Из черновых и незавершенных рукописей (Жуковский)

Из черновых и незавершенных рукописей
автор Василий Андреевич Жуковский
Опубл.: 1811. Источник: az.lib.ru • Лионель и Эльмина
Мисс Лони
Замечания о искусстве мыслить
Как узнавать свои успехи в добродетели
О благодарности и неблагодарности
Глава первая. О похвале и любви к славе
То не может не иметь начала…
О философии
Письмо первое

Жуковский В. А. Полное собрание сочинений и писем: В двадцати томах

Т. 10. Проза 1807—1811 гг. Кн. 2.

М.: Языки славянской культуры, 2014.

ИЗ ЧЕРНОВЫХ И НЕЗАВЕРШЕННЫХ РУКОПИСЕЙ
ЛИОНЕЛЬ И ЭЛЬМИНА {*}
  • Издатель посвящает это письмо M…..Эльмина и Лионель — не вымышленные лица. Главные обстоятельства все справедливы: издатель имел случай видеть письмо одной англичанки к русскому, ее жениху, в котором она с умом и приятностью изображает характер супруга, достойного ее выбора; ответ ему неизвестен, но он старался его вообразить.

Один из соотечественников наших, Лионель, прекрасный и добрый, был не более двадцати четырех лет, когда лишился почти в одно время своих достойных родителей. Горесть принудила его оставить то место, где всё мучительным образом напоминало ему о прошедшем, где всякий знакомый предмет усиливал в душе его чувство потери. Он простился на время с отечеством, путешествовал года три по Европе: посетил Германию, Италию, Швейцарию, Францию, наконец приехал в Англию, где случай познакомил его с любезною мисс Эльминою Женнингс: он имел рекомендательное письмо к одному ближнему родственнику ее матери, богатому лондонскому банкиру; в доме его встретился с милади Женнингс и ее дочерью; заметил в их ласках не одну приветливую учтивость, но вместе — искренность, добродушие и милое участие в судьбе его, которыми тронулся в глубине сердца. Эльмине минуло шестнадцать лет: она была приятной наружности, воспитана просто, любовь попечительных родителей (отца Эльмина лишилась еще в ребячестве) и счастливые обстоятельства усовершенствовали ее природу. Эльмина приготовилась, можно сказать, самою натурою; для украшения мирного семейственного круга имела здравый рассудок, милое добродушие, ненавидела рассеянность, любила труд и порядок, охотно и с пользою читала книги, была чувствительна к красотам поэзии, приятно играла на некоторых инструментах, рисовала, короче, имела все те знания и навыки, которые необходимы для счастья женщины в течение целой ее жизни. Но то, что более всего подействовало на Лионеля, в первую минуту его свидания с Эльминою, была сия меланхолия, которой все ее движения казались запечатленными. Эльмина имела несчастие лишиться брата, пропавшего без вести с французским мореходцем Липерузом; она оплакивала в нем товарища, друга и наставника, которому обязана была живейшими удовольствиями своего младенчества и лучшею частию своего морального образования. Сия трогательная меланхолия была слишком привлекательна для Лионеля, который сам, и не очень давно, потерял столь много любезного. При первом взгляде на лицо Эльмины, украшенное всеми прелестями непорочности и уныния, новое, никогда не испытанное чувство растворило его сердце. Лионель в глазах и голосе имел чувствительное сходство с молодым Артуром Женнингсом; Эльмина затрепетала, когда услышала звуки столь знакомые, когда Лионель устремил на нее взор, некогда столь выразительный и красноречивый: тайное очарование украсило его в воображении Эльмины, очарование навеки, неразрушимое. Сердца их заключили союз, который мать освятила своим согласием. Будущее расцвело в глазах Лионеля.

Важные дела, не терпевшие отсрочки, понудили его на время разлучиться с милою невестою и ехать в Россию. Он должен был несколько месяцев прожить в Риге и несмотря на скучную работу, несмотря на мучительное, нетерпеливое желание возвратиться в Англию, трудился неусыпно, часто писал к Эльмине и часто получал ее письма. Одно из них, самое первое, написанное Лионелем из Риги, в день его приезда, желаем сообщить читателям «Вестника». В заключении скажем еще несколько слов о судьбе Эльмины и Лионеля.

Рига, мая.... 17.... года

Путешествие мое кончилось, сию минуту схожу с корабля, отечественные поля, отечественный воздух меня окружают, и первая встреча — радость, письмо от Эльмины. Благодарю тебя, милая, какая счастливая минута, удовольствия, минуты, навеки неизгладимые, возобновляющиеся в моем воображении, благодарю тебя, Эльмина, этот день будет посвящен тебе и воспоминаниям: в сем месте, ознаменованном многими случаями ребяческой моей жизни, сопутствуемый тобою, окруженный милыми призраками, стану скитаться на свободе, читать и перечитывать твое письмо, думать, сравнивать прошедшее с настоящим, и то мрачное состояние моей души, с которым за три года, на самом этом месте, я сел на корабль, пустился в море и холодно смотрел на удаляющиеся берега моего отечества, с сим восхитительным и вместе меланхолическим чувством, которое так быстро проникло мое сердце, когда я опять увидел знакомые берега, поля и рощи, когда прошедшие потери и настоящие радости, надежды, ожидания вдруг совокупно оживились в душе моей.

Осужденный скучать в изгнании, отдаленный от тебя пространством моря, я весел и счастлив, Эльмина; я живо чувствую сладость жизни, и, кажется, сама природа, в весенней своей красоте, отвечает веселию моего сердца. Вокруг меня всё цветет, всё радостно и спокойно. Я один, в поле, в прекрасном уединенном убежище, на берегу моря. Сижу на зеленом скате горы, в глазах моих необозримая равнина вод. Цветущие ветви осин, берез, дубов сплетают приятную сень над головою моею. С правой стороны в отдалении город, покрытый легким туманом, в котором, как в дыме, сверкают верхи башен, церкыви и белые каменные домы. Паруса кораблей, летящих на край горизонта, приплывающих и отплывающих, веют, озаренные блистанием заходящего солнца. С другой стороны густая роща: дряхлые деревья наклонились на самые волны, покрытые зеленою тенью и с тихим шумом орошающие их корни. Ясный закат солнца, благовонное дыхание ветерка, молодая зелень полей и рощей, пение птиц, отдаленный шум города, шорох листьев, плескание волн, бьющихся в берег и медленно отливающих, стада, в разных сторонах шумящие, песни поселян, изредка слышимые за холмом и мешающиеся с восклицаниями пловцов, которые в легких шлюпках быстро мелькают посреди розового сияния, разлитого по гладкой неподвижной поверхности моря — всё вместе составляет такое приятное зрелище, все сии звуки сливаются в такую нежную очаровательную гармонию, что сердце мало-помалу смягчается, сладостная тишина растворяет все чувства, и душа погружается в задумчивость. На свободе, отделяясь ото всего мира, думаю о счастии, которое ожидает меня в будущем, и никакое сомнение меня не колеблет. В сердце моем такая живая доверенность к Провидению. Сие тихое и безмятежное предчувствие будущих радостей не есть ли его чистый, уверяющий голос, который говорит мне: «Верь в глубине сердца, наслаждайся без трепета ожиданием, тот, кто одарил тебя такою сладкою надеждою, тот ужели тебя обманет! Поселить в душе твоей сию неутомимую жажду счастия, даровать тебе способность к нему возвыситься, показать тебе его в отдалении прелестном, очаровательном, и потом уничтожить собственное свое создание, не есть ли злобно ругаться над беззащитным твоим бессилием! Доверенность! Доверенность беспредельная: стремись и будь достоин… Никакое могущество не похитит у тебя награды!». Внимая сему утешительному гласу, я успокоиваюсь в глубине сердца, я верю своему счастию, верю с восхищением! Оно будет, непременно, рано или поздно, и вера моя никогда не угаснет.

МИСС ЛОНИ

Артур Редаль, младший сын богатого лорда, герцога и пера Англии, пылкий и прекрасный молодой человек, путешествовал по Европе, когда получил известие о смерти отца и отчаянной болезни брата его. Он поспешил возвратиться в отечество, в объятия печальной матери. С любовью (1 сл. нрзб.) расспрашивал о прежних товарищах своей молодости и с живостью искренней дружбы о старом Смите, своем наставнике и друге. Он с удовольствием услышал, что этот почтенный человек имел пасторское место в ближней деревеньке Вайт-Гилл; поехал к нему верхом, встречая на дороге знакомые деревья и кустарники, поля, распаханные вновь, сады, во время его отсутствия разведенные. Желая удивить своего учителя, он оставил свою лошадь в трактире, пошел пешком, перескочил через забор сада, как делал и прежде, будучи еще учеником, и вошел в милейшую садовую галерею, из которой мог неприметно прокрасться в дом. Редаль надеялся удивить, и сам приведен был в удивление: играли на лютне, и женский мелодический голос пел утреннюю песнь Богу, пел трогательно и выразительно; приятные переливы тонов и свежий голос показывали молодость певицы. Редаль остановился. Он помнил, что Смит не имел дочери! Неужли он опять женился, думал он. Какое счастие найти жену с такими талантами и нежным чувством. Певица замолкла.

— Мисс Лони, — сказал младенческий милый голос. — Нельзя наслушаться, когда вы играете и поете! Научите и меня играть и петь также прелестно.

— С охотою, мой друг! Но ты еще очень мала; твоя ручонка не может держать лютну!

— Ах! Если бы можно было поскорее сделаться большою!

— Это зависит от тебя, милая Бетти!

— Что ж я должна делать, мисс Лони?

— Любить Бога, создателя этой прекрасной земли, этого чистого неба, этого светлого солнца, одним словом, всего, что делает тебя, и меня, и всех людей счастливыми! Он даст тебе способность и силу!

— Ах! Буду любить Бога от всего сердца! Но спойте еще раз эту прекрасную песню.

Мисс Лони повторила последние стихи гимна и заключила молитвою к Провидению, которому (1 сл. нрзб.) хранить добродетель в сердце Бетти и спасти невинность от жребия ее матери. Трогательное выражение, с которым произнесла она последние слова, заставили думать Редаля, что он слышит молитву несчастной матери, которая в доме Смита имела убежище. Любопытство его усилилось, но он не хотел открываться, воротился назад, вошел в дом, удивил и обрадовал своего старого учителя, который представил ему жену с дочерью от первого брака, совершенно прекрасную лицом.

Стройность, высокий рост, ослепительно блестящей белизны правильные черты, светлые кудрявые волосы мисс Салли поразили Редаля. Мать и дочь, заметил он, с удовольствием внимали. Редаль знатен и богат, уважаем в обществе, это льстило их самолюбию. Салли одета была со вкусом, говорила приятно и остроумно. Она сидела, наклонившись на пяльцы, рука ее шила по канве. Редаль стоял у пялец и смотрел на светлые прекрасные кудри волос, которые скатились на канву и едва могли быть отличены от шелка. Он думал о певице. Кто она? Друг ли для г-на Смита? Так же ли прекрасна, как Салли? Вопросы Смита относились к путешествию Редаля (2 сл. нрзб.), его размышлениям. Он отвечал рассеянно. Глаза его (1 сл. нрзб.), когда он думал о певице, которой прихода ожидал с некоторым беспокойным любопытством, невольно устремляясь на Салли: сия рассеянность, беспорядок его ответов, взгляды на Салли, задумчивость не скрылись от проницательного господина и госпожи Смит. Один боялся страсти, другая обещала дочери блестящую партию. Салли торжествовала и втайне души наслаждалась победою своих прелестей.

В эту минуту вошла мисс Лони, с легкостью ведя за руку шестилетнюю девочку. Редаль изумился. Лони поклонилась учтиво, прошла в молчании в ближнюю горницу и затворила за собою дверь. Никто не сказал ей ни слова, никто не назвал ее; все смотрели на Редаля, который с притворною небрежностью спросил: «Кто эта молодая дама? Конечно, надзирательница маленькой любезной мисс?» Смит отвечал: «Нет, сир Редаль! Вы видите мисс Лони, дочь одного моего друга, который при смерти поручил мне ее воспитание и опекунство ее имения».

Мать и дочь посмотрели друг на друга с выражением насмешки, которое сир Редаль заметил. Маленькая Бетти подошла к нему, говоря: «Не думайте, чтобы мисс Лони была моею надзирательницей, она мой друг, моя вторая маменька! О если б вы ее знали! Какая добрая! Как ласково говорит! Как весело слушать ее уроки». Милая Бетти с младенческою нежностью жала Редалеву руку, трогательный звук ее голоса, выразительность взгляда, миловидная наружность пленили его сердце. Смит улыбнулся, и в глазах его показались слезы. Мать и дочь опять посмотрели друг на друга с значащим видом. Редаль не знал, что думать: нельзя, чтобы мисс Лони, рассуждал он сам с собою, была матерью маленькой Бетти: ей ведь не более шестнадцати лет. Свежесть ее лица, взгляд, улыбка, поступь, движения, вся наружность, неизъяснимо привлекательная, показывают невинность и добродетель. И с нею обходятся так холодно.

Редаль еще несколько минут дожидался возвращения мисс Лони. Она не выходила, он прощался со Смитом, обещался опять его скоро посетить, ему непременно хотелось иметь объяснение таинственных взглядов мисс Салли и ее матери, узнать историю мисс Лони, видеть ее, а может быть, с нею вместе и блестящую мисс Салли. Действительно, дня через два приходит он к пастору. Госпожи и мисс Салли не было дома, старый Смит ушел крестить. Мисс Лони сидела в своем кабинете, в котором дверь была отворена, и рисовала портрет Бетти, прижимающей к груди белого голубя. Мисс Лони была одета просто, в белое кисейное платье, ничто, кроме волос, натурально завивающихся, прекрасного каштанового цвета, и густых, мягких, как шелк, подобранных под гребень, не украшало ее головы. Стройная талия перевязана была шелковым снурком темного цвета. Длинные рукава закрывали прекрасные руки. Она покраснела, когда опущенные длинные ресницы поднялись, и взорам ее представился Редаль, который несколько минут стоял неподвижно и любовался группою. Спрятав рисунки, она подошла к нему с приятным и благородным видом; Редаль поклонился и спросил о господине Смите.

— Он вышел, но скоро будет назад, — отвечала мисс Лони, — угодно ли дождаться его в гостиной.

В эту минуту является сам господин Смит. Уводит Редаля в свой учебный кабинет. Артур последовал за ним с принуждением.

— Любезный Смит, — сказал он, — ты видишь во мне того же самого Редаля, который любил твои уроки и привык открывать перед тобою душу! Мисс Салли меня поразила, но Лони влечет мою душу неизъяснимою силою! Кто она? Скажи всю истину.

Смит, уныло посмотрев на Артура, взял его за обе руки и отвечал с чувством:

— Откровенность ваша меня трогает, сир Редаль, но ваша привязанность огорчает!

— О, будь спокоен, мой друг, — воскликнул с живостью Редаль. — Я еще далек от страсти! Я восхищаюсь от вида прекрасного, распускающегося цветка; всякий на моем месте не мог бы иметь другого чувства. Может быть, не всякий открыл бы его прежде отцу, а начал бы с дочери.

Пламень, горевший в глазах Редаля, обнаруживал состояние его сердца; Смит вздохнул, еще раз пожав ему руку и желая доверенностью заплатить за доверенность.

— Не удивляюсь, сир Редаль, что прелестная мисс Салли вас поразила, но я предвидел, что благородная душа мисс Лони вас тронет! Выслушайте мою исповедь: мисс Салли есть младшая сестра покойной Эрни, которую любил милорд Редаль, ваш брат, а Бетти — дочь их…

— О мой друг, — воскликнул Артур, — теперь понимаю, отчего в глазах твоих показались слезы и что значат таинственные знаки мистрис Смит и ее дочери. Но брат мой неужли оставил без призрения этого милого ребенка!

— Мать оставила ей порядочное наследство! Милорд Редаль великодушный обольститель! Он обещал своей любовнице.

СТАРЫЕ СОЧИНЕНИЯ И ПЕРЕВОДЫ В ПРОЗЕ

править
ЗАМЕЧАНИЯ О ИСКУССТВЕ МЫСЛИТЬ

Происхождение вещей и всякое действие природы, посредством которой она что-нибудь производит, покрыты от взоров наших непроницаемым мраком. В таком же таинственном мраке скрывается и происхождение мыслей, оное важное действие человеческой души, на котором всё великое и прекрасное, когда-либо человеком произведенное, основано — размышление.

С одной стороны, очевидно, что наша свободная воля и наше произвольное намерение с размышлением неразлучны. Мы сами избираем тот предмет, о котором намерены мыслить; мы сами предполагаем себе ту цель, к которой должны быть направляемы наши рассматривания; мы сами совершенно убеждены, и даже употребляемая нами метода есть доказательство, что мы сами сначала определили тот порядок идей, из которых состоит наше размышление, и что отдельные мысли (1 сл. нрзб.) помещены нами произвольно.

С другой стороны, тот же самый порядок в рассматривании философическом нередко имеет великое сходство с внезапным вдохновением стихотворца: подумаешь, что натура или случай, что Гений или какая-нибудь высшая власть, нимало не зависимые от человеческой воли, ему в этом действии способствуют. Не токмо философу бывает часто неизвестно, откуда пришла ему первая мысль тем или другим предметом и именно в ту, а не в другую минуту заняться; но он даже не знает, почему в то самое время, когда он обратил на него внимание, представились ему сии, а не другие мысли; в том, а не в другом порядке и с теми, а не с другими выражениями. Ни самого себя, ни свое произвольное намерение не может он полагать причиною, ибо тех мыслей, которые нам еще неизвестны, не можем мы ни искать, ни сделать предметом нашего размышления.

Что же причиной этого действия? В две разные минуты занимаемся мы рассматриванием одного и того же предмета: и наше внимание, и наши намерения в обоих случаях одинаковы; и несмотря на то, в одно время все наши усилия остаются бесплодны, мы не находим никакой цепи мыслей о том предмете, который подлежит нашему вниманию, или нам представляются весьма немногие раздробленные, без всякой связи, без всякого порядка одна за другою следующие мысли, и сии немногие столь темными, что весьма бывает трудно их выразить словами. В другое время, напротив, и мысли, и выражения льются рекою, и сии мысли, рождаясь сами собою, сами собою образуют порядок, сами собою сплетаются в одну цепь, и нет никакого труда выражать их словами. Но часто в две разные минуты одинакого вдохновения действие сего вдохновения бывает различно: иногда существо предмета, представленного нам в последнюю минуту совсем отличным от того, каковым оно показалось нам в первую: в первом случае заблуждение и истина явились нам на одной стороне, в последнем перешли они на противную; иногда коренные, служащие основанием понятия остаются те же, но часто и отношение предмета, и прежде и после представившиеся очам рассудка, совсем изменяются. Можно сказать, что воля дает размышлению одно только первое, весьма неопределенное направление; но что какая-то чуждая, непобедимая власть управляет отдельными действиями нашей мыслящей силы, определяет все их последствия. Нередко та самая часть рассматривания, которая в одно время казалась нам пустою и совершенно бесплодною для рассудка, в другое время дает нам изобильнейшую жатву наставительных и приятных идей и вводит наш ум в сокровеннейшие тайны предмета. Нередко окинув беглым взором предмет наш, мы обещаем себе множество новых открытий, и уже обрадованному рассудку представляется вдалеке и связь, и порядок: но вникнув внимательнее в предмет и приступив к словесному выражению того, что найдено было размышлением, мы вдруг теряем из глаз сии прелестные виды, и мнимые сокровища нашего рассудка являются малочисленными и скудными.

КАК УЗНАВАТЬ СВОИ УСПЕХИ В ДОБРОДЕТЕЛИ

Можем ли мы сказать, Сенесион, что успели в добродетели, если покорствуем всегда с одинаким ослеплением пороку или беспрестанно увлекаемся его приманками. Упражняясь в науке или в искусстве, можем положить тогда, что мы в них успели, когда заметим, что прежнее наше невежество уменьшилось, что мы больше прежнего знаем о тех предметах, которыми занимаемся! Больной может ли в продолжение болезни чувствовать перемену в своем теле, если ни одно лекарство не приносит ему облегчения, если страдание продолжалось одинаким образом мучительное до самой минуты выздоровления внезапного и совершенного. В таких случаях один только переход из одного расположения в другое, противное, может дать нам почувствовать перемену в нашем состоянии, следовательно, и наши успехи или неуспехи. Посмотри на весы: одна чаша подъемлется, другая опускается. Так и в самой науке добродетели: невозможно заметить в себе усовершенствования, если душа остается с прежними дурными привычками… душа наша, постепенно приближаясь к добру, должна очищаться от своих пороков, ибо сей быстрый, неприготовленный переход от совершенного разврата к совершенной добродетели противен натуре и есть не иное что, как химеры стоиков[1], противоречащие собственным их опытам.

Конечно, ни один из них не может вспомнить той минуты, в которую он вдруг из порочного, покоренного слабостям человека явился образцом непорочным и чистым. Время все делает постепенно и нечувствительно, время привело его тайными, почти невидимыми путями к сей точке желанного совершенства. Иначе кто бы не заметил сей эпохи своей жизни, важной и чудесной, внезапного изменения бытия, сей минуты, в которую он сказал порокам и страстям: «Сокройтесь от меня, химеры, вы гнусны, гибельны, вы чада заблуждения», в которую добродетель во всей красоте явилась, светом своим озарила обновленный его рассудок, в которую душа, расслабленная негою и скотскими страстями, вдруг сделалась великою и почти божественною.

Мнение должно согласоваться с натурою, а не натура с мнением. Некоторые философы подчиняют ее своим странным системам, самую философию делают непонятной и затруднительной. Они уверяют, что нет постепенности в приобретении добродетели, что всякий человек не совершенно добродетелен, порочен и развратен, что постепенное излечение душевных болезней есть такое же несчастие, как самая бедственная подверженность страстям и порокам.

Их собственные поступки должны опровергнуть сии нелепые мнения. В школах своих они утверждают, что Аристид1 и Фаларис2 равно несправедливы, что Бразидас такой же предатель, как Долон (кто сему поверит), и что Платон подобен в неблагодарности Мелию[2]. Но в обращении своем с людьми они удаляются от сообщества порочных, которое почитают опасным; и удостаивают совершенной доверенности некоторых других людей, на которых возлагают исправление важнейших дел своих: неужели сии последние не имеют никакого недостатка и, следственно, не так же порочны и развратны, как первые.

Мы, напротив, будучи уверены, что всякий порочен, всякий недостаток душевный должен изглаживаться нашими успехами в добре и исчезать, подобно теням, перед светильником мудрости, животворным, лучезарным, мы утверждаем, что переход сей от испорченности к добродетели всегда ощутителен; что душа, освобождающаяся мало-помалу от неволи, подъемлется из среды пороков, как будто из пропасти, и судит о своих успехах по своему возвышению. Мореходцы, плывущие по обширному океану, исчислив продолжение путешествия и силу попутного ветра, заключают о пространстве, которое преодолело их судно.

Мы также будем в состоянии судить с довольною верностью о успехах своих в добродетели, когда будем подвигаться вперед, не останавливаясь, постоянно, всегда с одинакою скоростью, под руководством рассудка.

Правило Гесиода3: мы составим скопление малости, большое производит исключительно к одному скоплению богатства, но вообще ко всему, особливо к усовершенствованию души нашей относится частое повторение действий добродетели, образует в ней сию счастливую привычку, которой могущество так велико и непобедимо. Но слабость, нерешимость и непостоянство не только не приближают нас к желаемой цели, но еще производят в силах наших изменение, благоприятное пороку и дающее ему новую силу.

Деятельность в добродетели противна всякому, даже временному отдохновению. Душа наша, так сказать, на весах стоящая, находится в непрерывном движении, то возвышается силою добродетели, то унижается напряжением порока. Цирряне4 вопрошали Аполлона, чем могут сохранить внутреннюю тишину и устройство? «Непрестанною внешнею войною», — отвечал оракул! И ты спроси самого себя, ведешь ли беспрестанную войну с своими страстями, противишься ли постоянно приманкам порока, сокрытым иногда под наружностью минутного удовольствия, пользы, необходимости? Если можешь отвечать утвердительно, радуйся! Тебе позволено надеяться успехов! Однако не теряй мужества, если иногда будешь чувствовать усталость, иногда останавливайся! Требую только того, чтобы сии остановки были непродолжительны, редки, чтобы заменялись сильнейшею деятельностью. Со временем препятствия исчезнут. Напротив, частые и продолжительные остановки будут доказательством уменьшения твоей ревности, которая, наконец, совсем уничтожится. Посмотри на тростник, близ корня прямой, красивый и только изредка пресекаемый коленцами, выше слабый, как будто изнуренный первыми усилиями, наклоняемый и легчайшим дуновением ветра; таковы люди, которые сначала с живою ревностью бегут по стезе добродетели, потом теряют терпение, начинают медлить, останавливаются, выпускают из виду предмет свой и, наконец, совершенно его забывают. Другие, напротив, постоянные, оживленные желанием достигнуть своей благородной цели, быстрым полетом совершают великое поприще, не ужасаясь препятствий, и, наконец, все превозмогают.

Мы близки к своему предмету, если путь добродетели кажется нам не трудным и крутым, но ровным и приятным, если деятельность в добре сделалась нашею привычкою, если яркое и светлое заступило место мрака и недоумения, в которое впадают обыкновенно искатели мудрости при начале своих исканий. Подобно путешественникам, оставляющим знакомую землю и вступающим в незнакомую, сии новые философы теряют из виду свои собственные обыкновенные понятия и не получают справедливейших и постояннейших понятий философии. В недоумении, в нерешимости они нередко возвращаются назад и оставляют свое предприятие. Римлянин Сестий5 снял с себя государственные достоинства, всем пожертвовал философии, но пораженный ее трудностями, потерял мужество и терпение, от отчаяния чуть не бросился в море. Сказывают, что Диоген, захотевши быть философом, также вначале чувствовал к ней отвращение. В один из праздников афинских, когда народ, упоенный веселием, посвящал дни и ночи пиршествам и забавам, сей философ при наступлении мрака удаляется на городскую площадь, хочет на ней провести ночь[3].

Тысячи мыслей, противных его намерению, колеблют его душу; он говорит самому себе, что напрасно отказался от удовольствий, преимуществ общества, напрасно предпочитает им жизнь одинокого человека, лишенного всех наслаждений, что философия ни за что ему не запретит, и в сию минуту недоумения видит мышь, очень спокойно подбирающую крошки его хлеба. «Перестань жаловаться, Диоген, — восклицает он, — это творение может совершенно насыщаться остатками твоего ужина, а ты плачешь о том, что не имеешь участия в сих наслаждениях разврата, что не имеешь пышной, спокойной постели. Отдаляй от себя рассудком подобные минутные неприятности, сии отвращения, сохраняй душевную ясность, и со временем совершенный успех увенчает твои желания».

Однако мы не одной своей слабости должны опасаться; советы друзей, впрочем, самых искренних, насмешки неприятелей могут нас остановить и нас колебать. Мы слабеем нередко и забываем всю свою философию: неизменное спокойствие души должно защищать нас от тех и от других. Не будем завидовать их успехам при дворе, их фортуне, их славе, их общественным преимуществам. Сия нечувствительность доказывает, что мы прямо привязаны к добродетели и мудрости. Стоит узнать истинную цену добродетели, чтобы не уважать того, что всем обыкновенным людям кажется таким привлекательным. Иногда мы противимся воле других от досады, от упрямства, но презрение ко всему, что изумляет толпу, есть признание истинной великости душевной. Она показывает добродетельному все его преимущества перед любимцем фортуны; она заставила сказать Солона6:

Как часто счастие злодеев награждает,

Как часто добродетельный в убожестве страдает.

Но злобных счастие противно мудрецу.

Порочных здание, как лист иссохший, тленно,

А добродетельных, как злато, неизменно.

О БЛАГОДАРНОСТИ И НЕБЛАГОДАРНОСТИ

Жалуются на великое множество неблагодарных, и находят мало благодетелей. По-настоящему, число и тех, и других должно быть одинаково. Иначе или сии немногие благодетели до чрезвычайности благотворительны, или большая часть обвинений в неблагодарности не имеет основания.

Мы можем решить сию задачу, определив точно, какие идеи заключаются в словах «благодетель» и «неблагодарный».

Человек, делающий добро, есть благодетель. Мы можем дать три разные наименования делам его: благодеяние, милости, услуги.

Благодеянием почитают произвольное действие одного человека в пользу другого, достойного.

Милостью называют обыкновенно добро, делаемое людям, которые не имеют на него права, избавление их от заслуженного наказания.

Услуга есть помощь, старание доставить какую-нибудь выгоду.

Побуждением благодетеля бывают или доброе сердце, или гордость, или собственная польза его.

Истинный благодетель исполняет натуральное желание обязывать и в сделанном добре находить удовольствие, в котором одном заключаются и первое достоинство, и первая награда его дела, но все благодетели не из одного источника проистекают. Нередко благодетель бывает так же далек от благодетельности, как расточитель от великодушия. Мы часто видим скупых расточителей. Гордость легко может быть причиною благодеяния. Благодетель по наружности старается выказать перед другими и перед самим собой свое преимущество над тем, кого он одолжает. Сей человек нечувствительный, при виде несчастных не способный быть добродетельным, только при свидетелях надевает на себя маску чувствительности и добродетели. Есть третий род благодеяний, имеющий источником не гордость и не любовь к добру, а отдаленную надежду получить какую-нибудь выгоду, заранее стараются привязать к себе таких людей, в которых со временем думают иметь нужду. Нет ничего обыкновеннее сих расчетов, ничего реже услуг бескорыстных.

Не делая симметрических и параллельных разделений, мы скажем, что неблагодарные, также как благодетели, имеют три отличительных образа.

Быть неблагодарным значит или не помнить, или не признавать благодеяний, или худо платить благодетелю. Нечувствительность, гордость, корыстолюбие суть источник неблагодарности.

Первый находим обыкновенно в душе слабой, непостоянной и ничтожной. Угнетаемая настоящим, не способная проникнуть в будущее, она теряет идею о прошедшем; требует без отвращения, принимает без стыда и забывает без раскаяния.

Существо презренное или жалкое, которому делают добро из сожаления, кого (1 слово нрзб.) значит так мало, что не достоин и ненависти.

Но можно ли без негодования видеть человека, знающего цену благодеяний, им полученных, и не хотящего признать своего благодетеля. Он (1 слово нрзб.) требует помощи, гордость его противится действиям благодарности, которые могут напомнить ему о прежнем унижении. Он стыдится своего несчастия, не порока. Сообразно с своим характером, в благоприятнейших обстоятельствах он способен сделать из тщеславия то, в чем откажет справедливости; он хочет похитить одну славу добродетели, пренебрегая исполнением должностей самых священных.

Есть люди, не столь ненавистные, как сии неблагодарные от гордости, больше достойные презрения тех слабых и ничтожных людей, о которых мы говорили выше. Корыстолюбие служит основанием их благодарности. Они подвергают арифметическим вычетам услуги, ими сделанные. Они не знают и не могут знать, потому что не могут чувствовать, что нет степеней уравнения для чувства, что преимущество благодетеля перед тем, который предупрежден его услугами, неоценимо; что можно уничтожить неравенство, существующее между ними, не уничтожив, однако ж, обязанности одолженного одними чрезвычайными знаками благодарности; иначе права его всегда останутся неоспоримы. Только употребив их во зло, он может их лишиться.

Рассматривая различные характеры неблагодарности, узнаем характер добродетели, противной сему пороку. Она есть чувство, привязывающее нас к благотворителю с твердым желанием обнаружить перед нами сие чувство делом или, по крайней мер, признанием благодеяния, ловя и рождая случаи говорить об нем с удовольствием. Я не смешиваю с сим благородным чувством холодного, принужденного чванства, низких ласкательств, которые, скорее, можно почесть (1 слово нрзб.) требованием благодеяния, нежели признательностью. Я видел сих презренных льстецов, жадных и бесстыдных, возвышающих услуги, им сделанные, осыпающих похвалами своих милостивцев, чтобы не наградить их своими чувствами, но чтобы возбудить к новым милостям. Они притворно воспламеняются, ничего не чувствуют и только хвалят. Нет сильного и знатного человека, не окруженного множеством подобных энтузиастов, которые льстят и надоедают ему без сожаления.

Знаю, что надобно скрывать услуги, а не благодарность, она допускает, иногда и требует некоторой живости в изъяснении, благородном, свободном и лестном. Но исступление неограниченное, восторги неумеренные почти всегда заставляют подозревать в притворстве или глупости, если только не будут первым движением пламенного сердца, воображения живого или не относятся к такому благодетелю, на которого не можно уже больше ничего надеяться.

Скажу больше и скажу свободно: благодарность должна стоить сердцу, т. е. сердцу должно с трудом покориться обязанности быть благодарным, но покорившись, любить непринужденно сию обязанность. Нет признательнее тех людей, которые не от всех принимают одолжение. Они знают, как важны должности, на них налагаемые, и хотят использовать их только в отношении к тем людям, которых почитают. Вошедши в долг с отвращением, стараешься скорее заплатить его; занимая по нужде, будешь страдать, если не найдешь способов удовлетворить заимодавцу.

Прибавлю, не нужно иметь сильного чувства благодарности, чтобы доказывать ее в совершенстве, с некоторым характером благородства, совершенно противным гордости. Можно стараться множеством услуг, оказываемых нашим благодетелям, уничтожить или, по крайней мере, уменьшить их преимущества перед нами.

Напрасно будете говорить в мое опровержение, что дел без чувства мало для добродетели. Я скажу в ответ: соображаться в делах своих с честностью — есть первая должность человека. Чувства его будут согласны с его делами. Они чаще располагают мысли по делам своим, нежели дела по своим правилам. К тому же, сие самолюбие, в хорошем смысле принимаемое, служит основанием моральных добродетелей и первой связью общества.

Но если источники благодеяний так разнообразны, то должна ли благодарность быть всегда одинакова? Каким чувством обязан я тому человеку, который из жалости минутной, почти неприметной, пожертвовал частицею своего избытка жестокой нужде; который из чванства или по слабости бросает свои милости на кого ни попало, на достойных и недостойных, страждущим от недостатка и не имеющим никакой нужды; который, будучи понуждаем каким-то беспокойством, какой-то машинальною потребностью действия, входит в интриги, запутывается в дела, предлагает всем и каждому свои услуги, свои старания, свое покровительство.

Согласен различать между собою силы благотворительности, но могу ли питать к ним такое же чувство, каким наполнена душа моя к сему благодетельному человеку, просвещенному, сострадательному, которого сострадание основано на почтении, необходимости, на действиях, которых он ожидает от услуг своих; который жертвует своей собственностью, ограничивает свои нужды, чтобы удовлетворить чужим, крайнейшим. Добродетель более почтенна по своим причинам, нежели по своим действиям. Услуги измеряются не выгодами одолженного, а одолжившего.

Тот ошибется, кто подумает, что, позволяя рассматривать настоящие причины благодеяния, мы открываем дорогу неблагодарным. Сие рассматривание, совершенно для них невыгодное, только увеличивает цену признательности. В самом деле, какое бы могли иметь мнение об оказанной услуге, как бы ни была она маловажна, по своим причинам, практические обязанности одолженного всегда остаются одинаковы; несравненно приятнее исполнять их по чувству, нежели по долгу.

Трудно ли знать сии обязанности? Они видимы при случаях, обмануться почти невозможно: мы сами лучше, нежели кто-нибудь, можем судить себя. Но есть такие критические обстоятельства, в которых тем более надобно быть осторожным, что легко можно сделать противное чести, думая удовлетворить одной справедливости. Нередко благодетель, употребляя во зло свое преимущество, делается тираном и гордыми, несправедливыми поступками уничтожает все свои права. Какие обязанности остаются тогда одолженному? Те же самые. Приговор жесток, признаюсь, и несмотря на это, что благодетель может лишиться всякого права, не избавив обязанного, хотя совершенно свободного в своих чувствах, от долга благодарности. Он может не иметь привязанности сердечной, может даже ненавидеть, но со всем тем быть подчинен обязанностям, один раз на него возложенным. Человек, виновный перед своим покровителем, достойнее сожаления благодетеля, который находит одних неблагодарных.

Неблагодарность более печалит, нежели оскорбляет сердца благородные, они способны сожалеть, нежели ненавидеть, чувство превосходства их утешает. Совсем противно действие унизительного состояния, в которое повергает нас гордый благодетель. Душа возвышенная, будучи принуждена терпеть, не жалуясь, презирает своего тирана, и отдавая ему почтение, терзается внутренне и готова ненавидеть, не имея даже утешения в своем самолюбии. Тогда скорее всякого неблагородного сердца, созданного для унижения, она приближится к ненависти. Я говорю, сообразуясь с общим характером человека, не следуя правилам морали, очищенным религиею.

Итак, мы всегда остаемся в некоторой зависимости от благодетеля. Одно только общество может возвратить нам свободу.

Но скажут, очень немного таких людей, которые занимают собою общество или бывают им замечены. Согласен, но всякий человек имеет свое особенное общество, т. е. некоторую часть, в которой он известен и занимает свое место, которого приговоров он ожидает, не предупреждая их и не требуя.

Малодушность прибегает к жалобам и оправданиям, душа благородная отвергает их, они противны благоразумной осторожности. Произвольное, не вынужденное защищение своих поступков есть не иное что, в глазах света, как осмотрительность виновного; иногда она служит настоящим убеждением; большею частью, только извиняет, а редко оправдывает.

Иной осторожный и благоразумный человек, скрывающий причины своих неудовольствий, был бы очень рад, когда бы его принудили себя оправдывать; он мог бы сделаться обвинителем из обвиненного и обличить своего тирана. В таком случае молчание было бы нечувствительностью, достойною презрения. Защитить себя с твердостью и благородством против упреков в неблагодарности есть должность столь же священная, как самое признание благодеяния. Впрочем, такие обстоятельства всегда неизбежны. Самое горестное чувство есть неудовольствие на тех людей, которым мы обязаны.

Но может, не должно быть воздержанным в рассуждении благодетелей-самозванцев. Я разумею таких, которые пользуются преимуществами своего сана, похищают сие почтенное имя, не имея тени благотворительности, не имея, может быть, кредита, не оказав никакие услуги, они стараются одним наружным блеском приманить к себе людей, имеющих нужду в покровительстве, нередко им полезных и никогда не тягостных.

Они в простоте сердца верят своей гордости, которая говорит им, что самая связь с ними есть уже с их стороны благодеяние. Когда рассудок и честь повелевают отказаться от общества, они жалуются на неблагодарность. Правда, услуги разнообразны. Иногда простое слово, сказанное кстати, смело и с намерением, бывает настоящею услугою, более достойной благодарности, нежели многие благодеяния. (3 слова нрзб.). Так иногда и публичное изъявление признательности бывает благороднейшим действием.

Нетрудно отличить истинного благодетеля от ложного. Из благопристойности мы не должны открыто противиться последнему в его чванстве. Бывают случаи, в которых учтивость повелевает нам показать наружную благодарность за признаки ложного усердия. Но если мы не иначе можем удовлетворить сему обычаю, как не исполнением истинного долга, т. е. не отдавая справедливости, не признавая истинного благодетеля, то сия мнимая признательность будет совершенною неблагодарностью, по несчастью, весьма обыкновенною и происходящею от малодушия, корыстолюбия или глупости.

Знак малодушия не будет защитником прав своего истинного благодетеля. Одно только низкое корыстолюбие может подчинить нас мнимой обязанности: мы лишаемся найти со временем милостивца в суетном человеке. Наконец, странная глупость делаться зависимым без всякой нужды.

В самой вещи сии мнимые покровители, обманув сначала публику, наконец томною наружностью обманывают самих себя и самовластно повелевают робкими людьми, которые покорствуют, не смея возвратить своей свободы. Превосходство сана способствует заблуждению, а самовластие сих тиранов его утверждает. Нельзя надеяться, чтобы они заплатили дружбою за преданность (1 слово нрзб.) и долговременною. Мы часто видим знатных людей, униженных и порабощенных своими подчиненными, но редко их допускающих до равенства с собою, даже частного — я не говорю о публичном, которого безумно требовать в нынешнем состоянии общества и которое почитаю законом, необходимым, угнетающим одну гордость и сносным для души, любящей порядок. Желаю, однако, чтобы различие санов не давало права на почтение, а только на одно уважение наружное: чтобы наша благодарность была не цепью постыдного рабства, которое бременит ее узами драгоценными, которые соединяют. Все люди имеют свои относительные должности, но все не имеют одинакового расположения исполнить их. Чувство благодарности в ином сильнее, в другом слабее. Многие утверждают, и кажется мне, без всякого основания, что характер мстительный и характер благодарный приходятся от одного начала. Помнить добро и худо, говорят они, равно натурально человеку.

Я согласился бы с ними, когда бы простое воспоминание добра и зла, нам сделанных, было непременным правилом того впечатления, которое после них остается. Но между ими нет никакого сходства, ниже сношения. Мстительный дух проистекает от гордости, нередко соединяемой с чувством собственного бессилия, думаешь о себе слишком много и боишься. Благодарность есть признак правоты, а нередко души, расположенной любить и не способной к ненависти, от которой она освобождается более чувством, нежели размышлением. Есть характеры, образованные для любви, преимущественно перед другими в них причина благодарности есть также и причина немстительности. Люди сих характеров прощают своим низшим из сожаления, равно из великодушия.

Одни только высшие, т. е. люди, которым они уступают в силе, могут возбудить в них продолжительное чувство негодования; они будут стараться его удовольствовать; опасность мщения ослепила их, они увидят в нем одну славу. Но малейшее удовлетворение их растрогает, обезоружит — доказательство, что ненависть непричастна их сердцам и им противна.

Заключим в двух словах все сказанное нами выше. Благодетель обязан уважением тому, кто удостоен его милостей; принимающий благодеяния покоряется должностям священным. Кто хочет делать добро людям, тот должен быть осторожен в их выборе, или недостойные воспользуются его милосердием. Но сам он, однако же, теряет при этом мало. Напротив, одалживаемый подчиняется таким священным обязанностям, что непременно должен поставить за правило не принимать благодеяния ни от кого, кроме тех, которых может почитать без принуждения. Когда бы это наблюдали, то благодетелей было бы гораздо меньше, а неблагодарность истребилась бы совершенно.

ГЛАВА ПЕРВАЯ. О ПОХВАЛЕ И ЛЮБВИ К СЛАВЕ

Похвала, которую так ищут, которую так расточают на земном шаре, заслуживает всё внимание мыслящего человека. Она полезна или пагубна, благородна или презрительна. В обществе будучи одним условным обманом, происходящим от желания нравиться, вредит человеку; увольняя его от добродетелей, которые мог бы он иметь или иметь был должен. Служа орудием корыстолюбцу, рабу фортуны, она ничтожна. Будучи языком невольнику, обольщающему сильных, опасна. Но будучи гласом изумления, хвалящего добродетель, гласом благодарности, умиленной перед Гением, есть нечто важное и великое своею силою. Она вселяет натуральное почтение к тому, кто приобрел ее достоинством, справедливостью: она есть восклицание народов, не обольщаемых веков непреклонных! Независимостью: власть не может ее присвоить, и власть не может отнять ее! Пространством: она повсюду! Продолжением: она объемлет века. Его, можно сказать, расширяющийся Гений, душа животворящая, весь человек образуется, и отселе все труды, все высокие мысли-законодатели, все бдения мудрого; вся кровь, за Отечество пролитая; всё пламенное красноречие оратора, защитника свободы!

Как же удивляться, если душа воспламененная и живая любит страдать. Кто не знает Филиппова ответа[4] жестокому царедворцу, который советовал разрушить Афины: кто же будет хвалить нас?1 Сей силы афиняне были повелителями, тиранами Александра, повелителя Вселенной; для них он сражался, назначал троны, творил царей. Он летел на поле брани; для чего? Для того чтобы афинские поэты, музыканты, ремесленники, прохаживаясь по городской площади, сказали: Александр — великий человек.

Сие чувство иных подстрекает, иных обуздывает. «Помни, — сказал один философ одному государю, — что каждый день твоей жизни есть страница в твоей истории». Хорошо, если бы всем государям каждое утро по их пробуждении повторяли слова сии. Тогда любовь к славе своим могуществом оттолкнула бы от них порок и слабости. Таков характер сего чувства нежного, возвышенного и к самому себе неумолимо строгого. Друг славы, готовясь мысленно действовать, окружает себя толпою свидетелей. Зритель дел его — вселенная; судия — потомство.

Где же источник сего чувства? В самой натуре человека. То почтение, которое мы, существа гордые и слабые, смесь несовершенства с совершенством, сами к себе иметь стараемся, может оправдаться одним только чуждым. Сие-то чуждое почтение дает цену трудам нашим, заставляет нас верить нашей добродетели, успокаивает пищею наших слабостей. Оно занимает сию беспокойную деятельность человеческого сердца, которая требует движения и хочет вырваться из своих пределов. Любовь к славе стремит, исторгает человека из существа его. Мы уходим от скуки, от самих себя, летим навстречу времени; живем там, где нас нет. Клевета шипит в углу едва приметном, слава обтекает землю. Она уплачивает долги человечества Гению и Добродетели.

Много было говорено против славы. Не удивляйтесь: легче говорить об ней худо, нежели заслужить ее. Тацит откровеннее; он признается, что слава есть последняя страсть мудрого человека; вероятно, что она была и его страстью. Есть люди, которые хвастают пренебрежением славы. Они обманывают или себя, или других. Всякий в глубине души ее желает, один тайно, другой открыто, один суетен в малых вещах, другой возвышен в великих. Корнель полагал свою славу в «Цинне»2, придворный его века — в искусстве показаться с приятностью в балете.

Хотите ли знать, как сильно чувство славы? Велите ей исчезнуть! Всё переменяется. Взор человека уже не оживляет человека. Он один в толпе многочисленной. Нет прошедшего, настоящее ничтожно, будущее сократилось. Текущая минута погибает навеки, без всякой пользы для следующей за ней.

Читая историю Империи и художников, нахожу везде немногих людей возвышенных, за ними толпу человеческого рода, идущую вдалеке медленно. Слава указывает дорогу первым, они — вселенной.

В механике предпочитаются такие машины, которые своими средствами производят трудные действия. То же самое надлежало бы наблюдать и в политике. Такова любовь к славе: Спарте нужны 300 человек для смерти, они готовы3. Спарта велит начертать несколько слов на утесах, кровью их обрызганных, — вот их награда. Может быть, не более 200 венков дубовых сделал Рим властителям мира4. Но сии великие заблуждения не для всякой души и не для всякого века!

Чувство славы уничтожает обыкновенные страсти. Либо нет его, либо вся душа им наполнена. Не ищите его в народе, покоренном корыстолюбием. Слава есть государственная монета, но слава там ничто, где золото есть всё. Не ищите его в народе роскошном. Он, кроме чувств, ничего не имеет, не способен к жертвам, не способен лишиться дня для века. Не ищите его в народе невольников: слава горда и свободна. Раб, согбенный под цепями, не имеет столько добродетели, чтобы к ней возвысить взор. Не ищите ее в народе бедном. Я говорю не о том, который близок к натуре, ограничен в желаниях, живет малым, вместо сокровищ имеет добродетели, но о том, который окружен богатством и блеском и задавлен нищетою, который стоит на сцене излишества и недостатка, который в чрезмерном изобилии находит причину чрезмерной бедности. Народ сей униженный, озабоченный своими нуждами, не может иметь понятия о нужде благороднейшей. Вы не найдете его в той нации, которая привязана к общественным удовольствиям. Многочисленность мелких склонностей портит страсти. Получая без труда минутные успехи, не ищем и не желаем успехов трудных. Притом же, видя людей вблизи, менее ценим их мнение. Вообще чувство славы имеет в себе нечто умственное и глубокое, как более питаемое уединением. Так-то предавшись делам великим, поражаешься быстроте жизни. Хотим продолжить на будущее бытие одной минуты. В таком лишь расстоянии от людей предстает потомство, слава является, окружая величием, терзает душу, волнует воображение. Будучи видима только издали, она поражает. Она подобна богам наших праотцев, которых они укрывали в густых лесах и во мраке: боги незримые были священнее для молящихся.

Спрашивают: ужели должность не может заменить славы? Ответ очень прост: пускай справедливость управляет судьбою народов, пусть всякий человек будет великим человеком, и слава должна исчезнуть. Я не думаю клеветать на людей. Верю, что были смертные, творившие добро по долгу, единственно по долгу; великие дела их совершались в молчании. Афины воздвигнули алтарь богу неизвестному. Человечество могло бы воздвигнуть статую с сей надписью: Добродетельным, которых не знают. Неизвестные при жизни, забвенные по смерти тем более возвышались, чем менее искали блеска. Но мы не должны обольщать самих себя: сии великодушные, ограниченные собою, идущие смело под руководством рассудка, перед лицом бога, немногочисленны. Большая часть людей, слабых натурою, слабых несообразностью рассудка и характера, еще более влиянием примеров, обольщаемых преимуществами, которые слишком часто случайные обстоятельства соединяют с пороком и унижением, не имеющих довольно мужества, чтобы быть постоянными в добре и постоянными во зле, переменчивых, нерешительных в том и в другом от угрызений совести, познают добродетель, силу своего истинного признания своею слабостью. Таким людям нужна подпора. Должность, соединенная с желанием прославиться, влечет их к добродетели. Они бы осмелились краснеть перед собою и не устрашились взоров народа и своего века. Для людей сильных и возвышенных душою слава не есть подпора, а только одно вознаграждение. Мы обвиняем афинян, осуждавших на изгнание великих людей своих: остракизм повсюду. Страшное чудовище обтекает землю, бесславит добродетель, унижает величие. Жезлом, подобным Тарквиневу5, низлагает оно в своем беге всё, что стремится возвыситься. Лишь только явилось достоинство, родилась зависть и гонение предстало, но в ту же минуту природа произвела славу для перевеса несчастия.

Гений и добродетель, гонимые на земле, стремятся умчаться в оный мечтательный мир, в котором живет для них справедливость. Там Сократ торжествует, Галилей оправдан, Бекон — великий человек. Там Цицерон не страшится железа убийцы и Демосфен — отравы. Там Вергилий выше Августа, Корнель наряду с Конде. Там (1 слово нрзб.) и достоинства не покупаются золотом. Всякий с одним Гением и добродетелью берет по праву свое место. Душа угнетенная подъемлется, возвращает прекрасное величие. Оскорбляемый в течение жизни видит, по крайней мере, славу при входе мавзолея, которым покрывают его пепел. Тут исчезает зависть и бессмертие начинается.

Везде справедливость и корыстолюбие воздавали честь великим людям, и отселе сии статуи, надписи, обелиски; отселе установление панегириков, общее всем странам и народам. Рассмотрим, что было сии (1 слово нрзб.) в разное время у разных наций. Какие люди их удостоены, каким людям в них отказали? Как и когда могущество похищало их вместо добродетели; как установленное для блага народов иногда обращалось в их гибель, развращая государей? Изобразим (1 слово нрзб.) достоинство или низость писателей-панегиристов6. Последуем из века в век за изменениями красноречия и художеств, за их упадком и за их успехами. Будем, озираясь на свидетельства истории, судьями людей, увлеченных похвалами, чтобы иметь яснейшее понятие о духе ораторов и духе времени. Наконец заключим свой опыт некоторыми идеями о роде и свойстве красноречия панегириков-ораторов. Мы не намерены сочинять поэтики, не думаем предписывать правил, хотим только научиться. Известно, что гений есть первое правило. Кто это имеет, тот без труда найдет остальное. Несправедливо, хотя очень обыкновенно — заключить искусство в границах своего таланта.

Но тем, которым могут не понравиться некоторые суждения наши о знаменитых людях, мы скажем одно слово: мы беспристрастны. Справедливость была нашим первым и последним чувством. Окидывая взором собрание людей, осыпанных похвалами, нельзя иногда удержаться от сильного негодования. Многие панегирики похожи на те статуи, которые в Риме воздвигали в честь кесарей и были разбиваемы, как скоро исчезал предмет поклонения. Оставим корыстолюбию и страху рассыпать хвалы свои: это вечный договор между сильным и слабым. Но строгое потомство не имеет страха, должностью свободною может любить и ненавидеть, посрамить и оправдывать согласно с сердцем своим и справедливостью. Как, ужели и после веков должны мы щадить гробы, уважать пеплы?

ГЛАВА ВТОРАЯ. О ПОХВАЛАХ СВЯЩЕННЫХ И ГИМНАХ

Происхождение похвал теряется в великой древности. Мы найдем его в первых гимнах, петых божеству, природе; внушенных удивлением и благодарностью. Обитатель натуры должен был поразиться великим зрелищем чудес ее. Пространство неба, глубина лесов, необозримость морей, сии поля, богатые, разнообразные, сие неисчислимое множество существ, живых и чувствительных, созданных украшать его жилище, всё сие необъятное целое должно было изумить его душу, оставить на ней впечатление величия.

Сим чувством раскрылось в нем другое, он заметил в натуре, столь величественной и прекрасной, тесную связь с самим собою. Звезды озаряли его своим блеском. Плоды рождались под его ногами, падали с ветвей, чтобы утолить его голод. Древесная тень предлагала ему прохладу и мирное убежище. Во время сна его небеса его одевались покровом и осыпали землю светом кротким и спокойным. Пораженный сими чудесами, он чувствует, что причина их вне его, что вся громада творения есть дело существа, не объемлемого чувствами, но явного по своей благости. Он ищет его в сем уединенном мире, на который брошен неизвестно откуда, на земле говорит об нем с небесами, с землею, со всею вселенною, повсюду его слышит, повсюду видит и в исступлении соединяет свой голос с голосом восхищенной и торжественной натуры. С вершины утеса, из глубины покойной долины, при громе рек и потоков, стремящихся под его ногами, он славит гимном великое божество, которого присутствием поражен повсюду, которым живет и чувствует.

Первый гимн, воспетый в сем уединении мира, был великою эпохою для человеческого рода. Узрели на полях отцов, окруженных детьми, прославляющих вечного бога. Скоро узрели старца при виде богатой жатвы, подъемлющего руки к небу и научающего молиться.

В то время славили бога при восхождении солнца. Оно казалось первым творением, которое возвращало вселенную человеку. Славили при наступлении ночь, мрак ее и молчание вселяли ужас; славили при начале года, при всякой перемене годичной, при всяком изменении лунном. Человек, еще уверенный в дарах натуры, как будто удивлялся всякую минуту, что не был ею оставлен, и беспорядок, им замечаемый на земле еще дикой, возвышал в глазах его порядок небесный.

После, у самых просвещенных, прославляли богов при всяком неожиданном счастье, при всяком ужасном бедствии. Во время язвы и войны, когда решительность сражения терялась, когда погибали тысячи от заразы, когда народ во время ночи видел ужасную тень, бледную и грозную — перед стенами города, священники, окруженные многочисленною толпою, стремились во храмы, курили жертвы на алтарях, и вместе подъемля руки к небу, пели новые гимны в честь бессмертных.

В сие время ужасов гимны оживлялись воображением и дышали пламенным (1 слово нрзб.); человек в борьбе с натурою, при виде своей слабости, более поражен идеями величия. Всё расширяется в глазах его. Слова получают возвышенность мыслей. Изображения его сильны. Он берет из всей натуры подобия, чтобы достойно славить ее властителя. Иногда слог его так таинственен, как существо, с которым он беседует. Он ищет новой, неизвестной гармонии в звуках, чтобы дать божеству жилище, ему пристойное. Он высек из мрамора колонны, возвысил на них своды, чтобы сходно изобразить его, увеличил пропорции, дал черты разительные своим изображениям, чтобы к ним приближиться, во дни торжеств переменил ход свой, изобрел движения мирные и стройные. Наконец, чтобы хвалить его, желает языка необыкновенного, совершеннейшего, творит музыку и поэзию.

<ТО НЕ МОЖЕТ НЕ ИМЕТЬ НАЧАЛА…>

То не может не иметь начала, что изменяется; всякая перемена есть новый образ существа. Все, что есть ново, предполагает начало. Переход из старого бытия в новое не иначе может быть, как с прекращением старого и с началом нового: одно производит другое. Начало чего-нибудь предполагает его прежнее несуществование и, что все равно, другой образ существования.

Творец не знает возможности. Возможность есть то, что не существует еще, а может существовать. Что возможно в отношении к творческому могуществу и что не противоречит его свойствам, то не может не существовать; но между намерением и исполнением Творца не может быть никакого промежутка. Если изобразить бытие Творца одним словом, то можно назвать его беспрестанным, всегда одинаким наслаждением, непостигаемым и верховным. Он не творит, а сохраняет бытие существ, им произведенных, соответственно их натуре, их месту, их способностям.


Несовершенство есть свойство создания. Совершенство есть свойство Создателя. Всякая тварь совершенна сама по себе, так как — творение, и несовершенна в сравнении с Творцом. Если бы всякая тварь имела в себе все возможное совершенство, то она была бы равна Творцу. Постепенность и следственно большее или меньшее совершенство, с которым натурально соединено добро и зло, есть принадлежность созданных вещей, которые необходимо должны быть несовершеннее своего Создателя. Божество не могло бы создать верховное совершенство, ибо оно не могло создать самого себя, но оно (может быть) соединило все творения с собою непрерывною цепью. Зло существует в природе; оно не есть создание Творца и следствие несовершенства создания. Неизвестно, входило ли оно в план Творца, но то известно, что в природе во всем видимо намерение, заметна гармония и постепенность. Идея постепенности заключает в себе и идею несовершенства, следовательно, и зла.


Несколько миллионов зерен составляют кучу, которая только до тех пор кажется кучею, покуда составлена из зерен: зерна могут существовать каждое особенно, но без их состава куча существовать не может. Берут зерно, с каждым зерном куча уменьшается, наконец, исчезает. Существо ее или явление кончилось, но части ее существуют; сии части, каждая сама по себе, суть составные целые, которых целость также может исчезнуть. Бытие чего-нибудь есть явление, происходящее от состава многих частей; части сии разрушаются, и явление исчезает, от различия организации или состава и от различия самых вещей, в состав входящих, происходит и различие явления, начиная от грубого камня до коралла, от коралла до животорастений, от животорастений до человека. Следовательно, в природе одни только явления имеют начало и конец; в природе все составляется и разрушается, но ничто не гибнет. Итак, если чему-нибудь есть конец, то чему-нибудь есть и начало. Следовательно, явления, имеющие начало и конец, не могли иметь вечного последствия, надобно, чтобы они получили свое начало в такой причине, которая сама по себе безначальна. Причина сия разумна, ибо в природе во всем видно намерение. Единственна, ибо вечна, а что вечно, то неограниченно, следовательно, не допускает другой неограниченности вне себя. Нельзя назвать первою причиною материю и в движении, тогда мир был бы безначальным последствием явлений, имеющих начало и конец, что есть безумство; или если бы материя была не в беспрестанном движении, то она бы должна была получить его, что предполагает внешнюю причину, производящую сие движение и, следовательно, две первоначальные причины — другая невозможность. Божество — это неоспоримо; но человек, творение, не может судить о Творце; это натурально и необходимо! Он может судить об одних только отношениях к самому себе, следственно, о самом Творце только в сих отношениях.


Что чувствует свое бытие, то может ли иметь конец! Твари, не имеющие самочувствования, имеют начало и конец. Твари, одаренные самочувствованием, имеют одно только начало, но они бесконечны! Божество безначально и бесконечно!


Обмануться в людях можно двояким образом: по легковерности и по великости души. Легковерный человек верит злу также легко, как и добру. Его доверенность есть глупость, леность ума или недостаток размышления. Он принимает все не так, как видит и так, как ему показывают, следовательно, он в совершенной от других зависимости, и его суждения весьма нетверды. Благородный человек, чувствуя самого себя, все видит с хорошей стороны, ибо всему приписывает свое собственное чувство, все основывает на своем собственном чувстве, следовательно, все должно казаться ему прекрасным. Он будет легко обманут пороком, сокрытым под личиною, потому что не может иметь подозрения, которое есть почти всегда тайное признание своих собственных пороков: ищет в других того же, что в самом себе всегда находит. Легковерие в умном человеке с твердым характером есть истинный признак красоты душевной. Идея зла так ему противна, что ум его сам собою не может отличить ее, надобно, чтобы порок сам перед ним обнаружился.

О ФИЛОСОФИИ
(Сионский вестник, с. 13)

Философия во все входит, или лучше сказать, все должно быть основано на здравом рассудке, но сама философия не есть ни поэзия, ни история, ни физика и пр.: она есть наука отвлеченностей; ум, приученный рассматривать и судить, привыкший делать отвлечения, есть ум философический. — Нет, я ошибаюсь. Философия (по знаменованию сего слова) есть любовь к мудрости и истине; следовательно, все, что приближает нас к познанию истины, принадлежит к философии; скопление множества истин всякого рода есть мудрость: любовь к сей мудрости, искание сей мудрости есть философия; следовательно, нет особенной науки, называемой философиею: она есть, напротив, основание всех наук и искусств, которых цель есть истинное и изящное: наука отвлеченностей, т. е. наука о тайных вещах, которые не подлежат физическим чувствам, есть метафизика.

Предмет философии есть истина, истина во всем, в видимом и невидимом, а мудрость есть результат философических познаний; человек, все или почти все знающий, знакомый со всем, что окружает его в природе, есть мудрец. Всеведение есть характер Божества, следовательно, многоведение есть характер человека; он создан для сей цели: это неоспоримо, это доказывается тем, что он может приобретать познания, а в природе возможность или способность есть намерение Творца. Человек способен и может мыслить, следовательно, намерение Творца было заставить его мыслить; он может делать добро или зло, следовательно, намерение Творца было дать ему волю выбирать между добром и злом, из которых, однако, с первым соединил он сладкое чувство, а с последним неприятное и горькое.

Мне кажется, тот человек имеет самую лучшую и твердую веру, кто верит в бытие Бога в простоте души, в ком сия идея тем укорененнее, что он не предполагает возможности ее разбирать и анализировать: всякий разбор есть некоторым образом сомнение.

Стараешься удостовериться, следовательно, хочешь укрепить в себе веру, которая еще колеблется. Мы ничего никогда не узнаем о существе Бога, о тайне всесоздания, о вечности; следовательно, рассуждая об них, будем только переходить от одной гипотезы к другой, будем догадываться и не приобретем ничего верного. Доказать себе бытие Бога так, как геометрическую проблему, — не послужит ни к чему: идея Божества должна быть соединена с каждою минутою жизни, она не может быть постороннею, временною, следовательно, должна быть всегдашним неразлучным с нами чувством, источником других чувств.

Доказательство ума не производит счастья, оно только может утверждать его; я могу быть уверен, что Клеант прекрасный, благородный человек, но мне должно любить его, чтобы быть его другом и в дружбе его найти свое счастие. Кто чувством уверен в бытии Бога и бессмертии, тому не нужна подпора размышления, он должен только питаться и наслаждаться своим чувством, которое никогда не может исчезнуть; слишком для него важно и слишком неразлучно с его счастием. Конечно, оно не всегда может быть равно живо, но оно распространяет на всю жизнь его некоторую ясность и спокойствие, в которых единственно заключено земное счастие, а может быть, и небесное. Вопрос: всякий ли человек способен иметь сие чувство, не зависит ли оно более от особенного образования его души, от большего или меньшего совершенства его чувствительности и рассудка: если такого рода чувство суть удел только немногих, то где найдет свое счастие такой человек, которому природа отказала в сих возвышенных наслаждениях и как истолковать сие пристрастие природы. Если же сие чувство вселяется благодатью, то не нужнее ли благодать такому человеку, который будучи ослеплен и унижен духом, не в состоянии даже и желать себе перемены, и неудовольствие на себя есть некоторым образом еще чувство, а такой человек потерял способность чувствовать.

Бесчувственность есть ад того,

Кто зло творит без сожаленья1.

Совершенная правда! Но сия бесчувственность лишает возможности (1 слово нрзб.): она есть слепота душевная. Поневоле не будешь идти прямой дорогою, если не будешь ее видеть! Что же, если сбился с нее нечувствительно, если не имел руководца, если получил от природы больше наклонности к злу, нежели к добру!


Система материалистов есть самая бедная система; она разочаровывает мир, у добрых отнимает их лучшие наслаждения, а злобного совершенно ожесточает и делает необузданным. Человек, добрый по натуре своей, зная по опыту, как сладостно добро, не согласится никогда променять его на зло, но он будет лишен деятельнейшего побуждения быть добрым; жить для того, чтобы исчезнуть, узнать наслаждения душевные для того, чтобы навек их утратить! Как ничтожна жизнь в сравнении с теми обширными понятиями о вечности и пространстве, которые мы имеем! И неужели мы приобретаем сии понятия, столь высокие, только для того, чтобы в них обмануться! Неужели то, что есть самого возвышенного в природе, что есть источник вечной истинной возвышенности, есть обман! Чего же можно искать и желать в природе, когда самое вожделеннейшее невозможно! И на что жить! Холодность и нечувствительность душевная суть источники истинного материализма (я не говорю о ложном, которое не иное что, как усилие заглушить упреки совести). Материалист не способен ничем прямо наслаждаться; для него настоящая минута исчезает навеки и в будущем готовит одно (1 слово нрзб.); следовательно, его наслаждения слишком быстры, неверны и всегда соединены с идеею о тленности, печальною и тяжкою. Материалист — честный человек, только не находит в душе своей довольно живости для вознесения к высоким идеям Божества и бессмертия; столь тяжко и ужасно сие состояние мертвого бесчувствия, должно таить свою систему в глубине своей уши, ибо может геометрически убежден, что она убийственна и несчастна, следовательно, не должна быть сообщаема. Такая система не могла бы быть полезна и тогда, когда бы была истинна; польза истины заключается в ее действиях! Какие же действия материализма! На что человеку, страждущему смертною болезнью, открывать, что он умрет непременно, на что к страданию прибавлять безнадежную горесть; я могу невольно принимать ложь за истину, но могу видеть ясно, полезно ли будет другим сообщение того, что я почитаю истиною; моя должность о сем подумать, и если моя философия гибельна, не губить ею других счастливых своим образом мыслей, обманчивым или истинным, что можно назвать прямо истинным в здешнем мире, где всякий или почти всякий человек имеет свой собственный образ мыслей, который кажется ему истинным, тогда как все другие он почитает ложными? Материализм есть болезнь; писатель, проповедующий сию систему — есть человек без правил, который хочет передать себе больше, чем другим, скучает своим страданием и хочет приобщить к нему других, не страдающих, но которых спокойствие его оскорбляет. Писатель-материалист есть, конечно, или весьма дурной человек, или весьма ветреный и самолюбивый, действующий не для того, чтобы приносить людям пользу, но для того, чтобы сделаться известным.

Философия всему служит основанием: цель ее есть мудрость; принадлежность истинной мудрости есть счастие, следовательно, философия состоит не в одних умозрениях и умствованиях, но в действиях, основанных на умозрении. Один практический философ может назваться истинным философом.

Способность познавать истину есть, конечно, дар Божий, но как различно люди наделены сим даром. Одни имеют ум, который на все устремляется, все замечает, и чувство, которое всем трогается и все объемлет, в другом и ум, и сердце тупы. Как растолковать сию загадку. Грехопадение нимало ее не объясняет. Потомки не должны страдать за праотцов, может ли это быть согласно с благостью Бога и его справедливостью.

Неопытный человек видит людей такими, какими он их хочет видеть, а опытный такими, каковы они в самом деле, по крайней мере, он осторожнее и медлительнее в своих об них замечаниях. Впрочем, большая или меньшая подозрительность зависит от характера, один наклоннее верить злу и ожидает только опытов, чтобы утвердиться в своей вере, сия наклонность, кажется, должна быть неразлучною с самой наклонностью ко злу или с нечувствительностью, холодностью сердца, которое поселяется в нас природою, укореняется воспитанием и обстоятельствами. Другой наклоннее верить добру, потому что он сам добр, такой человек не сделается никогда недоверчивым от опытности; несчастия могут отдалить его от людей, но сие отдаление будет более действием досады, нежели неверия в добро; сердце его останется при нем, для такого человека опытность не может быть гибельна: Tout est sain pour les sains, говорил M. Sevigne2: я прибавил бы: pourquoi donc les malsains existent! Для чего родятся они с сим горестным и несчастным расположением к душевным болезням, которое более или менее усиливается с летами и никогда совершенно не изглаживается, тогда как ясная и светлая душа, в которую натура вложила семена добра, сама собою наслаждается более и более, сама в себе находит свое блаженство и все свои награды. Одно добро делает счастие, согласен. Человек, в котором дурные склонности укоренились, может с ними бороться и не делать зла; но этого мало для счастья. Оно состоит не в неделании зла, а в делании добра и в наслаждении сими действиями. Но возвратимся к опытности: она в холодной и нечувствительной душе произведет недоверчивость, она не разрушит ее заблуждений, потому что такая душа не может иметь сладких заблуждений чувствительности; и если она не расположена прямо ко злу, то, конечно, и к добру, и к злу равнодушна. Опытность для доброго сердца есть собрание некоторых, может быть, несчастных и плохих опытов, которые, конечно, оставят в нем глубокие раны, разрушат некоторую часть ее заблуждения, но не произведут общей недоверчивости, ибо всякая недоверчивость есть сомнение, которое не согласно с добротою сердца. Осторожность есть опасение, произведенное несчастьями, но она не уничтожает чувствительности и, напротив, должна быть с ней неразлучна, ибо сердце боится возобновления тех мучений, которые оно уже испытало. Нужно стечение чрезвычайных несчастий для произведения недоверчивости и ожесточения в добром сердце, такое стечение редко. Но и тогда, мне кажется, доброе сердце только расположено становится на людей, его оскорбивших; оно их боится, но всегда готово верить им и искать в них того, что в самом себе находит; заблуждения чувствительности исчезают только с самою чувствительностью, а опытность, напротив, делает их только основательнее. Сверх того, всегда ли опытность несчастная; не должно забывать и того, что с тяжелыми опытами приобретаются и приятные: одно другое вознаграждает. Опытность необходима для человека, иначе он будет беспрестанно жертвою; но сия опытность не должна разрушать сладкого чувства доверенности; в противном случае оно отдалит человека от человека и разрушит все его связи: одна любовь делает человека деятельным; горе тому, кто утратил сию любовь, в целом мире не будет видеть ничего, кроме себя; такой человек не может и самим собою наслаждаться, ибо всякое наслаждение основано на добре, а добро не может существовать для человека, ограничившего весь мир одним собою.

И что такое заблуждение! Мои чувства для меня истина, потому что они согласны с моим образом чувствовать; те же самые чувства будут ложны для другого только потому, что не согласны с его образом чувства! Не должно в людях искать себя и требовать от них одинаких чувств в одних и тех же положениях. Что ж заблуждение и что истина? И должно ли мне почитать свои чувства ложными потому, что я узнал по опыту их несогласие с образом чувства большей части других людей. Опытность есть не иное что, как знание сего несогласия, она научает только меньше искать в других того, что в самом себе находишь. Неопытный почитает себя центром всего, а опытный думает, что он только одна из бесчисленных разнообразностей, составляющих необъятную целость, имеющих связь и, однако, разделенных между собою. Требуй от других только того, что они могут дать, а не то, что бы ты мог дать, будучи на их месте: это есть правило благоразумия, не проистекающее от недоверчивости, а больше от знания человеческого сердца.

ПИСЬМО ПЕРВОЕ

Вы несколько раз просили меня, милостивая государыня, сочинить для вас краткое письменное наставление о том, как сохранять здоровье во всех важнейших случаях жизни: наконец исполняю ваше желание. «Всякий человек, — говорите вы, — должен быть сам собственным своим лекарем; но для безопасности нужно ему, необходимо иметь наставником искусного врача, всегда готового, по дружбе, подавать ему полезные советы!» Вы меня знаете, вы должны быть уверены в искренности моей к вам дружбы, и если не можете ожидать от меня ничего такого, чего бы имели право требовать от человека с обширнейшими требованиями, то, по крайней мере, не будете введены мною ни в какое заблуждение.

Тот знает много и очень много в медицине, кто не вредит, когда помочь не может. «Эта тайна, — говорил мне один из славнейших наших медиков, — и чадам Эскулаповым не всем известна». Я готов, милостивая государыня, открыть вам ее со всем возможным чистосердечием, и, по крайней мере, вы узнаете от меня то, чего вы не должны делать.

Теперь такого рода наставление может иметь для вас особливую выгоду; говорю теперь, потому что вы готовитесь в третий раз сделаться матерью. Не ожидайте, чтобы я позволил вам добровольно расстроить намерение Творца, столь премудрое и столь благодетельное для животной натуры, намерение довести новорожденную тварь, посредством приличной ей пищи, до надлежащей степени зрелости; не думайте, чтобы я избавил вас от исполнения великих планов природы, которая с такою материнскою нежностью печется о благе своих чад и всегда строго наказывает нарушителей ее законов; нет! Не думайте, чтобы я научил вас, как самым легчайшим образом отделаться от святых обязанностей матери, как лишить младенца определенной ему пищи, молока, скопленного натурою в сосцах матерних! Нет! И теперь не могу без огорчения вспомнить о тех победах, которые предрассудок и безвременная заботливость некоторых приятельниц о вашем и детей ваших здоровье одержали, в течение двух лет сряду, над всеми моими представлениями и даже над самим вашим желанием со мною согласиться. Несчастные следствия тогдашней методы воспитания неоспоримо доказывают справедливость моей системы. Но какое горестное доказательство! Как бы я желал ошибиться в то время или, по крайней мере, если уже прошедшего возвратить ничем не можно, быть теперь первым в глазах ваших.

Вы должны сами своей грудью кормить своего младенца. Это неоспоримо. Непременно сами. Неужели (1 слово нрзб.; залито чернилами. — И. А.) плод любви вашей, который прежде невидимо питал в собственную свою кровь вашу; тогда много будет вашего молока, тогда, когда перенесши все муки с радостным чувством рождения, вы найдете в нем сходство с любимым супругом или узнаете собственное свое подобие. Должность священная, которую никогда нельзя без наказания нарушить и которой исполнение сопряжено с некоторым особенным сладострастием: ибо и здесь видим намерения мудрого Творца, который счел, чтобы мы делали с удовольствием то, что мы обязаны делать по необходимости. Всякая мать, которая осмелится быть совершенно матерью и защищать права натуры против тиранства, обыкновения, конечно, узнает всю сладость сего удовольствия.

Я знаю, милостивая государыня, чего от вас требую; слышу издали все упреки, слышу: величаете мое мнение невозможностью, нелепостью, слышу громкий смех всего женского света и даже некоторых из моих собратий, но любовь к истине, от которой зависит сохранение жизни такого множества творений, гораздо для меня убедительнее.

И если открытие этой истины может принести вам некоторую пользу, то я, конечно, буду награжден с излишеством!

Имев два раза неудачу в кормлении водою, вы, без сомнения, отдадите ребенка своего кормилице, так как вы мне уже говорили об этом. Хорошо. Но уверены ли вы в том, что ваша кормилица совершенно здорова, и вообще можно ли быть уверенным в здоровье этих женщин? Легко может статься, что она заражена венерическою болезнью. Почти всегда это вероятно, ибо все кормилицы берутся из простого народа и нередко бывают замужние; в этом классе людей венерическая болезнь может назваться общею. Как скорое ее действие не слишком разительно, оставляют ее без внимания, либо с помощью площадных лекарей и употреблением домашних лекарств укрощают ее только в своей жестокости, будучи неискорененной совершенно. Зараженные девушки редко лечатся, чаще потому, что легче мужчин переносят болезнь, частью же потому, что стыдятся открыть лекарям свое положение, и если и открывают, излечение их тем затруднительнее и тяжелее, чем то место, которое в женщинах создает в себе яд, способнее для его сокрытия и сохранения.

ПРИМЕЧАНИЯ

править
ИЗ ЧЕРНОВЫХ И НЕЗАВЕРШЕННЫХ РУКОПИСЕЙ

Лионель и Эльмина
(«Один из соотечественников наших, Лионель…»)

править

Автограф: РНБ. Оп. 1. № 21. Л. 2—11 с об. — черновой, незавершенный. В прижизненных изданиях отсутствует. Печатается по автографу. Датируется: середина 1807 г.

Черновой фрагмент незавершенной повести, возможно, оригинальной (во всяком случае, автора и название подлинника установить не удалось). Выполненный отрывок знакомит читателей с героями и с завязкой действия. В примечании издатель сообщает, что герои — «не вымышленные лица. Главные обстоятельства все справедливы: издатель имел случай видеть письмо одной англичанки к русскому, ее жениху, в котором она с умом и приятностью изображает характер супруга, достойного ее выбора; ответ ему неизвестен, но он старался его вообразить». Намечены характерные для сентиментального и романтического повествования мотивы вынужденной разлуки влюбленных Лионеля и Эльмины и мечты о будущей семейной жизни. Завязка сюжета едва обозначена при том, что весьма подробно представлен весенний пейзаж, рождающий в душе героя «тихое и безмятежное предчувствие будущих радостей», природы, тайны, совершенного в прошлом безнравственного проступка. Повествование ведется и от лица рассказчика, и от лица героя, в форме его письма к Эльмине. Начиная с л. 7 текст представляет собой сплошные зачеркивания (отдельных слов, фраз, целых абзацев). Общее содержание зачеркнутого фрагмента сводится к размышлениям Лионеля о страстях, о том, что любовь, которая должна быть основанием супружеского союза, не имеет ничего общего со страстью, что красота, которую почитают главной необходимостью для любви, кратковременна и редко может сохранить любовь, ибо в семейных отношениях не «увядает только цвет стыдливости и скромности». Далее герой пишет Эльмине об искусстве одеваться, в котором он видит усовершенствованное желание нравиться, хотя «телесные прелести только дополнение к душевным». Лионель рассуждает о том, что красота одежды должна быть незаметной и что не стоит много времени жертвовать нарядам. Другими словами, сюжет оказывается оборванным, он, по сути, переходит в трактат, где развиваются очень близкие Жуковскому идеи о семье и семейных отношениях.

И. Айзикова

Мисс Лони

править
(«Артур Редаль, младший сын богатого лорда…»)

Автограф: РНБ. Оп. 1. № 21. Л. 39—40, черновой, с заглавием «Мисс Лони». В прижизненных изданиях отсутствует. Печатается по автографу.

Датируется: по заглавию тетради (ед. хр. 21) «Переводы для Вестника. 23 июля» <1807 г.>.

Источник перевода не установлен.

Фрагмент чернового незавершенного перевода повести, автора и название подлинника которой установить не удалось. Выполненная часть перевода знакомит читателей с героями и с завязкой действия, судя по которой можно предположить, что переводная повесть должна была быть посвящена теме любви и нравственно-психологической проблематике. Действие происходит в современной (для начала XIX в.) обстановке, но намечены характерные для сентиментального и романтического повествования мотивы тайны, совершенного в прошлом безнравственного проступка. Повествование ведется от лица рассказчика, тонкого наблюдателя окружающей действительности.

И. Айзикова

Старые сочинения и переводы в прозе

править

Автограф: РНБ. Оп. 1.№ 18. 37 л. — черновой. В прижизненных изданиях отсутствует. Печатается по автографу. Датируется: 1805—1811 гг.

В рубрику «Из черновых и незавершенных…» вошли четыре отдельных текста (первые четыре текста), далее идет публикации отдельной тетради с рукописями, которая называется «Старые сочинения и переводы в прозе», в ней ряд текстов (от "Замечаний о искусстве мыслить до «Этны…»).

Ед. хр. № 18, подписанная «Старые сочинения и переводы в прозе», представляет собой пачку бумаг, в основном с незавершенными переводами, относящимися к 1804—1811 гг. Они занимают особую страницу в ранней прозе Жуковского. По-видимому, эти переводы писатель делал для себя, для самообразования, в процессе чтения книг, в большинстве своем вошедших в «Роспись во всяком роде лучших книг и сочинений, из которых большей части должно сделать экстракты» (1805). При этом для него существенна не только проблематика фрагментов, но и их стиль, что наглядно демонстрирует черновой характер рукописей. Кроме приведенных в данном томе переводов, в папке хранится несколько трудно читаемых набросков, выполненных на бумаге с водяным знаком 1804 г.: план, озаглавленный «Семейство Линдау», начало наброска переводного рассказа (без названия) и начало текста под названием «Наброски мыслей» (главным образом, о супружестве). Публикуем тексты в той последовательности, в которой они представлены (сшиты) в архивной тетради (т. е. не в хронологической), датировки см. в комментариях.

Замечания о искусстве мыслить
(«Происхождение вещей и всякое действие природы…»)

править

Автограф: РНБ. Оп. 1. № 18. Л. 2 — 3, черновой, с заглавием «Замечания о искусстве мыслить».

В прижизненных изданиях отсутствует.

Печатается по автографу.

Датируется: не ранее 1811 г. (по водяному знаку — «1811» — нал. 3).

Источник перевода неизвестен.

Обращение Жуковского к «искусству мыслить» определяется серьезным вниманием к проблемам духовной жизни человека, его внутреннего мира, столь активно привлекавшим поэта с самого начала творчества. Таинственность интеллектуальной деятельности личности, соотношение свободного выбора и предопределенности в ходе размышления, родство мыслительных процесов и вдохновения, творчества — всё это важнейшие темы писем и дневниковых записей Жуковского начала XIX в., целого ряда переводов, сделанных им для ВЕ и представляющих собой собственно изображение процесса размышления («О назначении человека», «Сила несчастия», «Разговор Ума с Сердцем», «Разговор Моды с Рассудком» и др.).

Как узнавать свои успехи в добродетели
(«Можем ли мы сказать, Сенесион…»)

править

Автограф: РНБ. Оп. 1. № 18. Л. 4—6 об. — черновой, с заглавием «Как узнавать свои успехи в добродетели».

В прижизненных изданиях отсутствует.

Печатается по автографу.

Датируется: 1805 г.

Источник перевода неизвестен.

Перевод сделан на бумаге с водяным знаком 1804 г. (л. 4), с первоначальным названием «О успехах в добродетели». Черновой фрагмент объемом в три листа (с оборотами) посвящен проблеме нравственного самосовершествования, которое осмысливается как длительный и трудный процесс приближения души к добру, очищения ее от пороков.

1 Аристид — Аристид (ок. 530—476 до н. э.) — афинский государственный деятель, полководец периода греко-персидских войн (500—449 до н. э.). Причиной восхищённого удивления современников была «справедливость» Аристида — он всегда ставил общегосударственные интересы выше личных и групповых.

2 Фаларис — тиран агригентский во второй пол. VI в. до н. э. Прославился своей неимоверной жестокостью.

3 Гесиод — первый известный по имени древнегреческий поэт, живший в VII—VIII вв. до н. э.

4 Цирряне — Жуковский хотел откомментировать это слово, поставив в тексте знак сноски, которую так и не сделал.

5 Сестий — Вероятно, имеется в виду Публий Сестий, трибун 57 г. до н. э., друг Цицерона.

6 Солон (между 640 и 635 — около 559 до н. э.), афинский политик, законодатель и поэт.

О благодарности и неблагодарности
(«Жалуются на великое множество неблагодарных…»)

править

Автограф: РНБ. Оп. 1. № 18. Л. 8—11, черновой, с заглавием «О благодарности и неблагодарности» (л. 7 пустой).

В прижизненных изданиях отсутствует.

Печатается по автографу.

Датируется: не ранее 1803 г. (по водяному знаку на л. 8 и 11).

Источник перевода неизвестен.

Фрагмент «О благодарности и неблагодарности» встает в ряд с такими переводами, сделанными для ВЕ в 1808—1810 гг., как «О дружбе», «О скупости», «Слезы», «О неверности». В нем также рассматриваются проблемы нравственного воспитания личности и психология благодеяния и благодарности (причины, мотивы, выражение того и другого). Идеи моральной практической философии перемежаются зарисовками разных типов благодетелей и благодарности и неблагодарности, в зависимости от характера человека, его воспитания.

Глава первая. О похвале и любви к славе. Глава вторая. О похвалах священных и гимнах
(«Похвала, которую так ищут, которую так расточают…»)

править

Автограф: РНБ. Оп. 1.№ 18. Л. 14—17 с об., — черновой, без общего заглавия, но с заглавиями первой и второй глав: «Глава первая. О похвале и любви к славе» и «Глава вторая. О похвалах священных и гамнах».

В прижизненных изданиях отсутствует.

Печатается по автографу.

Датируется: не ранее 1802 г. — 1805 г.

Источник перевода неизвестен.

Фрагмент записан на бумаге с водяным знаком 1802 г. (л. 17). Он представляет собой эссе нравственно-психологического содержания, продолжая проблематику и пафос перевода «О благодарности и неблагодарности». Во второй части вопрос переводится в эстетическую сферу, в область жанрологии (рассматривается история похвалы как литературного жанра).

1 ...кто же будет хвалить нас? — Речь идет о Филиппе II, царе Македонском (382—336 гг. до н. э.), который, победив афинское войско, обращался с побежденными врагами с благоразумной умеренностью. Когда ему советовали разрушить Афины, которые так долго и упорно ему противодействовали, он отвечал: «Боги не хотят, чтобы я разрушил обитель славы, для славы только и сам я тружусь беспрестанно».

2 …в «Цинне»… — Имеется в виду трагедия П. Корнеля «Цинна» (1641).

3 …Спарте нужны 300 человек для смерти… — Речь идет об известном эпизоде греко-персидских войн, сражении у Фермопил, и о погибших 300 спартанцах из личной гвардии царя Леонида. Спартанцы славились по всей Греции как самые неустрашимые и сильные воины. «Вместе победить или вместе умереть!» — гласил их закон. В мировую историю попали только спартанцы, другие герои-греки выпали из людской памяти, т. к. первым, кто описал этот подвиг, был спартанский поэт Симонид Кеосский, который, естественно, старался превознести своих соотечественников. Он и прославил спартанцев, а об остальных как-то «забыл». В настоящее время бытует выражение «300 спартанцев» как символ мужества и героизма.

4 …более 200 венков дубовых сделал Рим властителем мира. — Венок из дубовых листьев был одним из знаков власти как древних царей Альба-Лонги, так и наследовавших им римских царей. Смысл его в обоих случаях одинаков: царь является воплощением бога дуба в человеческом образе.

5Жезлом, подобным Тарквиневу… — Имеется в виду римский царь Тарквиний Гордый, породивший недовольство во всех сословиях. По легенде, в Дельфы от царя Тарквиния было послано посольство для истолкования несчастливого знамения в доме царя. Послами были сыновья царя, а сопровождающим с ними Луций Юний Брут, который в дар Аполлону преподнес золотой жезл, скрытый внутри рогового, иносказательный образ своего ума.

6 ...писателей-панегиристов… — Т. е. прославителей, воспевателей.

<То не может не иметь начала…>
(«То не может не иметь начала…»)

править

Автограф: РНБ. Оп. 1. № 18. Л. 20 об. — 21 — черновой, без заглавия. В прижизненных изданиях отсутствует. Печатается по автографу. Датируется: 1809—1810 гг.

Датировка осуществляется по положению рукописи в тетради: текст записан на обороте листе 20, где размещается автограф «О таинственности». Он состоит из нескольких неозаглавленных фрагментов, которые объединяет философская проблематика (вопросы о начале и конце жизни, о движении как вечном законе бытия, о целостности бытия и в то же время о его многогранности) и общий пафос ее толкования.

О философии
(Сионский вестник, с. 13)
(«Философия во все входит…»)

править

Автограф: РНБ. Оп. 1. № 18. Л. 21—22 с об. — черновой, под заглавием: «О философии», с подзаголовком: (Сионский вестник, с. 13); подчеркивания в тексте принадлежат Жуковскому.

В прижизненных изданиях отсутствует.

Печатается по автографу.

Датируется: 1809—1810 гг.

Датировка текста связывается с датировкой фрагмента <"То не может иметь начала…"> (записан на бумаге с водяным знаком 1804 г. (л. 21). Текст имеет подзаголовок — «Сионский вестника, с. 13». Имеется в виду ежемесячный религиозно-нравственный журнал с мистическим направлением, который издавался в 1806 г. в Санкт-Петербурге (издатель А. Ф. Лабзин). В номерах за январь и февраль в нем опубликована анонимная статья «О философии». Буквальных совпадений с текстом, созданным Жуковским, нет, но в продолжение статьи, опубликованной в июльском номере «Сионского вестника», можно увидеть некоторые переклички с текстом Жуковского. Таким образом, возникает предположение, что данный текст представляет собой оригинальный фрагмент, созданный в опоре на статью безымянного автора из «Сионского вестника».

Философия определяется здесь как «основание всех наук и искусств, которых цель есть истинное и изящное: наука отвлеченностей, т. е. наука о тайных вещах, которые не подлежат физическим чувствам, есть метафизика». В развитии этого положения, ставится вопрос о границах знания и в связи с этим выстраивается следующая иерархия: «Всеведение есть характер Божества, следовательно, многоведение есть характер человека; он создан для сей цели».

Способность человека мыслить напрямую соотносится с таким понятием, как свободная воля личности. Как следствие этого встает проблема веры и сомнения, которая начала волновать Жуковского с самого начала творчества.

Статья интересна своим программным антирационализмом и позволяет говорить об особом понимании Жуковским важнейшей гносеологической категории — познания. Приоритеты явно отданы чувственному постижению истины, движению к ней с помощью интуиции, прозрения: «я могу быть уверен, что Клеант прекрасный, благородный человек, но мне должно любить его, чтобы быть его другом и в дружбе его найти свое счастье. Кто чувством уверен в бытии Бога и бессмертии, тому не нужна подпора размышления, он должен только питаться и наслаждаться своим чувством, которое никогда не может исчезнуть; слишком для него важно и слишком неразлучно с его счастьем» (л. 21 об.).

1 Бесчувственность есть ад того, / Кто зло творит без сожаленья — цитата из стихотворения H. M. Карамзина «К добродетели» (1802), введенная автором в роман «Рыцарь нашего времени», в гл. VI «Успехи в ученьи, образовании ума и чувства».

2 Мадам де Севинье — Мари де Рабютен-Шанталь, баронесса де Севинье (1626—1696) — французская писательница. Ее выражение: tout est sain aux sains (из «Lettres de Madame de Sévigné: de sa famille, et de ses amis»)

Письмо первое
(«Вы несколько раз просили меня, милостивая государыня…»)

править

Автограф: РНБ. Оп. 1. № 18. Л. 28 — беловой, с заглавием: Письмо первое. Подчеркивания в тексте принадлежат Жуковскому.

В прижизненных изданиях отсутствует.

Печатается по автографу.

Датируется: 1805 — начало 1806 г. (?)

Источник перевода неизвестен.

Перевод выполнен на бумаге 1804 г. Беловой автограф продолжен черновым на л. 29 об. — 30 (л. 28 об., 29—29 об. — чистые). Статья, написанная в виде письма, продолжает тематику переводов из Гуфланда, Крузиуса.



  1. Стоики думали, что все проступки равны, что надобно равно наказывать за самую несправедливость и за величайшее преступление; что не имеющий совершенной добродетели так же порочен, как человек совершенно развратный.
  2. Всем известен Аристид, наименованный справедливым, и Фаларис Агри-гентский, тиран, славный своим бесчеловечием. Бразидас Лакедемонский — полководец, победитель афинян на суше и на воде, окруженный близь Амфиполиса, прибегнул к хитрости, позволил себя окружить неприятелю, которого армия, распространившись, ослабела, поразил (нрзб.) слабейшее крыло ее и спасся вместе с воинством. Долон, шпион Троянский, посланный Гектором в греческий лагерь, встретившись с Улиссом и Диомедом и надеясь спасти жизнь свою предательством, открыл им происходившее в Трое, но был умерщвлен Диомедом. Платон, столь славный своим красноречием, не меньше известен своею привязанностью к Сократу; Мелет, один из трех обвинителей сего мудреца, также был учеником его. Кто не назовет странным и нелепым сих сравнений, сделанных стоиками.
  3. О цинической философии (однако, развернутого примечания Жуковский не сделал — И. А.)
  4. О афиняне, — говорил он, — как трудно заслужить ваше почтение.