Глава II.
Продолжение царствования Бориса Годунова
Для многих в Московском государстве Борис и на престоле оставался таким же, каким был во время правления своего при царе Феодоре. Муж чудный и сладкоречивый продолжал устраивать в Русском государстве много достохвальных вещей, по-прежнему ненавидел мздоимство, старался искоренить разбои, воровство, корчемства, был светлодушен, милостив и нищелюбив. Ради таких строений всенародных Борис в первые годы своего царствования был всем любезен. Россия цвела всеми благами. И, несмотря на это, он пал, потому что, говорят русские современники, навел он на себя негодование чиноначальников всей Русской земли.
Годунов пал вследствие негодования чиноначальников Русской земли. Так говорят современники, иностранцы и русские, и после поверки их объяснения мы не можем не согласиться с ними. Но падением Годуновых дело не кончилось, за ним последовало страшное Смутное время, и потому надобно объяснить еще, почему Смута, произведенная меньшинством, не встретила сопротивления в большинстве, не была им затушена? Почему зло могло так приняться на русской почве в начале XVII века и принести такие страшные плоды?
У Годунова были враги, были соперники между боярами, но вступление его на престол со всеми обстоятельствами, сопровождавшими это событие, показывало ясно могущественные средства Годунова и бессилие врагов его. Явного противодействия быть не могло ни тут, ни после; у врагов Годунова не было средств вещественных; это не были правители сильных областей, в которых, пользуясь народным расположением, могли поднять знамя восстания; соперники Годунова не имели на своей стороне и средств нравственных: он был лучший между ними, по общему признанию. Средства Годунова были велики; но по характеру своему он не был в уровень своему положению, не умел признать своих средств и воспользоваться ими. «Если бы терн завистной злобы не помрачил цвет его добродетели, то мог бы древним царям уподобиться». Эти слова современника объясняют как нельзя лучше дело. Годунов не мог уподобиться древним царям, не мог явиться царем на престоле и упрочить себя и потомство свое на нем по неуменью нравственно возвыситься в уровень своему высокому положению. Восходя на престол, он не мог освободиться от боярских отношений, от боярских чувств, продолжал питать завистную злобу к своим старым соперникам, был способен унизиться до зависти, то есть до признания в других равных или больших прав на престол, чем какие он имел сам; неуверенность в собственном достоинстве, в собственных правах, собственных средствах не могла дать ему необходимого в его положении спокойного величия и развила в нем эту мелкую, болезненную подозрительность, заставившую его осквернить царство доносами неслыханными; не имея доверия, уважения к самому себе, он не мог доверять никому. Подозрительностью, завистною злобою он раздражил родовитых людей, в которых видел врагов своих, то отдалял их от себя по какому-нибудь доносу, то опять приближал, преследуя, однако, людей, сносившихся с ними; но раздражая врагов, он в то же время своим мелкодушием, подозрительностью, боязливостью уничтожал в них уважение к себе, обнаруживал пред ними свою слабую сторону, указывал средство действовать против себя, действовать испугом, отнимавшим у него дух, решительность.
Таким образом, в характере человека, воссевшего на престоле Рюриковичей, заключалась возможность начала Смуты, но продолжение ее и сильное развитие условливались другими обстоятельствами: болезнь прикинулась и сильно развилась в общественном теле, потому что тело это заключало в себе много дурных соков. Давно уже мы имели случай замечать неудовлетворительное состояние народной нравственности в Московском государстве. Мы видели причины тому в борьбе, сопровождавшей появление и утверждение нового порядка вещей, собрание земли. Борьба между князьями за волости сменилась борьбою государей московских с основанными на старине притязаниями князей служебных и дружины вообще. Борьба эта достигла до ужасных размеров в царствование Грозного. Водворилась страшная привычка не уважать жизни, чести, имущества ближнего; сокрушение прав слабого пред сильным при отсутствии просвещения, боязни общественного суда, боязни суда других народов, в общество которых еще не входили, ставило человека в безотрадное положение, делало его жертвою случайностей, заставляло сообразоваться с этими случайностями, но эта привычка сообразоваться со случайностями, разумеется, не могла способствовать развитию твердости гражданской, уважения к собственному достоинству, уменья выбирать средства для целей. Преклонение пред случайностию не могло вести к сознанию постоянного, основного, к сознанию отношений человека к обществу, обязанности служения обществу, требующего подчинения частных стремлений и выгод общественным. Внутреннее, духовное отношение человека к обществу было слабо; все держалось только формами, внешнею силою, и, где эта внешняя сила отсутствовала, там человек сильный забывал всякую связь с обществом и позволял себе все на счет слабого. Во внешнем отношении земля была собрана, государство сплочено, но сознание о внутренней, нравственной связи человека с обществом было крайне слабо; в нравственном отношении и в начале XVII века русский человек продолжал жить особе, как физически жили отдельные роды в IX веке. Следствием преобладания внешней связи и внутренней, нравственной особности были те грустные явления народной жизни, о которых одинаково свидетельствуют и свои, и чужие, прежде всего эта страшная недоверчивость друг к другу: понятно, что когда всякий преследовал только свои интересы, нисколько не принимая в соображение интересов ближнего, которого при всяком удобном случае старался сделать слугою, жертвою своих интересов, то доверенность существовать не могла. Страшно было состояние того общества, члены которого при виде корысти порывали все, самые нежные, самые священные связи! Страшно было состояние того общества, в котором лучшие люди советовали щадить интересы ближнего, вести себя по-христиански с целию приобрести выгоды материальные, как советовал знаменитый Сильвестр своему сыну. И любопытно видеть, как подобные советы обнаруживали свое действие в поведении Годунова, который стремился к вещам достохвальным, был светлодушен, милостив, нищелюбив для достижения своих честолюбивых видов, для того, чтоб прослыть везде благотворителем. Любопытно видеть, как в характере Бориса и в отношениях к нему общества отразился господствующий недуг времени: Борис был болен страшною недоверчивостию, подозревал всех, боязливо прислушивался к каждому слову, к каждому движению, но и общество не осталось у него в долгу: каждый шаг его был заподозрен, ни в чем ему не верили; если он осквернил общество доносами, то и общество явилось в отношении к нему страшным доносчиком, страшным клеветником; он, по уверению современного ему общества, отравил царскую дочь, самого царя, сестру свою царицу Александру, жениха своей дочери, сжег Москву, навел на нее хана! Царь и народ играли друг с другом в страшную игру.
Но послушаем современников о нравственном состоянии общества при Борисе: иностранцы, как и русские, говорят о старании Бориса уничтожить взяточничество. Если судья был уличен во взятках, то должен был возвратить взятое, заплатить штраф от 500 до 1000 и 2000 рублей, имение его отбирали в казну. Если это был дьяк, не пользовавшийся случайно особенным расположением власти, то его возили по городу и секли, причем висел у него па шее мешок со взяткою, будь то деньги или мех, или соленая рыба; потом преступника заточали. Но взяточничество не уменьшалось, только взяточники поступали осторожнее: для избежания подозрения просители вешали подарок к образу в доме правительственного лица или при христосовании всовывали деньги в руку вместе с красным яйцом. «Во всех сословиях, — говорит другой современник-иностранец, — воцарились раздоры и несогласия; никто не доверял своему ближнему; цены товаров возвысились неимоверно; богачи брали росты больше жидовских и мусульманских; бедных везде притесняли. Друг ссужал друга не иначе, как под заклад, втрое превышавший занятую сумму, и, сверх того, брал по четыре процента еженедельно; если же заклад не был выкуплен в определенный срок, то пропадал невозвратно. Не буду говорить о пристрастии к иноземным обычаям и одеждам, о нестерпимом, глупом высокомерии, о презрении к ближним, о неумеренном употреблении пищи и напитков, о плутовстве и разврате. Все это, как наводнение, разлилось в высших и низших сословиях». Это говорят иностранцы, а вот слова русского современника: «Впали мы в объядение и в пьянство великое, в блуд и в лихвы, и в неправды, и во всякие злые дела». После услышим еще не менее резкие слова.
Кроме дурного состояния нравственности, развитию смут в Московском государстве в описываемое время благоприятствовало еще одно обстоятельство. Мы упоминали о сильном развитии козачества во второй половине XVI века, видели и характер козаков. Беглец из общества потому ли, что общественные условия ему не нравились, или потому, что общество преследовало его за нарушение наряда, козак, разумеется, не мог согласить своих интересов с интересами государства, беспрестанно действовал вопреки последним. Государство терпело это по слабости, но для козаков было ясно, что терпение не будет продолжительно. Открыто действовать против государства они не смели: при обычном ходе дел, при внутреннем спокойствии государства они не могли иметь ни малейшей надежды действовать с успехом против него. Но когда открылась Смута, наряд исчез, то козакам явилась полная возможность войти в пределы государства и жить на его счет. К этим степным козакам, разумеется, должны были пристать все люди с козацким характером, люди, которые по разным обстоятельствам тяготились своим положением, искали выхода из него, люди, хотевшие пожить на чужой счет. Толпы степных козаков должны были, следовательно, увеличиться толпами козаков внутренних; и тем и другим было необходимо поддерживать Смуту как можно долее, ибо с восстановлением спокойствия, наряда, прекращалось их царство, их выгодное положение относительно государства, которое по-прежнему стало бы грозить их противуобщественному быту. Таким образом, Смутное время мы имеем право рассматривать как борьбу между общественным и противуобщественным элементом, борьбу земских людей, собственников, которым было выгодно поддержать спокойствие, наряд государственный для своих мирных занятий, с так называемыми козаками, людьми безземельными, бродячими, людьми, которые разрознили свои интересы с интересами общества, которые хотели жить на счет общества, жить чужими трудами. Некоторые полагают причиною Смуты запрещение крестьянского выхода, сделанное Годуновым. Но мы не можем согласиться с этим мнением, во-первых, потому, что ни один из современных писателей не намекает на это, хотя они объясняют, почему Северская Украйна стала гнездом Смуты, указывают на столпление в ней холопей опальных бояр, преступников, бежавших от казни; во-вторых, закон об укреплении крестьян был вполовину отменен Годуновым в его царствование, участь крестьян была облегчена именно там, где она могла быть тяжела. При этом должно заметить, что козаки под знаменем самозванцев действительно стараются повсюду возбудить низшие классы против высших, действительно в некоторых местах на юге крестьяне восстают против помещиков; но это явление местное, общее же явление таково, что те крестьяне, которые были недовольны своим положением, по характеру своему были склонны к козачеству, переставали быть крестьянами, шли в козаки и начинали бить и грабить прежде всего свою же братию — крестьян, которые в свою очередь толпами вооружаются против козаков в защиту своих семейств, собственности и мирного труда; нигде мы не видим, чтоб крестьяне под знаменами самозванцев восставали как крестьяне в защиту своих сословных прав и интересов.
Только два первые года царствования Бориса, два последние XVI столетия, современники называют спокойными, счастливыми; в первом году нового века мы должны, следовательно, положить начало Смут, но какая же была первая Смута? Этого мы не знаем по недостатку хронологических указаний в источниках. Можно догадываться только, что слухи о царевиче Димитрии смутили Бориса и возбудили всю его подозрительность; можно догадываться только, что преследование Богдана Бельского не без связи с этими слухами. Мы не знаем, к какому именно времени относится дело Богдана Бельского, известного нам по Смуте в начале царствования Феодорова. Летописец так рассказывает об этом деле: послал царь Борис на поле ставить город Борисов окольничего Богдана Яковлевича Бельского да Семена Альферьева и с ними послал многих всяких людей. Богдан, человек богатый, пошел на городское строение с большим богатством и всякого запасу взял с собою много. Пришедши на городище, стал он делать город прежде своим двором и сделал своими людьми башню и городки, укрепил великою крепостью; потом с того образца велел всей рати делать, и сделали весь город вскоре и укрепили всякими крепостями; ратных людей Богдан поил и кормил всякий день множество и бедным давал деньги, платье и запас. Прошла на Москве про него от ратных людей хвала великая. Царь Борис исполнился ярости, велел его схватить, разорить и сослать в один из низовых городов в тюрьму, дворян старых, которые были с ним и на него не доводили, также велел разорить. По иностранным свидетельствам, Борису донесли, будто Бельский величал себя царем Борисовским. Из этих свидетельств узнаем и о позорном наказании, которому подвергся Бельский: один из иностранных медиков царских вырвал у него длинную густую бороду. Зная мелкодушие Бориса, мы можем принять причину опалы, как она показана в приведенных известиях: естественно, что Борис, одержимый завистною злобою, наполнился яростию на человека, который осмелился приобрести народное расположение щедростию, то есть употребить те же самые средства, какие употреблял Годунов; подозрительность же Бориса должна была особенно возбудиться тем, что народное расположение приобретал человек, выдававшийся из толпы собратий своих умом, энергиею и дознанным крамольным духом. Сохранилось, впрочем, еще одно известие, в котором отразился известный народный взгляд на деятельность Бориса: Бельский, по этому известию, был сослан за то, что покаялся на духу в смерти царя Иоанна и царя Феодора, которых он умертвил по научению Годунова; духовник сказал об этом патриарху, а патриарх — царю. Нельзя не обратить внимание также и на способ наказания, которому подвергся Бельский: мы встречали известия своих и чужих современников о страсти к подражанию иноземным обычаям, которая открылась между русскими людьми в царствование Бориса; царь был покровителем иностранцев, а Бельский ненавидел их, и вот Борис велит иностранцу вырвать у Бельского бороду, которая так дорога была людям, отличавшимся привязанностию к старине и ненавистию к новым, чужим, обычаям, а из этих обычаев бритье бороды было самым видным.
Дьявол, говорит летописец, вложил Борису мысль все знать, что ни делается в Московском государстве; думал он об этом много, как бы и от кого все узнавать, и остановился на том, что, кроме холопей боярских, узнавать не от кого. Начали тайно допытываться у людей князя Шестунова о замыслах господина их. Один из них, какой-то Воинко, явился с доносом. Что он объявил о Шестунове — неизвестно, вероятно, что-нибудь не стоящее внимания, потому что князя оставили на это время в покое, но доносчику сказали царское жалованное слово пред Челобитным приказом на площади, выставили перед всем народом его службу и раденье, объявили, что царь дает ему поместье и велит ему служить в детях боярских. Это поощрение произвело действие страшное: боярские люди начали умышлять всякий над своим боярином; сговорившись между собою человек по пяти и по шести, один шел доводить, а других поставлял в свидетели. Тех же людей боярских, которые не хотели душ своих погубить и господ своих не хотели видеть в крови, пагубе и разорении, тех бедных мучили пытками и огнем жгли, языки им резали и по тюрьмам сажали. А доносчиков царь Борис жаловал много, поместьями и деньгами. И от таких доносов была в царстве большая Смута: доносили друг на друга попы, чернецы, пономари, просвирни, жены доносили на мужей, дети — на отцов, от такого ужаса мужья от жен таились, и в этих окаянных доносах много крови пролилось неповинной, многие от пыток померли, других казнили, иных по тюрьмам разослали и со всеми домами разорили — ни при одном государе таких бед никто не видал. Люди происхождения знаменитого, князья, потомки Рюрика, доносили друг на друга, мужчины доносили царю, женщины — царице; так, князь Борис Михайлович Лыков в челобитной на князя Пожарского, поданной царю Василию Шуйскому, говорит: «Прежде, при царе Борисе, он, князь Дмитрий Пожарский, доводил на меня ему, царю Борису, многие затейные доводы, будто бы я, сходясь с Голицыными да с князем Татевым, про него, царя Бориса, рассуждаю и умышляю всякое зло; а мать князя Дмитрия, княгиня Марья, в то же время доводила царице Марье на мою мать, будто моя мать, съезжаясь с женою князя Василия Федоровича Скопина-Шуйского, рассуждает про нее, царицу Марью, и про царевну Аксинью злыми словами. И за эти затейные доводы царь Борис и царица Марья на мою мать и на меня положили опалу и стали гнев держать без сыску».
Подан был донос на Романовых. Летопись рассказывает дело так: дворовый человек и казначей боярина Александра Никитича Романова, Второй Бартенев, пришел тайно к дворецкому Семену Годунову и объявил, что готов исполнить волю царскую над господином своим. Семен по приказу царя наклал с Бартеневым в мешки разных кореньев и велел Бартеневу положить их в кладовую Александра Никитича. Исполнивши это, Бартенев явился с доносом, что у господина его припасено отравное зелье. Царь послал окольничего Салтыкова обыскать; тот нашел мешки и привез их прямо на двор к патриарху; собрано было туда множество народа, пред которым высыпали коренья из мешков. Привели Романовых, Федора Никитича с братьями. Многие бояре пышали на них, как звери, и кричали; обвиненные не могли ничего отвечать от многонародного шума. Романовых отдали под стражу вместе со всеми родственниками их и приятелями — князьями Черкасскими, Шестуновыми, Репниными, Сицкими, Карповыми. Федора Никитича с братьями и племянника их князя Ивана Борисовича Черкасского приводили не раз к пытке; людей их, мужчин и женщин, пытали и научали, чтоб они что-нибудь сказали на господ своих, но они не сказали ничего. Долго держали обвиненных за приставами в Москве, наконец в нюне 1601 года состоялся приговор боярский: Федора Никитича Романова, человека видного, красивого, ловкого, чрезвычайно любимого народом, постригли и под именем Филарета послали в Антониев Сийский монастырь; жену его Аксинью Ивановну также постригли и под именем Марфы сослали в один из заонежских погостов; ее мать, Шестову, — в Чебоксары, в монастырь; Александра Никитича — в Усолье-Луду, к Белому морю; Михаилу Никитича — в Пермь, в Ныробскую волость; Ивана Никитича — в Пелым; Василия Никитича — в Яренск; мужа сестры их, князя Бориса Черкасского, с женою и с племянниками ее, детьми Федора Никитича, пятилетним Михаилом и маленькою сестрою его, с теткою их, Настасьею Никитичною, и с женою Александра Никитича — на Белоозеро; князя Ивана Борисовича Черкасского — в Малмыж, на Вятку; князя Ивана Сицкого — в Кожеозерский монастырь; других Сицких, Шестуновых, Репниных и Карповых разослали по разным дальним городам.
Только двое из братьев Романовых пережили свое несчастие — Филарет и Иван Никитичи. В смерти остальных упрекают Годунова, но несправедливо, как свидетельствует дошедшее до нас дело о ссылке их. Из этого дела узнаем, что с Васильем Никитичем был отправлен человек его для прислуги; приставу дан был такой наказ: «Везти дорогою Василья бережно, чтоб он с дороги не ушел и лиха никакого над собою не сделал; беречь, чтобы к нему на дороге и на станах никто не приходил и не разговаривал ни о чем и грамотами не ссылался; а кто придет к Василью и станет с ним разговаривать или принесет письмо, то этого человека с письмом схватить и прислать в Москву или, расспрося, отписать к государю; а кто доведется до пытки, тех пытать и расспрашивать подлинно. Приехавши в Яренск, занять для себя и для Василья двор в городе от церкви, от съезжей избы и от жилых дворов подальше; если такого двора нет, то, присмотря место, велеть двор поставить подальше от жилых дворов да чтобы прохожей дороги мимо двора не было. На дворе велеть поставить хоромы: две избы да сени, да леть, да погреб, чтоб около двора была городьба. С двора Василья и детины его никуда не спускать, и беречь накрепко, чтобы к Василью и к человеку его никто не подходил. Корму Василью давать с человеком: по калачу да по два хлеба денежных; в мясные дни — по две части говядины да по части баранины; в рыбные дни — по два блюда рыбы, какая где случится, да квас житный; на корм послано сто рублей денег. Что Василий станет говорить, о том пристав должен отписать государю».
Исполняя последние слова наказа, пристав Некрасов писал царю: "Едучи дорогою, твой государев злодей и изменник со мною ничего не разговаривал, только украл у меня на Волге цепной ключ и кинул его в воду, чтоб я его не ковал, и хотел у меня убежать, но я другой ключ прибрал и цепь, и железа на Василья положил за его воровство; приехавши в Яренск, он со мною воровством говорил: «Погибли мы напрасно, без вины, к государю в наносе, от своей же братии; они на нас наносили, сами не зная, что делают, и сами они помрут скоро, прежде нас».
Скоро обоих братьев, Василия и Ивана, соединили вместе в одном городе Пелыме, когда Василий был уже при последнем издыхании от зверства пристава, что приставы поступали своевольно, без царского приказа, видно из грамоты Борисовой к ним: «По нашему указу Ивана и Василия Романовых ковать вам не ведено: вы это сделали мимо нашего указа». Пристав, оправдывая себя, доносил, что он ковал Василия, слыша многие разговорные речи, например, пристав стал говорить Василью: «Кому божиим милосердием, постом, молитвою и милостынею бог дал царство, а вы, злодеи, изменники хотели царство достать ведовством и кореньем». Василий отвечал на это с насмешкою: «Не то милостыня, что мечут по улицам; добра та милостыня, дать десною рукою, а шуйца не ведала бы». О смерти Василия пристав доносил так: «Взял я твоего государева изменника Василья Романова больного, чуть живого, на цепи, ноги у него опухли; я для болезни его цепь с него снял, сидел у него брат его Иван да человек их Сенька; и я ходил к нему и попа пускал; умер он 15 февраля, и я похоронил его, дал по нем трем попам да дьячку, да пономарю двадцать рублей. А изменник твой Иван Романов болен старою болезнию, рукою не владеет, на ногу немного прихрамывает». После этого Иван Никитич был переведен в Уфу, а потом вместе с князем Иваном Черкасским отправлен на службу в Нижний Новгород, причем царь наказывал приставу: «Едучи дорогою и живучи в Нижнем Новгороде, ко князю Ивану и к Ивану Романову бережение держать большое, чтоб им нужды ни в чем никакой отнюдь не было и жили б они и ходили свободны». И о княгине Черкасской, жившей с детьми Федора Никитича на Белоозере, царь повторял несколько раз: «Чтоб им всем в еде, питье и платье никакой нужды не было». Скоро Иван Никитич с князем Иваном Черкасским возвращены были в Москву, а княгиня Черкасская с детьми Федора Никитича и женою Александра Никитича переведены в уезд Юрьева-Польского, в отчину Федора Никитича, причем царь опять наказывал приставу: «Чтобы дворовой никакой нужды не было: корму им давать вдоволь, покоить всем, чего ни спросят, а не так бы делал, как писал прежде, что яиц с молоком даешь не помногу; это ты делал своим воровством и хитростию; по нашему указу велено тебе давать им еды и питья во всем вдоволь, чего ни захотят».
О Филарете Никитиче пристав Воейков доносил: "Твой государев изменник, старец Филарет Романов, мне говорил: «Государь меня пожаловал, велел мне вольность дать, и мне б стоять на крылосе». Да он же мне говорил: «Не годится со мною в келье жить малому; чтобы государь меня, богомольца своего, пожаловал, велел у меня в келье старцу жить, а бельцу с чернецом в одной келье жить непригоже». Это он говорил для того, чтоб от него из кельи малого не взяли, а он малого очень любит, хочет душу свою за него выронить. Я малого расспрашивал: что с тобою старец о каких-нибудь делах разговаривал ли или про кого-нибудь рассуждает ли? И друзей своих кого по имяни поминает ли? Малый отвечал: «Отнюдь со мной старец ничего не говорит». Если малому вперед жить в келье у твоего государева изменника, то нам от него ничего не слыхать; а малый с твоим государевым изменником душа в душу. Да твой же государев изменник мне про твоих государевых бояр в разговоре говорил: «Бояре мне великие недруги; они искали голов наших, а иные научали на нас говорить людей наших, я сам видал это не однажды». Да он же про твоих бояр про всех говорил: «Не станет их ни с какое дело, нет у них разумного; один у них разумен Богдан Бельский, к посольским и ко всяким делам очень досуж». Велел я сыну боярскому Болтину расспрашивать малого, который живет в келье у твоего государева изменника, и малый сказывал: «Со мною ничего не разговаривает; только когда жену вспомянет и детей, то говорит: „Малые мои детки! маленьки бедные остались; кому их кормить и поить? Так ли им будет теперь, как им при мне было? А жена моя бедная! Жива ли уже? Чай, она туда завезена, куда и слух никакой не зайдет! Мне уж что надобно? Беда на меня жена да дети: как их вспомнишь, так точно рогатиной в сердце толкает; много они мне мешают: дай господи слышать, чтоб их ранее бог прибрал, я бы тому обрадовался. И жена, чай, тому рада, чтоб им бог дал смерть, а мне бы уже не мешали, я бы стал промышлять одною своею душою; а братья уже все, дал бог, на своих ногах“».
На это донесение царь отвечал приставу: «Ты б старцу Филарету платье давал из монастырской казны и покой всякий к нему держал, чтоб ему нужды ни в чем не было; если он захочет стоять на крылосе, то позволь, только б с ним никто из тутошних и прихожих людей ни о чем не разговаривали; малому у него в келье быть не вели, вели с ним жить в келье старцу, в котором бы воровства никакого не чаять. А которые люди станут в монастырь приходить молиться, прохожие или тутошные крестьяне и вкладчики, то вели их пускать, только смотри накрепко, чтобы к старцу Филарету к келье никто не подходил, с ним не говорил и письма не подносил и с ним не сослался». Эти распоряжения относились к 1602 году; в 1605-м пристав Воейков жаловался царю на послабление сийского игумена Ионы Филарету; вот что писал Борис к игумену Ионе в марте месяце: «Писал к нам Богдан Воейков, что рассказывали ему старец Иринарх и старец Леонид: 3 февраля ночью старец Филарет старца Иринарха бранил, с посохом к нему прискакивал, из кельи его выслал вон и в келью ему к себе и за собою ходить никуда не велел; а живет старец Филарет не по монастырскому чину, всегда смеется неведомо чему и говорит про мирское житье, про птиц ловчих и про собак, как он в мире жил, и к старцам жесток, старцы приходят к Воейкову на старца Филарета всегда с жалобою, бранит он их и бить хочет, и говорит им: „Увидите, каков я вперед буду!“ Нынешним великим постом у отца духовного старец Филарет не был, в церковь и на прощанье не приходил и на крылосе не стоит. И ты бы старцу Филарету велел жить с собою в келье, да у него велел жить старцу Леониду, и к церкви старцу Филарету велел ходить вместе с собою да за ним старцу, от дурна его унимал и разговаривал, а бесчестья бы ему никакого не делал. А на которого он старца бьет челом, и ты бы тому старцу жить у него не велел. Если ограда около монастыря худа, то ты велел бы ограду поделать, без ограды монастырю быть не гоже, и между кельями двери заделать. А которые люди станут к тебе приходить, и ты бы им велел приходить в переднюю келью, а старец бы в то время был в комнате или в чулане; а незнакомых людей ты бы к себе не пускал, и нигде бы старец Филарет с прихожими людьми не сходился». Для объяснения этого известия надобно вспомнить, что в 1605 году шатость, брожение умов были во всей силе от появления и успехов самозванца, следовательно, мысль о скорой гибели Годуновых не могла не прийти в голову игумену Ионе, который, сообщив Филарету о событиях, начал обращаться с ним снисходительнее; невольный постриженник с своей стороны не мог удержаться от мысли о скором конце своих бедствий, о скорой перемене к лучшему вследствие гибели своего гонителя — вот откуда этот смех неведомо чему и нетерпение при грубом обращении старцев, которые по-прежнему видели в нем опального человека. Любопытно также известие, что Филарет любил разговаривать о птицах ловчих и собаках: здесь мы видим родовую страсть к охоте, которая была так сильна во внуке Федора Никитича, царе Алексее Михайловиче, и в правнуке последнего, Петре II. Кроме Романовых, оставались еще знаменитые фамилии, которых боялся Годунов. Князь Федор Иванович Мстиславский по-прежнему стоял в челе знатных родов, по-прежнему занимал первое место в Думе; но, подобно отцу, по характеру своему должен был уступать на деле первое место старшему другой знаменитой фамилии, князю Василью Ивановичу Шуйскому, превосходившему его живостию, способностию к начинанию дела, многочисленностию сторонников. Но, страдая завистною злобою, Борис одинаково подозревал и деятельного Шуйского и более спокойного Мстиславского, потому что оба равно превосходили его знатиостию рода; не имея улик явных, обоих одинаково преследовал, мучил своею подозрительностию, у обоих отнял семейное счастие, не позволив им жениться, чтоб отсутствием потомства отнять побуждение к честолюбивым замыслам; над обоими вследствие этого мелкодушия, недоверчивости Бориса висел постоянно нож, что, разумеется, делало существование их невыносимым и должно было наполнять сердца их страшною ненавистию. Несколько раз Борис удалял Шуйского от двора и потом опять приближал, пытал людей невинных только за то, что они посещали иногда Шуйских, даже и в то время, когда последние были в милости; видели также, что Борис считал своими врагами князей Голицыных, Татева, Лыкова. Из князей Гедиминовичей по способностям и энергии рядом с рюриковичем Шуйским мог стать князь Василий Васильевич Голицын, представитель знаменитого Патрикеевского рода; мы увидим, что он питал сильную ненависть к Годуновым и не разбирал средств для удовлетворения этой ненависти.
Борис был не способен величием духа обезоружить ненависть людей родовитых, был не способен и поддержать расположение к себе большинства народа вследствие той же подозрительности и мелочности взгляда. Он подозревал народ в нерасположении к себе и, чтобы уничтожить это нерасположение, к какому средству прибег он? Он приказал всем читать особенную молитву при заздравной чаше. Здесь высказалась также одна из болезней тогдашнего общества, вера в господство внешнего, формы, буквы над внутренним, духовным; Годунов верил, что молитва, произнесенная языком без ведома духа, будет действительна. И тут Годунов по мелкодушию своему стремился показать народу, что он не похож на древних прирожденных государей, которые не нуждались в особенных молитвах, кроме установленных церковию, и тут достигал совершенно противного своему желанию, возбуждая в народе мысль, что что-нибудь не так, что царь чего-нибудь боится, ибо этого при прежних государях не бывало.
При заздравной чаше должно было молиться, «чтоб он, Борис, единый подсолнечный христианский царь, и его царица, и их царские дети на многие лета здоровы были и счастливы, недругам своим страшны; чтобы все великие государи приносили достойную почесть его величеству; имя его славилось бы от моря до моря и от рек до концов вселенной, к его чести и повышению, а преславным его царствам к прибавлению, чтобы великие государи его царскому величеству послушны были с рабским послушанием и от посечения меча его все страны трепетали; чтобы его прекрасноцветущие, младоумножаемые ветви царского изращения в наследие превысочайшего Российского царствия были навеки и нескончаемые веки, без урыву; а на нас бы, рабах его, от пучины премудрого его разума и обычая и милостивого нрава неоскудные реки милосердия изливались выше прежнего».
В 1601 году страшное общественное бедствие дало Борису случай излить реки милосердия выше прежнего и этим милосердием усилить зло, ибо в добрых делах Борисовых, как замечали современники, клятва смешивалась с благословением, добрые дела служили только средством к достижению корыстных целей, как учил, впрочем, всех русских людей Домострой Сильвестров. Все лето были дожди великие по всей земле и не давали хлебу созревать, стоял он, налившись, зеленый, как трава. На праздник Успения богородицы был мороз великий и побил весь хлеб, рожь и овес. В этом году люди еще кормились с нуждою старым хлебом и что собрали нового. Новым же хлебом посеяли; но он весь погиб в земле, и тогда-то сделался голод, купить стало негде, отцы покидали детей, мужья — жен, мерли люди, как никогда от морового поветрия не мерли. Видали людей, которые, валяясь по улицам, щипали траву, подобно скоту, зимою ели сено; у мертвых находили во рту вместе с навозом человеческий кал; отцы и матери ели детей, дети — родителей, хозяева — гостей, мясо человеческое продавалось на рынках за говяжье в пирогах, путешественники боялись останавливаться в гостиницах. Если мы примем, что каждый из описанных ужасов случился только раз где-нибудь, то и этого уже будет довольно. Зло увеличивалось тем, что Борис велел раздавать в Москве ежедневно деньги бедным; услыхав об этом, окрестные жители устремились в Москву, хотя некоторые из них имели средства кормиться на месте; когда же они приходили в Москву с пустыми руками, то не имели средства содержать себя одною царскою милостынею и умирали с голоду: одни — в Москве же на улицах, другие — дорогою на возвратном пути. Зло увеличивалось также недобросовестностию людей, которым поручена была раздача и которые прежде раздавали деньги своим родным и знакомым, являвшимся в виде нищих. Наконец Борис, узнав, что со всего государства народ двинулся в Москву на явную смерть, приказал прекратить раздачу денег, и тогда, разумеется, число жертв еще увеличилось. В одной Москве, говорят, погибло около 500000 человек: царь хоронил их на свой счет. К голоду присоединилось моровое поветрие, холера. Наконец для прекращения голода употребили действительные меры: послали в отдаленные области, отыскали там запасы хлеба от прежних годов, привезли в Москву и в другие города и продавали за половинную цену; бедным, вдовам, сиротам и особенно немцам отпущено было большое количество хлеба даром; в некоторых областях, например в Курской, был большой урожай, вследствие чего туда стеклось много народу и Курск наполнился жителями. Чтобы дать работу людям, стекшимся в Москву, построены были большие каменные палаты в Кремле, где были прежде хоромы Грозного; наконец урожай 1604 года прекратил бедствие. Какие явления были следствием голода в областях, можно видеть из отписки царю ивангородского воеводы князя Буйносова-Ростовского по случаю встречи датского принца Иоанна: ямские охотники от хлебной дороговизны охудали, лошади у них попадали; московской дороги всех ямов охотники от дороговизны, падежа и большой гоньбы хотели бежать, но Михайла Глебович Салтыков их уговорил перетерпеть; новгородские ямские охотники также хотели бежать, и воеводы, видя их великую нужду, дали им по рублю на человека, чтобы не разбежались.
За голодом и мором следовали разбои: люди, спасавшиеся от голодной смерти, составляли шайки, чтобы вооруженною рукою кормиться на счет других. Преимущественно эти шайки составлялись из холопей, которыми наполнены были домы знатных и богатых людей, особенно после известного нам закона о холопях, изданного в царствование Феодора. Во время голода, найдя обременительным для себя кормить толпу холопей, господа выгоняли их от себя, некоторые с отпускными, а другие так, в надежде, что когда голод прекратится, то можно будет взять их опять к себе, а тех, которые дадут им пристанище и пропитание, обвинить в укрывательстве беглых и взять с них деньги. Вследствие этого никто не хотел принять несчастного холопа без отпускной. В августе 1603 года только Борис издал указ, по которому господа непременно обязывались, отсылая холопей для прокормления, выдавать им отпускные; тем же холопям, которые не получат отпускных от господ, будет выдавать их Холопий приказ. Но зло было трудно поправить, тем более что с увеличением бедствия холопи и с отпускными едва ли могли найти себе у кого-нибудь пристанище. Число этих холопей, лишенных приюта и средств к прокормлению, увеличивалось еще холопями опальных бояр, Романовых и других, пострадавших вместе с ними; так как эти холопи не доводили на господ своих, то Борис заподозрил их и запретил всем принимать их к себе. Эти люди, из которых многие были привычны к военному делу, шли к границам, в Северскую Украйну, которая уже и без того была наполнена людьми, ждавшими только случая начать неприязненные действия против общества: еще царь Иоанн, желая умножить народонаселение этой страны людьми воинственными, способными защищать ее от татар и поляков, позволял преступникам, осужденным на смерть, спасать жизнь свою бегством в украинские города. Таким образом, давно уже народонаселение Северской Украйны, как обыкновенно бывает в пограничных областях, отличалось характером вовсе неблагонадежным; мы видели, как дурно отзывались о севрюках во времена Грозного. В этой-то прежепогибшей Украйне, по выражению современников, теперь после голода образовались многочисленные разбойничьи шайки, и не только не было от них проезда по пустым местам, но и под самою Москвою, атаманом их был Хлопко Косолап. Царь долго думал с боярами, как помочь беде, и наконец решился послать против разбойников воеводу с большою ратью. Воеводою отправлен был окольничий Иван Басманов, который сошелся с Хлопкою под Москвою. Разбойники бились, не щадя голов своих, и убили Басманова, несмотря на то, царское войско одолело их; Хлопка, чуть живого, взяли в плен; товарищей его, бежавших в Украйну, ловили и вешали, но там было много им подобных, черная роль прежепогибшей Украйны только что начиналась: начинали ходить слухи о самозванце. Слухи, мнения о самозванце ходили и ходят разные. Первое мнение состоит в том, что человек, объявивший себя царевичем Димитрием, был истинный царевич, сын Иоанна Грозного, спасшийся от гибели, приготовленной ему Годуновым в Угличе, где вместо его был убит другой ребенок, подставной. Здесь прежде всего надобно заметить, что в известиях о спасении Димитрия находятся исторические несообразности, например говорят, будто он спасся бегством в Украйну к отцу своему крестному, князю Ивану Мстиславскому, жившему там в ссылке еще со времен Грозного. А после смерти Мстиславского, вскорости случившейся, царевич отправился в Польшу, но известно, что никакого Мстиславского на Украйне никогда не бывало, притом если царевич был спасен и отправлен в Польшу, то что мешало ему немедленно же открыться польскому правительству? Гонимые удельные князья обыкновенно убегали из Москвы в Литву. Тогда дело не подлежало бы никакому сомнению. Далее в известиях о спасении встречаются противоречия относительно обстоятельств спасения: одни говорят, что спас царевича доктор подменом, другие — что сама мать. Но важнее следующее обстоятельство: все известия согласны, как и должно быть, в одном, что убийство подмененного ребенка произошло ночью, тогда как нам достоверно известно, что происшествие случилось днем: и те показания, которые говорят, что царевич был убит, и те, которые утверждают, что он накололся ножом в припадке падучей болезни, вполне согласны в этом обстоятельстве, следовательно, не было возможности убийцам, потом родным царевича, близким к нему людям и гражданам углицким обмануться; если бы даже обманулись сначала, то мертвое тело лежало долго пред глазами всех, все имели возможность увидать свою ошибку. Свидетельства очевидцев о несходстве малолетнего Димитрия с тем, кто потом назвался его именем, неважны, взятые отдельно, ибо часто люди, знавшие младенца и увидавшие потом того же человека взрослым, не могут найти между ними ничего общего; неважно и свидетельство о том, что настоящий Димитрий был бы гораздо моложе, чем казался Лжедимитрий: часто человек может казаться многими годами старее или моложе своего настоящего возраста, а жизнь Димитрия была именно такова, что могла его состарить. Но чрезвычайной важности для нас свидетельства современников, вполне беспристрастных, как, например, Буссова, который был очень привязан к Лжедимитрию, превозносит его достоинства, имеет все побуждения засвидетельствовать его правду, его царское происхождение, и между тем свидетельствует о противном; его свидетельство основывается на свидетельстве Басманова, который больше всех других имел причины утверждать законность Лжедимитрия, и, несмотря на то, свидетельствует о его самозванстве, свидетельствует наедине, в разговоре с человеком, доверенным и привязанным к царю.
Но если тот, кто царствовал в Москве под именем Димитрия, сына царя Иоанна, носил это имя незаконно, то является вопрос: в собственной ли голове родилась мысль о самозванстве или она внушена была ему другими? И во втором случае, сознательно ли он принял на себя роль самозванца или был убежден, что он истинный царевич? Чтоб сознательно принять на себя роль самозванца, сделать из своего существа воплощенную ложь, надобно быть чудовищем разврата, что и доказывают нам характеры последующих самозванцев. Что же касается до первого, то в нем нельзя не видеть человека с блестящими способностями, пылкого, впечатлительного, легко увлекающегося, но чудовищем разврата его назвать нельзя. В поведении его нельзя не заметить убеждения в законности прав своих, ибо чем объяснить эту уверенность, доходившую до неосторожности, эту открытость и свободу в поведении? Чем объяснить мысль отдать свое дело на суд всей земли, когда он созвал собор для исследования обличений Шуйского? Чем объяснить в последние минуты жизни это обращение к матери? На вопрос разъяренной толпы — точно ли он самозванец? — Димитрий отвечал: «Спросите у матери!» «Почему, — говорят, — расстрига, сев на престоле, не удовлетворил народному любопытству знать все подробности его судьбы чрезвычайной? Для чего не объявил России о местах своего убежища, о своих воспитателях и хранителях?» Возможность таких вопросов служит самым лучшим доказательством того, что Лжедимитрий не был сознательный обманщик. Если бы он был обманщик, а не обманутый, то чего же бы ему стоило сочинить подробности своего спасения и похождений? Но он этого не сделал. Что он мог объявить? Могущественные люди, его подставлявшие, разумеется, были так осторожны, что не действовали непосредственно; он знал и говорил, что некоторые вельможи спасли его и покровительствуют, но имен их не знал; по имени он упоминал только о дьяках Щелкаловых.
Но теперь рождается другой вопрос: кем же был подставлен самозванец? Кто уверил его в том, что он царевич Димитрий? Кому было выгодно, нужно появление самозванца? Оно было выгодно для Польши, Лжедимитрий пришел отсюда, следовательно, он мог быть подставлен польским правительством. Кого же мы должны разуметь под польским правительством? Короля Сигизмунда III? Но характер последнего дает ли нам право приписать ему подобный план для заведения смут в Московском государстве? И осторожное, робкое поведение Сигизмунда в начале деятельности самозванца дает ли основание предполагать в короле главного виновника дела? План придуман кем-нибудь из вельмож польских? Указывают на Льва Сапегу, канцлера литовского. Сапега два раза был в Москве послом: один раз — при царе Феодоре, другой — при Борисе, и в последний раз приехал из Москвы с сильным ожесточением против царя; когда самозванец объявился у князя Вишневецкого, то Петровский, беглый москвич, слуга Сапеги, первый явился к Вишневецкому, признал Отрепьева царевичем и указал приметы: бородавки на лице и одну руку короче другой. Потом Сапега является сильным поборником планов Сигизмунда против Москвы, ожесточенным врагом нового царя Михаила, восшествие которого расстраивало его планы; в царствование Михаила, до самой смерти своей, держит под рукою, наготове, самозванца, несчастного Лубу, как орудие смут для Москвы. Любопытно, что и наш летописец злобу поляков и разорение, претерпенное от них Московским государством, приписывает раздражению Льва Сапеги и товарищей его за то, что они видели в Москве много иностранного войска. Наконец, некоторые рассказывают, что после сражения при Добрыничах самозванец издал манифест, в котором, между прочим, говорил, что был в Москве при посольстве Льва Сапеги; такого манифеста, впрочем, не сохранилось, и в дошедшем до нас ни слова не упоминается об этом обстоятельстве. Как бы то ни было, если заподозрить кого-нибудь из вельмож польских в подстановке самозванца, то, конечно, подозрение прежде всего должно пасть на Льва Сапегу; но можно ли заподозрить одного частного человека в начинании такого дела? Гораздо более основания заподозрить могущественных тогда в Польше иезуитов, которым появление самозванца, как орудия для введения католицизма в Московское государство, было очень нужно; на Сапегу же можно смотреть как на поверенного иезуитов. Но, принимая это мнение, надобно непременно принять, что самозванец был человек воспитанный, подставленный в польских владениях, а не Григорий Отрепьев, как согласно утверждают все русские свидетельства, отвергнуть которые чрезвычайно трудно. Очевидцы признавали в первом Лжедимитрии великороссиянина и грамотея, который бегло и красноречиво изъяснялся на московском наречии, как на родном, четко и красиво писал, латинскую же грамоту знал плохо или почти вовсе не знал; побочный сын Стефана Батория, воспитанник иезуитских школ, за которого выдавали его некоторые, не мог бы писать inperator; когда посол папский произносил пред ним латинскую речь, то ее должно было переводить ему. Московское правительство при Годунове, Шуйском и при Михаиле Федоровиче постоянно упрекало польское правительство за то, что оно было виновником разорения Московского государства, помогая Лжедимитрию, и в то же время постоянно утверждало, что самозванец этот был москвич, именно Григорий Отрепьев; если бы была малейшая возможность усомниться в этом, то что препятствовало московскому правительству укорить польское за то, что оно прибрало своего поляка, назвало его царевичем Димитрием и выслало в Московское государство для смуты? Некоторые современники говорили, что монах Григорий Отрепьев играл в деле важную роль, был руководителем самозванца; это мнение основывалось на том, что подле самозванца при его появлении действительно находился монах, называвшийся Григорием Отрепьевым; но дело объясняется известием, что Отрепьев, объявивши себя царевичем, сдал свое прежнее имя монаху Леониду. Если бы монах Григорий Отрепьев существовал отдельно, то что мешало явиться ему в Москву и этим появлением уничтожить годуновскую выдумку или ошибку и самым блистательным образом подтвердить, что тот, кто называется Димитрием, не есть расстрига Гришка Отрепьев? Желание некоторых писателей, чтоб так было, остается только желанием, ибо не подкрепляется свидетельствами источников. Что самозванец был москвич, с которым иезуиты познакомились уже после того, как он объявил себя царевичем, неоспоримо доказывает послание папы Павла V к воеводе сендомирскому, где говорится, что Лжедимитрий обращен в католицизм францисканцами, а не иезуитами.
Но если самозванец был человек из Москвы или даже если согласимся, что руководителем его был монах московский, то как объясним себе возможность для Сапеги или для иезуитов издалека ковать эту крамолу в Москве? Предполагают, что Сапега во время своего пребывания в Москве сговорился с боярами о подстановке посредством дьяка Власьева. Следовательно, это мнение о подстановке самозванца иезуитами и Сапегою требует для вероятности своей соединения с другим мнением, высказанным современниками события, а именно, что самозванец был подставлен в Москве тамошними врагами Бориса. Это последнее мнение твердо само по себе, не требует никаких предположений, не находится ни в малейшем противоречии с известиями о похождениях Отрепьева. Принимая это мнение как вероятнейшее, мы, разумеется, не имеем никакой нужды отвергать участие Сапеги и вообще польских панов или иезуитов в замысле; но должно заметить, что если Польше или иезуитам было выгодно появление самозванца и смута, имеющая от того произойти, то внутренним врагам Бориса, терзавшимся мыслию, что Годунов на престоле, грозимым ежечасно тяжелою опалою, это появление было более чем выгодно, оно вполне соответствовало их цели, ибо им надобно было орудие, которое было бы так могущественно, что могло свергнуть Годунова, и в то же время так ничтожно, что после легко было от него отделаться и очистить престол для себя. Мнение о подстановке самозванца внутренними врагами Бориса высказывается ясно в не раз приведенном месте из хронографов о Годунове: «Навел он на себя негодование чиноначальников всей Русской земли: отсюда много напастпых зол на него восстали и доброцветущую царства его красоту внезапно низложили». Но не в одних хронографах русские современники выразили такое мнение. Из иностранных писателей его высказывает Буссов, оставивший нам лучшее описание событий, которых был очевидцем, находившийся в близких сношениях с главными деятелями. Буссов говорит также, что сам царь Борис считал появление самозванца делом бояр.
Это мнение о подстановке самозванца внутренними врагами Бориса, кроме того, что правдоподобнее всех других само по себе, кроме того, что высказано современниками, близкими к делу, имеет за себя еще и то, что вполне согласно с русскими свидетельствами о похождении Григория Отрепьева, свидетельствами, которые, как мы видели, отвергнуть нет возможности. И по известиям польским, Отрепьев, открывая о своем происхождении князю Вишневецкому, объявил, что он, спасенный от убийц, отдан был на воспитание к одному сыну боярскому, а потом был в монахах.
По согласному показанию всех свидетельств, правительственных и частных, Юрий Отрепьев, переменивший в монастыре это имя на созвучное имя Григория, был сын галицкого сына боярского Богдана Отрепьева, убитого литвином в Москве, в Немецкой слободе. В детстве является он в Москве, отличается грамотностию, живет в холопях у Романовых и у князя Бориса Черкасского и тем самым становится известен царю как человек подозрительный. Беда грозит молодому человеку, он спасается от нее пострижением, скитается из монастыря в монастырь, попадает наконец в Чудов и берется даже к Иову патриарху для книжного письма. Но здесь речи молодого монаха о возможности быть ему царем на Москве навлекли на него новую беду: ростовский митрополит Иона донес об них сперва патриарху и, когда тот мало обратил на них внимания, — самому царю. Борис велел дьяку Смирному-Васильеву сослать Отрепьева под крепким присмотром в Кириллов монастырь. Летописцу XVII века казалось, что сам дьявол замешался в это дело и заставил Смирного сперва тронуться просьбами другого дьяка Семена Ефимьева, а потом и совершенно забыть указ царский: мы, разумеется, можем объяснить себе это дело не иначе, как тем, что промысл людей сильных бодрствовал над Григорьем и предохранял его от беды. Узнав об опасности, Отрепьев убежал из Чудова монастыря в Галич, оттуда — в Муром, в Борисоглебский монастырь, где настоятель дал ему лошадь для возвращения в Москву.
В 1601 или 1602 году, в понедельник второй недели Великого поста, в Москве Варварским крестцом шел монах Пафнутьева Боровского монастыря Варлаам; его нагнал другой монах, молодой, и вступил с ним в разговор. После обыкновенных приветствий и вопросов: кто и откуда? — Варлаам спросил у своего нового знакомца, назвавшегося Григорьем Отрепьевым, какое ему до него дело? Григорий отвечал, что, живя в Чудовом монастыре, сложил он похвалу московским чудотворцам и патриарх, видя такое досужество, взял его к себе, а потом стал брать с собою и в царскую Думу, и оттого вошел он, Григорий, в великую славу. Но ему не хочется не только видеть, даже и слышать про земную славу и богатство, и потому он решился съехать с Москвы в дальний монастырь: слышал он, что есть монастырь в Чернигове, и туда-то он хочет звать с собою Варлаама. Тот отвечал Отрепьеву, что если он жил в Чудове у патриарха, то в Чернигове ему не привыкнуть: черниговский монастырь, по слухам, место неважное. На это Григорий отвечал: «Хочу в Киев, в Печерский монастырь, там старцы многие души свои спасли; а потом, поживя в Киеве, пойдем во святой город Иерусалим ко гробу господню». Варлаам возразил, что Печерский монастырь за рубежом, в Литве, а за рубеж теперь идти трудно. «Вовсе не трудно, — отвечал Григорий, — государь наш взял мир с королем на двадцать два года, и теперь везде просто, застав нет». Тогда Варлаам согласился идти вместе с Отрепьевым: оба монаха поклялись друг другу, что не обманут, и отложили путь до завтра, уговорившись сойтись в Иконном ряду. На другой день в условленном месте Варлаам нашел Отрепьева и с ним третьего спутника: то был чернец Мисаил, а в миру звали его Михайла Повадин, Варлаам знавал его у князя Иван Ивановича Шуйского.
Богомольцы счастливо добрались до Новгорода Северского, прожили здесь недолго в Преображенском монастыре и, сыскав провожатого, какого-то отставного монаха, перебрались за границу. В Киеве они были приняты в Печерском монастыре, прожили здесь три недели и отправились в Острог, к тамошнему владельцу князю Константину. Проведши лето в Остроге, Варлаам и Мисаил посланы были князем Константином в Троицкий Дерманский монастырь, но Григорий не пошел туда с ними: он отправился в город Гощу, и скоро товарищи его узнали, что он скинул с себя монашеское платье и в гощинской (арианской) школе учится по-латыни и по-польски. Варлаам ездил из Дерманского монастыря в Острог бить челом князю Константину, чтобы тот велел взять Григория из Гощи и сделать по-старому чернецом, но дворовые люди князя отвечали ему: «Здесь земля вольная: кто в какой вере хочет, в той и живет»; а сам князь сказал: «Вот у меня и сын родной родился в православной вере, а теперь держит латинскую, мне и его не унять». Отрепьев зимовал в Гоще, но весною, после Светлого воскресенья, пропал без вести; по всем вероятностям, к этому времени должно отнести пребывание его у запорожцев, потом встретили его снова в польских пределах, в службе у князя Адама Вишневецкого, которому он и нашел случай открыть свое царственное происхождение, причем показал дорогой крест, возложенный на него при крещении крестным отцом Мстиславским.
Вишневецкий поверил, и весть о московском царевиче, чудесно спасшемся от смерти, быстро распространилась между соседними панами. Отрепьев должен был переезжать от одного из них к другому, и везде принимали его с царским почетом. Особенно понравилось ему в Самборе, где жил богатый сендомирский воевода Юрий Мнишек, младшая дочь которого была замужем за Константином, братом князя Адама Вишневецкого. Здесь Отрепьев поражен был явлением, до сих пор ему неизвестным; он увидал старшую дочь воеводы Марианну, или Марину, и легко понять, какое впечатление на пылкого молодого человека произвело это энергическое существо, в высшей степени обладавшее теми качествами, которые давали польской женщине такое видное место в обществе. Панна Марина Мнишек поняла, что ей предстоит случай отличным образом устроить свою судьбу, принялась за дело и скоро овладела сердцем мнимого царевича. Мнишки были ревностные католики, принятие латинства всего более помогало Отрепьеву, ибо становило на его сторону духовенство и особенно могущественных иезуитов, и Лжедимитрий позволил францисканским монахам обратить себя в католицизм, а между тем слал письмо за письмом к папскому нунцию при польском дворе Рангони. Тот не отвечал ни на одно из них и, говоря с королем о появлении царевича, обнаруживал полное равнодушие к делу, но в то же время с помощью иезуитов и других людей заботливо сторожил за всяким движением Лжедимитрия, справился и в Москве, есть ли надежда на успех? Удостоверившись в последнем, Рангони приказал иезуитам склонить сендомирского воеводу к поездке в Краков вместе с царевичем — и вот Лжедимитрий в Кракове в начале 1604 года. Наружность искателя Московской державы не говорила в его пользу: он был среднего или почти низкого роста, довольно хорошо сложен, лицо имел круглое, неприятное, волосы рыжеватые, глаза темно-голубые, был мрачен, задумчив, неловок. Это описание наружности Лжедимитриевой, сделанное очевидцем, сходно с лучшим дошедшим до нас портретом Лжедимитрия: и здесь видим лицо очень некрасивое с задумчиво-грустным выражением. Рангони очень обрадовался приезду Мнишка и Лжедимитрия, на другой день утром они посетили его и были приняты чрезвычайно ласково. В продолжительном разговоре с Отрепьевым нунций дал ему ясно выразуметь, что если он хочет получить помощь от Сигизмунда, то должен отказаться от греческой веры и вступить по своему обещанию в лоно церкви римской. Лжедимитрий согласился и в следующее воскресенье в присутствии многих особ дал торжественную клятву, скрепленную рукоприкладством, что будет послушным сыном апостольского престола; после этого Рангони причастил его и миропомазал, на исповеди же Отрепьев был у одного из иезуитов. Когда Рангони достиг таким образом главной цели своей, то повез новообращенного к королю, и тот признал его царевичем. Король был, однако, в большом затруднении: с одной стороны, ему очень хотелось завести смуту в Московском государстве, ослабить его опасное могущество, отмстить Борису за его недоброжелательство к нему относительно дел шведских, получить большие выгоды от Димитрия, посаженного на престол с его помощию, наконец, способствовать введению католицизма в Москву; Отрепьев говорил, что успех верен, что бояре за него; иезуиты утверждали то же самое; с другой стороны, страшно было нарушить перемирие, оскорбить могущественного соседа, который в случае неудачи дела Димитриева мог жестоко отмстить за свою обиду наступательным союзом с Швециею; четверо знаменитейших вельмож: Замойский, Жолкевский, князь Василий Острожский, Збаражский — были против вмешательства в дело. Сигизмунд решился употребить такую хитрость: он признал Димитрия московским царевичем, хотя и не публично, назначил ему ежегодное содержание (40000 злотых), но не хотел помогать ему явно войском от своего лица, а позволил панам частным образом помогать царевичу. Королю хотелось, чтоб в челе предприятия был князь Збаражский. воевода брацлавский, но тот никак не мог убедить себя в том, что Димитрий истинный царевич, и никак не соглашался руководить делом, в правде которого не был убежден. Надобно было обратиться к человеку, менее совестливому, а таким именно был старый воевода сендомирский Юрий Мнишек, известный участием своим в грязном деле развращения короля и расхищения казны королевской в последнее время Сигизмунда-Августа.
Природная склонность и привычка к интриге, неразборчивость средств, гордость, тщеславие были господствующими чертами в характере сендомирского воеводы, и отсюда понятна та гнусная роль, которую он играл в смутах московских, особенно при втором Лжедимитрии. Приняв от короля поручение вести дело, Мнишек с торжеством привез царевича в Самбор, где тот предложил руку свою Марине. Что он был действительно очарован ею и предложил ей руку не из одних корыстных целей, не для того только, чтоб побудить Мнишка и родню его к оказанию более деятельной помощи, — это мы увидим изо всего последующего поведения его относительно Марины. Предложение было принято, но брак отложен до утверждения жениха на престоле московском. 25 мая 1604 года Лжедимитрий дал Мнишку запись, в которой обязывался жениться на Марине с такими условиями: 1) тотчас по вступлении на престол выдать Мнишку 1000000 польских золотых для подъема в Москву и уплаты долгов, а Марине прислать бриллианты и столовое серебро из казны царской; 2) отдать Марине Великий Новгород и Псков со всеми жителями, местами, доходами в полное владение, как владели прежние цари; города эти остаются за Мариною, хоть бы она не имела потомства от Димитрия, и вольна она в них судить и рядить, постановлять законы, раздавать волости, продавать их, также строить католические церкви и монастыри, в которых основывать школы латинские; при дворе своем Марина также вольна держать латинских духовных и беспрепятственно отправлять свое богослужение, потому что он, Димитрий, соединился уже с римскою церковию и будет всеми силами стараться привести и народ свой к этому соединению. В случае если дело пойдет несчастно и он, Димитрий, не достигнет престола в течение года, то Марина имеет право взять назад свое обещание или если захочет, то ждет еще год. Не прошло месяца, как 12 июня Лжедимитрий должен был дать другую запись, по которой обязывался уступить Мнишку княжества Смоленское и Северское в потомственное владение, и так как половина Смоленского княжества и шесть городов из Северского отойдет к королю, в чем также обязался Димитрий, то Мнишек получал еще из близлежащих областей столько городов и земель, чтобы доходы с них равнялись доходам с городов и земель, уступленных королю.
Мнишек собрал для будущего зятя 1600 человек всякого сброда в польских владениях, но подобных людей было много в степях и украйнах Московского государства, следовательно, сильная помощь ждала самозванца впереди. Московские беглецы, жаждавшие случая возвратиться безопасно и с выгодою в отечество, первые приехали к нему и провозгласили истинным царевичем; донские козаки, стесненные при Борисе более чем когда-либо прежде, ибо царь не велел их пускать ни в один город, куда ни приедут, везде их ловили и сажали по тюрьмам, — донские козаки откликнулись также немедленно на призыв Лжедимитрия: они отправили к нему еще в Польшу двоих атаманов, которые застали его в Кракове, признали законным царевичем, обещали помощь и исполнили обещание: 2000 козаков присоединились к ополчению Лжедимитрия, которое состояло, таким образом, из 4000 человек.
Как скоро Лжедимитрий объявился в Польше, то слухи об нем начали с разных сторон приходить в Москву и ужаснули Бориса, так склонного к испугу; слухи приходили из Ливонии, из Польши, от донских козаков, которые подняли теперь головы, ограбили одного из царских родственников и послали сказать Годунову, что скоро явятся в Москве с законным царем. Борис начал проведывать, кто был этот новый враг, и к удивлению своему узнал, что то был известный уже ему прежде Григорий Отрепьев, сосланный в Кириллов монастырь; он велел призвать к себе дьяка Смирного и спросил, где монах Отрепьев? Смирной стоял пред ним, как мертвый, и ничего не мог отвечать. Борис велел считать Смирного, и начли на него множество дворцовой казны: дьяка вывели на правеж и засекли до смерти.
Борис объявил прямо боярам, что подстановка самозванца их дело, велел привезти в Москву, в Новодевичий монастырь, мать царевича Марфу и ездил к ней вместе с патриархом. По другим известиям, царицу Марфу привезли ночью во дворец, где Борис допрашивал ее вместе с женою. Когда Марфа сказала, что не знает, жив ли ее сын или нет, то царица Марья выругала ее и бросилась на нее со свечою, чтоб выжечь глаза, Борис защитил Марфу от ярости жены. Разговор кончился очень неприятными для него словами Марфы, что люди, которых уже нет на свете, говорили ей о спасении ее сына, об отвозе его за границу. Между тем, по приказу и образцу, присланному из Москвы, пограничные воеводы разослали к пограничным державцам польским грамоты с известиями об Отрепьеве, но грамоты эти давали самозванцу и бывшим при нем русским людям возможность уличать показания московского правительства во лживости и противоречии друг другу. Так, в 1604 году прислана была грамота старосте остерскому от черниговского воеводы князя Кашина-Оболенского, где говорилось, что царевич Димитрий сам зарезался в Угличе тому лет 16, ибо случилось это в 1588 году, и погребли его в Угличе же, в соборной церкви Богородицы; а теперь монах из Чудова монастыря, вышедший в Польшу в 1593 году, называется царевичем. Москвичи, бывшие при самозванце, доказывали полякам, что вместо царевича убили другого ребенка в Угличе в 1591 году и похоронили его в соборной церкви св. Спаса, а не Богородицы, которой церкви нет вовсе в Угличе, доказывали многими свидетельствами, что царевич их вышел в Польшу в 1601 (?) году, а не в 1593. Потом уже в 1605 году пришла грамота, в которой говорилось, что царевич умер в Угличе тому лет 13, а князь Татев писал из Чернигова, что это происшествие случилось тому 14 лет назад.
В то же время поляки все больше и больше убеждались в справедливости показаний Лжедимитрия, ибо из Москвы приходили к нему вести о всех замыслах Борисовых, приходили призывы, просьбы, чтоб шел скорее к границам московским. В грамотах воевод Борисовых говорилось, что если бы Димитрий и действительно был жив, то он не от законной жены царя Иоанна родился, но в Польше хорошо было известно, что Димитрий родился от царицы, которая была обвенчана с Иоанном, все привыкли к повторениям, что после Грозного осталось двое сыновей — Феодор и Димитрий. Между многими свидетелями в пользу Лжедимитрия явились два свидетеля против него: спутник его Варлаам, следя за ним повсюду, пробрался в Краков и (если верить его собственному показанию) объявил королю, что человек, которого привозил сендомирский воевода, не царевич, а монах, Гришкою зовут, прозвищем Отрепьев, и шел с ним, Варлаамом, вместе из Москвы. Король и паны радные ему не поверили и отослали его в Самбор к Мнишку; туда же явился другой обличитель, сын боярский Яков Пыхачев; Лжедимитрий (как показывает тот же Варлаам) стал говорить, что оба они подосланы Годуновым, чтоб его убить, вследствие чего Лихачева казнили смертию, а Варлаама бросили в тюрьму, из которой после ухода самозванца и Мнишка он был освобожден женою последнего и дочерью Мариною. Почему сделано было такое различие, что Пыхачева казнили, а Варлаама посадили только в тюрьму, и по какому побуждению невеста Димитриева и ее мать освободили Варлаама — неизвестно.
Борис придумал послать в Польшу более сильного обличителя. От имени бояр московских он отправил к польским панам радным дядю самозванцева Смирного-Отрепьева; что же случилось? В грамоте, привезенной Смирным, не оказалось ни одного слова о самозванце! Даже, вопреки обычаю, не было означено имени гонца, написаны были только жалобы, что судьи королевские не выезжают на границы, жалобы на грабежи пограничные, на новые мыта! Сохранилось также любопытное известие, что бояре отправили к королю тайно Ляпунова, племянника знаменитого впоследствии Прокофья, который обнадежил крепко поляков и от имени бояр просил короля, чтобы тот помог самозванцу. К королю был отправлен Посник Огарев с следующею грамотою: «В вашем государстве объявился вор расстрига, а прежде он был дьяконом в Чудове монастыре и у тамошнего архимандрита в келейниках, из Чудова был взят к патриарху для письма, а когда он был в миру, то отца своего не слушался, впал в ересь, разбивал, крал, играл в кости, пил, несколько раз убегал от отца своего и наконец постригся в монахи, не отставши от своего прежнего воровства, от чернокнижества и вызывания духов нечистых. Когда это воровство в нем было найдено, то патриарх с освященным собором осудили его на вечное заточение в Кириллов Белозерский монастырь; но он с товарищами своими, попом Варлаамом и клирошанином Мисаилом Повадиным, ушел в Литву. И мы дивимся, каким обычаем такого вора в ваших государствах приняли и поверили ему, не пославши к нам за верными вестями. Хотя бы тот вор и подлинно был князь Димитрий Углицкий, из мертвых воскресший, то он не от законной, от седьмой жены». Годунов требовал, чтобы король велел казнить Отрепьева и советников его. От имени короля объявили Огареву, что Димитрий не получает никакой помощи от польского правительства и помощники его будут наказаны. Патриарх Иов отправил от себя Афанасья Пальчикова к князю Острожскому убеждать его во имя православия не помогать расстриге; князь отпустил Пальчикова без ответа. Наконец патриарх и все духовенство отправили Андрея Бунакова к духовенству польскому с увещанием не благоприятствовать смуте: Бунаков был задержан на границе в Орше.
Лжедимитрий не остался в долгу у Годунова и послал к нему грамоту, в которой прописывал его преступления и увещевал к покаянию: «Жаль нам, что ты душу свою, по образу божию сотворенную, так осквернил и в упорстве своем гибель ей готовишь: разве не знаешь, что ты смертный человек? Надобно было тебе, Борис, удовольствоваться тем, что господь бог дал, но ты, в противность воли божией, будучи нашим подданным, украл у нас государство с дьявольскою помощию. Сестра твоя, жена брата нашего, доставила тебе управление всем государством, и ты, пользуясь тем, что брат наш по большей части занимался службою божиею, лишил жизни некоторых могущественнейших князей под разными предлогами, как-то князей Шуйских, Ивана и Андрея, потом лучших горожан столицы нашей и людей, приверженных к Шуйским, царя Симеона лишил зрения, сына его Ивана отравил; ты не пощадил и духовенства: митрополита Дионисия сослал в монастырь, сказавши брату нашему Феодору, что он внезапно умер, а нам известно, что он и до сих пор жив и что ты облегчил его участь по смерти брата нашего; погубил ты и других, которых имени не упомним, потому что мы были тогда не в совершенных летах. Но хотя мы были и малы, помнишь, однако, сколько раз в грамотах своих мы тебе напоминали, чтоб ты подданных наших не губил; помнишь, как мы отправили приверженца твоего Андрея Клешнина, которого прислал к нам в Углич брат наш Феодор и который, справив посольство, оказал к нам неуважение, в надежде на тебя. Это было тебе очень не по нраву, мы были тебе препятствием к достижению престола, и вот, изгубивши вельмож, начал ты острить нож и на нас, подготовил дьяка нашего Михайлу Битяговского и 12 спальников с Никитою Качаловым и Осипом Волоховым, чтобы нас убили; ты думал, что заодно с ними был и доктор наш Симеон, но по его старанию мы спасены были от смерти, тобою нам приготовленной. Брату нашему ты сказал, что мы сами зарезались в припадке падучей болезни; ты знаешь, как брат наш горевал об этом; он приказал тело наше в Москву принести, но ты подговорил патриарха, и тот стал утверждать, что не следует тело самоубийцы хоронить вместе с помазанниками божиими; тогда брат наш сам хотел ехать на похороны в Углич, но ты сказал ему, что в Угличе поветрие большое, а с другой стороны подвел крымского хана: у тебя было вдвое больше войска, чем у неприятеля, но ты расположил его в обозе под Москвою и запретил своим под смертною казнию нападать на неприятеля; смотревши три дня в глаза татарам, ты отпустил их на свободу, и хан вышел за границы нашего государства, не сделавши ему никакого вреда; ты возвратился после этого домой и только на третий день пустился за ним в погоню. А когда Андрей Клобуков перехватал зажигальщиков и они объявили, что ты велел им жечь Москву, то ты научил их оговорить в этом Клобукова, которого велел схватить и на пытке замучить. По смерти брата нашего (которую ты ускорил) начал ты подкупать большими деньгами убогих, хромых, слепых, которые повсюду начали кричать, чтобы ты был царем; но когда ты воцарился, то доброту твою узнали Романовы, Черкасские, Шуйские. Опомнись и злостью своей не побуждай нас к большому гневу; отдай нам наше, и мы тебе, для бога, отпустим все твои вины и место тебе спокойное назначим: лучше тебе на этом свете что-нибудь претерпеть, чем в аду вечно гореть за столько душ, тобою погубленных».
Что же делал Борис, как приготовлялся к борьбе, в которой одних материальных сил было недостаточно? Новый враг был не хан крымский, не король польский или шведский: развертывая свиток, исписанный преступлениями, вскрывая душу царя, страшный враг звал его на суд божий. В Москве патриарх Иов и князь Василий Шуйский уговаривали народ не верить слухам о царевиче, который действительно погиб в Угличе, и он, князь Шуйский, сам погребал его, а идет вор Гришка Отрепьев под царевичевым именем. Но народ не верил ни патриарху, ни Шуйскому; в толпе слышались слова: «Говорят они это поневоле, боясь царя Бориса, а Борису нечего другого говорить; если этого ему не говорить, так надобно царство оставить и о животе своем промышлять». По областям только в январе 1605 года патриарх разослал духовенству приказ петь молебны, чтоб господь бог отвратил свой праведный гнев, не дал бы Российского государства и Северской области в расхищение и плен поганым литовским людям, не дал бы их в латинскую ересь превратить. Велено было читать в церквах народу, что «литовский король Жигимонт преступил крестное целование и, умысля с панами радными, назвал страдника, вора, беглого чернеца расстригу, Гришку Отрепьева, князем Димитрием Углицким для того, чтоб им бесовским умышлением своим в Российском государстве церкви божии разорить, костелы латинские и люторские поставить, веру христианскую попрать и православных христиан в латинскую и люторскую ересь привести и погубить. А нам и вам и всему миру подлинно ведомо, что князя Димитрия Ивановича не стало на Угличе тому теперь 14 лет, и теперь лежит на Угличе в соборной церкви; на погребении его была мать его и ее братья, отпевал Геласий митрополит с освященным собором, а великий государь посылал на погребение бояр своих, князя Василья Ивановича Шуйского с товарищами. И то не явное ли их злодейское умышленье, воровство и бесовские мечты? Статочное ли то дело, что князю Димитрию из мертвых воскреснуть прежде общего воскресения? А делают это Сигизмунд король и паны радные своим умышленном для того, чтоб Северской земли городов доступить к Литве, для того страдника назвали князем Димитрием; а страдник этот расстрига, ведомый вор, в мире звали его Юшком Богданов сын Отрепьев, жил у Романовых во дворе, и, заворовавшись, от смертной казни постригся в чернецы, был по многим монастырям, в Чудове монастыре в дьяконах, да и у меня, Иова патриарха, во дворе для книжного письма побыл в дьяконах же; а после того сбежал с Москвы в Литву с товарищами, чудовскими чернецами, с попом Варлаамом Яцким да с клирошанином Мисаилом Повадиным; был тот Гришка Отрепьев в Киеве, в Печерском и Никольском монастырях в дьяконах, потом отвергся христианской веры, иноческий образ попрал, платье с себя чернеческое скинул и уклонился в латинскую ересь, впал в чернокнижие и ведовство и по призыванию бесовскому и по умышлению короля Сигизмунда и литовских людей стал Димитрием царевичем ложно называться. Товарищи его воры, которые за рубеж его проводили и в Литве с ним знались, чернец Пимен да чернец Венедикт, да Ярославец Степанко иконник, предо мною патриархом на соборе сказывали; чернец Пимен сказывал, что познакомился с Гришкою Отрепьевым в Новгороде Северском и проводил его за литовский рубеж; чернец Венедикт сказал, что видел вора Гришку в Киеве, в Печерском и Никольском монастырях в чернецах, и у князя Острожского был в дьяконах, и после того пристал к лютарям, уклонился в ересь и чернокнижье, стал воровать у запорожских черкас, в чернецах мясо есть; и он, Венедикт, извещал на него печерскому игумену; и печерский игумен посылал к козакам этого вора схватить, и он, узнав про то своими бесовскими мечтами, скрылся и ушел к князю Адаму Вишневецкому и по сатанинскому ученью, по вишневецких князей воровскому умышленью и по королевскому веленью стал называться князем Димитрием». Патриаршая грамота оканчивалась так: «Вы бы эту грамоту велели прочесть всем и того расстригу Гришку и его воровских советников и государевых изменников, которые тому вору последуют, и вперед кто станет на то прельщаться и ему верить, соборно и всенародно прокляли и вперед проклинать велели, да будут они все прокляты в сем веке и в будущем. А мы здесь в царствующем граде Москве соборно и со всеми православными христианами также их вечному проклятию предали и вперед проклинать повелеваем».
Только в январе 1605 года северные русские области были уведомлены правительством о Лжедимитрии, тогда как южные давно уже волновались его подметными грамотами. «Люди, которые в государстве за их богомерзкие злодейские дела приговорены были на сожжение, а другие к ссылке, бежали в Литовскую землю за рубеж и злые плевелы еретические сеяли, между царств вражду и ссору делали, и в Северской стране мужики севрюки люди простые, забыв бога и душу свою, поверя сендомирскому воеводе с товарищи, что паны радные, начали приставать к вору». Подметные грамоты провозились в мешках с хлебом, которого доставлялось тогда много из Литвы по случаю дороговизны. Таким образом, заставы, поставленные под предлогом мора, а в самом деле для перехватывания подозрительных людей с вестями о Димитрии, не помогали. Борис велел двинуться и войскам в Ливны под предлогом нашествия крымцев, но воеводы этого ополчения, Петр Шереметев и Михаила Салтыков, сказали Хрущеву (посланному на Дон уговаривать козаков), «что трудно против природного государя воевать». В Москве были схвачены Василий Смирнов и Меньшой Булгаков за то, что на пиру пили здоровье Димитрия, а между тем в народе шли разговоры о странных явлениях, предвещавших что-то удивительное: на небе по ночам сражались друг с другом огненные полчища, являлось по два месяца, по три солнца; неслыханные бури сносили верхи башен и кресты с церквей, у людей и животных рождались уроды; птица и рыба, приготовленные для стола, теряли свой настоящий вкус; собака пожрала другую собаку, волк — волка; волки ходили огромными стаями и выли страшным образом; лисицы среди белого дня бегали по Москве; летом 1604 года показалась яркая комета; Борис призвал старика астролога, которого выписал из Лифляндии, и велел дьяку Афанасию Власьеву спросить у него, что это значит? Астролог отвечал, что господь бог этими новыми звездами и кометами остерегает государей: пусть и царь теперь остережется и внимательно смотрит за теми, кому доверяет, пусть велит крепко беречь границы от чужеземных гостей.
Опасные гости в самом деле шли к границам Московского государства: 15 августа 1604 года Лжедимитрий выступил в поход. Под Глинянами поляки, сопровождавшие его, собрались в коло и выбрали гетманом Юрия Мнишка, выбрали и полковников. Войско князя Острожского следило за ними до самого Днепра и заставляло их не спать по целым ночам.
В октябре 1604 года Лжедимитрий вошел в области Московского государства. Жители первого пограничного города, Моравска, узнав, что идет царь с польским войском, стали волноваться и больше из страха, чем по доброй воле, отправили к Димитрию послов с покорностию и присягнули ему. Козаки, которые всегда шли вперед главного войска, приблизились к Чернигову и были встречены выстрелами, но потом, узнавши, что Моравск сдался, черниговцы вступили в переговоры и связали воеводу, не хотевшего сдаваться царевичу. Несмотря на то, козаки до прихода главного войска бросились на посад и выграбили его. Димитрий послал сказать им, чтоб отдали добычу: иначе он поведет против них рыцарство; козаки долго ругались и отговаривались, однако принуждены были возвратить добычу, хотя и не всю. Чернигов поддался, но не поддался Новгород Северский, где засел воевода Петр Федорович Басманов, любимец Годунова, который возвысил его наперекор местничеству. На требование сдачи из Новгорода Северского отвечали полякам: «А… дети! приехали на наши деньги с вором!» Басманов отбил приступ, не дал зажечь города, и нетерпеливый Лжедимитрий, раздраженный помехою, начал укорять поляков: «Я думал больше о поляках, — говорил он, — а теперь вижу, что они такие же люди, как и другие». Рыцарство отвечало ему: «Мы не имеем обязанности брать городов приступом, однако не отказываемся и от этого, пробей только отверстие в стене». Поляки хотели было уже покинуть его, как пришла весть, что воевода князь Василий Рубец Мосальский сдал Путивль, самый важный город в Северской земле. Примеру Путивля последовали другие украинские города, и на протяжении 600 верст от запада к востоку Лжедимитрий уже признавался истинным царевичем. Народ видел этого царевича, окруженного поляками, но видел и усердие его к вере православной: так, он велел принести в Путивль из Курска чудотворную икону богородицы, встретил ее с честию и поставил в своих палатах и каждый день горячо молился перед нею; эта икона сопровождала его и в Москву, где он держал ее также во дворце. Царский воевода, боярин князь Дмитрий Шуйский, стоял неподвижно у Брянска, не помогал Басманову и писал царю, что надобно выслать больше войска. Борис велел набирать полки, но в приговоре об этом наборе должен был признаться, что «войска очень оскудели: одни, прельщенные вором, передались ему; многие козаки, позабыв крестное целование, изменили, иные от долгого стояния изнурились и издержались, по домам разошлись; многие люди, имея великие поместья и отчины, службы не служат ни сами, ни дети их, ни холопи, живут в домах, не заботясь о гибели царства и святой церкви. Мы судили и повелели, — продолжает царь, — чтобы все патриаршие, митрополичьи, архиепископские, епископские и монастырские слуги, сколько ни есть их годных, немедленно собравшись, с оружием и запасами, шли в Калугу; останутся только старики да больные».
Новая рать была поручена первому боярину, князю Федору Ивановичу Мстиславскому, которому подана была надежда, что царь выдаст за него дочь свою, с Казанью и Северскою землею в приданое. Мстиславский сошелся с войсками самозванца под Новгородом Северским 18 декабря: царского войска было от 40000 до 50000, у самозванца же — не более 15000. И прежде, при недостатке ратного искусства, многочисленность московских войск мало оказывала пользы в чистом поле, а теперь шатость, недоумение отнимали нравственные силы у воевод и воинов; мы видели, как Шереметев и Салтыков еще прежде говорили, что трудно сражаться с прирожденным государем; после этого легко понять, почему, как выражается очевидец, у русских не было рук для сечи. Мстиславский подступил к стану самозванца, но медлил, ожидая еще подкрепления: 50000 против 15000 казалось ему еще мало! Лжедимитрий не хотел медлить: 21 декабря, одушевив свое войско речью, которая дышала полною уверенностью в правоте дела, он ударил на царское войско, которое тотчас дрогнуло, Мстиславский был смят в общем расстройстве, сбит с лошади, получил несколько ран в голову; царское войско потеряло 4000 человек убитыми, и только неопытность Лжедимитрия в ратном деле помешала ему нанесть Мстиславскому совершенное поражение. Обозревая после битвы поле сражения и видя столько трупов с русской стороны, Лжедимитрий заплакал.
Несмотря, однако, на эту победу, которая по-настоящему должна была бы сильно возвысить дух в подвижниках Лжедимитрия, дела его грозили принять очень дурной оборот. Лев Сапега писал Мнишку, что в Польше на его предприятие смотрят очень дурно, и советовал возвратиться, и Мнишек под предлогом сейма стал сбираться в Польшу; рыцарство начало требовать у Лжедимитрия денег: «Если не дашь, то едем все в Польшу», — кричало оно. Рота Фредрова сказала ему: «Дай только нам, а другим не давай: другие смотрят на нас и останутся, если мы останемся». Лжедимитрий поверил, дал деньги одной роте; но другие, узнав об этом, еще больше взволновались, и когда Мнишек выехал из обоза, то за ним поехала и большая часть поляков. Лжедимитрий ездил от одной роты к другой, уговаривая рыцарство остаться, но встречал только оскорбления, один поляк сказал ему: «Дай бог, чтоб посадили тебя на кол». Лжедимитрий дал ему за это в зубы, но этим не унял рыцарство, которое стащило с него соболью шубу; русские приверженцы царевича должны были потом выкупать ее. С Лжедимитрием осталось только 1500 поляков, которые вместо Мнишка выбрали гетманом Дворжицкого. Но эта убыль в войске скоро была вознаграждена: пришло 12000 козаков малороссийских, с которыми самозванец засел в Севске.
Так как главный воевода, князь Мстиславский, был ранен, то другие воеводы, князь Дмитрий Шуйский с товарищами, не позаботились известить царя о битве под Новгородом Северским. Борис узнал об ней стороною и тотчас послал к войску чашника Вельяминова-Зернова с речью и милостивым словом. Посланный говорил Мстиславскому: «Государь и сын его жалуют тебя, велели тебе челом ударить, да жалуют тебя, велели о здоровье спросить». Потом, упомянув о сражении и ранах Мстиславского, посланный продолжал от имени царя: «И ты то сделал, боярин наш князь Федор Иванович! Помня бога и крестное целованье, что пролил кровь свою за бога, пречистую богородицу, за великих чудотворцев, за святые божии церкви, за нас и за всех православных христиан, и если даст бог, службу свою довершишь и увидишь образ спасов, пречистыя богородицы и великих чудотворцев и наши царские очи, то мы тебя за твою прямую службу пожалуем великим своим жалованьем, чего у тебя и на уме нет». С тем же посланным Борис отправил Мстиславскому для лечения ран медика и двоих аптекарей. Князю Дмитрию Шуйскому с товарищами царь велел поклониться, но прибавить: «Слух до нас дошел, что у вас, бояр наших и воевод, с крестопреступниками литовскими людьми и с расстригою было дело, а вы к нам не писали, каким обычаем дело делалось, и вы то делаете не гораздо, вам бы о том к нам отписать вскоре». У дворян, детей боярских и всех ратных людей царь и сын его велели спросить о здоровье. Такое благоволение могло быть оказано войску только за самую блистательную победу, следовательно, здесь обнаружилась вся робость Годунова пред опасностью, робость, заставившая его унизиться до ласкательства пред войском. Если и разбитое войско получило знаки царского благоволения, то понятно, что Борис спешил осыпать милостями воеводу, который один исполнил свою обязанность как должно, Басманова, защитника Новгорода Северского: он был вызван в Москву, куда имел торжественный въезд, получил боярство, богатое поместье, множество денег и подарков, не в пример больше, чем первый воевода, сидевший в Новгороде, князь Никита Трубецкой.
На помощь к больному от ран Мстиславскому был послан князь Василий Иванович Шуйский, который при появлении самозванца торжественно, с Лобного места, свидетельствовал пред московским народом, что истинный царевич умер и погребен им, Шуйским. Самозванец вышел из Севска и 21 января 1605 года ударил на царское войско при Добрыничах, но, несмотря на храбрость необыкновенную, потерпел поражение вследствие многочисленности наряда в царском войске. Знаменитый впоследствии Михайла Борисович Шеин, бывший тогда в звании чашника, привез царю в Троицкий монастырь весть о победе и был пожалован за такую радость в окольничие; воеводы получили золотые; войску роздано 80000 рублей; в письме к воеводам Борис употреблял обычную фразу, что готов разделить с верными слугами последнюю рубашку. Но радость Бориса не была продолжительна: скоро пришли вести о шаткости жителей Смоленска, этой неприступной ограды Московского государства; царь послал выговор смоленским воеводам, зачем они поступают милостиво и совестятся пытать людей духовных? «Вы это делаете не гораздо, что такие дела ставите в оплошку, а пишете, что у дьякона некому снять скуфьи и за тем его не пытали; вам бы велеть пытать накрепко и огнем жечь».
Пришли вести, что и самозванец не истреблен окончательно, а усиливается. После поражения при Добрыничах самозванец заперся в Путивле и, видя малочисленность своего войска, хотел было уехать в Польшу, но теперь между русскими было уже много людей, которые тесно соединили свою судьбу с его судьбою и которые не хотели ни бежать в Польшу, ни отдаваться в руки Борису; они удержали Лжедимитрия, грозили, что могут спасти себя, выдав его живым Годунову, утверждали, что, несмотря на поражение, средств у него еще много, что у Бориса много врагов. Враги Бориса, которым нужно было поддержать самозванца, не замедлили предложить последнему свою помощь: 4000 донских козаков явилось в Путивль. Что же делали в это время царские воеводы? Они пошли осаждать Рыльск; но тут поляки распустили слух, что к ним на помощь идет Жолкевский, гетман польный; язык сообщил эту весть царским воеводам, которые испугались, отступили поспешно от Рыльска, стали в Комарницкой волости и начали страшно мстить ее жителям за приверженность к Лжедимитрию: не было пощады ни старикам, ни женщинам, ни детям, что, разумеется, еще более усилило ненависть севрюков к Борису и привязанность к Лжедимитрию. Недеятельность воевод рассердила царя: он послал сказать воеводам, что они ведут дело нерадиво: столько рати побили, а Гришку не поймали. Бояре и все войско оскорбились; в войске, по словам летописца, стало мнение и ужас от царя Бориса, и с той поры многие начали думать, как бы царя Бориса избыть и служить окаянному Гришке. Так при шаткости, при усобице, первая немилость со стороны одного соперника уже производила сильное неудовольствие, заставляла многих думать, как бы избыть немилостивого государя; уже многие начали смотреть на свою службу не как на необходимую обязанность в отношении к царю и царству, но как на милость, которую они оказывали Борису, и при первом неудовольствии начинали думать об отступлении от него: при появлении соперника царю единение царя и царства рушилось и возвращалось безнарядное время многовластия, когда вольно было переходить от одного знамени к другому.
Побуждаемые царем, воеводы пошли осаждать Кромы, где засел приверженец Лжедимитрия Акинфиев да донские козаки с атаманом Корелою. Воеводы, по словам иностранца очевидца Маржерета, при осаде Кром занимались делами, достойными одного смеха, но русский летописец говорит еще о других делах, достойных не одного смеха: когда деревянная стена Кром уже сгорела и нужно было порешить дело, известный нам Михайла Глебович Салтыков велел отвести наряд от крепости, «норовя окоянному Гришке». К шаткости, ослаблению нравственному присоединилось еще бедствие физическое, открылась сильная смертность в стане царском: Борис прислал лекарства ратным людям, а между тем попытался отделаться от самозванца отравою, подослал к нему в Путивль монахов с зельем, но умысел был открыт, и скоро разнеслась весть о смерти самого Бориса: 13 апреля, когда он встал из-за стола, кровь хлынула у него изо рта, ушей и носа, и после двухчасовых страданий он умер, постриженный в монахи под именем Боголепа. Понесся слух, что он погиб от яда, собственною рукою приготовленного.
После Бориса остался сын Федор, который, по отзыву современников, хотя был и молод, но смыслом и разумом превосходил многих стариков седовласых, потому что был научен премудрости и всякому философскому естественнословию. Действительно, как видно, Борис, первый из царей московских расширил для своего сына круг занятий, которым ограничивались при воспитании русских людей: так, известна карта Московского государства, начерченная рукою Федора. Говорят, Борис сильно любил сына; мы видели, что он приобщил его к правлению, имя его постоянно соединялось в грамотах с отцовским; как в царствование Феодора Иоанновича обыкновенно писалось, что просьбы исполняются царем по ходатайству конюшего боярина Годунова, так в царствование Бориса писалось, что просьбы исполняются по ходатайству царевича Федора.
Жители Москвы спокойно присягнули Федору, целовали крест: «Государыне своей царице и великой княгине Марье Григорьевне всея Руси, и ее детям, государю царю Федору Борисовичу и государыне царевне Ксении Борисовне». Форма присяги та же самая, что и Борису; повторено обязательство не хотеть на Московское государство Симеона Бекбулатовича, но прибавлено: «И к вору, который называется князем Димитрием Углицким, не приставать, с ним и его советниками не ссылаться ни на какое лихо, не изменять, не отъезжать, лиха никакого не сделать, государства не подыскивать, не по своей мере ничего не искать, и того вора, что называется царевичем Димитрием Углицким, на Московском государстве видеть не хотеть». Здесь самозванец не назван Отрепьевым не потому, что само правительство переменило мнение о его происхождении, но чтоб отнять у изменников всякую оговорку в нарушении присяги, чтоб они не могли сказать: мы не нарушили клятвы и не присягаем Отрепьеву, потому что царевич не есть Отрепьев, — так по крайней мере объясняли это самозванцу сами изменники: «Форма присяги, — говорили они, — иначе была нам выдана, не так, как мы разумели, имя Гришки в ней не упомянуто, чтобы мы против тебя, природного государя нашего, действовали и тебя в государи себе не избрали». Прибавлена была особая присяга для дьяков: «Мы, будучи у ее государынина и государева дела, всякие дела делать вправду, тайных и всяких государевых дел и вестей никаких никому не сказывать, государыниной и государевой казны всякой и денег не красть, дел не волочить, посулов и поминков ни у кого не брать, никому ни в чем по дружбе не норовить и не покрывать, по недружбе ни на кого ничего не затевать, из книг писцовых, отдельных и из дач выписывать подлинно прямо». В присяге Федору Борисовичу может остановить то обстоятельство, что имя царицы Марьи Григорьевны поставлено впереди: из этого вовсе не следует, чтобы Федор вступил на престол под опекою матери; в противном случае надобно бы предположить, что и царевна Ксения была соправительницею брату. И присяга при вступлении на престол отца Федорова также дана была целой семье: царю Борису, жене его, царевичу Федору, царевне Ксении и тем детям, которых им вперед бог даст. Любопытно, что в грамотах владыкам о молебствии за нового царя вступление на престол Федора рассказывается точно так же, как рассказывалось о вступлении на престол отца его: «По преставлении великого государя нашего, святейший Иов и весь освященный собор и весь царский синклит, гости и торговые люди и всенародное множество Российского государства великую государыню царицу Марью Григорьевну молили со слезами и милости просили, чтобы государыня пожаловала, положила на милость, не оставила нас, сирых, до конца погибнуть, была на царстве по-прежнему, а благородного сына своего благословила быть царем и самодержцем; также и государю царевичу били челом, чтобы пожаловал, по благословению и приказу отца своего, был на Российском государстве царем и самодержцем. И великая государыня слез и молений не презрела, сына своего благословила, да и государь царевич, по благословению и по приказу отца своего, по повелению матери своей нас пожаловал, на Московском государстве сел». Вероятно, хотели показать, что, кроме благословения отцовского, Федор принял престол вследствие единодушного желания и слезного моления народного. В Москве все присягнули без сопротивления, но состояние умов в жителях областей было подозрительно, и потому в грамотах, разосланных к воеводам с приказанием приводить жителей к присяге, было прибавлено: «Берегли бы накрепко, чтоб у вас всякие люди нам крест целовали и не было бы ни одного человека, который бы нам креста не целовал». Доносили, что в отдаленных северных областях разносятся слухи о грамотах Лжедимитрия, в которых он обещается быть в Москве, «как на дереве станет лист разметываться». Недеятельность бояр Мстиславского и Шуйского, воевод огромной рати, неуменье или нежелание их истребить самозванца, вождя дружины малочисленной, сбродной, заставили новое правительство отозвать обоих князей в Москву и на их место послать уже показавшего свою верность и мужество Басманова; но Басманова нельзя было назначить главным воеводою, ибо вследствие местничества надобно было бы сменить других воевод, которым с Басмановым быть не приводилось, и потому первым воеводою послали князя Катырева-Ростовского, а Басманова назначили вторым воеводою большого полка. Вместе с боярами, князем Ростовским и Басмановым, отправлен был новгородский митрополит Исидор для приведения войска к присяге царю Федору. Ратные люди дали присягу, но недолго соблюдали ее. Басманов видел, что с войском, в котором господствовала шаткость умов и нравственная слабость, ничего сделать нельзя, что дело Годуновых проиграно окончательно смертию Бориса, в которой многие видели указание свыше на решение борьбы, притом же за Федора при всех личных достоинствах его, известных, впрочем, не всем, не было старины, как за отца его, а это в то время очень много значило; Басманов видел, что воеводы сколько-нибудь деятельные, способные сообщать деятельность, одушевление войску, не хотят Годуновых, видел, что противиться общему расположению умов — значит идти на явную и бесполезную, в его глазах, гибель, и, не желая пасть жертвою присяги, решился покончить дело. Он соединился с князьями Голицыными — Василием и Иваном Васильевичами, с Михайлою Глебовичем Салтыковым и 7 мая объявил войску, что истинный царь есть Димитрий. Полки без сопротивления провозгласили последнего государем; только немногие не захотели нарушить присягу Федору и с двумя воеводами, князьями Ростовским и Телятевским, побежали в Москву.
Князь Иван Васильевич Голицын был послан в Путивль объявить самозванцу о переходе войска на его сторону. Говорят, что некоторые из приехавших с Голицыным узнали в новом царе монаха Отрепьева, но уже было поздно объявлять о подобных открытиях. Лжедимитрий приказал войску идти под Орел и там его дожидаться, а сам двинулся туда из Путивля 19 мая. К нему на встречу поехали сперва Салтыков и Басманов, а потом князь Василий Голицын и Шереметев, который прежде других сказал, что трудно воевать с прирожденным государем. Прибывши в Орел, Лжедимитрий отпустил войско к Москве с князем Василием Голицыным, а сам пошел за ним с своею польскою и русскою дружиною. Поляки говорят, что он не хотел идти вместе с русским войском из недоверчивости и всегда распоряжался так, чтобы между обоими войсками было не менее мили или полмили расстояния.
После измены войска гонцы с грамотами от Лжедимитрпя беспрестанно являлись в Москве, но их хватали и замучивали до смерти. 1 июня приехали с грамотами Наум Плещеев и Гаврила Пушкин и отправились сперва в Красное село, где жили богатые купцы и ремесленники, а мы знаем, что при царе Феодоре Иоанновиче московские купцы были не за Годунова. Плещеев и Пушкин прочли красносельцам Лжедимитриеву грамоту, написанную на имя бояр Мстиславского, Василия и Димитрия Шуйских и других, окольничих и граждан московских. Лжедимитрий напоминал в ней о присяге, данной отцу его, Иоанну, о притеснениях, претерпенных им в молодости от Годунова, о своем чудесном спасении в общих, неопределенных выражениях, извинял бояр, войско и народ в том, что они присягнули Годунову, «не ведая злокозненного нрава его и боясь того, что он при брате нашем царе Феодоре владел всем Московским государством, жаловал и казнил, кого хотел, а про нас, прирожденного государя своего, не знали, думали, что мы от изменников наших убиты». Напоминал о притеснениях, какие были при Борисе «боярам нашим и воеводам, и родству нашему укор и поношение, и бесчестие, и всем вам, чего и от прирожденного государя терпеть было невозможно». В заключение самозванец обещал награды всем в случае признания, гнев божий и свой царский в случае сопротивления. Красносельцы с радостию приняли посланных и собрались шумною толпою провожать их в город. Правительство выслало было против них стрельцов, но те, испугавшись, возвратились с дороги, и послы Лжедимитрия с красносельцами достигли беспрепятственно Лобного места, прочли народу грамоту Лжедимитриеву. Народ взволновался; бояре объявили патриарху о мятеже; тот заклинал их выйти к народу и образумить его; бояре, по-видимому, послушались, вышли на Лобное место и ничего не сделали. Говорят, что народ просил князя Василия Ивановича Шуйского объявить правду, точно ли он похоронил Димитрия царевича в Угличе? Шуйский отвечал, что царевич спасся от убийц, а вместо его убит и похоронен попов сын. Ворота в Кремль не были заперты: толпы народа ворвались туда, схватили царя Федора с матерью и с сестрою во дворце и вывели их в прежний боярский дом Борисов; родственников их взяли под стражу, имение их разграбили, дома разломали. В это Смутное время является опять на сцену Богдан Бельский, возвращенный из ссылки по смерти Бориса; врага его уже не было в живых, семейству этого врага уже мстили другие, но у Бельского оставались еще враги — немцы Борисовы; он шепнул народу, что лекаря иноземные были советниками Бориса, получили от него несметные богатства и наполнили погреба свои всякими винами; толпы черни бросились немедленно к немцам и не только осушили все бочки в погребах, но и разграбили все имение.
3 июня отправлены были из Москвы к самозванцу в Тулу с повинною боярин князь Иван Михайлович Воротынский и князь Андрей Телятевский, тот самый, который убежал в Москву, увидя измену Басманова и войска. В то же время с другой стороны приехали к Лжедимитрию послы от донских козаков, первых и самых верных его помощников. Лжедимитрий позвал донцов к руке прежде бояр московских, которых встретил грозною речью за долгое сопротивление законному царю; козаки, хвалясь своею верностию, также позорили бояр, а князя Телятевского чуть не убили до смерти за прежнюю верность Годунову. Еще прежде приезда Воротынского и Телятевского, как скоро узнано было о присяге Лжедимитрию, отправились в Москву князья Василий Голицын и Василий Мосальский, да дьяк Сутупов покончить с Годуновыми. Посланные начали с патриарха Иова, самого ревностного приверженца последних: его с бесчестием вывели из собора во время самой службы и как простого монаха сослали в Старицкий монастырь; сидевших под стражею родных бывшего царя Годуновых и однородцев их, Сабуровых и Вельяминовых, также разослали в заточение; один только Семен Годунов был задушен в Переяславле: он больше других навлек на себя ненависть, потому что ревностнее других заботился о выгодах своего рода. Покончив с патриархом и Годуновыми, князья Голицын и Мосальский с Молчановым, Шелефединовым и тремя стрельцами пошли в старый дом Борисов: царицу Марью удавили скоро, но молодой Федор боролся отчаянно; наконец одному из убийц удалось умертвить его самым отвратительным образом; народу объявили, что царица Марья и сын ее со страху отравились. Царевна Ксения осталась в живых. Тело царя Бориса выкопали в Архангельском соборе, положили в простой гроб и вместе с женою и сыном погребли в бедноым Варсонофьевском монастыре на Сретенке.