Глава III.
Царствование Лжедмитрия
Узнав об успехе своего дела в Москве, Лжедимитрий тотчас же разослал грамоты по городам с известием о том, что Москва признала его истинным Димитрием, и с требованием последовать ее примеру. Новый царь писал, что бог поручил ему Московское государство, и патриарх Иов, духовенство и всяких чинов люди, «узнав прирожденного государя своего, в своих винах добили челом. И вы бы о нашей матери и о нашем многолетнем здоровье по всем церквам велели бога молить, и нам служили и прямили во всем, и того берегли накрепко, чтобы в людях шатости, грабежа и убийства не было, и о всяких делах писали бы к нам». Вслед за первою грамотою отправлена была и другая, с предписанием не выпускать денег из казны, беречь ее накрепко и так же не позволять никакого замедления в сборах. Потом был разослан приказ приводить жителей к присяге. В присяжной записи соблюдена была та же форма, какую мы видели в Годуновской: присяга бралась на имя царицы Марфы Федоровны и сына ее Димитрия, но было и важное различие — в записи Димитриевой не было того исчисления всех возможных посягновений на особу царскую, какое видели мы в записях Годуновых; о Годуновых сказано: «С изменниками их, с Федькою Борисовым, сыном Годуновым, с его матерью, с их родством, с их советниками, не ссылаться ни письмом, ни каким другим образом».
Лжедимитрий узнал в Серпухове о гибели Годуновых; на дороге из этого города к Москве остановился на несколько дней в селе Коломенском и 20 июня въехал торжественно в столицу, при звоне колоколов у всех церквей, при бесчисленном множестве народа на улицах, на крышах домов, на колокольнях; народ падал на колена пред новым царем и кричал: «Дай господи, тебе, господарь, здоровья! Ты наше солнышко праведное!» Димитрий отвечал на эти крики: «Дай бог и вам здоровья! Встаньте и молитесь за меня богу!» День был ясный и тихий, но, когда новый царь, переехавши живой мост, через Москворецкие ворота вступил на площадь, поднялась сильная буря; народ смутился, начал креститься, приговаривая: «Помилуй нас бог! Помилуй нас бог!» Духовенство встретило царя на Лобном месте с крестами; отъехавши несколько шагов от Лобного места, Димитрий остановил свою лошадь подле церкви Василия Блаженного, снял шапку, взглянул на Кремль, на бесчисленные толпы народа и с горючими слезами начал благодарить бога, что сподобил его увидеть родную Москву. Народ, видя слезы царя, принялся также рыдать.
В Кремле, по старому обычаю, царь пошел по соборам, слушал молебны, но заметили и новое, которое не понравилось: во время молебнов латыне-литва сидели на лошадях, трубили в трубы и били в бубны. Была и другая новость: благовещенский протопоп Терентий говорил витиеватую речь, в которой умолял царя о помиловании народа, по неведению преступившего клятву: «Когда слышим похвалу нашему преславному царю, — говорил оратор, — то разгораемся любовию к произносящему эти похвалы; мы были воспитаны во тьме и привлекли к себе свет. Уподобляяся богу, подвигнись принимать, благочестивый царь, наши мольбы и не слушай людей, влагающих в уши твои слухи неподобные, подвигающих тебя на гнев, ибо если кто и явится тебе врагом, то бог будет тебе другом. Бог, который освятил тебя в утробе матерней, сохранил невидимою силою от всех врагов и устроил на престоле царском, бог укрепил тебя и утвердил, и поставил ноги твои на камне своего основания: кто может тебя поколебать? Воздвигни милостивые очи свои на нас, пощади нас, отврати от нас праведный гнев свой». Замечательно, что в этой речи оратор не один раз упоминает о людях, которые хотят поссорить царя с его народом: вероятно, он разумел под этими людьми поляков. Когда новый царь был уже во дворце, из Кремля на Красную площадь выехал Богдан Бельский, окруженный боярами и дьяками, он вошел на Лобное место и громко свидетельствовал пред всем народом, что новый царь есть истинный Димитрий, и в доказательство правды слов своих поцеловал крест.
Но другое втихомолку свидетельствовал человек, который при жизни царя Бориса торжественно объявлял московскому народу, что царевич убит и тот, кто называется его именем, есть вор Гришка Отрепьев. Князь Василий Шуйский не повторил торжественно этого свидетельства пред народом по смерти Годунова, не повторил, когда оно было всего нужнее, когда Пушкин и Плещеев читали на Лобном месте грамоту Лжедимитриеву и толпы стремились в Кремль низводить с престола Федора Годунова; говорят даже, что он в это время объявил совершенно противное. Но когда с Годуновыми было покончено и когда самозванец с горстию поляков был в Москве, Шуйский начал повторять прежнее свидетельство свое: он объявил торговому человеку Федору Коневу и какому-то Косте лекарю, что новый царь — самозванец, и поручил им разглашать об этом тайно в народе. Но Конев и Костя не умели сделать этого тайно: Басманов узнал о слухах, узнал, от кого они идут, и донес царю. По польским известиям, Шуйский хотел поджечь посольский двор, занимаемый поляками. 23 июня Шуйский был схвачен, и Лжедимитрий отдал дело на суд собору, на котором, кроме духовенства и членов Думы, были и простые люди, ибо летописец говорит, что из простых людей никто не был за Шуйского, все на него кричали. По некоторым иностранным известиям, самозванец сам оспаривал Шуйского и уличал его в клевете, причем говорил с таким искусством и умом, что весь собор был приведен в изумление и решил, что Шуйский достоин смерти. 25 число назначено было для исполнения приговора. Шуйский был уже выведен к плахе, уже прочитана была ему сказка, или объявление вины, уже простился он с народом, объявив, что умирает за правду, за веру и народ христианский, как прискакал гонец с объявлением помилования. Источники разногласят в названии лиц, которые убедили Лжедимитрия помиловать Шуйского: одни называют бояр, другие — поляков и именно секретаря царского, Бучинского, некоторые — Афанасья Власьева; известия, что убедила к тому царица Марфа, мы принять не можем, ибо ее не было еще тогда в Москве. Как бы то ни было, Шуйского вместе с двумя братьями сослали в Галицкие пригороды, имение отобрали в казну, но, прежде нежели они достигли места ссылки, их возвратили в Москву, отдали имение и боярство.
Известить народ о восшествии на престол нового царя должен был патриарх. Первым из русских архиереев, признавшим торжественно Лжедимитрия, был рязанский архиепископ Игнатий, родом грек, прежде бывший архиепископом в Кипре и пришедший в Россию в царствование Феодора Иоанновича; когда Лжедимитрий был в Туле, Игнатий, к епархии которого принадлежала Тула, встретил его здесь как царя. Этого-то Игнатия 24 июня возвели в патриархи. Новый патриарх разослал по всем областям грамоты с известием о восшествии Димитрия на престол и возведении его, Игнатия, в патриаршеское достоинство по царскому изволению, причем предписывал молиться за царя и за царицу-мать и, между прочим, чтобы возвысил господь бог их царскую десницу над латинством и бусурманством.
Но признание Игнатия не могло окончательно утвердить нового царя на престоле: это могло сделать только признание матери, царицы Марфы. Великий мечник (новое достоинство придворное, учрежденное Лжедимитрием по образцу польскому), знаменитый впоследствии князь Михаила Васильевич Скопин-Шуйсккй, был послан за Марфою и привез ее в Москву 18 июля; царь встретил ее в селе Тайнинском и имел с ней свидание наедине в шатре, раскинутом близ большой дороги; говорят, Марфа очень искусно представляла нежную мать, народ плакал, видя, как почтительный сын шел пешком подле кареты материнской; Марфу поместили в Вознесенском монастыре, куда царь ездил к ней каждый день. Вскоре по приезде матери, 30 июля, Лжедимитрий венчался на царство по обыкновенному обряду. Объявлены были милости: мнимый дядя царя, Михаила Федорович Нагой, получил звание конюшего боярина, Филарет Никитич Романов возведен в сан ростовского митрополита, брату его, Ивану Никитичу, дано боярство. Бывший царь и великий князь тверской, Симеон Бекбулатович, был также вызван из ссылки и явился при дворе с прежнею честию: мнимый сын Грозного не боялся его совместничества. Между пожалованиями видим и небывалые: двое думных дьяков — Василий Щелкалов и Афанасий Власьев — были произведены в окольничие. Замечательно, что Лжедимитрий, еще будучи в Польше, говорил о покровительстве, оказанном ему Щелкаловыми, и замечательно, что Борис удалил Василия Щелкалова от дел. Из родственников и приверженцев бывшего царя подверглись ссылке 74 семейства.
Не проходило дня, в который бы царь не присутствовал в Думе. Иногда, слушая долговременные бесплодные споры думных людей о делах, он смеялся и говорил: «Столько часов вы рассуждаете и все без толку! Так я вам скажу: дело вот в чем!» — и в минуту, ко всеобщему удивлению, решал такие дела, над которыми бояре долго думали. Он любил и умел поговорить; как все тогдашние грамотеи, любил приводить примеры из истории разных народов, рассказывал и случаи собственной жизни. Нередко, впрочем, всегда ласково, упрекал думных людей в невежестве, говоря, что они ничего не видали, ничему не учились, обещал позволить им ездить в чужие земли, где могли бы они хотя несколько образоваться; велел объявить народу, что два раза в неделю, по средам и субботам, будет сам принимать челобитные, предписал приказам решать дела без посулов. Когда поляки советовали ему принять строгие меры против подозрительных людей, то он отвечал им, что дал обет богу не проливать христианской крови, что есть два средства удерживать подданных в повиновении: одно — быть мучителем, другое — расточать награды, не жалея ничего, и что он избрал последнее. Он велел заплатить всем те деньги, которые были взяты взаймы еще Грозным и не отданы. Жалованье служилым людям удвоено; духовенству подтверждены старые льготные грамоты и даны новые; послано соболей на 300 рублей во Львов для сооружения там православной церкви, причем в царской грамоте к тамошнему духовенству говорится: «Видя вас несомненными и непоколебимыми в нашей истинной правой христианской вере греческого закона, послали мы к вам от нашей царской казны». В духовники себе Лжедимитрий выбрал архимандрита владимирского Рождественского монастыря. Печатание священных книг продолжалось в Москве: Иван Андроников Невежин напечатал Апостол, в послесловии к которому читаем: «Повелением благочестия поборника и божественных велений изрядна ревнителя, благоверного и христолюбивого, исконного государя всея великия России, крестоносного царя и великого князя Димитрия Ивановича».
Относительно крестьян и холопей в правление Лжедимитрия сделаны два распоряжения: 1) приговорили бояре: «Если дети боярские, приказные люди, гости и торговые всякие люди станут брать на людей кабалы, а в кабалах напишут, что занял у него да у сына его деньги и кабалу им на себя дает, то этих кабал отцу с сыном писать и в книги записывать не велеть, а велеть писать кабалы порознь, отцу особая кабала и сыну особая, сыну же с отцом, брату с братом, дяде с племянником кабал писать и в книги записывать не велеть. Если же отец с сыном или брат с братом станут по служилым кабалам на ком-нибудь холопства искать, то этим истцам отказывать, а тех людей, на кого они кабалу положат, освободить на волю». Этот приговор состоялся, вероятно, для избежания следующего случая: вольный человек брал деньги и давал на себя служилую кабалу; взявший кабалу, чтоб упрочить в случае своей смерти холопа и наследникам своим, сыну, брату или племяннику, писал, что холоп взял деньги у обоих, и таким образом делал его холопом для обоих, что могло случиться без ведома неграмотного холопа; особые же кабалы никак не могли быть даны без его ведома. Закон имел, вероятно, целию ограничить распространение холопства, чтобы сын или вообще наследник не мог наследовать холопей умершего отца или родственника.
Другой боярский приговор касается беглых крестьян: «Если землевладелец будет бить челом на крестьян, сбежавших с его земли за год до бывшего голода, то беглецов сыскивать и отдавать старым помещикам. Если крестьяне бежали к другим помещикам и вотчинникам в голодные годы, но с имением, которым прокормиться им было можно, то их также сыскивать и отдавать старым помещикам и вотчинникам. Если крестьяне бежали далеко, из подмосковных городов на украйны или обратно, и пошли от старых помещиков с имением, но растеряли его дорогою и пришли к другим помещикам в бедности, про таких велено было спросить окольных людей старого поместья, и если они скажут, что крестьянин был прежде не беден и сбежал с имением, достаточным для прокормления, то беглеца отдать прежнему помещику; если же окольные люди скажут, что крестьянин бежал в голодные годы от бедности, было нечем ему прокормиться, такому крестьянину жить за тем, кто кормил его в голодные года, а истцу отказать: не умел он крестьянина своего кормить в те голодные года и теперь его не ищи. Если крестьяне в голодные года пришли в холопи к своим или чужим помещикам и вотчинникам и дали на себя служилые кабалы, а потом старые помещики или вотчинники станут их опять вытягивать к себе в крестьяне, в таком случае сыскивать накрепко: если шел от бедности, именья у него не было ничего, то истцам отказывать: в голодные лета помещик или вотчинник прокормить его не умел, а сам он прокормиться не мог и от бедности, не хотя голодною смертию умереть, бил челом в холопи, а тот, кто его принял, в голодные года кормил и себя истощал, проча его себе, и теперь такого крестьянина из холопства в крестьяне не отдавать, и быть ему у того, кто его в голодные лета прокормил, потому что не от самой большой нужды он в холопи не пошел бы. Если кабальный человек станет оттягиваться, будет говорить, что помещик взял его во двор с пашни насильно, а ему прокормиться было нечем, в таком случае сыскивать по крепостям: если крепости будут записаны в книге в Москве или других городах, то холоп укрепляется за господином, потому что если бы кабала была взята насильно, то крестьянин должен бить челом у записки; если же кабалы в книги не записаны, то им и верить нечего. Если же крестьяне бежали за год до голода или год спустя после него, то их сыскивать прежним помещикам и вотчинникам, в случае же спора давать суд; равно если крестьяне пошли в холопи до голода, то обращаются снова в крестьянство»; приговор оканчивается повторением старого постановления, что на беглых крестьян далее пяти лет суда не давать. Этот приговор особенно замечателен тем, что в нем ясно высказано различие, существовавшее в то время между состоянием крестьянина и состоянием холопа. Милости нового царя достигли и отдаленных остяков: притесненные верхотурскими сборщиками ясака, остяки просили царя, чтобы велел собирать с них ясак по-прежнему из Перми Великой; Лжедимитрий сделал более: он освободил их совершенно от сборщиков, приказал им самим отвозить ясак в Верхотурье.
После царского венчания своего Лжедимитрий отпустил иностранное войско, состоявшее преимущественно из поляков, выдав ему должное за поход жалованье, но этот сброд, привыкший жить на чужой счет, хотел подолее повеселиться на счет царя московского; взявши деньги, поляки остались в Москве, начали роскошничать, держать по 10 слуг, пошили им дорогое платье, стали буйствовать по улицам, бить встречных. Шляхтич Липский был захвачен в буйстве и приговорен к кнуту; когда перед наказанием, по обычаю, стали водить его по улицам, то поляки отбили его, переранивши сторожей. Царь послал сказать им, чтобы выдали Липского для наказания, иначе он велит пушками разгромить их двор и истребить их всех. Поляки отвечали, что помрут, а не выдадут товарища, но, прежде чем помрут, наделают много зла Москве. Тогда царь послал сказать им, чтобы выдали Липского для успокоения народа, а ему не будет ничего дурного, и поляки согласились. Пропировавши и проигравши все деньги, поляки снова обратились к царю с просьбами, когда же тот отказал им, то они отправились в Польшу с громкими жалобами на неблагодарность Лжедимитрия. Осталось при царе несколько поляков, его старых приятелей, несколько способных людей, необходимых ему для сношений с Польшею, как, например, братья Бучинскпе; остались в прежнем значении телохранителей царских иностранцы, набранные Борисом, преимущественно из ливонцев. Лжедимитрий ласкал их не менее Бориса, испытав их храбрость и искусство воинское в битвах, которые они выдержали против него под знаменем Годунова.
И на Бориса дошли до нас сильные жалобы за то, что он очень любил иностранцев, отчего распространилось пристрастие к иностранным обычаям. Легко понять, что гораздо более поводов к подобным жалобам должен был подать Лжедимитрий, человек молодой, с природою необыкновенно живою, страстною, деятельною, человек, сам побывавший на чужбине. Он ввел за обедом у себя музыку, пение, не молился перед обедом, не умывал рук в конце стола, ел телятину, что было не в обычае у русских людей того времени, не ходил в баню, не спал после обеда, а употреблял это время для осмотра своей казны, на посещение мастерских, причем уходил из дворца сам-друг, без всякой пышности; при обычной потехе тогдашней, бою со зверями, он не мог по своей природе оставаться праздным зрителем, сам вмешивался в дело, бил медведей; сам испытывал новые пушки, стрелял из них чрезвычайно метко; сам учил ратных людей, в примерных приступах к земляным крепостям лез в толпе на валы, несмотря на то что его иногда палками сшибали с ног, давили. Все это могло казаться странным; отступление от старых обычаев могло оскорблять некоторых; трудно сказать, что оно могло оскорблять всех, потому что пристрастие к иноземным обычаям начало распространяться еще при Годунове. Могли оскорбляться некоторые приближенные люди, большинство не было свидетелем уклонения самозванца от старых обычаев; молодечество его, видное для всех, конечно, не могло оскорблять большинства.
Сильнее всего могли оскорбляться пристрастием самозванца к чужой вере. Он принял католицизм, но из всего видно, что это принятие было следствием расчета: в Польше оно было необходимо ему для получения помощи от короля, то есть от иезуитов. Теперь, когда он уже сидел на престоле московском, ему нужно было сохранить дружеские отношения к папе, королю Сигизмунду и ко всем католическим державам. В это время, несмотря на появление других могущественных интересов в Европе, еще не утратила своей силы и привлекательности мысль о необходимости всеобщего христианского ополчения против страшных турок; неудивительно, что поход против турок стал любимою мечтою пылкого, храброго Лжедимитрия, но он знал, что для осуществления этой мечты нужно было находиться в тесном союзе, в единении с католическими державами, с папою. Приязнь папы, иезуитов и руководимого ими короля Сигизмунда нужны были Лжедимитрию еще по другой причине: он был влюблен в Марину Мнишек, которую хотел как можно скорее видеть в Москве; король, духовенство католическое могли препятствовать ее приезду, и сами Мнишки были ревностные католики. Нет сомнения, что для выхода из затруднительного положения относительно Римского двора и для своих политических замыслов Лжедимитрий желал соединения церквей, которое должно было решиться на соборе, желал внушить русским людям, что дело это не так трудно, как они думали, что нет большой разницы между обоими исповеданиями, так, например, у него вырывались слова, что можно быть осьмому и девятому собору, что в латинах нет порока, что вера латинская и греческая — одно; говорят, что на вопрос одного из русских вельмож, правда ли, что он хочет построить для поляков в Москве церковь, Димитрий отвечал: «Почему мне этого не сделать? Они христиане и оказывают мне верные услуги; вы позволили же иметь свою церковь и школу еретикам». Но мысль о решительных, насильственных мерах в пользу католицизма была ему совершенно чужда, как видно изо всех известных нам его поступков и сношений с Римским двором. Слова самозванца о безразличии исповеданий, о возможности нового собора должны были оскорблять русских людей, заставлять их смотреть на него как на еретика, прелестника; но многие ли люди слышали подобные слова? Один из современников, смотревший на Лжедимитрия как на еретика, приписывавший ему много дурных дел, должен был, однако, признаться, что большинство было за него, что он пользовался сильною народною привязанностию. Это особенно обнаружилось, когда явились новые обличители: дворянин Петр Тургенев и мещанин Федор Калачник, последний, когда вели его на казнь, вопил всему народу: «Приняли вы вместо Христа антихриста и поклоняетесь посланному от сатаны, тогда опомнитесь, когда все погибнете». Но народ ругался над ним, кричал: «Поделом тебе смерть». Говорят, что в Галиче Отрепьевы, мать и дядя Лжедимитрия, объявляли гласно о настоящем происхождении царя: дядю сослали в Сибирь, мать не тронули.
Между тем как все это происходило в Москве, деятельно велись сношения внешние, преимущественно с Польшею и Римом. Когда Лжедимитрий еще боролся с Годуновым, в Польше сейм высказался против него. В инструкциях послам воеводства Бельзского, написанных Замойским, говорилось: «О подлинности Димитрия господарчика нет достоверности; да если бы даже и была, то удивительно нам, как решились помогать ему частным образом, мимо сейма: прежде не бывало ничего подобного, дурной это пример в республике; знаем, что король с господарем московским заключил перемирие и подтвердил его клятвою, но если присяга всякого человека священна, то тем более должна быть священна присяга королевская, потому что король присягнул не только за себя, но и за нас». На сейме пан Остророг, каштелян познаньский, объявил, что, по его мнению, в таких делах, как Димитриево, нельзя принимать скорых решений: боюсь, говорил он, чтоб этот Димитрий не принес нам чего-нибудь дурного. Замойский говорил: «По моему мнению, дело это должно было отложить до сейма; не думаю (разве бог сделает особенное чудо), чтоб оно пошло хорошо: боюсь, чтоб слава наша, которую мы приобрели в чужих краях военными подвигами, не затмилась, если войска наши, столь страшные Москве при короле Стефане, будут поражены Борисом, таким негодным человеком, ибо в чужих краях не знают, пошло ли в Москву только козачество или войско польское. Что касается до самого Димитрия, то никак не могу себя убедить, чтоб его рассказ был справедлив. Это похоже на Плавтову или Теренциеву комедию: приказать кого-нибудь убить, и особенно такого важного человека, и потом не посмотреть, того ли убили, кого было надобно! Величайшая была бы глупость, если бы велено было убить козла или барана, подставили другого, а тот, кто бил, не видал. Притом и, кроме этого Димитрия, есть в княжестве Московском настоящие наследники престола, именно князья Шуйские; легко увидать их права из летописей русских. По-моему, надобно послать к московскому князю с объявлением, что дело сделалось без согласия короля и республики». В артикулах, поданных на сейме, прямо было сказано: «Будем стараться всеми силами, чтоб смута, начатая московским господарчиком, была утушена, чтоб от московского государя ни Корона, ни Литва никакого вреда не потерпели. С теми, которые бы осмелились нарушить мир с чужими государствами, должно поступать как с изменниками». Король не одобрил этих артикулов.
Успех Лжедимитрия на время заставил недовольных молчать; Мнишек торжествовал; он прислал к боярам и всему московскому рыцарству письмо, в котором называл себя началом и причиной возвращения Димитриева на престол предков и обещался, как скоро приедет в Москву, способствовать увеличению прав боярских и дворянских. Бояре Мстиславский и Воротынский с товарищами отвечали ему: «В грамоте своей писал ты и речью приказывал к нам с посланцем своим, что ты великому государю нашему в дохождении прирожденных панств его служил и промышлял с великим раденьем и вперед служить и во всем добра хотеть хочешь: и мы тебя за это хвалим и благодарим». Царь немедленно отправил Афанасия Власьева в Краков уговаривать Сигизмунда к войне с турками и испросить согласие его на отъезд Марины в Москву; секретаря своего Яна Бучинского отправил для переговоров с Мнишком; из наказов, данных Бучинскому, можно ясно видеть желание царя, чтоб поведение жены иноверки не произвело неприятного впечатления на народ: так, он домогался у Мнишка, чтоб тот выпросил у легата позволение Марине причаститься у обедни из рук патриарха, потому что без этого она не будет коронована, чтоб ей позволено было ходить в греческую церковь, хотя втайне может оставаться католичкою, чтоб в субботу ела мясо, а в середу постилась по обычаю русскому, чтоб голову убирала также по-русски. Говорят, будто Сигизмунд сказал Власьеву, что государь его может вступить в брак, более сообразный с его величием, и что он, король, не преминет помочь ему в этом деле, но Власьев отвечал, что царь никак не изменит своему обещанию; прибавляют, что Сигизмунд имел в виду женить Лжедимитрия на сестре своей или на княжне трансильванской. Сигизмунд скоро должен был оставить намерение породниться с царем и без настояний Власьева: к нему приехал какой-то швед из Москвы с тайными речами от царицы Марфы, в которых она извещала короля, что царь московский не ее сын. Сигизмунд немедленно объявил об этом известии Мнишку, который хотя, по-видимому, не обратил на него внимания, однако из медленности, с какою он сбирался в путь и ехал в Москву, можно заключить, что он чего-то опасался, ждал подтверждения своих опасений.
10 ноября в Кракове совершено было обручение, с большою пышностию, в присутствии короля. Власьев, представлявший жениха, не мог понять своего положения и потому смешил своими выходками. На вопрос кардинала, совершавшего обряд обручения, не давал ли царь обещания другой невесте, Власьев отвечал: «А мне как знать? О том мне ничего не наказано, — и потом, когда настоятельно потребовали решительного ответа, сказал, — если бы обещал другой невесте, то не послал бы меня сюда». Из уважения к особе будущей царицы он никак не хотел взять Марину просто за руку, но непременно прежде хотел обернуть свою руку в чистый платок и всячески старался, чтоб платье его никак не прикасалось к платью сидевшей подле него Марины. Когда за столом король уговаривал его есть, то он отвечал, что холопу неприлично есть при таких высоких особах, что с него довольно чести смотреть, как они кушают. Ясно после этого, с каким негодованием должен был смотреть Власьев, когда Марина стала на колена пред королем, чтоб благодарить его за все милости: посол громко жаловался на такое унижение будущей царицы московской. Исполняя желание царя, Власьев требовал, чтоб Мнишек с дочерью ехал немедленно в Москву, но воевода медлил, отказываясь недостатком в деньгах для уплаты долгов, хотя из Москвы пересланы были ему большие суммы, и Лжедимитрий просил его поспешить приездом, несмотря ни на какие расходы. Мы видели уже, что не один недостаток в деньгах мог быть причиною его медленности; так, в письме своем к Лжедимитрию он говорит, что в Польше много царских доброхотов, но также много и злодеев, которые распускают разные нелепые слухи; потом намекает на одну из важнейших причин своего замедления — связь Лжедимитрия с дочерью Годунова Ксениею и просит удалить ее. Самозванец поспешил исполнить требование: Ксения была пострижена под именем Ольги и сослана в один из белозерских монастырей. Но Мнишек все медлил; Лжедимитрий сердился, особенно досадовал он на невесту, которая не отвечала ему на его письма, сердясь за Ксению. Власьев, который после обручения уехал в Слоним и там дожидался Мнишка, писал к нему: «Сердцем и душою скорблю и плачу о том, что все делается не так, как договорились со мною и как по этому договору к цесарскому величеству писано; великому государю нашему в том великая кручина, и думаю, что на меня за это опалу свою положить и казнить велит. А по цесарского величества указу на рубеже для великой государыни нашей цесаревны и для вас присланы ближние бояре и дворяне и многий двор цесарский и, живя со многими людьми и лошадьми на границе, проедаются». Сам царь писал к нареченному тестю с упреком, что не только сам не дает о себе никакого известия, но даже задерживает гонцов московских; наконец Власьев, ждавши понапрасну целый месяц Мнишков в Слониме, решился сам ехать к ним в Самбор; его увещание подействовало, и Марина выбралась в дорогу, с огромною свитою родных и знакомых.
Сигизмунд надеялся, что зять сендомирского воеводы отдаст все силы Московского царства в распоряжение польскому правительству, которому тогда легко будет управляться с турками, крымцами и шведами, легко будет завести торговлю с Персией и Индиею. Лжедимитрий действительно хотел тесного союза с Польшею, но не хотел быть только орудием в руках польского правительства, хотел, чтоб союз этот был столько же выгоден и для него, сколько для Польши, и главное, он хотел, чтоб народ московский не смотрел на него как на слугу Сигизмундова, обязанного заплатить королю за помощь на счет чести и владений Московского государства. Говорят даже, что Лжедимитрий имел в виду отнять у Польши Западную Россию и присоединить ее к Восточной. По утверждении своем в Москве Лжедимитрий спешил показать свои дружественные отношения к Польше, спешил сделать то, что можно было для нее сделать. 17 июля смоленский воевода писал оршинскому старосте, что государь литовских торговых людей пожаловал, позволил им приезжать в Смоленск со всякими товарами и торговать с государевыми людьми во всем повольною торговлею, а кто из них захочет в Москву, может ехать беспрепятственно. Но этим все и ограничилось. Сигизмунд замечал холодность со стороны Лжедимитрия и считал себя вправе обнаружить досаду.
В августе приехал в Москву посланник Сигизмундов Александр Гонсевский поздравить Лжедимитрия с восшествием на престол; как бы желая показать Лжедимитрию, что он еще не крепок на престоле и потому рано обнаруживает свою холодность к Польше, Сигизмунд велел объявить ему о слухе, будто Борис Годунов жив и скрывается в Англии; король велел прибавить при этом, что он, как верный друг московского государя, велел пограничным воеводам быть наготове и при первом движении неприятелей Димитрия спешить на помощь к последнему. Далее Сигизмунд требовал, чтобы царь не держал Густава шведского как сына королевского, но посадил бы в заключение, потому что Густав может быть соперником его, Сигизмунда, в притязаниях своих на шведский престол; требовал также, чтоб царь отослал к нему шведских послов, которые приедут в Москву от Карла IX, требовал отпуска и уплаты жалованья польским ратным людям, служившим Димитрию; для польских купцов требовал свободной торговли в Московском государстве; просил позволения Хрипуновым, отъехавшим в Польшу при Годунове, возвратиться в отечество, наконец, просил разыскать о сношениях виленского посадника Голшаницы с Годуновым. В грамоте королевской Димитрий не был назван царем. Лжедимнтрий отвечал: «Хотя мы нимало не сомневаемся в смерти Бориса Годунова и потому не боимся с этой стороны никакой опасности, однако с благодарностию принимаем предостережение королевское, потому что всякий знак его расположения для нас приятен; усердно благодарим также короля за приказ, данный старостам украинским. Карлу шведскому пошлем суровую грамоту, но подождем еще, в каких отношениях будем сами находиться с королем, потому что сокращение наших титулов, сделанное его величеством, возбуждает в душе нашей подозрение насчет его искренней приязни. Густава хотим держать у себя не как князя или королевича шведского, но как человека ученого. Если Карл шведский пришлет гонцов в Москву, то я дам знать королю, с какими предложениями они приехали, а потом уже будем сноситься с королем, что предпринять далее. Ратных людей, которые нам служили, как прежде не задерживали, так и теперь всех отпускаем свободно. Свободную торговлю купцам польским повсюду в государстве нашем позволим и от обид их будем оборонять. Хрипуновым, по желанию королевскому, позволяем возвратиться на родину и обещаем нашу благосклонность. О Голшанице прикажем разведать и дадим знать королю с гонцом нашим». Лжедимитрий не только не хотел в угоду королю отказаться от царского титула своих предшественников, но еще вздумал перевесть русское слово царь на понятное всей Европе цесарь, или император, прибавив к нему слово непобедимый. Ясно, что это новое требование могло повести только к новым неудовольствиям. Однако Лжедимитрий знал, что Сигизмунда нельзя раздражать, пока Марина еще в Польше, и потому просил папского посланника, графа Рангони, сказать от него королю, что он очень удивляется сомнению, которое обнаружил король касательно его расположения лично к нему и ко всему королевству Польскому, что сильно оскорбляет его также и умаление его титулов, сделанное королевскою канцелярией. Если он, царь, обнаружил холодность к королю и к Польше, то единственно из опасения возбудить нерасположение и измену подданных, ибо между ними уже идут слухи, что царь хочет отдать королю часть Московского государства и даже объявить себя подручником Польши. Лжедимитрий просил Рангони уверить короля, что он не забыл его благодеяний, почитает его не столько братом, сколько отцом, и согласен исполнить все его желания, но что касается до титулов, то никогда не откажется от своего требования, хотя из-за этого и не начнет войны с Польшею. Касательно Густава Рангони должен был сказать королю, что царь держит его и ждет, что велит сделать с ним Сигизмунд. Любопытны последние слова наказа, данного Рангони; из них ясно видно, что царь льстил королю только для того, чтобы как можно скорее выманить из Польши Марину: «Мы хотели, — велел сказать Лжедимитрий Сигизмунду, — отправить наших великих послов на большой сейм, но теперь отсрочили это посольство, потому что прежде хотим поговорить о вечном мире с вельможным паном Юрием Мнишком». Бучинский после объяснял королю, что некоторые поляки задержаны Димитрием именно из опасения, что не выпустят Марину из Польши; Бучинскому был дан наказ: соглашаться на все, лишь бы выпустили панну.
Бучинский пересылал Лжедимитрию дурные вести: он писал, что требования его относительно титула произвели всеобщее негодование между панами; что те из них, которые и прежде ему не благоприятствовали, подняли теперь снова головы и голоса: так, воевода познаньский упрекал короля в неблагоразумном поведении относительно дел московских, говорил, что, отказавши Димитрию в помощи, можно было бы много выторговать у Годунова, а теперь от Димитрия вместо благодарности одни только досады: требует такого титула, какого не имеет ни один государь христианский; за это самое, продолжал воевода, бог лишит Димитрия престола да и в самом деле пора уже показать всему свету, что это за человек, а подданные его должны и сами о том догадаться. Сюда присоединялись еще жалобы поляков, приехавших из Москвы ни с чем, потому что пропировали там все жалованье. В заключение Бучинский доносил о слухах из Москвы, что Димитрий не есть истинный царевич и недолго будет признаваться таким. Слухи эти, по польским известиям, дошли таким образом: когда Димитрий, узнавши об обручении Марины, выбирал человека, которого бы мог послать с благодарственными письмами к Мнишку и королю, то Шуйские обратили его внимание на Ивана Безобразова, который и был отправлен в Краков с письмами от Димитрия и с тайным поручением от бояр. Он требовал свидания с литовским канцлером Сапегой, но король нашел, что важность сана Сапеги обращала на него всеобщее внимание и потому трудно было бы скрыть переговоры его с Безобразовым от Бучинского и русских, находившихся в Кракове. Уговорились, чтобы вместо Сапеги Безобразов открылся возвратившемуся из Москвы Гонсевскому. Последний узнал от Безобразова, что Шуйский и Голицыны жалуются на короля, зачем он навязал им человека низкого, легкомысленного, распутного тирана, ни в каком отношении недостойного престола. Безобразов объявил о намерении бояр свергнуть Лжедимитрия и возвести на престол сына Сигизмундова, королевича Владислава. Бояре, если известие справедливо, достигали своей цели как нельзя лучше: Сигизмунд, который теперь в низложении Димитрия видел не ущерб, но выгоду для себя и для Польши, велел отвечать боярам, что он очень жалеет, обманувшись насчет Димитрия, и не хочет препятствовать им промышлять о самих себе. Что же касается до королевича Владислава, то он, король, сам не увлекается честолюбием, хочет и сыну внушить такую же умеренность, предоставляя все дело воле божией.
Римский двор внимательно следил за отношениями Лжедимитрия к Польше, потому что от них всего более зависело дело католицизма, введение которого в свое государство обещал самозванец папе: если бы царь разорвал связь с Польшею, с Мнишком, то уже тем меньше стал бы обращать внимание на прежние обязательства свои относительно двора Римского. Вот почему кардинал Боргезе писал к папскому нунцию в Польше, Рангони, что его святейшество очень беспокоится насчет неудовольствия московского посла Власьева на поляков, хотя должно надеяться, прибавляет кардинал, что великий князь не разделит мнение своего посла и не забудет услуг, оказанных ему королем. Нунций Рангони писал к Лжедимитрию, что он всего более старается об усилении любви и укреплении союза между ним и Сигизмундом. Извещая царя о восшествии на престол папы Павла V, Рангони просил его, чтоб он послал поздравить новоизбранного папу, к которому уже отправлен портрет его. Посылая к Лжедимитрию между прочими подарками латинскую библию последнего издания, Рангони изъявляет желание, чтобы царь особенно обратил внимание свое на глагол божий к израильтянам: «Ныне аще послушанием послушаете гласа моего и соблюдете завет мой, будете мои люди суще от всех язык». Текст этот нунций применяет к Димитрию, намекая, что ему остается в благодарность за благодеяние божие исполнить обещание свое, ввести католицизм в Московское государство, но при этом Рангони советует, чтобы царь начал это дело мудро и бережно, дабы в противном случае не претерпеть какого-нибудь вреда. Так же осторожно поступал и иезуит Лавицкий, бывший при Димитрии в Москве: извещая старшину своего ордена в Польше о деле Шуйского, о том, что одним из обвинений Шуйского царю было намерение последнего разрушить все церкви московские по совету врагов народа русского, иезуитов, Лавицкий пишет: «Мы наложили на себя молчание, не говорим с царем ни об одном нашем деле, опасаясь москвитян, чтобы царь имел полную свободу в действиях и мог склонить вельмож к своим намерениям».
Лжедимитрий исполнил просьбу нунция, отправил к новому папе поздравительное письмо, в котором с признательностию упоминает о расположении к себе покойного папы Климента VIII. Извещая о счастливом окончании борьбы своей с Годуновым, Димитрий говорит, что в надежде на помощь и покровительство божие, столь явно ему оказанное, он не хочет проводить время в праздности, но будет всеми силами заботиться о благе христианства; для этого он намерен соединить свои войска с императорскими против турок и просить папу убедить императора не заключать мира с последними. О введении католицизма между своими подданными ни слова, и хотя пишет, что о некоторых делах сообщит папе отправившийся в Рим иезуит Лавицкий, однако в наказе, данном последнему, также ничего не говорится о введении католицизма: из этого наказа узнаем только о желании царя, чтобы папа склонил императора и короля польского к войне с турками, чтобы папа склонил также Сигизмунда дать Димитрию императорский титул, наконец, чтобы папа возвел в кардиналы приятеля Димитриева, Рангони. Новый папа отвечал Димитрию также поздравлением с победою над тираном Годуновым, причем особенно благодарил бога за то, что Димитрий взошел на престол предков, уже принявши католицизм: это обстоятельство, по словам папы, и было главною причиною его торжества; письмо заключается увещанием сохранить принятое учение.
Между тем кардинал Валенти писал к нунцию в Польшу, что должно разыскивать всеми средствами и вести переписку со многими особами, чтобы иметь верные известия о московских событиях; особенно йужно знать мнение, какое имеют о них люди умные и опытные. В письме к Сигизмунду папа благодарит его за помощь, оказанную Димитрию, особенно потому, что эта помощь полезна церкви божией, ибо если Димитрий, принявши во время изгнания своего католицизм, сохранит это учение и по возвращении к своему народу, то нет сомнения, что оно распространится со временем и между москвитянами. Папа писал также к кардиналу Мацеевскому, чтобы тот уговорил Мнишка воспользоваться своим влиянием на Димитрия и поддерживать в нем расположение к католицизму; в таком случае, прибавляет папа, москвитяне со временем приведены будут в лоно римской церкви, потому что народ этот, как слышно, отличается необыкновенною привязанностию к своим государям. В том же духе писал Павел V к самому Мнишку, убеждая его содействовать всеми силами трудному делу обращения москвитян. Кардинал Валенти наказывал именем папы нунцию Рангони, чтобы тот обращался как можно ласковее с московским послом Власьевым, чтобы последний остался им вполне доволен и расположен к продолжению дружелюбных сношений. Вскоре после тот же кардинал писал к тому же нунцию, что папа в восхищении от успешных дел Димитрия и воздает благодарность богу, который среди трудов, предпринятых для блага общего, соблаговолил утешить его надеждою видеть во время своего первосвященства обращение московских отщепенцев к религии католической. Уведомляет также, что папа очень доволен обращением нунция с московским послом, который уласкан учтивостями Рангони, что папа просит последнего продолжить подобное обращение, могущее служить очень полезным средством для уловления умов, особенно в тех странах, где ласковость очень дорого ценится. Узнав о короновании Димитрия, папа писал к нему: «Мы уверены, что католическая религия будет предметом твоей горячей заботливости, потому что только по одному нашему обряду люди могут поклоняться господу и снискивать его помощь; убеждаем и умоляем тебя стараться всеми силами о том, чтобы желанные наши чада, народы твои, приняли римское учение; в этом деле обещаем тебе нашу деятельную помощь, посылаем монахов, знаменитых чистотою жизни, а если тебе будет угодно, то пошлем и епископов».
Король Сигизмунд, недовольный поведением Димитрия относительно Польши, не очень охотно видел сильное доброжелательство к нему Римского двора и потому противился отправлению графа Рангони, племянника нунциева, послом в Москву. Рангони поехал к Димитрию против воли королевской, за что Римский двор очень сердился на дядю его, нунция, как видно из двух писем кардинала Боргезе к последнему; папа боялся, чтобы это посольство не увеличило смуты, подозрения москвитян, и таким образом не повредило делу католицизма, пользы которому папа более всего надеялся от брака Димитриева на Марине; кардинал Боргезе писал нунцию, что его святейшество ожидает и духовных плодов от этого брака для блага всего христианства. Сам папа писал к Димитрию, что брак его на Марине есть дело, в высокой степени достойное его великодушия и благочестия, что этим поступком Димитрий удовлетворил всеобщему ожиданию: «Мы не сомневаемся, — продолжает папа, — что так как ты хочешь иметь сыновей от этой превосходной женщины, рожденной и свято воспитанной в благочестивом католическом доме, то хочешь также привести в лоно римской церкви и народ московский, потому что народы необходимо должны подражать своим государям и вождям. Верь, что ты предназначен от бога к совершению этого спасительного дела, причем большим вспоможением будет для тебя твой благороднейший брак». То же самое писал папа к Марине и отцу ее. Павел V счел нужным напомнить Димитрию о письме, которое тот писал к предшественнику его, Клименту VIII, 30 июля 1604 года; напомнив о письме, папа повторяет увещания свои просветить светом католического учения народ, до сих пор сидевший во мраке и сени смертной, причем снова обещается прислать благочестивых людей и даже епископов на помощь великому делу, если царь признает это нужным. Папа так спешил браком самозванца с Мариною, что уполномочил патера Савицкого обвенчать их тайно в Великий пост. Зная, что Лжедимитрий добивается императорского титула, папа через кардинала Боргезе наказывал нунцию удовлетворить в этом отношении желанию царя, и потому Рангони дает Димитрию требуемый титул: «Serenissimo et invictissimo Monarchiae Demetrio Joannis, caesari ac Magno Duci totius Russiae, atque universorum Tartariae regnorum aliorumque plurimorum dominiorum, Monarchiae Moscoviticae subjectorum, Domino et Regi».
He считая приличным прямо требовать от Сигизмунда, чтобы тот уступил желаниям Димитрия относительно титула, папа косвенным образом намекал королю, как бы важен был союз Москвы с Польшею для дружного нападения на общих врагов — татар. Кардинал Боргезе в письме своем к нунцию говорит, что так как великий князь московский показывает сильное расположение к союзу с Польшею против татар, то на будущем сейме не должно быть никакого затруднения насчет предложенного союза, причем требует от нунция, чтобы тот устремил все свои мысли для приведения этого дела к желанному концу. В то же самое время кардинал писал другое письмо к Рангони, в котором от имени папы уполномочивал его убеждать короля к уступке требованиям Димитрия, если только он, Рангони, думает, что посредничество папы может подействовать на короля, и если уступка последнего склонит царя к союзу против татар; и сам папа писал к Сигизмунду, умоляя его поддержать, усилить союз с Димитрием.
Но в то самое время, как Римский двор употреблял все усилия для скрепления союза между Москвою и Польшею, возникли затруднения в собственных сношениях его с Димитрием. Папа надеялся, что брак царя на католичке будет могущественно содействовать распространению латинства в московских областях, но Димитрий требовал, чтобы Марина содержала католицизм в тайне, наружно же исполняла обряды закона греческого, ходила в русскую церковь, постилась в дни, предписанные православием. Нунций Рангони, к которому Димитрий обратился с этими требованиями, отвечал, что, несмотря на пламенное желание услужить ему, он не имеет никакой возможности удовлетворить его желанию, ибо такое важное и трудное дело требует для своего решения власти высшей и рассуждения более зрелого. Не желая, чтоб это дело пошло далее, Рангони пишет к Димитрию: «Я не сомневаюсь, что когда ваше величество рассмотрите это дело с своею обычною мудростию и известным благочестием, то посредством самодержавной власти, которой никто противиться не должен, отстраните все затруднения, не потерпите, чтобы закону дано было неприличное истолкование, и не сделаете никакого принуждения вашей невесте в столь важном деле, в противном случае могут произойти большие неприятности. Притом же это дело не новое: повсюду видим, что женщины греческого закона выходят замуж за латынов и наоборот, причем каждый из супругов сохраняет прежнее исповедание, прежние обряды; этот обычай имеет силу не только для частных людей, но и для государей; говорят, что один из ваших предков, задумав жениться на королевне польской, именно предлагал, чтоб она удержала все обряды церкви латинской». Однако Димитрий не тронулся увещаниями нунция, и дело было отослано на решение папы. 4 марта 1606 года Боргезе уведомлял Рангони, что пункты, предложенные царем, решены не согласно с его желанием, ибо конгрегация из кардиналов и теологов после тщательного обсуждения предмета произнесла приговор, что престол апостольский не разрешает в подобных случаях и не бывало примера, чтобы когда-нибудь разрешил. В таких же точно обстоятельствах находился и ныне царствующий король польский, когда отправился в Швецию для принятия престола, но ему не было позволено сообразоваться с лютеранскими обычаями.
Между тем приехал в Рим Лавицкий; папа известил об этом Димитрия в следующих выражениях: «Мы с таким нетерпением ждали от тебя писем, что даже упрекали в медленности Андрея Лавицкого, человека самого старательного: когда сильно чего-нибудь желаешь, то всякое замедление нестерпимо. Наконец он приехал, отдал нам твои письма, рассказал о тебе вещи достойные; мы жалели только об одном, отчего он не мог сказать нам всего вдруг, как бы нам хотелось. Такое наслаждение доставил он нам своими речами, что мы не могли удержать радостных слез; мы твердо уверены теперь, что апостольский престол сделает самые великие приобретения, когда ты будешь твердо и мудро управлять теми странами. Благословен бог и отец господа нашего Иисуса Христа, соблаговоливший утешить нас в беспокойствах! У тебя поле обширное: сади, сей, пожинай на нем, повсюду проводи источники благочестия, строй здания, которых верхи касались бы небес; воспользуйся удобностию места и, как второй Константин, первый утверди на нем римскую церковь. Так как ты можешь делать в земле своей все, что захочешь, то повелевай. Пусть народы твои услышат глас истинного пастыря, Христова на земле наместника!» Несмотря, однако, на восторженный тон папского письма, в нем проглядывает беспокойство: видно, что Лавицкий принес папе не одни только утешительные вести; Павла V беспокоило то, что телохранителями Димитрия были иностранцы, исповедовавшие протестантизм, что в числе самых приближенных к нему людей были два поляка, братья Бучинские, которые также не были католиками; вот почему папа пишет в заключение письма: «Посылаем к тебе обратно Лавицкого, который много кой-чего объявит тебе от нашего имени; особенно внемли увещаниям не вверять себя и своих еретикам и не удаляться от совета мудрых и благочестивых людей». Под последними папа разумеет Мнишка с товарищами и особенно католических духовных; из этих же слов видно, что царь не слишком приклонялся к советам мудрых и благочестивых и нуждался в увещаниях по этому случаю. Гораздо более мог надеяться папа от Марины; он писал к ней: «Мы оросили тебя своими благословениями, как новую лозу, посаженную в винограднике господнем; да будешь дщерь, богом благословенная, да родятся от тебя сыны благословенные, каковых надеется, каковых желает святая матерь наша церковь, каковых обещает благочестие родительское, то есть самых ревностных распространителей веры Христовой». Потом папа увещевает Марину воспитывать будущих детей своих в строгости и благочестии, с младенчества напитать их мыслию, что на них лежит обязанность распространять истинную религию. В заключение Павел V поручает расположению московской царицы Андрея Лавицкого и весь орден иезуитов, полезный целому свету. К воеводе сендомирскому папа писал, что он всего более полагается на его благочестие и нуждается в его совете и помощи. Павел V изъявляет надежду, что народ московский легко обратится в католицизм, потому что от природы кроток и до сих пор еще не был заражен ересями.
Доехавши до Вязьмы, старый Мнишек оставил здесь дочь, а сам поспешил в Москву, куда приехал 24 апреля 1606 года; 2 мая с большим великолепием въехала в Москву Марина и остановилась в Вознесенском монастыре; считали, что самозванец на одни дары Марине и полякам издержал до четырех миллионов нынешних серебряных рублей. 8 мая Марина была коронована и обвенчана с Лжедимитрием по старому русскому обряду; новостию было то, что у Марины в других дружках был пан Тарло, в свахах — его жена; другою новостию было то, что на свадьбе присутствовали послы короля польского, Николай Олесницкий и Александр Гонсевский, но присутствие этих небывалых гостей не придало большого веселья свадьбе. При первом приеме их уже начинались неудовольствия, несмотря на усердное посредничество старого Мнишка. Димитрий требовал императорского титула, Сигизмунд отказывал ему даже и в том титуле, который польское правительство давало его предшественникам, не называл даже его великим князем, а просто князем. Последнее трудно объяснить одною только досадою на неумеренные требования Лжедимитрия: вероятно, эта охота дразнить последнего пришла королю тогда, когда получил он верные вести о непрочности его на престоле. Когда Димитрий не хотел взять королевской грамоты, потому что в ней не давалось ему цесарского титула, то Олесницкий сказал ему: «Вы оскорбляете короля и республику, сидя на престоле, который достался вам дивным промыслом божиим, милостию королевскою, помощию польского народа; вы скоро забыли это благодеяние». Лжедимитрий отвечал: «Мы не можем удовольствоваться ни титулом княжеским, ни господарским, ни царским, потому что мы император в своих обширных государствах и пользуемся этим титулом не на словах только, как другие, но на самом деле, ибо никакие монархи, ни ассирийские, ни мидийские, ни цезари римские, не имели на него большего, чем мы, права. Нам нет равного в полночных краях касательно власти: кроме бога и нас, здесь никто не повелевает». Олесницкий отговорился тем, что царь не прислал к королю особых послов с требованием императорского титула и что Сигизмунд не может дать ему этот титул без согласия сейма. Димитрий возражал, что уже сейм кончен и послы отправились с сейма, но что некоторые поляки не советуют королю давать ему, Димитрию, должного титула. Олесницкий требовал отпуска и хотел выйти; Димитрий, бывши хорошо знаком с ним в Польше, звал его к руке, как частного человека и старого приятеля, но посол отвечал, что не может принять этой чести: «Как вы, — сказал он царю, — знали меня в Польше усердным своим приятелем и слугою, так теперь пусть король узнает во мне верного подданного и доброго слугу». Тогда Димитрий сказал Олесницкому: «Подойди, вельможный пан, как посол»; Олесницкий отвечал: «Подойду тогда, когда вы согласитесь взять грамоту королевскую», — и Димитрий согласился взять ее. После этого оба посла подошли к руке царской; дьяк взял грамоту и, прочитав, отвечал, что цесарь берет ее только для своей свадьбы, но что после никогда, ни от кого не примет грамоты, в которой не будет прописано его полного титула. Но этим споры и неудовольствия не кончились: послы отказались участвовать в брачных пирах Димитрия, потому что он не хотел посадить их за один стол с собой; в этом случае уступили поляки благодаря посредничеству Мнишка.
Обнаружилось, что главная цель, для которой после приезда Марины царь хотел поддержать союз с Польшею, не могла быть достигнута. Нунций Рангони писал к Димитрию, что хотя он по приказу папы и говорил с королем Сигизмундом о тайном союзе между Москвою, Польшею и Империей, однако к заключению этого союза встречаются неодолимые препятствия, в числе которых первое место занимает народная вражда между немцами и поляками; король может согласиться на союз с Империею только на том условии, чтоб все имперские князья на это согласились и дали клятву не оставлять поляков во все продолжение войны с неверными, но при известном состоянии дел в Германии от князей нельзя ожидать подобного обязательства. Поэтому папа хотел ограничиться союзом Москвы с Польшею против одних крымских татар, истреблением которых оба государства отняли бы у Порты важное пособие и дали бы императору возможность с большим успехом действовать против нее в Венгрии. Но война с крымцами была вместе и войною с Турциею, которая не могла оставить без помощи своих подданных, и если Сигизмунд отговаривался от войны с турками, то не мог начать и похода на Крым. Послы Олесницкий и Гонсевский, начавши переговоры с боярами, предложили им вопрос: «Когда и с какими силами государь их намерен ополчиться против неверных?» Бояре отвечали: «Наш цесарь намерен воевать с погаными единственно по ревности к славе божией и святой вере, безо всяких других видов. Если же король поручил вам только выведать наши мысли, чтоб после самому ничего не делать, то это будет коварством и обманом». На это послы сказали: «Вам самим известен порядок переговоров: кто предлагает какое-нибудь важное дело и требует чего-нибудь от другого, тот сам прежде объявляет свои средства». Тогда бояре пошли переговорить с цесарем и, возвратившись, объявили, что сам Димитрий будет скоро говорить с послами в присутствии ближних бояр; но эти переговоры не могли состояться. Димитрий, по свидетельству летописи, объявил своим подданным, что ни одной пяди Московской земли не отдаст Литве; что это объявление не было сделано только для успокоения своих, доказательством служат условия, предложенные ему польским правительством, и ответы его на них. Поляки требовали: 1) чтобы Димитрий отдал Польше землю Северскую; 2) заключил вечный союз с Польшею; 3) чтобы позволил иезуитам и прочему католическому духовенству войти в Московское государство и строить там церкви; 4) чтобы помог Сигизмунду возвратить шведский престол. На первое требование Лжедимитрий отвечал: земли Северской не отдам, но дам за нее деньги; на второе: союза с Польшею и сам чрезвычайно желаю; на третье: церквей латинских и иезуитов не хочу; на четвертое: для возвращения Швеции буду помогать деньгами. Чтобы показать на деле расположение свое к союзу с Польшею, готовность сделать для короля все, что только не влекло за собою ущерба целости и чести Московского государства, Лжедимитрий еще в 1605 году послал к Карлу IX шведскому письмо с объявлением о своем воцарении, с увещанием возвратить похищенный престол Сигизмунду и с угрозою начать войну в случае отказа.
Но в то время как в Москве происходили брачные торжества и велись переговоры о великих предприятиях, на юго-восточных границах государства обнаружилось явление, которое показывало опасное состояние государственного организма, показывало, что рана раскрылась и дурные соки начали приливать к ней: при жизни первого самозванца уже явился второй. Самые дальнейшие козаки, терские, хотели, подобно другим собратиям своим, жить на счет соседей: сперва думали они идти на реку Куру и грабить турецкие области, а в случае неудачи предложить услуги свои персидскому шаху Аббасу. Но скоро их кто-то надоумил, что гораздо выгоднее под знаменами самозванца пустошить Московское государство и получить такую же честь, какую донцы и черкасы получили от Лжедимитрия. Триста самых удалых из терских козаков под начальством атамана Федора Бодырина условились выставить искателя престола и стали разглашать, что в 1592 году царица Ирина родила сына Петра, которого Годунов подменил девочкою Феодосиею, скоро после того умершею: выдумка, по всем вероятностям, московская, а не терская, ибо странно, чтобы какому-нибудь козаку пришли на ум такие хитрости. Как бы то ни было, двое молодых козаков, астраханец Димитрий и муромец Илья, признаны были способными играть роль царевича, но первый отказался, что в Москве он никогда не бывал, не знает и тамошних дел и царских обычаев; тогда положили Илье быть царевичем. Илья был побочный сын муромского жителя Ивана Коровина. По смерти отца и матери его взял нижегородский купец Грозильников в сидельцы, и сидел он в лавке с яблоками да с горшками. Оставаясь три года в этой должности, Илья имел случай съездить в Москву, где прожил пять месяцев. Отойдя от Грозильникова, нанимался он у разных торговых людей в кормовые козаки и ходил с судами по Волге, Каме и Вятке; в 1603 году он является уже козаком при войске, ходившем в Тарки, здесь перешел из козаков в стрельцы, а по возвращении из похода в Терский город вступил в услужение к Григорию Елагину, у которого и зимовал. Летом 1604 года поехал в Астрахань, где опять вступил в козаки и отправился на Терек в отряде головы Афанасия Андреева. Все эти похождения показывают, что Илье не могло быть меньше двадцати лет от роду, тогда как царевичу Петру не могло быть больше четырнадцати: но такая несообразность не остановила козаков, они говорили: «Государь нас хотел пожаловать, да лихи бояре, переводят жалованье бояре, да не дадут жалованья». Они твердо положили исполнить свое намерение и отвезли Илью к козачьему атаману Гавриле Пану. Терский воевода, Петр Головин, узнав о появлении самозванца, послал к козакам с предложением отослать его к нему в город, но козаки не послушались и спустились на стругах до моря, где остановились на острову, против устья Терека. Напрасно Головин уговаривал их не покидать границы беззащитною и оставить по крайней мере половину козаков на Тереке; козаки не хотели ничего слушать и все, в числе 4000, отправились к Астрахани. Не будучи впущены в город, они миновали его и поплыли вверх по Волге, занимаясь разбойничеством. Лжедимитрий, неизвестно по какому побуждению, послал звать царевича Петра в Москву, объявив, что приказано взять нужные меры для обеспечения его продовольствия на пути. Посланный застал его в Самаре; козаки приняли предложение и двинулись с Ильею в Москву, но дядя не мог свидеться с племянником.
Шуйский был возвращен из ссылки, снова приблизился к царю, который позволил ему жениться вместе с князем Мстиславским, и старик спешил помолвить на молодой княжне Буйносовой-Ростовской; но вместе он спешил составить заговор против доверчивого царя. Неудовольствия против Лжедимитрия должны были увеличиться с исполнением его пламенного желания, с приездом Марины. Мы видели, что Лжедимитрий, не будучи в состоянии отказаться от брака с Мариною, в то же время не хотел оскорблять русских людей в их коренных убеждениях, требовал и настоял, чтоб Марина, оставаясь втайне католичкою, сообразовалась с постановлениями православной церкви и с обычаями народными. Но этою сделкою нельзя было всех удовлетворить: люди приближенные хорошо знали, что царица остается латынкою некрещенною, и между духовенством не могли не явиться ревнители, которые явно восстали против этого: так, Гермоген, митрополит казанский, Иоасаф, архиепископ коломенский, говорили, что если Марина не переменит исповедания, то брак не будет законным; Гермогена удалили в его епархию и там заключили в монастырь; Иоасафа оставили в покое, неизвестно по каким причинам. Неизвестно также, по каким причинам Лжедимитрий, столько осторожный в этом отношении, не хотел сообразоваться с уставом церковным и венчался 8 мая, на пятницу и на Николин день. Были неудовольствия и другого рода: для помещения родных невесты и других свадебных гостей вывели из кремлевских домов не только купцов и духовных, но даже бояр; арбатские и чертольские священники выведены были также из домов, в которых помещены иностранные телохранители царские. Поляки, спутники Марины, вели себя нагло; козаки подражали им, но торговые люди утешали себя тем, что получали большие барыши от расточительных гостей. Говорят еще об одном распоряжении Лжедимитрия, которое если бы в самом деле было исполнено, то могло бы возбудить сильное неудовольствие в духовенстве: говорят, будто царь велел осмотреть монастыри, представить ведомость их доходам, оценить их вотчины и, оставив только необходимое для содержания монахов, остальное отобрать в казну на жалованье войску, сбиравшемуся в поход против турок. Но трудно принять это известие, во-первых, потому, что, как мы знаем, Димитрий подтверждал монастырям жалованные грамоты и давал новые; во-вторых, потому, что об этом распоряжении не говорится в русских источниках. Вероятно, что, подобно Грозному, Лжедимитрий потребовал у духовенства щедрого вспоможения для наступающей войны с неверными, а это ревностным протестантам показалось отобранием имущества у монахов.
Но если и были причины к неудовольствию, то неудовольствие это по-прежнему не было сильно и всеобще, по-прежнему любовь большинства к царю продолжала обнаруживаться: однажды Басманов донес самозванцу, что некоторые стрельцы распускают о нем дурные слухи; Лжедимитрий, как прежде отдал дело Шуйского на решение собора, так теперь отдал дело семерых обличенных стрельцов на решение их товарищей; тогда голова стрелецкий, Григорий Микулин, грубо выразил свое усердие: «Освободи меня, государь, — сказал он, — я у тех изменников не только что головы поскусаю и черева из них своими зубами повытаскиваю»; и тут же, по знаку Микулина, стрельцы бросились на обвиненных товарищей и изрубили их в куски. Явился еще обличитель — дьяк Тимофей Осипов: постившись и причастясь св. тайн, Осипов пришел во дворец и перед всеми начал говорить Лжедимитрию: «Ты воистину Гришка Отрепьев, расстрига, а не цесарь непобедимый, не царев сын Димитрий, но греху раб и еретик». Осипова казнили, и народ остался покоен. Свободный в обращении с приближенными людьми, Лжедимитрий позволял им делать замечания насчет его образа жизни, если только эти замечания не переходили границ вежливости: так, однажды, когда в четверг на шестой неделе Великого поста за столом царским подали телятину, то князь Василий Шуйский заметил, что в пост русские не могут есть мяса; Лжедимитрий начал спор с князем; думный дворянин, известный уже нам неразборчивостью выражений, Татищев, взял сторону Шуйского и наговорил царю таких вещей, что тот должен был выгнать его из-за стола и хотел было сослать в Вятку, но простил по просьбе Басманова.
Видя расположение большинства московских жителей к Лжедимитрию, расположение, не нарушаемое противными старине поступками последнего, наученный страшным опытом, что нельзя подвинуть народа против царя одним распущенном слухов о самозванстве, Шуйский прибег к другому средству, к составлению заговора, в челе которого вместе с ним стали князья Василий Васильевич Голицын и Иван Семенович Куракин. Еще прежде свадьбы царя между ними было все улажено; для сохранения единства между собою, необходимого в таком деле, бояре положили прежде всего убить расстригу, «а кто после него будет из них царем, тот не должен никому мстить за прежние досады, но по общему совету управлять Российским царством». Условившись с знатными заговорщиками, Шуйский стал подбирать других из народа, успел привлечь на свою сторону осьмнадцатитысячный отряд новгородского и псковского войска, стоявший подле Москвы и назначенный к походу на Крым: быть может, тут помогла давняя связь новгородцев с Шуйскими. Ночью собрались к князю Василию бояре, купцы, сотники и пятидесятники из полков. Шуйский объявил им о страшной опасности, которая грозит Москве от царя, преданного полякам, прямо открылся, что самозванца признали истинным Димитрием только для того, чтоб освободиться от Годунова, думали, что такой умный и храбрый молодой человек будет защитником веры православной и старых обычаев, но вместо того царь любит только иноземцев, презирает святую веру, оскверняет храмы божии, выгоняет священников из домов, которые отдает иноверцам, наконец, женится на польке поганой. «Если мы, — продолжал Шуйский, — заранее о себе не промыслим, то еще хуже будет. Я для спасения православной веры опять готов на все, лишь бы вы помогли мне усердно: каждый сотник должен объявить своей сотне, что царь самозванец и умышляет зло с поляками; пусть ратные люди советуются с гражданами, как промышлять делом в такой беде; если будут все заодно, то бояться нечего: за нас будет несколько сот тысяч, за него — пять тысяч поляков, которые живут не в сборе, а в разных местах». Но заговорщики никак не надеялись, что большинство будет за них, и потому условились по первому набату броситься во дворец с криком: «Поляки бьют государя!» — окружить Лжедимитрия как будто для защиты и убить его; положено было ворваться в то же время в домы поляков, отмеченные накануне русскими буквами, и перебить ненавистных гостей; немцев положено не трогать, потому что знали равнодушие этих честных наемников, которые храбро сражались за Годунова, верны Димитрию до его смерти, а потом будут также верны новому царю из бояр.
Если заговорщики условились разглашать о самозванстве царя и злых его умыслах, то понятно, что эти разглашения должны были немедленно обнаружиться: если трезвые были осторожны, то пьяные ругали царя еретика и поганую царицу. Немецкие алебардщики схватили одного из таких крикунов и привели во дворец, но бояре сказали Лжедимитрию, что не следует обращать внимания на слова пьяного человека и слушать доносы немецких наушников, особенно когда у него столько силы, что легко задавит всякий мятеж, если б даже кто-нибудь и вздумал его затеять. Такие советы как нельзя лучше приходились по душе Димитрию. Вот почему, когда начальники иноземной стражи на бумаге три дня сряду доносили ему, что в народе замышляется недоброе, то сначала Димитрий спрятал их донесение, сказав: "Все это вздоры!, — а потом, когда это ему наскучило, велел наказывать доносчиков. В это время готовилась воинская потеха: Димитрий хотел сделать примерный приступ к деревянному городку, выстроенному за Сретенскими воротами. Заговорщики воспользовались этими приготовлениями и распустили слух, что царь во время потехи хочет истребить всех бояр, а потом уже без труда поделится с Польшею московскими областями и введет латынство. Если заговорщики не щадили царя, то тем менее должны были щадить его гостей, с которыми, по их словам, он замышлял сгубить Русскую землю; по ночам толпы бродили по улицам, ругая поляков, разумеется, в этом случае к ним приставали и многие из тех, которые не хотели предпринимать ничего против самого Димитрия; дело доходило и до драки; дом, где жил князь Вишневецкий, был раз осажден толпою тысяч из четырех человек. Лжедимитрий смотрел на это как на необходимое столкновение между двумя враждебными народами; ему донесли однажды, что один поляк обесчестил боярыню, ехавшую в повозке: царь нарядил следствие, из которого, однако, по уверению поляков, ничего не оказалось.
Сами поляки, впрочем, не разделяли беспечности Лжедимитрия, который должен был два раза посылать к Олесницкому и Гонсевскому с уверением, что нечего бояться, ибо он так хорошо принял в руки государство, что без воли его ничего произойти не может. Несмотря на то, послы поставили у себя на дворе стражу, а Мнишки поместили у себя всю польскую пехоту, которую приведи с собою. Эти ратные люди донесли воеводе, что москвитяне не продают им больше пороху и оружия; испуганный Мнишек тотчас пошел сказать об этом Лжедимитрию, но тот отвечал ему смехом, удивляясь малодушию поляков; однако для успокоения тестя велел расставить по улицам стрелецкую стражу.
В ночь с шестнадцатого на семнадцатое мая вошел в Москву отряд войска, привлеченный на сторону заговорщиков, которые заняли все двенадцать ворот и не пускали уже никого ни в Кремль, ни из Кремля. Немцы, которых обыкновенно находилось во дворце по сту человек, получили именем царским приказ от бояр разойтись по домам, так что при дворце осталось только тридцать алебардщиков. Поляки ничего не знали об этих распоряжениях и спали спокойно, тем более что пятница, шестнадцатое число, прошла без всякого шума и приключения, но не спали заговорщики, дожидаясь условного знака. Около четырех часов утра ударили в колокол на Ильинке, у Ильи Пророка, на Новгородском дворе, и разом заговорили все колокола московские. Толпы народа, между прочим, и преступники, освобожденные из темниц, вооруженные чем ни попало, хлынули на Красную площадь; там уже сидели на конях бояре и дворяне, числом до двухсот, в полном вооружении; на тревогу выбежали из домов и те, которые не знали о заговоре; на вопросы о причине смятения им отвечали, как было условлено, что литва бьет бояр, хочет убить и царя; тогда все спешили на защиту своих. Для бояр было важно поскорее, без объяснений, кончить дело с Димитрием внутри Кремля и дворца, среди участников заговора, без многочисленных свидетелей; и вот Шуйский, не дожидаясь, пока много народа соберется на площадь, в сопровождении одних приближенных заговорщиков въехал в Кремль чрез Фроловскне (Спасские) ворота, держа в одной руке крест, в другой меч. Подъехав к Успенскому собору, он сошел с лошади, приложился к образу владимирской богородицы и сказал окружавшим: «Во имя божие идите на злого еретика». Толпы двинулись ко дворцу.
Набат и тревога разбудили Лжедимитрия; он послал Басманова узнать о причинах смятения: встреченные им бояре отвечали, что они сами не знают, но, вероятно, где-нибудь случился пожар. Димитрий сначала было успокоился этим ответом, но потом, когда шум становился все сильнее и сильнее, выслал вторично Басманова осведомиться обстоятельнее. На этот раз его встретили неприличными ругательствами и криком: «Выдай самозванца!» Басманов бросился назад, приказал страже не впускать ни одного человека, а сам в отчаянии прибежал к царю, крича: «Ахти мне! Ты сам виноват, государь! Все не верил, вся Москва собралась на тебя». Стража оробела и позволила одному из заговорщиков ворваться в царскую спальню и закричать Димитрию: «Ну, безвременный царь! Проспался ли ты? Зачем не выходишь к народу и не даешь ему отчета?» Басманов, схватив царский палаш, разрубил голову крикуну, сам Лжедимитрий, выхватив меч у одного из телохранителей, вышел к толпе и, махая мечом, кричал: «Я вам не Годунов!» Однако выстрелы принудили его удалиться. В это время явились бояре; Басманов подошел к ним и начал уговаривать их не выдавать народу Димитрия, но тут Татищев, тот самый, который был спасен Басмановым от ссылки, обругал его как нельзя хуже и ударил своим длинным ножом так, что тот пал мертвый; труп его сбросили с крыльца. Смерть Басманова охмелила толпу, ждавшую первой крови: заговорщики стали смелее напирать на телохранителей; Димитрий снова вышел, хотел разогнать народ палашом, но увидал, что сопротивление бесполезно: в отчаянии бросил он палаш, схватил себя за волосы и, не говоря ни слова немецкой страже, кинулся в покои жены; сказав ей, чтобы она спасалась от мятежников, сам поспешил пробраться в каменный дворец, выскочил из окна на подмостки, устроенные для брачного празднества, с одних подмосток хотел перепрыгнуть на другие, но оступился, упал с вышины в 15 сажен на житный двор, вывихнул себе ногу и разбил грудь.
Между тем заговорщики, обезоружив стражу, бегали из одной комнаты в другую, ища Димитрия, и ворвались в покои царицы. Узнав от мужа об опасности, Марина спустилась сперва вниз в подвал, но потом, когда ей отсоветовали тут оставаться, опять взошла наверх, причем была столкнута с лестницы не узнавшей ее толпой, и едва успела пробраться в свою комнату, как заговорщики показались у дверей. Тут встретил их слуга Марины, Ян Осмульский, и долго один сдерживал натиск толпы, наконец пал под ударами. Марина, небольшого роста и худенькая, легко спряталась под юбку своей гофмейстерины. Ворвавшись в комнату, заговорщики с ругательством спрашивали у женщин, где царь и царица? Им отвечали, что о царе не знают, а царицу отправили в дом к отцу ее. Прибытие бояр, глав заговора, положило конец отвратительным сценам грабежа и бесстыдства: они выгнали толпу и приставили стражу, чтобы не пускать никого к женщинам; Марину, которая вышла из своего убежища, проводили в другую комнату.
Распорядившись насчет Марины, бояре спешили отвратить страшную опасность, которая начинала было грозить им: стрельцы, стоявшие на карауле близ того места, где упал Димитрий, услыхали стоны раненого, узнали царя, отлили его водою и перенесли на каменный фундамент сломанного годуновского дома. Придя в себя, Димитрий стал упрашивать стрельцов, чтоб они приняли его сторону, обещая им в награду жен и имение изменников бояр. Стрельцам понравилось обещание, они внесли его снова во дворец, уже опустошенный и разграбленный; в передней Димитрий заплакал, увидав верных своих алебардщиков, стоявших без оружия, с поникшими головами; когда заговорщики хотели приблизиться к нему, то стрельцы начали стрелять из ружей. Для глав заговора теперь шло дело о жизни и смерти, и Шуйский стал горячо убеждать своих докончить начатое дело убийством самозванца. Заговорщики придумали средство испугать стрельцов и заставить их покинуть Димитрия, они закричали: «Пойдем в Стрелецкую слободу, истребим их жен и детей, если они не хотят нам выдать изменника, плута, обманщика». Стрельцы испугались и сказали боярам: «Спросим царицу: если она скажет, что это прямой ее сын, то мы все за него помрем; если же скажет, что он не сын ей, то бог в нем волен». Бояре согласились. В ожидании ответа от Марфы заговорщики не хотели остаться в покое и с ругательством и побоями спрашивали Лжедимитрия: «Кто ты? Кто твой отец? Откуда ты родом?» Он отвечал: «Вы все знаете, что я царь ваш, сын Ивана Васильевича. Спросите обо мне мать мою или выведите меня на Лобное место и дайте объясниться». Тут явился князь Иван Васильевич Голицын и сказал, что он был у царицы Марфы, спрашивал: она говорит, что сын ее убит в Угличе, а это самозванец. Эти слова повестили народу с прибавкою, что сам Димитрий винится в своем самозванстве и что Нагие подтверждают показание Марфы. Тогда отовсюду раздались крики: «Бей его! Руби его!» Выскочил из толпы сын боярский Григорий Валуев и выстрелил в Димитрия, сказавши: «Что толковать с еретиком: вот я благословлю польского свистуна!» Другие дорубили несчастного и бросили труп его с крыльца на тело Басманова, говоря: «Ты любил его живого, не расставайся и с мертвым». Тогда чернь овладела трупами и, обнажив их, потащила через Спасские ворота на Красную площадь; поравнявшись с Вознесенским монастырем, толпа остановилась и спрашивала у Марфы: «Твой ли это сын?» Та отвечала: «Вы бы спрашивали меня об этом, когда он был еще жив, теперь он уже, разумеется, не мой». На Красной площади выставлены были оба трупа в продолжение трех дней: Лжедимитрий лежал на столе в маске, с дудкою и волынкою, Басманов — на скамье у его ног. Потом Басманова погребли у церкви Николы Мокрого, а самозванца — в убогом доме за Серпуховскими воротами, но пошли разные слухи: говорили, что сильные морозы стоят благодаря волшебству расстриги, что над его могилою деются чудеса; тогда труп его вырыли, сожгли на Котлах и, смешав пепел с порохом, выстрелили им из пушки в ту сторону, откуда пришел он.
В то время как одни толпы народа ругались над обезображенным трупом того, кто незадолго величался красным солнцем России, другие разделывались с ненавистными гостями. Прежде всего были побиты польские музыканты, найденные во дворце; потом бросились к домам, занятым их единоземцами; мужчин били, женщин уводили к себе, но воевода сендомирский, сын его и князь Вишневецкий отражали силу силою до тех пор, пока им на помощь не подоспели бояре, которые, имея только в виду разделаться с самозванцем, вовсе не хотели заводить войну с Польшею бесполезным убийством ее панов. Послов польских не тронули: бояре послали сказать Олесницкому и Гонсевскому, что им, как послам, опасаться нечего, и с своей стороны послы и люди их не должны мешаться с другими поляками, которые приехали с воеводою сендомирским в надежде завладеть Москвою и наделали много зла русским. Гонсевский отвечал: «Вы сами признали Димитрия царевичем, сами посадили его на престол, теперь же, узнав, как говорите, о самозванстве его, убили. Нам нет до этого никакого дела, и мы совершенно покойны насчет нашей безопасности, потому что не только в христианских государствах, но и в бусурманских послы неприкосновенны. Что же касается до остальных поляков, то они приехали не на войну, не для того, чтоб овладеть Москвою, но на свадьбу, по приглашению вашего государя, и если кто-нибудь из их людей обидел кого-нибудь из ваших, то на это есть суд; просим бояр не допускать до пролития крови подданных королевских, потому что если станут бить их пред нашими глазами, то не только люди наши, но и мы сами не будем равнодушно смотреть на это и согласимся лучше все вместе погибнуть, о следствиях же предоставим судить самим боярам». Для охранения послов было поставлено около дома их пятьсот стрельцов. За час до полудня прекратилась резня, продолжавшаяся семь часов; по одним известиям, поляков было убито 1200 или 1300 человек, а русских — 400; по другим — одних поляков 2135 человек, иные же полагают — 1500 поляков и 2000 русских.
Несмотря на то что восстание было возбуждено во имя веры православной, во имя земли Русской, гибнувших от друга еретиков и ляхов, в народе не могло не быть сознания, что совершено дело нечистое или по крайней мере нечистым образом. При гибели Годуновых народ был спокоен: он был уверен, что новый царь есть истинный сын Иоанна IV, и в истреблении Борисова семейства видел казнь, совершенную законным царем над своими изменниками, но теперь не было этой всеобщей уверенности. Многие были за Лжедимитрия; многие взяли оружие при известии, что поляки бьют царя, прибежали в Кремль спасать любимого государя от рук врагов ненавистных и видят труп его, обезображенный и поруганный не поляками, а русскими, слышат, что убитый царь был обманщик, но слышат это от таких людей, которые за минуту перед тем обманули их, призвав вовсе не на то дело, какое хотели совершить: обманом не бывают довольны, его не забывают, как самую жестокую обиду. И кто же был обманут, кто был недоволен? Масса людей умеренных, спокойных, самая могущественная часть народонаселения, которая дает прочный успех всякому делу. Согласие немногих людей отважных, скоп, заговор может дать мгновенный успех делу, но прочность его зависит от «да» или «нет» умеренной, спокойной массы народонаселения. Вот почему 17 мая 1606 года в Москве не было ознаменовано тем одушевленным ликованием, какое обыкновенно бывает по совершении общего дела. Некоторые радовались гибели друга еретиков, но не смели для принесения благодарности богу созвать в храмы толпы людей, хмельных от вина и крови. Недолго раздавались по улицам клики заговорщиков, недолго слышалось хвастовство их легкою победою: этим кликам не было отзыва, рассказам о кровавых подвигах не было сочувствия, и Москва скоро успокоилась, ночью царствовала глубокая тишина: смущенное, оробевшее общество притаилось, гнетомое тяжелою думою о прошедшем и будущем.
Были, однако, люди, которые осмелились забыть прошедшее для честолюбивых замыслов о будущем, которые осмеливались думать, что и другие также забудут прошедшее. Мы видели, что бояре, составляя заговор против Лжедимитрия, уже думали о том, как поступать, когда один из них сделается царем. Виднее всех бояр московских по уму, энергии, знатности рода, по уменью сохранять родовые предания, быть им верными были два князя — Василий Шуйский и Василий Голицын: они-то и были главами заговора, они-то и должны были думать о том, как бы прежде других воспользоваться его успехом. Оба князя имели сильные стороны, но мог ли Голицын успешно бороться с Шуйским? Род Шуйских давно уже гораздо больше выдавался вперед, чем род Голицыных, ибо о Патрикеевых уже забыли; сам Шуйский гораздо больше выдавался вперед, чем Голицын, особенно в последнее время. Он первый поднялся против самозванца, был страдальцем за правду для тех, которые были убеждены в самозванстве бывшего царя; он был на первом месте в заговоре, в его доме собирались заговорщики, его речам, его увещаниям внимали, за ним шли в Кремль губить злого еретика; для людей, совершивших дело убийства Лжедимитриева, кто мог быть лучшим царем, как не вождь их в этом деле? Но это дело было чисто московское, и далеко не все москвичи его одобряли, а что скажут советные люди, выборные из городов по всей России? Годунов при избрании своем имел все причины требовать созвания выборных изо всех городов Российского царства: он долгое время был хорошим правителем, и это знала вся земля; дурное о Годунове было преимущественно известно в Москве, хорошее — в областях; притом за Годунова был патриарх, долженствовавший иметь самое сильное влияние на выборных. В другом положении находился Шуйский: его хорошо знали только в Москве, но мало знали в областях, так что для советных людей, присланных из Галича или Вологды, Шуйский был известен не более чем Голицын или Воротынский; патриарха не было, ибо Игнатия, как потаковника Лжедимитриева, тотчас же свергнули, и потому советные люди могли легко подчиниться влиянию людей, не хотевших Шуйского, людей, не одобрявших его последнего, самого видного поступка. Вот почему Шуйскому опасно было дожидаться выборных из городов. «По убиении расстриги, — говорит летописец, — бояре начали думать, как бы согласиться со всею землею, чтобы приехали из городов в Москву всякие люди, чтобы выбрать, по совету, государя такого, который бы всем был люб. Но богу не угодно было нас помиловать по грехам нашим: чтобы не унялась кровь христианская, немногие люди, по совету князя Василия Шуйского, умыслили выбрать его в цари».
19 мая, в 6 часов утра, купцы, разнощики, ремесленники толпились на Красной площади точно так же, как и 17 числа; бояре, чины придворные, духовенство вышли также на площадь и предложили избрать патриарха, который должен был стоять во главе временного правления и разослать грамоты для созвания советных людей из городов: но понятно, как страшно было Шуйскому избрание патриарха, если бы избрали человека к нему равнодушного, а может быть, даже и не расположенного. На предложение бояр в толпе закричали, что царь нужнее патриарха, а царем должен быть князь Василий Иванович Шуйский. Этому провозглашению толпы, только что ознаменовавшей свою силу истреблением Лжедимитрия, никто не осмелился противодействовать, и Шуйскйй был не скажем избран, но выкрикнут царем. Он сделался царем точно так же, следовательно, как был свергнут, погублен Лжедимитрий, скопом, заговором, не только без согласия всей земли, но даже без согласия всех жителей Москвы; умеренная, спокойная, охранительная масса народонаселения не была довольна в обоих случаях, не сказала своего «да»: гибельное предзнаменование для нового царя, потому что когда усердие клевретов его охладеет, то кто поддержит его? Таким образом, на московском престоле явился царь партии, но партия противная существовала: озлобленная неудачею, она не теряла надежд; к ней присоединились, т. е. объявили себя против Шуйского, все те, которым были выгодны перемены, и всякая перемена могла казаться теперь законною, ибо настоящего, установленного, освященного ничего не было. Масса людей умеренных, охранительных, молчала, потому что не питала сочувствия ни к одному явлению, ни к новому порядку вещей, ни к движениям, против него направленным; произволу людей беспокойных открывалось свободное поприще, и представители общества, люди, не разрознившие своих интересов с его интересами, должны были сносить все буйство этого произвола, не имея на что опереться, во имя чего ратовать, не имея сочувствия к человеку, который провозгласил себя главою государства.