Гизо)
  73. Считая двадцать миллионов во Франции, двадцать два в Германии, четыре в Венгрии, десять в Италии с ее островами, восемь в Великобритании и Ирландии, восемь в Испании и Португалии, десять или двенадцать в Европейской России, шесть в Польше, шесть в Греции и Турции, четыре в Швеции, три в Дании и Норвегии, четыре в Нидерландах, мы получим сто пять или сто семь миллионов. См. Вольтер, Histoire Generate.
  74. (В прошедшем столетии много было писателей, занимавшихся вопросом о народонаселении древнего мира или некоторых его частей, и в особенности о народонаселении Римской империи. Все, что говорилось этими писателями, начиная с Ис. Воссия, изучавшего древность с восторженным увлечением, и кончая Юмом и Валласом, требует с нашей стороны хладнокровной критической проверки. Читатель, который будет смотреть на предмет с этой точки зрения, усмотрит так много противоречий и так мало достоверных сведений и точных числовых данных, что, может быть, придет к убеждению, что лишь очень немногое может считаться положительно доказанным; или, может быть, он подумает, что с тех пор, как мир вышел из своего детского возраста, число его народонаселения, равно как и число народонаселения главных его составных частей, осталось без перемены и что все обстоятельства, кажущиеся благоприятными или неблагоприятными для древнего или для Нового мира. имели результатом лишь поддержание между ними равновесия. Нам хорошо известно, что в государствах, пользовавшихся в течение некоторого времени независимостью под какой-либо порядочной формой правления, число народонаселения уменьшалось, когда это государство обращалось в лишенную самостоятельности провинцию обширной империи. Поэтому в римских провинциях число жителей должно было уменьшиться. Сделанное Гиббоном вычисление всех подданных империи, вероятно, более верно, чем многие другие, однако оно, как кажется, несколько преувеличено. А когда он прибавляет, что их число превышало все население Европы (в 1779), он, без сомнения, не прав. Число этого населения выражается следующими цифрами, которые представляют результат исследований более точных и, как кажется, более заслуживающих доверия, чем вычисления Гиббона: в Германии — 24 000 000, во Франции — 22 000 000: в Венгрии, Трансильвании и Галиции — 8 000 000; в Италии и на ее островах — 12 000 000; в Испании — 10 000 000; в Португалии — 2 225 000; в Великобритании и Ирландии — 8 000 000; в Европейской России — 14 000 000; в Польше — 6 000 000; в Европейской Турции — 8 000 000; в Швеции — 2 500 000; в Дании и Норвегии — 2 500 000; в Пруссии — 1 200 000; в Нидерландах — 2 125 000; в Швейцарии — 2 000 000; а всего — 124 550 000. — Венк). (Это примечание интересно только в том отношении, что оно представляет контраст между прошедшим временем и переменами, совершившимися в последние семьдесят лет. В течение этого периода население Европы удвоилось, а в нашем отечестве оно утроилось. — Издат.).
  75. Иосиф, de Bello Judaico, кн. 2, гл. 16. Речь Агриппы или, скорее, речь самого историка представляет прекрасную картину Римской империи.
  76. Светоний, Жизнь Августа, гл. 28. Август выстроил в Риме храм и форум Марса Мстителя, храм Юпитера Громовержца в Капитолии, храм Аполлона Палатинского с публичными библиотеками, портик и базилику Кайя и Луция, портики Ливии и Октавии и театр Марцелла. Примеру государя следовали его военачальники и правители, а его друг Агриппа оставил после себя бессмертный памятник — Пантеон.
  77. См. Маффеи, Verona Illustrate, кн. 4, стр. 68.
  78. Следовало бы сказать: «От Зевса», поскольку греческий верховный бог — Зевс, а не Юпитер, и род Филаидов, к которому принадлежал Герод Аттик, вел свое происхождение от него. (Примеч. ред.)
  79. См. десятую книгу «Писем» Плиния. Он называет следующие сооружения, воздвигнутые за счет городов: в Никомедии новая площадь, водопровод и канал, не законченный одним из древних царей; в Нике — гимназия и театр, на который уже прежде было истрачено около 90 000 ф. ст., в Прузе и Клавдиополисе — бани, и для жителей Синопа — водопровод длиною в шестнадцать миль.
  80. Впоследствии Адриан установил очень справедливое правило, по которому одна часть найденного сокровища отдавалась владельцу земли, а другая — тому, кто его нашел. Ист. эпохи Цез., стр. 9.
  81. Филострат in Vita Sophist кн. 2, стр. 548.
  82. Aulus Gellius, in Noct. Attic, кн. 1, стр. 2; IX, 2; XVIII, 10; XIX, 12. Филостр., стр. 564.
  83. На храме Посейдона: Коринфский (Истмийский) перешеек — центр культа Посейдона со II тыс. до н. э. (Примеч. ред.).
  84. (Новые театральные пьесы, как комедии, так и трагедии, сначала слушались в Одеоне. Там их читали или декламировали наизусть без музыкального аккомпанемента, без декораций и костюмов, и, пока они не были одобрены нарочно избранными на этот предмет судьями, они не могли быть допущены к исполнению на настоящем театре. Там также происходили состязания из-за наград за поэтические произведения. Ариобарзан был тот царь Каппадокии, который восстановил Одеон, после того как он был сожжен Суллой. См. диссертацию Мартини касательно Одеона древних. Лейпциг, 1767, стр. 10-19. — Венк)
  85. См. Филостр., кн. II, стр. 548, 560. Павсаний, кн. 1 и VII, 10. «Жизнь Герода» в тридцатом томе «Мемуаров» Академии надписей.
  86. Это замечание сделано в особенности касательно Афин Дикэарком, de Statu Graeciae, стр. 8, inter Geographos Minores, изд. Гудсона.
  87. Донат, de Roma Vetere, кн. 3, гл. 4 — 6; Нардини, Roma Antica, кн. 3, 11-13 и манускрипт, содержащий описание древнего Рима Бернаром Орицелларием, или Руцеллаи, с которого я достал копию из библиотеки каноника Рикарди во Флоренции. Плиний говорит о двух знаменитых картинах — Тиманта и Протожена, которые, как кажется, находились в храме Мира, а Лаокоон был найден в банях Тита. (Веспасиан построил храм Мира и украсил его не только этими двумя картинами, но также большей частью произведений живописи, статуй и других произведений искусства, которые были спасены от разрушительной ярости междоусобиц. Там имели обыкновение ежедневно собираться римские артисты и ученые. Под его развалинами было найдено много остатков древнего искусства. См. примечания Реймария к Диону Кассию, кн. 66, гл. 10, стр. 1083. — Венк)
  88. (Эта знаменитая мраморная колонна, сохранившаяся лучше всех других памятников древности, имеет 118 футов в вышину. Находящиеся на ней три ряда барельефов изображают победы Траяна в Дакии. Они обвивают колонну в форме спирали и содержат около двух тысяч пятисот фигур; но здесь, как и в большей части древних произведений искусства, правила перспективы оставлены в слишком большом пренебрежении. На верх ее можно подыматься по внутренней, сделанной в форме спирали, лестнице в 184 ступеньки; эта лестница освещается сорока тремя амбразурами или окнами. В 1673—1676 гг. Джиов. Пиетро Беллори издал в Риме на итальянском языке свое описание Траяновой колонны вместе с комментариями Чиаккони и 128 гравюрами. Дополненное издание этого сочинения на латинском языке вышло в свет в Риме в 1773 году. Есть более верный очерк в 3-м томе Морелли Thesaurus Numm. Impp. Romm. Лучшие комментарии принадлежат Раф. Фабретти, de Columna Trajani Syntagma, Рим, 1685—1690. Но сочинение Морелли было бы лучше, если бы к нему сделаны были дополнения. — Венк)
  89. Montfaucon, LAntiquite Expliquee, кн. 1, гл. 9, ч. 4, стр. 2. Фабретти написал очень ученый трактат о римских водопроводах.
  90. Элиан, Hist. Var. кн. 9, гл. 16. Этот писатель жил во времена Александра Севера. См. Фабриций, Bibliot. Graeca, кн. 4, гл. 21. (Так как Элиан говорит, что в Италии прежде было такое число городов, то следует полагать, что в его время их не было так много. Сверх того, его вычисление не относится непременно к веку Ромула, а вероятно, относится к какому-нибудь более позднему периоду. Даже римские писатели, по-видимому, сознают, что население Италии уменьшилось в последние времена республики и при императорах (см. Тит Ливии, VI, гл. 22), и впоследствии это было признано за исторический факт. Это потом подтверждали Scriptores Reirusticae и, между прочим, Колумелла (кн. 1, изд. Геснери, стр. 390), подтверждали своими жалобами на то, что Италия когда-то была способна удовлетворять внутренний спрос на хлеб и вино, а потом должна была ввозить эти продукты. — Венк)
  91. Иосиф, de Bello Jud., 11, 16. Там названа эта цифра, но едва ли можно считать ее непреувеличенной. (Это место из сочинения Иосифа, конечно, не должно быть принимаемо в буквальном смысле. Оно входит в состав напыщенной речи, с которою будто бы обращается к иудеям царь Агриппа, желая внушить им высокое понятие о римском могуществе. Перечисляя народы, подчиненные великой империи, он говорит о галлах, что они повинуются двенадцати сотням римских солдат, тогда как у них почти столько же городов. Первое утверждение несогласно с истиной, так как мы знаем от Тацита (Анн., кн. 4, гл. 5), что в Галлии постоянно находились восемь легионов. Такие риторические выражения не могут приводиться в доказательство исторических фактов. Если бы в Галлии было не более семисот или восьмисот городов, оратор, вероятно, употребил бы то же самое выражение ради эффекта и слово «почти» оградило бы его от обвинения в неточности. — Венк)
  92. Латинское название — Массилия, греческое — Массалия. (Примеч. ред.)
  93. Древнее название города — Лугдун, совр. Лион.
  94. О Плиний, Hist. Natur. III, 5. (Это верно по отношению к римским колониям в южной Галлии и к той, которая была основана греками в Марселе. Примыкавшая к Италии настоящая римская провинция [provincia] была давно устроена и так хорошо обработана, что, по словам Плиния, ее трудно было отличить от самой Италии. Но положение Аквитанской Галлии не было так цветуще даже в царствование Августа. Это видно из одного места у Витрувия (кн. I, гл. 1), где говорится о жалком состоянии архитектуры в некоторых странах и приводится в пример Аквитанская Галлия, в которой дома строятся из дерева и соломы. Впоследствии, может быть, там и устроились лучше в подражание римлянам, но в этой части Галлии в ту пору не было ни одного сколько-нибудь значительного города, за исключением Бурдегалы. — Венк)
  95. Плиний, Hist. Natur. III, 3, 1Y, 4, 35. Этот список, как кажется, достоверен и точен: в нем чрезвычайно подробно обозначены и разделение на провинции, и различное положение городов. (Говорят, что теперь в Испании тысяча пятьсот городов (cludades у villas) и, сверх того, пятьсот тридцать шесть городов в Португалии, которая входила в состав древней Испании. Эти две тысячи городов, в числе которых, без сомнения, есть и очень незначительные, вероятно, стоят тех трехсот шестидесяти городов, которые находились в ней во времена римского владычества и которые не все были одинаково значительны. Хотя Гиббон и предпочитает древнюю Испанию той, которая существует теперь, однако всякий здравомыслящий испанец, конечно, предпочел бы последнюю, как бы ясно он ни сознавал неудовлетворительное положение своей родины. А таких великолепных общественных сооружений, какие были воздвигнуты римлянами, нельзя бы было в наше время ожидать ни от испанского правительства, ни от какого-либо другого — Венк)
  96. Страбон, Геогр., кн. 17, стр. 1189.
  97. Иосиф, de Bello Judaico, 11, 16. Филострат in Vit. Sophist., кн. 2, стр. 548, изд. Олеара.
  98. Лаодикея — город в Сирии.
  99. Тацит, Анн., IV, 55. Мне стоило некоторого труда отыскать у новейших путешественников и сравнить между собою сведения о судьбе этих одиннадцати азиатских городов. Семь или восемь из них совершенно разрушились, а именно: Гипеп, Траллы, Лаодикея, Илион, Галикарнас, Милет, Эфес; сюда же можно отнести Сарды. Из остальных трех Пергам — уединенная деревня с двумя или тремя тысячами жителей, Магнезия — довольно значительный город, носящий теперь название Гузель-Гиссара, а Смирна — большой город со ста тысячами жителей; но в то время как франки поддерживали там торговлю, турки уничтожили там искусства.
  100. Очень точное и интересное описание развалин Лаодикеи можно найти в «Путешествии» Чандлера по Малой Азии, стр. 225 и сл.
  101. Страбон, кн. 12, стр. 866. Он учился в Траллах. /
  102. См. диссертацию Боза в Memoires de lAcademie, том XVIII. До нас дошла речь, в которой Аристид советовал соперничавшим городам жить во взаимном согласии.
  103. Число жителей в Египте, не считая Александрии, простиралось до семи с половиной миллионов (Иосиф, de Bello Judaico, II, 16); а под военным управлением мамелюков в Сирии считалось шестьдесят тысяч деревень (Histoire de Timur-Bec, кн. 5, гл. 20).
  104. Следующий путеводитель может дать нам понятие о направлении пути и о расстоянии между главными городами: 1) от стены Антонина до Йорка 222 римских мили. 2) Лондон — 227. 3) Рутупие или Сандвич — 67. 4) Плавание до Булони — 45. 5) Реймс — 174. 6) Лион — 330. 7) Милан — 324. 8) Рим — 426. 9) Брундизий — 360. 10) Плавание до Диррахия — 40. 11) Византии — 711. 12) Анкира — 283. 13) Таре — 301. 14) Антиохия — 141. 15) Тир — 252. 16) Иерусалим — 168, что составляет четыре тысячи восемьдесят римских миль, или три тысячи семьсот сорок английских. См. путеводитель, изданный Весселингом с его примечаниями. Касательно Британии см. также Гэля и Штёкели, а относительно Галлии и Италии — Анвилля.
  105. Монфокон (Antiquite Expliquee, ч. IV, стр. 2, кн. 1, гл. 5) описал мосты в Нарни, Алькантаре, Ниме и др.
  106. Бержье, Histoire des grands chemins de lEmpire Romain, кн. 2, гл. 1,28.
  107. Прокопий, In Hist. Arcana, гл. 30. Бержье, Hist. des grands Chemins, кн. 4. Кодекс Феодосия, кн. 8, отд. 5, ч. 2 стр. 506—563, с учеными комментариями Годефруа.
  108. Во времена Феодосия один высокопоставленный сановник, по имени Цезарий, ехал на почтовых из Антиохии в Константинополь. Он выехал ночью, прибыл в Каппадокию (сто шестьдесят пять миль от Антиохии) на другой день вечером и достиг Константинополя на шестой день в полдень. Таким образом, он проехал семьсот двадцать пять римских миль или шестьсот шестьдесят пять английских миль. См. Либаний, Orat. 22 и Itineraria, стр. 572—581.
  109. Хотя Плиний был любимцем императора и наместником, он извинялся в том, что приказал дать почтовых лошадей своей жене, ехавшей по какому-то спешному делу. Epist. X, 121,122.
  110. Бержье, Hist. des grands Chemins, кн. 4, гл. 49.
  111. Плиний, Hist. Natur., XIX, 1.
  112. Нет ничего неправдоподобного в том, что греки и финикияне перенесли некоторые искусства и некоторые земные продукты в окрестности Марселя и Кадикса.
  113. См. Гомер, Одиссея, кн, 9, стр. 358.
  114. Плиний, Hist. Natur., кн. 14.
  115. Страбон, Геогр., кн. 4, стр. 269. Чрезвычайный холод галльских зим почти вошел у древних в пословицу. (Страбон говорит только то, что там виноград не легко зреет. Во времена Августа пробовали разводить виноград в северной Галлии, но нашли, что климат слишком суров. Диодор Сицилийский (изд. Родоман., стр. 304), который был современником Страбона, говорит, что Галлия была очень холодная страна. Уничтожение лесов, осушение болот, удобрение земли теплым навозом и другими полезными нововведениями создали в Галлии, точно так же как и в Германии, климат более мягкий и более благоприятный для созревания плодов. Те же самые причины ведут даже в наше время к таким же результатам в Америке, лишь только начинают возделывать почву. Римляне впоследствии заметили происходящую перемену, но приписывали ее изменению положения земли, предсказанному астрономом Гиппархом (Колумелла, кн. 1). — Венк)
  116. В начале четвертого столетия оратор Эвмений (Panegyric. Veter. VIII, 6, изд. Дельфин.) говорит о виноградниках на территории Отена, которые с течением времени пришли в упадок и о времени насаждения которых нет никаких сведений. Анвилль полагает, что Pagus Arebrignus находится в округе Бон, который даже в настоящее время славится одним из лучших сортов бургундских вин. (В гораздо более раннюю эпоху, а именно в семьдесят седьмом году нашей эры, Плиний Старший (Hist. Nat., кн. 14, гл. 3) упоминает о винограде (vitis picata, vinum picatum, которое называется теперь raisin de lirre, vin de violette), который был естественным продуктом округа Виенны и был незадолго перед тем пересажен в страну Arverni (Оверн), Helvii (Виваре в Лангедоке) и Sequani. Так как Плиний говорил это о посредственном винограде, который он тогда описывал, то мы вправе предположить то же самое о других более обыкновенных сортах винограда. Страна секванов то же что теперешняя Бургундия; она граничила с герцогством того же имени. В двенадцатой главе будет говориться более подробно о разведении и возделывании винограда во Франции. — Венк)
  117. Плиний, Hist. Natur., кн. 15.
  118. Ibid., кн. 19.
  119. См. интересный очерк Гарта о земледелии, в котором он собрал все, что было высказано древними и новыми писателями о клевере.
  120. (Металлы и камни, хотя и принадлежат к числу «натуральных продуктов», служат такими «материалами для произведений искусства», которые доставляются не земледелием. Но во времена Гиббона они еще не входили в таком широком размере, как теперь, в число основ фабричной промышленности. — Издат.)
  121. Тацит, German., гл. 45. Плиний, Hist. Natur. XXXVII, 13. Этот последний замечает с тоном насмешки, что даже мода до сих пор еще не открыла, какое можно сделать употребление из янтаря. Нерон посылал одного римского всадника закупить большое количество этого продукта на том самом месте, где его находят, — на берегах современной нам Пруссии.
  122. Римляне называли его Тапробаной, а арабы — Серендибом. Он был открыт в царствование Клавдия и мало-помалу сделался главным центром торговли с Востоком.
  123. Плиний, Hist. Natur., кн. 6. Страбон, кн. 17.
  124. Ист. эпохи Цезарей, стр. 224. Шелковую одежду считали украшением для женщины, но позором для мужчины.
  125. Жемчуг добывали всего более там же, где добывают и теперь, — в Ормузе и на Коморинском мысе. Насколько можно судить по сравнению древней географии с новейшей, Рим получал бриллианты из находившейся в Бенгале юмельпурской руды, которая описана в Voyages de Tavernier, ч. 2, стр. 281.
  126. Серебро, без сомнения, не было таинственным орудием мены. Индийцы не были равнодушны к произведениям Европы. Арриан перечисляет те произведения, которые они получали в обмен за свои собственные, и в том числе называет итальянские вина, медь, свинец, олово, кораллы, хризолит, стираксу, стекло, разные принадлежности одежды и пр. (См. «Путешествие кругом Эритрейского моря», Гудсон, Geogr. minor, ч. 1, стр. 27 и след.). Также немалую выгоду доставлял обмен римских динариев на индийскую монету. Но так как всего этого было недостаточно для уплаты за дорогие восточные товары, то отпускалось значительное количество серебра, как это делается и в настоящее время. Почему Гиббон ограничил употребление индийских ароматических веществ «богослужением и погребальными церемониями»? Когда Египет был окончательно завоеван римлянами, Август сделал очень выгодные финансовые распоряжения с целью получать доход от торговли с Востоком. Александрийские купцы перевозили в ту пору вест-индские товары в гавань Путеоли для продажи римлянам. После царствования Клавдия эти последние приняли более непосредственное и более деятельное участие в этой торговле. (См. Эйхгорн, История Вест-Индской торговли до времен Магомета In 8-vo, Roma, 1775, стр. 39 и след.) — Венк)
  127. Тацит, Анн., III, 53. В одной из речей Тиберия.
  128. Плиний, Hist. Natur., XII, 18. В другом месте он насчитывает лишь половину этой суммы; quingenties H. S. для Индии, не включая Аравии.
  129. Отношение одного к десяти и двенадцати с половиной возросло, по легальному урегулированию Константина, до отношения одного к четырнадцати и двум пятым. См. Арбютно, Таблицы древних монет, гл. 5.
  130. Кроме многих других см. Плиний, Hist. Natur, III, 5; Аристид, de Urbe Roma и Тертуллиан, de Anima, гл. 30.
  131. Герод Аттик дал софисту Полемону около 800 ф. ст. за три напыщенные речи. См. Филострат, кн. 1, стр. 538. Антонины основали в Афинах школу, в которой содержавшиеся на государственный счет учителя преподавали юношеству грамматику, риторику, политику и теории четырех главных философских сект. Философы получали жалованье в размере десяти тысяч драхм, то есть от 300 до 400 фунт, ст. Подобные заведения были открыты и в других больших городах империи. См. Лукиан, in Eunuch., ч. 2, стр. 352, изд. Рейтца. Филостр., кн. 2, стр. 566. Ист. эпохи Цез., стр. 21. Дион Кассий, кн. 71, стр. 1195. Однако Ювенал нашелся вынужденным сказать в одной из своих язвительных сатир, обнаруживающей в каждой строке, что он был раздражен несбывшимися надеждами и завистью: — О Juvenes, circumspicit et atimulat vos, Materiamque albi Ducis induigentia quaerit. — Сатира VII, 20. Веспасиан впервые учредил учительское звание с постоянным жалованьем. Каждой кафедре красноречия, как греческого, так и римского, он назначил ежегодное вознаграждение в centena sestertia, соответствующее, по мнению Арбютно, почти 4850 английским кронам. Он также награждал деньгами артистов и поэтов. (Светоний, Жизнь Веспас., кн. 18). Адриан и Антонины были менее щедры. См. Реймария о Дионе Кассии и Ксифилине, кн. 100. однако он упустил из виду более ранний пример Веспасиана. — Венк)
  132. (К числу людей, писавших о медицине, астрономов и грамматиков, между которыми встречаются некоторые знаменитые имена, следует присовокупить живших также во времена Адриана Светония, Флора и Плутарха и живших во времена Антонинов Арриана, Павсания, Аппиана, самого Марка Аврелия, Секста Эмпирика и некоторых других писателей, хотя и не равных с вышеназванными по своим достоинствам, но не лишенных таланта. Юриспруденция была многим обязана трудам Салвия Юлиана, Юлия Цельса, Секста Помпония, Кайя и других. Стало быть, приговор Гиббона слишком строг, неоснователен и незрело обдуман. Этот приговор следовало бы по меньшей мере отнести к одним латинам, которые действительно утратили со времен Траяна изящество вкуса. Но перемена не была особенно заметна между греками, в особенности если мы сравним их с теми их соотечественниками, которые славились при прежних императорах. — Венк) (Упадок талантов начался в Греции ранее, нежели в Италии. Греческие писатели первого столетия были так немногочисленны и так мало замечательны, что писателям второго столетия не делает большой чести их превосходство. Сверх того, Венк, не обратил внимания на то, что даже немногие лучшие писатели этого периода были обязаны своим развитием воспитанию или пребыванию с детства в Риме. К своему списку он мог бы прибавить Апулея, Максима Тирия и Полиэна. Тем не менее этот список оказался бы очень бледным в сравнении с теми блестящими именами прежних веков, с которыми его сравнивает Гиббон. Однако Траян, Адриан и Антонины осыпали ученых большим почетом и большими денежными выгодами, чем те, которые выпадали на их долю во времена Августа. За литературные достоинства не только привлекали людей ко двору, но и награждали высокими должностями. Плутарх был назначен префектом Иллирии, а Арриан — префектом Каппадокии. Светоний, Лукиан, Арриан, Максим Тирий и некоторые другие были удостоены высоких отличий. Но пример и щедрость следующих императоров не были в состоянии оживить зачахнувший дух языческой литературы. Они не могли положить предел медленно возраставшей апатии, которая до того ослабила римский мир, что в нем даже не оказалось достаточной энергии, чтобы цивилизовать своих варварских завоевателей. — Издат.)
  133. Лонгин, de Sublim., гл. 44, стр. 229, изд. Толл. О Лонгине можно сказать, что он подкрепляет все свои суждения своим собственным примером. Вместо того, чтобы выражать свои мысли с мужественной смелостью, он сообщает их читателю с самой предусмотрительной осторожностью, вкладывает их в уста приятеля и, насколько можно судить из текста, испорченного переделками, как будто старается опровергнуть их. («Дух древних афинян», который приписывается Гиббоном Лонгину, следует усматривать лишь в его слоге, так как иначе было бы трудно согласовать эту похвалу с выраженной в подстрочном примечании критикой. В этом примечании одна строка из трактата Попа о критике (Y. 680), выдающая за подкрепление мнений Лонгина высокий слог его трактата «О возвышенном», применена к сделанному Лонгином описанию испорченности его времени и к его манера выражать свои собственные мысли. Я сомневаюсь в том, действительно ли это применение столько же верно, сколько оно искусно. Пирс и некоторые другие истолкователи сочинений Лонгина поняли приведенное Гиббоном место так же, как и он, но, как мне кажется, не имея на то достаточного основания. Лонгин говорит, что он слышал, как один философ указывал на изменившуюся форму правления как на настоящую причину упадка литературы, так как только одна демократия способна питать сильные умы, и т. д. Цитата Гиббона взята из речи или из аргументации этого философа, более похожей на сумасбродное многословие отчаянного ненавистника монархов, нежели на согласное с истиной историческое изложение. Затем Лонгин возражает. Он говорит, что он не замечает, чтобы форма правления имела такое сильное влияние или чтобы было невозможно питать свой ум при монархическом правлении. Человеческая натура такова, что она всегда недовольна своим настоящим положением. Я скорее того мнения, сказал он, что энергия и ум задавлены всеобщей нищетой, созданной непрерывными войнами, и отвратительными чувствами, которые господствуют повсюду. Мысли каждого сосредоточены на приобретении выгод и удовлетворении своих наклонностей. В обществе распространилась не знающая границ роскошь со всеми неразлучными с ней пороками. Это делает людей неспособными иметь благородные мысли, ослабляет влечение к бессмертным предметам и унижает душу до ничтожества. Такое рабство более прочно и более вредно по своим последствиям, чем всякое публично признанное рабское подчинение. Какое употребление может сделать из свободы тот, кто не способен пользоваться ею? и т. д. В этих словах нет политического лицемерия. Вся жизнь Лонгина — и смелые планы, которые он внушил великой царице Зиновии, и его влияние на нее, и непреклонное бесстрашие, с которым он покорился своей участи, — все это снимает с него всякое подозрение в трусливости или в уступчивой низости. Жизнь автора служит лучшим комментарием к подобным цитатам. — Венк).


Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.