ВАСИЛИЙ АНДРЕЕВИЧ ЖУКОВСКИЙ
правитьИз дневников 1827—1840 годов
правитьВ истории русской отечественной мысли XIX века «Дневники» В. А. Жуковского — явление уникальное и, к сожалению, изученное совершенно недостаточно. Более того, несмотря на подвижническую деятельность И. А. Бычкова по их расшифровке и изданию1, они еще далеко не собраны. Не вошедшие в бычковское издание дерптские записи поэта 1814—1815 годов2, парижский дневник 1827 года3, заметки о смерти А. С. Пушкина*, появившиеся в последние годы публикации новых материалов5, а также находящиеся в архивах многочисленные неопубликованные записи за целые годы6 — свидетельство насущной потребности дальнейшей и целенаправленной работы по изданию этого интереснейшего памятника русской литературы.
«Дневники» создавались в течение почти всей творческой жизни поэта. Наиболее развернутые и программные записи — «дневниковые массивы» — 1804—1806, 1814—1815, 1820—1822, 1827—1836 годы. Именно в эти годы закрепляются разнообразные типы дневников, намечаются характерные для творческой биографии поэта-романтика формы связи анализа, описания внешней и внутренней жизни и поэтических поисков7.
Предлагаемые к публикации дневниковые записи, пожалуй, наиболее разнообразный с точки зрения материала, форм повествования, самый протяженный во времени массив дневниковой прозы Жуковского. Круг его чтения этих лет (прежде всего сочинений представителей французской романтической историографии), тесное общение с братьями Тургеневыми, разговоры о европейской революции, путешествие с наследником по России и Западной Европе и деятельность по воспитанию великого князя, постоянно сталкивающая поэта с нравами двора и реальностью русского самодержавия, — все это стало той почвой, на которой сформировался новый тип дневников поэта. Пожалуй, в наибольшей степени они приближаются к популярному в это время типу «журнала-записок», «журнала-трактата». И в этом своем качестве они соотносятся с «Дневником» А. С. Пушкина 1833—1835 годов, «Хроникой русского» А. И. Тургенева, «Записными книжками» П. А. Вяземского.
Разумеется, неопубликованные записи — лишь небольшая часть обширного дневника этих лет. Парижский дневник 1827 года, материалы путешествий Жуковского 1837—1839 годов, журнала занятий с наследником 1834—1835 годов и подневных заметок о последних днях жизни Пушкина, как и «прослаивающие» дневник «Записка о Н. И. Тургеневе», письма царю в защиту «Европейца» И. В. Киреевского и о поддержке П. А. Вяземского, об амнистии декабристов — весь этот ранее публиковавшийся материал — дает представление об общественной позиции и нравственном облике поэта. Но и публикуемые фрагменты вносят существенные штрихи в эту характеристику и открывают лицо русского просветителя, философа, общественного деятеля.
В кругу постоянных размышлений поэта: судьба честного человека в России, проблема «самостояния» личности, соотношение религии и философии, законности и самодержавия, истории книгопечатания и цензуры…
Вступив на тяжелую стезю наставника великого князя, Жуковский постоянно заботится о своем нравственном реноме. Для него деятельность при дворе — это высокая и ответственная миссия, но одновременно и широкое поле общественной, благотворительной деятельности. Достаточно вспомнить, кто из деятелей русской культуры получил в это время помощь и поддержку Жуковского, чтобы понять: дневниковые записи воссоздают не столько конкретику таких деяний (об этом красноречивее говорят многочисленные письма к Николаю I и Бенкендорфу), сколько мировоззренческую основу просветительской деятельности поэта.
Дневниковые записи 1827—1836 годов имеют, на первый взгляд, практический смысл. В них Жуковский дает наставления будущему русскому царю, продолжая традицию европейских просветителей, авторов «Об обязанностях королевской власти» и «Приключений Телемака» Ф.Фенелона, «Проекта воспитания и наставления принца» Э.-М.Арндта, «Зерцала для князей» И.-Я.Энгеля8. Но и в данном случае размышления Жуковского носят мировоззренческий характер. Он вновь и вновь возвращается к проблеме политической законности, соотносит свой идеал просвещенной монархии с российской реальностью. Проблема законности для него неразрывно связана с высшей справедливостью. Состояние законности, по его мнению, выражает степень развитости общества. «Закон направляет движение нации», — запишет он на странице книги Ф.Ансильона «О духе государственных конституций и их влиянии на дух законов». В библиотеке поэта имеется обширная литература на эту тему, в том числе сочинения Монтескье, Ансильона, Раумера, Дюгамеля, Неволина и др., что свидетельствует об основательности подхода Жуковского к проблеме — закон и справедливость в обществе. Осмысляя с этой точки зрения русскую действительность, Василий Андреевич в письме к А. И. Тургеневу замечает: «Как же хотят уважения к законам в частных людях, когда правительства все беззаконное себе позволяют».
Дневниковые записи 1827—1836 годов включают размышления Жуковского о различных явлениях общественной жизни России, в том числе о польских событиях 1831 года. Известно, что русское общество было далеко не единодушно в их оценке, публикуемая запись от 21 февраля 1931 года может стать комментарием к стихотворению Жуковского «Русская песнь на взятие Варшавы», опубликованному особой брошюрой вместе со стихотворениями Пушкина «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина», под общим заглавием «На взятие Варшавы» (СПб., 1831). Но вместе с тем она раскрывает противоречивость позиции Жуковского: его уважение к свободе другой нации, право на самоопределение и в то же время — одобрение охранительной политики русского самодержавия. В этом отношении рассуждения Жуковского во многом перекликаются с мнением Пушкина, с позицией Чаадаева, изложенной в статье «Несколько слов о польском вопросе»9 хотя он и более решительно говорит об отделении Польши от России. По его мнению, Россия «теперь более нежели когда-нибудь должна обратить глаза на устройство внутреннее, а не высылать войска свои туда, где ожидает их неизбежная, гибельная для России зараза».
Дневниковые размышления Жуковского, разумеется, не были предназначены для печати, хотя отдельные их фрагменты (например, запись от 1 ноября 1827 года) будут позднее использованы им в публицистике, а некоторые («Бывают смутные времена…») предназначались для издаваемого им в 1829 года «Собирателя». Но в общем соотношении с письмами к А. И. Тургеневу, с журнальными статьями 1840-х годов они органично вписываются в историю русской общественной мысли 1830—1840-х годов. Их сравнение с «Философическими письмами» и статьями П. Я. Чаадаева, с «Письмами из Сибири» М. С. Лунина, с «Хроникой русского» А. И. Тургенсва, с материалами пушкинского «Современника» и выступлениями славянофилов, «Выбранными местами из переписки с друзьями» Н. В. Гоголя позволит многограннее обрисовать картину социально-философского и нравственного содержания эпохи.
Публикация данных текстов сделана по подлинникам, хранящимся в РГАЛИ (ф. 198, оп.1, ед.хр. 35-36). Все выделения в тексте принадлежат Жуковскому, даты даны по старому стилю, особенности орфографии автора по возможности сохранены. Полностью этот материал будет опубликован в специально готовящемся издании «Дневников» В. А. Жуковского.
1 См.: Дневники В. А. Жуковского. С примеч. И. А. Бычкова. СПб., 1903.
2 См.: М. Л. Гофман. Пушкинский музей А. Ф. Онегина в Париже. Общий обзор, описание и извлечение из рукописного собрания. Париж, 1926, с. 110-143; Письма-дневники В. А. Жуковского 1814 и 1815 годов (числом пять), приготовленные к печати П. К. Снмони. В сб.: Памяти В. А. Жуковского и Н. В. Гоголя. СПб., 1907. Вып.1, с. 145-213.
3 Русский архив. 1876, кн.2, с. 94-99 (публикация П. А. Вяземского).
4 См.:Я. Д. Левкович. Заметки Жуковского о гибели Пушкина./ / Временник Пушкинской комиссии. 1972. Л., 1974, с. 77—83.
5 См.:Р. В. Иезуитова. Пушкин и «Дневник» В. А. Жуковского 1834 г. // Пушкин. Исследования и материалы. Л., 1978. T.VXIII, с. 219-247.
6 М. И. Гиллельсон. О друзьях Пушкина. Звезда, 1975, № 2, с. 211-214; его же. Последний приезд Лермонтова в Петербург. Звезда, 1977, № 3, с. 190-199.(3десь впервые обращено внимание на публикуемые ниже дневниковые записи и приведены небольшие их фрагменты).
7 Об этом подробнее: А. С. Янушкевич. Эволюция дневниковой прозы В. А. Жуковского. // Проблемы метода и жанра. Выи. 15. Томск, 1989, с. З—27.
8 Подробнее о чтении и осмыслении Жуковским этих произведений см.: Библиотека В. А. Жуковского в Томске. 4.1, с. 484— 489, 492—507; ч. Ш, с. 231-238.
9 См.: П. Я. Чаадаев. Статьи и письма. М, 1989, с. 370-373.
1827
править16 июля, суббота. Разговор с Козловским1. Козловский в Англии был бы необыкновенный человек; в России он гибнет или теряется; и не она виною, а он. Ибо при великом уме, при обширных знаниях, при таланте он не может произвести главного уважения, ибо не сохраняет достоинства. В Англии два человека в человеке: частный и народный. Народному часто так много бывает дела, что он, так сказать, поглощает частного; на народном он утверждает свое достоинство и, так сказать, им маскирует частного. В России это невозможно: народного нет! Частное не имеет подпоры! И если человек сбился с пути, то он сбился весь, и талант, и ум не спасут его от той грязи, в которую он должен упасть, потеряв достоинство при всем уме и таланте. Потому-то и нужно более всего у нас беречь свое нравственное достоинство: ибо оно наша единственная опора.
1 ноября. Дашков2 сказал: нельзя жертвовать обществ<енным> благом частному, хотя бы оно было основано и на несправедливости. Не должно правительству признаваться в несправедливости, оказанной им лицу частному. Это правило вредное. Надобно, чтобы правительство признавало выше всего справедливость. Благо общее, ничем не определенное, существующее в идее, более или менее несправедливое, может ли быть предпочтено справедливости частной, определенному, верному. В таком случае правительство действует так же, как и частные люди, решающиеся на преступление в настоящем для общего блага в будущем. Чтобы сии последние не могли иметь право так действовать, правительство должно подавать им пример: действия правительства должны быть образцом и примером действий частных. То, что есть преступление для лица, не может быть не преступлением и для представителей всех лиц, то есть для правительства, которое также есть лицо коллективное.
Установления институции суть не ограничение, а свобода государей. Государь самодержавный имеет только мечтательную власть. Если бы он мог быть в одно время и повелителем и исполнителем, то мог бы ручаться за свое могущество. Но он только произносит волю, а исполнение зависит от повинующихся. Институции суть дорога к цели: по ней идут, не опасаясь заблудиться, и повелитель и исполнители. Они суть карта мореходца. Без них державный кормчий при всей неограниченной власти своей на корабле правления не может странствовать безопасно. Всякое странствие его будет странствием Колумба, окруженного мятежными мореходцами. Он может доплыть к цели, угадывая ее своим гением, но успехом своим всегда будет одолжен счастью. Самодержец, ты думаешь, что ты всемогущ! Нет! Ты в заблуждении. Ты властен только произнести слово повелительное — но произнеся его, ты предаешь его на волю твоих рабов, кои только стараются угадывать волю твою и, не имея твердых правил действовать, покорствуют только тебе, а не по правилам, утвержденным для всех, искажают волю твою своим рабским повиновением и действуют вопреки благу цели твоей, ибо имеют в виду только тебя и окружены мраком. А что, если к тому еще примешают страсть и корысть. Институции суть зерцало государя и подданных. Они лампада правления. При них властитель видит и цель свою, видит и действующих во исполнение воли его, которые не иное что, как голос и сила незыблемого закона. Институции суть катехизис правителя и подданных. Без правил незыблемых нет и — власти незыблемой, нет и повиновения твердого. Слово «должность» должно быть главное в лексиконе вел<икого> князя. Он должен помнить две вещи: живу для деятельности! Отвечаю за все Судии Верховному! Он должен видеть в своих наставниках представителей должности, так же покорных Верховному Судии. Он должен покоряться им не для того, чтобы не иметь своей воли, но для того, что они представляют для него все настоящие его должности и за него знают их — ибо ему еще нельзя иметь сего знания. Но «должность» само по себе такое же понятие для него, как и для них. Справедливость во всякую минуту жизни: верность слову, прямодушие, точность в действиях, порядок, уважение своего и чужого времени. <…>
1828
править24 февраля. Нынешний день случилось с вел<иким> князем первое настоящее несчастье, то есть несчастье заслуженное. Он навлек на себя наказание государя не просто дурным поступком, а дурным качеством, которое если не взять ему предосторожностей теперь, когда себя переделывать легко, может обратиться в порок, гибельный для него самого, несчастный для его отечества и постыдный для истории, которая узнает его и запишет его для потомства.
Желать быть лучше других значит любить все, что есть в других доброго и стараться его себе присвоить: это желание чистое и благородное, не мешает нам радоваться тому доброму, которое мы в других находим, не мешает нам любить их и тогда, когда они нас превосходят, ибо нельзя любить и самого добра, не любя добрых. Но если вместо того, чтобы стараться быть добрым наравне с другими, мы только будем желать, чтобы другие не были лучше нас, если такое желание соединено еще и с досадою, что они нас в чем-нибудь превосходят и с старанием унизить их, чтобы сравнить с нами, то такое расположение души может назваться началом смертельной болезни; оно со временем умертвит душу, то есть сделает ее недостойною Бога навеки, если не искоренить его пока еще [есть] время.
То, что случилось нынче с великим князем, может назваться истинное несчастие. Государь спросил у в<еликого> к<нязя>: как он учится? Не очень хорошо — был ответ в<еликого> к<нязя>. Государь спросил о том же у Паткуля1 и получил тот же ответ. Великий князь, не слыхав этого ответа, хотел было уведомить об этом государя; он удержался, но государь понял его намерение и строго наказал его за это дурное намерение, не достойное благородного сердца.
Если бы это был один проступок, происходящий или от ошибки или от минутного дурного расположения, которое можно победить, то наказание загладило бы его совершенно и государю легко было бы простить великого князя, ибо легко было бы поверить, что в<еликий> князь уже не сделает вперед той ошибки, за которую был наказан.
Но здесь совсем другое. В<еликий> к<нязь> был наказан не за проступок, а за намерение, происходящее от такого качества, которое есть в его сердце и останется в нем навсегда, если он теперь не употребит всех усилий, чтобы его уничтожить. Государь не может с ним помириться до тех пор, пока это качество в нем останется. Государь может теперь только поверить ему, если он даст слово, что будет стараться истребить это презрительное качество, но не может начать его любить как любил прежде до тех пор, пока не узнает на деле, что он старается исполнить данное слово, и тогда только может начать уважать его, когда это данное слово будет исполнено.
Что же должен делать великий князь, чтобы возвратить прежнюю любовь государя и наконец заслужить его уважение.
Первое. Великий князь должен принять не только с покорностью, но и с благодарностью к Богу то несчастие, которое с ним случилось. Без сего несчастья он, может быть, долго бы не узнал того вредного качества, которое в нем таится и которое может сделаться со временем ужасным пороком. То, что случилось, доказывает ясно, что Бог хранит великого князя, он хочет исправить его, он открыл самому отцу его тайный порок, этот гнев государя, это наказание заслуженное, это голос Божий, который говорит ему: исправься, будь достоин любви земного отца своего, чтобы заслужить любовь Отца Небесного.
Второе. Великий князь должен понять хорошенько, в чем состоит то дурное качество, которое навлекло на него наказание государя. В<еликий> князь, желая объяснить государю, что Паткуль так же дурно учится, как и он, доказал тем, что он способен желать другому зла и что он огорчился бы, когда другой заслужил похвалу в то время, когда он получил неодобрение; великий князь, радуясь во время уроков, когда Паткуль отвечает
хуже его, и рассчитывая, сколько дурных отметок стоит в журнале Паткуля, доказывает тем, что он способен желать, чтобы другой был хуже его и, следовательно, способен огорчиться, когда другой будет лучше его. Это называется зависть, свойство самое ненавистное и презрительное. Зависть делает нас врагами других и лишает способности быть добрыми. Нельзя быть добрым, радуясь, как другой дурен, нельзя любить в себе то, что ненавидишь в других или огорчаться, когда другой так же добр или добрее. Третье. Великий князь, узнав, что имеет несчастное расположение к зависти, должен употребить все усилия, чтобы искоренить его. Он плакал горько от наказания, но эти слезы ничего не исправляют и ничто не будет исправлено до тех пор, когда будет искоренена причина, навлекшая на в<еликого> к<нязя> гнев государя, а эта причина есть дурное качество, которое истребится не в одну минуту, а только тогда, когда великий князь будет постоянно следить за собою и побеждать дурное чувство в ту самую минуту, в которую оно родится. Чтобы иметь нужную для этого силу, нужно только помнить, что у него есть два самых близких свидетеля, которые всегда помогут ему в добрых усилиях; один, Который Сам все видит и перед Которым всякое движение души нашей открыто, и другой, которому сам он должен открывать всякое дурное свое движение с тем, чтобы он помог ему победить его. Когда мы больны, мы ищем лекаря и пьем лекарство. Великий князь болен душою, он имеет подле себя доброго лекаря; этот лекарь вылечит его, если только он не будет скрывать от него своей болезни и станет принимать его лекарства.
Если великий князь не станет наблюдать за собою и не истребит вовремя своего дурного качества, то оно обратится в порок, и вот какие будут следствия. Теперь у него только один товарищ Паткуль, с которым он должен все делить в ребячестве — и труд и удовольствие. Если он не будет любить его, то лишит себя счастия дружбы; но может ли он его любить, если не будет радоваться тем добром, которое он имеет, если всего доброго будет желать только себе. И если он привыкнет к этому с одним товарищем, то будет таков и для других. Каково же не любить других за то, что есть в них хорошего? Кого же любить? Тех, кто дурен? Следовательно, добровольно выгнать себя из общества доброго? А дурных любить нельзя! Итак, не любить никого? На что же жизнь?
Чтобы жить как должно, надобно помнить только, что мы и наша жизнь здесь не есть настоящая жизнь, а только начало или приготовление к настоящей жизни, что мы живем здесь только для души нашей, что все, что не делает душу лучшею, исчезает, что все, что делает душу лучшею, вечно. В этом отношении люди равны, ибо все дети одного Бога, Который знает одну душу, хотя и посылает судьбу различную. Если великий князь думает, что он должен быть лучше других, что никто не должен быть лучше его потому только, что он сын государя, то он ошибается. Бог назначил ему судьбу высокую на земле, это правда, но этим только Он отличил его на несколько лет в здешнем свете, то есть дал ему не те способы сделаться достойным любви своей, какие дал другим: но любовь Бога одинакова для всех, так как для всех одинаково бессмертие. Для этой любви мы живем на свете, для этого бессмертия мы себя здесь готовим, всякой по-своему, одни будучи государем, другие будучи просто частным человеком, всякому своя должность по тому месту, которое он здесь занимал, но у всех одна цель, одна жизнь вечная, один Бог. Чтобы подумать, как ничтожна земная жизнь, надобно взглянуть на мертвое тело нашей доброжелательной княгини Ливен4. 80 лет! Где они? Все теперь как одна минута! Но в то же время, чтобы почувствовать, как величественна жизнь души, надобно вспомнить ее прошедшее: она жила для должности, и все, что было прекрасного в душе ее, все теперь с нею навеки.
Фундаментальное правило поступков. Какой бы случай ни представился действовать, действуй — как скоро в действии есть справедливость, воздерживайся от действия — как скоро справедливость в недействии.
Свобода человеческая особенно доказывается тем, что человек всегда может быть справедливым, то есть, что он всегда может быть послушен должности. Счастлив тот, кого сердце стремит к исполнению должности. Для того должность есть наслаждение. Но в добродетели наслаждение и счастие есть излишество роскоши. Действуй справедливо, хотя бы то было и против влечения твоего сердца. Наслаждения никто от тебя не требует. А должность предписана тебе с жизнию. Если ты холоден сердцем к исполняемому тобою долгу, не притворствуй, кажись тем, что ты есть, но действуй, как велит долг. Действуй по правилу, когда не можешь по сердцу, и кажись тем, что есть. Все назначение и достоинство в двух словах: Бог, должность. На них основываются строгие, непоколебимые правила всей Его нравственности. Религия христианская дала им душу. К высоким понятиям о Божестве она присоединила чувство. До Иисуса Христа человек возвышался мыслию к Богу и в мире, незнакомом и чуждом, искал законов для обитаемого им нравственного мира. В Спасителе Божество явилось земле, и отвлеченные суеверные понятия ума обратились в ясное смиренное убеждение сердца. Тогда должность была правилом неумолимым; теперь должность есть благодарность.
Для чего притворствуют столь часто. Для того, чтобы избавить себя от исполнения должности. Казаться легче, нежели быть. Но кто старается казаться, нарушает справедливость, ибо он обманывает, иногда себя, чаще других. Пускай и должность исполнена с совершенною холодностию, даже с отвращением, все дело нравственное — но если в исполнении показываешь более живости, нежели сколько имеешь в сердце, то ты портишь нравственный поступок несправедливостью. Побуждение — Отдельное действие — Гармония в действиях.
Бывают смутные времена в истории. Необходимость требовать великих пожертвований от народа. И народ, о котором правитель его пекся как добрый отец во дни покоя, произвольно и радостно принесет на жертву последнее. Ибо он будет любить и верить.
Но если в дни спокойствия и изобилия народ обременен всеми бедствиями войны, если тот, кто обязан охранять его от хищного врага, расхищает сам, как враг, его имущество; если бедный народ после мирного отечества должен не только отказывать себе во всех радостях жизни, но и сносить все ее бедствия, как будто в осажденной неприятелем крепости, для того только, чтобы его государь удовлетворял своей расточительности, обогащал своих любимцев и тратил не для народа, а на свои прихоти те сокровища, которые собраны народом в кровавом поте труда: то каких ожидать последствий! Они очевидны! Народ мало-помалу сделается равнодушен к общему благу; в сердце его заронится искра мятежа, которая при первом удобном случае произведет ужасное пламя! И любовь к государю, столь же ему естественная, как и детям любовь к отцу, уступит место ненависти. Кого тогда обвинять, если чувство ненависти обратится в дело ненависти, то есть в мятеж. Народ ли, доведенный до сего чувства притеснительным правительством, или правительство, которое своими притеснениями произвело в народе сие чувство?
Народ возмущается; и всегда бывают беспокойные люди, которые доводят его до сей крайности. Но настоящая причина всякого возмущения есть почти всегда само правительство. Будь оно благоразумно, пекись оно с прямодушием о благе народном, и в народе не будет расположения к возмущению, и никакой возмутитель не подумает волновать его, ибо он не будет надеяться на успех своего замысла, напротив, будет бояться привязанности народа к правителю. Где правитель любит народное благо, там народ любит власть правителя. Там власть есть благо.
Не уважать народ свой есть совершенное безумство в государе, есть что-то чудовищное, похожее на сумасшествие. Кто образует народ, кто доставляет ему просвещение, кто действует на его нравственность, кто возбуждает в нем честолюбие благородное, кто приводит в движение все его слова? Государь — законодатель, просветитель, представитель, вождь народа. Итак, народ делается достойным уважения только тогда, когда его правитель дал ему для того способы! Если же он не достоин уважения, то в этом вина его правителя! Итак, не народ свой, а себя должен презирать правитель, если не может уважать своего народа.
Русский государь должен быть русским в своем сердце, если хочет жить в сердце русских. А может ли он не желать этого?
Власть государя не надежна, если она не в сердце его подданных. Напрасно будут проповедовать, что она происходит от Бога: этому верили слепо наши предки; но теперь такая слепая вера уже невозможна; народ начал мыслить. Можно принудить его молчать; но отнять уже у него пробудившуюся мысль невозможно. И правитель народа будет в несчастном заблуждении, если будет думать, что молчать и не мыслить — одно и то же. Мысль притесненная сильнее свободной, и она опаснее, ибо притеснение не усмиряет, а раздражает.
Власть царя происходит от Бога — народ будет этому верить, но только тогда, когда сие Божественное происхождение будет для него очевидно! А оно очевидно в одной только благотворности. В наше время Иоанн Грозный не мог бы называть правом Божественным своего ужасного права зверствовать и лить кровь по прихоти.
Сила государя в сердце его подданных: иной опоры она иметь не может. Государь любим и уважаем своим народом только тогда, когда он любит и уважает народ свой. Силой не возьмет он ни любовь, ни уважение; сан царский есть только средство, а не право. Если его ненавидят, то виноват не народ, а он сам. Было бы такое же безумство обвинять народ за ненависть к царю, самим царем произведенную, как негодовать на эхо, повторяющее звуки.
Государь России, будь русским в сердце твоем, чтобы быть в сердце русских. Россия видит в тебе своего представителя: если пренебрежешь теми, кого представляешь, то унизив себя, унизишь и их и оскорбишь чувство народной гордости. Такое оскорбление не прощается: будешь ненавидим, хотя бы имел и великие качества, хотя бы и великою славою покрылся для истории.
Быть русским государем есть любить Россию, гордиться именем русского, желать блага русским предпочтительно перед другими народами, действовать для того, чтобы поставить русских на ту степень, на которой стоят народы, более их образованные. Страстно желать, чтобы русские наравне с другими народами могли пользоваться всеми благами гражданства, даруемыми единым просвещением, наконец, неусыпно стремиться к тому, что составляет истинное достоинство человечества. Такую любовь к России имел Петр Великий. Он знал, чего недоставало его народу, но он за то не презирал его! И от того именно имел он во всем успех. Государь, не уважающий народа своего, не властен сделать ему и добра: без любви к народу дела государя мертвы: он строит на песке, на минуту, для разрушения.
Частный человек любит отечество — по чувству, которое поселяют в нем сначала первые радости младенческих лет, потом благодарность.
Что такое любовь к отечеству? Первые лета младенчества, отец, мать, братья, друзья, родной язык, воспоминания лучшего времени жизни, деятельность в кругу своих и для своих — все это вместе сливается в одно чувство, которого не может произвести в нас никакая чуждая страсть, хотя и более облагодетельствованная природою и более счастливая порядком гражданским в гражданине. Любовь к отечеству есть просто человеческое чувство. Но в государе сия любовь есть чувство Божественное. Государь любит свое отечество за то, что он его счастливит. Без любви к отечеству государь не сделает ему никакого добра. А сделанное добро усилит и самую любовь.
От чего государи действуют часто так неуспешно и так часто не имеют никакого достоинства в глазах подданных. От того, что они в звании, выходящем из ряду званий человеческих, действуют, как будто бы не видя сего звания. Полубоги действуют как люди. Без сего чувства звания своего государь, и лучший человек, будет худой государь. Все частные добродетели в государе должны быть публичными. Имея одни первые, он еще не может быть государем, последние совершенствуются первыми, но могут существовать и без них. Совершенства в соединении.
Мало того, чтобы быть, должно и слыть.
Уважай народ — и будет народ. Иначе будет толпа. Люби то, чего хочешь, и будет успех.
Люби просвещение — и дашь жизнь просвещению. Будь сам светом — и все осветишь.
Частный человек может утешаться в совести, если об нем судят несправедливо: он действует не на виду. Государь действует на сцене; если его осуждают, то он достоин осуждения, всеобщее одобрение не лесть. Ближайший льстит государю, отдаленные судят о нем справедливо, ибо они составляют результат мнений. С частным человеком наоборот.
Что такое общее мнение: приговор по большинству голосов. Один голос не значит ничего.
Властвовать низкими рабами незавидное счастье. Государь тогда только может гордиться своим саном, когда его подданные — люди, облагородствованные свободою, нравственностью, религиею, просвещением. Тогда могущество государя имеет в себе нечто Божественное, а покорность подданных имеет характер Богопочтения.
Для того, чтобы государство существовало, необходимо, чтобы правительство было сильно: силою хранить целость. Но цель государя не власть, а благо! Царь рабов есть царь мертвых трупов или скованных зверей! Вокруг него кладбище или железные клетки! Беда, если вскрыть могилы: увидишь одно ужасное гниение! Беда, если клетки разломаются: звери не знают благодарности и не понимают блага законной власти. Они растерзают своего повелителя. Чтобы были твердые законы, чтобы была твердая власть — дай просвещение и не обижай свободу закона и будь раб законов.
Право в царе нарушать и переменять законы не означает его силу, а только бессилие законов, тогда рабы царя суть детища законов и царская воля только в словах.
Любя свою должность и ограничивая себя ее исполнением, делаешься совершенно от всего независимым. Жить при дворе есть учиться или мудрости или подлости. Надобно выбирать одно из двух. Среднею дорогою идти нельзя. Надобно быть или рабом владыки или рабом долга. В первом случае унижение себя, в последнем случае — сохранение своего достоинства. Но это сохранение не без тяжелых ощущений. И тот, кто ставит его выше всего, как человек, бывает подвержен тяжким испытаниям, которые именно тем тяжелы, что всегда низко быть им подверженным. Нельзя так совершенно отделиться от всего, что не истинное, чтобы им только довольствоваться и быть нечувствительным для того, что попадает в тебя снизу. Но эти презрительные, неизбежные припадки, случающиеся в заразительном придворном воздухе, должны быть только на одну минуту; во вторую — должны они проходить, а на душу не должны иметь никакого влияния. Какое мое положение? Я при уме и сердце наследника России. Вот все. Живи в этой высокой атмосфере, пока от тебя зависит в ней жить и действовать. Не допускай до себя ничего, что так заразительно и так часто бывает убийственно в низкой. Пока ты не окунулся в нее, до тех пор ты свободен. Заботясь о воздаянии, сам себя делаешь наемником. Твой целитель — твоя душа и Тот, Кто ее создал. В огорчениях, выше которых умеешь возносить себя, весьма много нравственно полезного. Каждое такое огорчение, презренное и побежденное, есть нравственная ступень, на которую поднялась душа твоя: она стала выше и получила более способности возвышаться. А жизнь нам дана для этого. Если бы мне сказать государю свое мнение на то, как он со мною поступил, вот что бы я сказал: Вы мне вверили ум и сердце Вашего сына, следовательно, Вы признали меня достойным Вашей доверенности. Если Вы позволяете себе, сделав главное, не исполнять того, что Вы обещали исполнять в отношении ко мне, то Вы в противоречии с самим собою или — с намерением хотите быть несправедливым. Во всяком случае Вы у меня в долгу. Это для меня лучше, нежели когда бы я был в долгу у Вас. Я свое дело делаю и хочу делать. Если Вы не делаете своего, то это нисколько не заставит почитать моей должности менее священною, она от этого не теряет своей возвышенности, ни даже прелести.
14 октября. Теряю только несколько удовольствие самолюбия и несколько выгод корысти: но без них обойтись можно, и счастлив тот, кому легко обойтись без них, кто сделал душу свою недоступною для презрительного чувства оскорбления, которое неразлучимо с лишением этих мелочных удовольствий. Об одном сожалею: о чувстве благодарности, о мысли, что сердце отца отдает мне справедливость и любит меня: это потеря истинного наслаждения, ненужного для того, чтобы привязать к исполнению должности, но веселящего, возвышающего душу, а потому и полезного ей, ибо такого рода чувства поддерживают и животворят силы. Не знаю, всегда ли выдержишь отсутствие таких подпор и всегда ли будешь доволен одним голосом сердца. По крайней мере, так думаю и чувствую на эту минуту.
За невнимание, за оскорбление негативное я не имею права покинуть своего места: я бы унизил понятие свое о моей возвышенной должности, если бы измерял ее но тем выгодам, которые были бы сопряжены с ее исполнением. Ее не продам никому. Но унижения сносить не должно. Не оказывая мне справедливости — возвышают меня перед другими. Оскорбляя мое лицо — унижают меня. Сего последнего позволять нельзя. Лишишься возможности исполнять с чувством свою должность, и сей тяжкой жертвы приносить не имеешь права.
ДУХ ВРЕМЕНИ
правитьОбразование природы физической есть представитель образования человеческого рода.
В слоях, покрывающих неизвестное нам ядро Земли, и в окаменевших первобытных животных видим предание о происхождении и развитии Земли — то же, что предания и памятники для истории человеческого рода.
Нынешний мир физический стоит на развалинах древнего — нынешний мир политический также стоит на развалинах древнего.
Древний мир физический был миром борьбы и великих разрушений. Властвовала грозная сила. Могли существовать одни чудовища. Наконец явился человек. Грозная сила утихла. Вся цель физических изменений — достигнуть возможности физической человеческой жизни,
Начала человеческого общества отвечают сим первобытным временам мира физического. Грозная сила властвует. Частные образования Греции, Рима суть такие же явления жизни гражданской, как явления чудовищ древнего физического мира, которых окаменелости находим в слоях земных — явление христианства может соответствовать явлению человека, а разрушение Империи Римской и все время Средних веков — потопу, все поглотившему, после коего начинается новое образование.
Нынешнее время соответствует первым временам земли после потопа. Время всеобщего преобразования под радугой Завета. Сила начинает уступать закону. Цель сих революций, еще далеко не достигнутая: возможность человеческого благоденствия в обществе. Главное средство к тому — утверждение договора между властителем и подданным, из коих составлено каждое отдельное общество политическое, и соединение в один договор всех политических обществ, составляющих род человеческий. Результат отдаленный: общий порядок, то есть свобода всего благородного в человеке и стеснение всего вредного.
Дух времени, нечто невидимое и тайно действующее во времена первобытные, когда чудовищное одно является в действии, он выражается только в частном. У древних египтян Феократия. У всех азиатских народов и доныне Деспотизм, все умерщвляющий. У римлян завоевания. У карфагенян торговля. Нет ничего общего. В Средних веках дух времени продолжает быть также невыраженным и тайно действующим. Чудовищное превозмогает, но есть противодействие в христианстве. Еще нет общего голоса, но есть уже тесное сношение народов, из общей борьбы выходит общее образование. С книгопечатаньем дух времени получает голос и становится внятным, он выражается громко во времена Реформации: требует реформы духовной власти. Он выражается еще громче в наше время: требует реформы в отношении государей и подданных. Наше время есть переход из юношества в мужество; время утверждения общественного договора: обе условливающиеся стороны созрели, и каждая может знать и сказать, что ей нужно для общего блага.
Не все народы Европы стоят на одной степени: одни уже имеют все, что нужно для поднятия своего голоса, другие далеко от них отстают, и им еще нельзя произнести своего требования, которое они еще и определить не могут. Но нужда одна для всех, ибо они составляют одно семейство. Одни должны быть допущены государями на совет, и обязанность государей состоит в том, чтобы согласоваться с ними для их и своего блага, здесь-то возвысится достоинство государей. За других должны действовать сами государи, кои со своего места должны видеть дальше и могут приготовить свои народы к переходу без потрясения к тому, чего уже достигли народы более зрелые. Во Франции, Англии и многих странах Германии государи должны утвердить договор с своими народами; в других землях, и особенно в России, государь должен убедиться в неизбежности сего договора и сам готовить к нему народ свой, без спеха, без своекорыстия, с постоянством благоразумным. <…>
1831
правитьФевраля 21.Получено известие о победе, стоившей дорого. Клич [?][1] — взята, Варшава трепещет, войска поляков расстроены, скоро Польша будет раздавлена славою России. Минута решительная, которой нужно воспользоваться с величием, выгодою для настоящего и совершенною безопасностью для будущего. Три вида развязки представляются с первого взгляда. Или Польша не существует и обращена в губернию Русской Империи, или Польша существует по-прежнему и русский самодержавный государь есть конституционный царь Польши, или Польша существует отдельно от России. На первое дает нам полное право победа и сила; но, уничтожив Польшу, мы вооружим против себя всю Европу и самых близких соседов своих; мы распространим границы свои, это правда, но приобретем таких подданных, которые останутся вечными врагами нашими, надлежит властвовать притеснительно, дабы утвердить за собою области, не нужные для России; сие новое распространение усилит подозрительность Европы, видящей в России страшилище, грозящее ей рабством и варварством, и предполагающей в ней замыслы честолюбия и всемирного владычества, тогда как истинная сила ее заключается в образовании внутреннем. Наконец, самое уничтожение народа, сколь бы ни оправдано оно было успехом войны, есть нечто печальное и варварское, неприличное понятиям нашего времени и особенно не соответствующее твердому и высокому характеру государя. — Второе, то есть бытие Польши на прежнем основании, не сходно с выгодами России. Самодержавный император российский не может быть в то же время конституционным царем Польши. И может ли Польше быть дано все то, что она имела, после кровавого бунта, стоившего русскому императору крови его подданных; такое великодушие будет несправедливостью; оно будет оскорбительно для народа русского, а в русском народе и для самого его государя. Польша должна быть наказана за свое вероломство, но наказана не раздраженным мстителем, а могучим, великодушным самодержцем победоносной России. Польша должна заплатить России за кровь, на полях ее пролитую, за траты, понесенные в войне, ею возбужденной; но с сим наказанием должно быть соотнесено и великодушие победителя, и выгоды Европы, и европейская слава России. Часть провинций польских должна быть присоединена к России; Польша должна заплатить сильную контрибуцию — но корона польская должна быть отвергнута государем российским, ибо она не стоит того, чтобы русский император ею себя украсил. Пускай остаток наказанной, ослабленной Польши существует отдельно, пускай изберут поляки из самих себя короля и дадут себе какую хотят конституцию. Россия должна передать их на иризвол собственной их судьбы и пренебречь вступать в дела их. Не они отвергают царя русского, но русский царь, сильный их раздавить, отвергает их произвольно, никем не побуждаемый, из уважения к сохранившему их Александру оставляет им бытие и имя. Думаю, что таким образом действия будет удовлетворена честь России, которая прославлена будет победою, всенаграждена новыми приобретениями, возвеличена в глазах Европы умеренностью п великодушием, и в то же время избавлена от присоединения к ней Польши, которая в теле ее была не здравым членом, а только зародышем болезни опасной; во-вторых, успокоена будет вся Европа (которая теперь клевещет на Россию и видит в ней врага законной свободы) и, вероятно, отвратит повод к войне всеобщей, гибельной для всей Европы, но, в особенности, для России, которая теперь более нежели когда-нибудь должна обратить глаза на устройство внутреннее, а не высылать войска свои туда, где ожидает их неизбежимая, гибельная для России зараза. Но так должно действовать теперь, в минуту победы, в минуту могущества, пока еще Европа не успела произнести своего мнения, надобно действовать независимо, во всем блеске могущества, как в Адри[а]нополе, за два перехода от Цареграда.
1834
правитьАпреля 17. Вторник на Страстной неделе. Ныне совершеннолетие великого князя. Мы поздравили друг друга со слезами после заутрени. Он вспомнил своего почтенного Карла Карловича5, о котором нельзя вспомнить без чувства любви. Прекрасное чувство, которое меня порадовало. Павский читал наставление, весьма хорошо написанное, но читал со своею обыкновенною застенчивостью. После чтения сего пошли к императрице: я начал молитвы и притчу. — Был у Хитровой6. Наше общество подобно нашему климату и нашей болотной природе: в нем всякое теплое, бескорыстное чувство умирает; об энтузиазме не спрашивай; не только не можешь ни с кем поделиться теми чувствами, которые имеешь при себе, в уединении; но робеешь их встретить, не находишь слов для их выражения и даже как будто становишься им чужд. Тебе не верят и тебя считают фразером: наше красноречие зависит много от симпатий слушателей. Когда нет этой симпатии, чувство сжимается, как цветок, от холода, оставишь одни слова, и все делаешь безжизненною фразою. — Обедал с Кавелиным7: нас не пригласили за семейный стол, как это было раза два или три. Они не умеют дать высокости нашему делу; и оно давно уже обратилось во что-то малопочтенное. А как бы могло идти хорошо, когда бы имели настоящее об нем понятие. — Ввечеру новое доказательство того, что я заключил поутру. Одно слово в молитвах по случаю присяги наследника уже замечено и пущено в ход: пред ним вся трогательность обряда исчезает. Проклятый едкий русский ум. Злой ум рабов, в которых никто внести не может развития. Пошел по сему случаю к Сперанскому8, но имел разговор с государем. Переменить слова в лексиконе нельзя, а уничтожить законное право можно; кто согласит эти противоречия. Вечер у Вяземского9.
Апреля 18. У заутрени, потом у обедни в Аничковом дворце. — После обедни был у великой княгини. Мысль о годе учения в Берлине. Нам нужно достоинство национальное; чем более государь будет возбуждать его, тем более будет развиваться любовь к государю. Иначе она угаснет; а с нею ослабнет и сила самодержавия, а с силою самодержавия исчезнет и сила России. Был у Блудова10. Обедал у великого князя. После обеда читал «Записки» Мусина11: наше время все лучше этого времени. В каких руках был этот бедный князь Петр II, и эти люди хотели составить олигархию. Самодержавие республики в сравнении с деспотизмом олигархов и русскою олигархиею.<…>
21 мая. Попробую снова начать журнал свой. Какая невозвратная потеря! Если бы я писал свой журнал, у меня было бы прошедшее, и я сие настоящее умел бы объяснить воспоминаниями бывшего. Нечего делать. Схватим хотя несколько лет жизни, если только лета мне остались и если будет довольно решимости и постоянства, чего никак не надеюсь: я слишком привык все откладывать, хотя раз в неделю будем бросать взгляд на нее. Будем писать для великого князя. Мои сношения с ним, в течение времени, от обстоятельств, которые должны нас обогатить, вместо того, чтобы утвердиться и обратиться в привычку, сделались чем-то весьма слабым: мы бываем вместе, но той связи душ, которая должна существовать между нами, нет.
Я часто думаю и с большим огорчением (которое наконец обратилось в какое-то постоянное чувство уныния, лишавшее меня всякой бодрости), что между мной и Вами нет той связи, которая бы существовать долженствовала. И лета и обстоятельства вместо того, чтобы утвердить ее, произвели какое-то отчуждение; я живу вместе с Вами, но не для Вас; смотрю за ходом Вашего учения, то есть за материальною его частью, но на собственную деятельность Вашу, которая одна может сделать полезными для Вас Ваши знания, почти не имею влияния. Вне учения мы бываем иногда вместе, то есть или в одной комнате или в одном обществе; но это только для глаз; ни чувством, ни мыслию мы не делимся. Многие замечания, которые мне удается сделать, которые были бы полезны и которые хотелось бы сообщить Вам, исчезают без пользы, ибо нет ни случая, ни времени передавать их. Такие замечания и приятны и полезны только тогда, когда они родятся вдруг, непринужденно, в откровенности дружеского разговора: приходить с ними в некоторые известные часы было бы — те положения наставника, которые при всей своей благонамеренности, могли бы сделаться, наконец, скучны. Но с горем я должен признаться, что роль моя при Вас ограничивается этим скучным наставничеством. Вы часто слыхали от меня многое доброе, сказанное по случаю, во время наших лекций; но это все короткие эпизоды, без отношения один к другому; слова, если не брошенные на ветер, то, конечно, уже не столь полезные, как могли бы быть, когда бы существовала между нами взаимная тесная связь, основанная на доверенности, на дележе всего, что составляет нашу теперешнюю жизнь, которая должна бы быть общею и которая теперь разорвана на части.
Не знаю, как поправить это — ибо всего труднее поправлять то, что вошло нечувствительно в привычку и утверждено на мелких ежедневных обстоятельствах, которыми так стеснена наша жизнь — я решился, наконец, прибегнуть к единственному оставшемуся мне средству: к переписке; раз в неделю буду писать к Вам. …
Вы удивитесь, может быть, когда скажу Вам, что неудовольствие на Вас подает повод к первому письму моему. Вот моя история. Вчера, после нашего чтения, Вы простились с князем Ливеном12 и князем Голицыным13 и благоволили пройти мимо меня, не удостоив и кивнуть мне Вашею великокняжескою головою. Разумеется, что это было без намерения, Вы просто не видели, что я тут, или были в рассеянии. Но это было для меня весьма неприятно. — Я имею право быть в неудовольствии. Вам не должно позволять себе в отношении ко мне и такого невнимания: я слишком взыскателен и должен быть с Вами взыскателен. И по Вашим обязанностям в отношении меня, и по тому чувству признательности, которого Вы не можете не иметь ко мне, и по особенному Вашему званию Вы должны необходимо сохранять все приличия, не только по чувству, но и по наружности. Одних знаков уважения без самого уважения, конечно, недостаточно: это было бы одно притворство. Но и уважения без знаков уважения также недостаточно. Несоблюдение приличий, произвольно ли оно или нет, всегда оскорбительно, а Вам, как великому князю, это соблюдение необходимо более, нежели кому-нибудь. Между равными насчет этих приличий не может быть такой взыскательности, как между высшими и низшими. Между Вами и мною другое дело. По своему будущему званию Вы, разумеется, выше меня (на ту степень не Вы себя поставили, а Ваша высокая царская порода), и это не может быть иначе, но по теперешним нашим взаимным отношениям я выше Вас и останусь выше Вас до тех пор, пока мое дело при Вас не окончилось. Если Вы не приобретете привычки всегда наблюдать сии приличия, если позволите себе ими пренебрегать, то Вы испортите нечувствительно свой характер, и я не могу довольствоваться от Вас одним чувством уважения, которого Вы не можете не питать ко мне, я хочу и требую, чтобы Вы мне показывали уважение. Насчет этого я взыскателен и должен быть взыскателен. В присутствии же других Вам это должно быть и приятно.
Власть царей происходит от Бога, а самовластие царей происходит от черта.
1835
правитьЯ сказал великому князю: благоденствие государства зависит менее от формы, нежели от духа правления. Главное дело справедливость. А что такое справедливость в правителе: сохранение прав, законом утвержденных, следовательно, строгая покорность закону без всякого изъятия. Самодержец, полновластный законодатель, не имеет права нарушать закона, им самим данного, пока сей закон существует. Он это может и в этом не встретит никакого препятствия, но в таком случае будет несправедлив, то есть сделает то, на что не дано ему права свыше. В России законные права не ограждены ничем, кроме произвольной справедливости самодержца и кроме общего понятия о законности, которое час от часу становится яснее для всех и каждого. Итак, необходимее для нас и для нашего государя твердая законность: привычка к ней и в царе и в подданных достаточно заменит всякую конституцию.
Нам невозможно думать о конституции — сказал я великому князю, — она еще не в натуре русского народа; мы для нее никаких начал не имеем, и нам необходимо твердое самодержавие. Придет ли когда пора конституции, этого мы знать теперь не можем. Но чтобы сделать ненужною всякую конституцию, приучайтесь сами и приучайте других к законности. А пока запасайтесь на будущее время следующим благим практическим правилом: не предавайтесь первому движению; действуйте решительно, но не в первую минуту, а в третью. Первая минута почти всегда принадлежит опрометчивой какой-нибудь страсти, вторая чужому совету, третья — приговору собственного покойного разума.
Великий князь сделал нынче нечто такое, что было мне весьма прискорбно, чего я никак не ожидал от него. Играли в бары; окруженный молодежью, он распределял, где кому быть и куда кого поставить. Возьмите к себе Юрьевича14 — сказал он кому-то, показывая пальцем на С<емена> А<лексеевича>. Я в это время проходил мимо, услышал этот повелительный голос, увидел этот неприличный жест. Юрьевича? Да кто же этот Юрьевич, Ваше Высочество? Ваш слуга? Ваш ездовой? Разве забыли Вы, что он при Вас от самой Вашей колыбели и что Вы ему обязаны не только уважением, но и благодарностью. Кто Вам дал право вдруг обратить его из наставника Вашего в слугу? Неужели Ваш сан великого князя, наследника России? Хорошо ли Вы понимаете Ваш сан, когда спешите им хвастать перед молодежью, не заслуживающей Вашего внимания, и выискиваете его в нарушении святейшей Вашей обязанности. А я скажу Вам напротив, великий князь, что Вы тогда-то и будете иметь в глазах лучших людей истинное достоинство, когда в высоком своем сане, ничем Вами не заслуженном, будете высоки душою, а не поднятым вверх носом (смешна мелочь; гордость в Вашем звании есть просто глупое малодушие); чем простее и скромнее будете отдавать каждому то, что ему принадлежит, тем внимательнее будете к тем, кои имеют права на Ваше внимание и уважение, чем обязательнее и приветливее будет Ваш тон в обхождении со всеми Вас окружающими, чем, наконец, явственнее будут видеть другие, что Вы уважаете тех, кому обязаны уважением и благодарностью, тем явственнее в Вас великий князь, тем более вкоренится к Вам уважение и в других, ибо оно будет принадлежать Вашему характеру, а не только сану, и всякой тоже скажет, что Вы наравне с своим саном. В противном случае всякой будет видеть, что сан Ваш, коим Вы хвастаете, выше всех; к Вашему же личному достоинству уважения не будет; останется одно почтение к этому сану, соединенное с тайною нелюбовью к человеку.
П. сказал мне: г<осударь> может сделать меня богатым так же, как может сослать меня в Сибирь. В этом глубокий смысл. Это показывает разницу между словами может и имеет право. Всего важнее для русского государя понимать и во всякое время помнить это различие. В этом беспрестанном строгом воспоминании будет полная гарантия для подданных. У нас никто, кроме самого государя, не должен ограничивать власти государя. Беда нам, если необходимость сих границ будем чувствовать мы, а не он. Мудрость власти государевой состоит в том, чтобы он сам знал и полагал сии необходимые границы и чтобы мы видели необходимость в неограниченности его власти, которая, действительно, необходима для твердости бытия России. Итак, подданный у нас должен говорить государю: ты все можешь, и нет для тебя границ, в тебе наша общая безопасность, а государь должен говорить самому себе: я все могу, но имею права на то только, что основано на законе нравственном и определено законом положительным.
Власть: свобода действовать произвольно и управлять чужими действиями.
Право: свобода действовать, утвержденная законом, без нарушения чужой законной свободы. Владение, определенное законом естественным и положительным. <…>
9 августа. Пятница. Чтение и жаркий разговор. Великий князь уже полон если не правил, то понятий абсолютизма. Мне не должно с ним спорить. Надобно разбивать его мысли и действовать тихим убеждением.
10 августа. Суббота. Поездка в Колпино. Много видел, но мало в голове осталось. При возвращении говорил с Гессом о методе осмотра и будущем путешествии15. Надобно приготовить вопросы на все случаи. Даже не худо вопросы и для разговора с некоторыми людьми, от которых можно приобретать полезные сведения, например, с губернаторами.
11 августа. Воскресенье. Читал Lehrbuch Гесса16. У нас большой обед. Первый выход Марии Николаевны17, и очень удачный. <…> При нашем посещении Колпина мы видели прекрасное зрелище, замечательное и само по себе, как пример произведения могущественной государственной промышленности, замечательное по тем мыслям, которые оно в душе пробуждает. Видели реку, небольшую, почти не имеющую истинного течения, без живописных берегов, в окрестности своей плоскими; эта река остановлена в токе своем плотиною, а воды ее, дотоле бесплодные, творят чудеса; над плотиною красивый чугунный мост; на мосту машины, которые легко приводятся в движение для спуска или для остановления воды; вода, упираясь всею силою своею в плотину, <…> совершенно спокойна и чиста и льется всею своею массою, без всяких перерывов через плотину и падает на спуски, которые быстрому движению ее дают порядок, строгость и красоту. Между тем, сия обстановка, произведенная плотиною, служит не для ослабления, а для накопления силы; но обеим сторонам бассейна появляются ряды зданий, в которых грубое могущество материальной природы, покоренной уму человеческому, управляет созданными им машинами и без всякого ведома для самого его, производит то, что нужно для общественной пользы; огромные котлы ворочаются; большие приводят в движение меньшие, и чрез то движение ускоряется, и требующие силы огромной производятся малою силою от постепенного ее распределения; огромный молот стучит по огромным кускам чугуна, смягченного огнем; тонкий нож без всякого видимого усилия режет и скоблит железо; свинцовые трубки протягиваются сквозь дыры, чугун льется как вода; железо свивается в кольца цепей и прочее и прочее. И все это от действия воды, спираемой плотиною, пропускаемой туда, где требуется ее сила, соединенная с силою огня, и между сими двумя огромными силачами, между огромными колесами и молотами, приводимыми ими в движение, окружаемый жаром пламени, оглушаемый ревом воды, ходит безопасно человек, приводящий их в движение; он разлетелся бы вдребезги от одного удара этого молота, от одного поворота колеса, от одной волны этой лавы — а они для него не вредимы[2], и он повелевает ими. как будто не пугается их грозной силы: в чем его волшебство? В знании цели и средств, в порядке, в искусстве управлять движением той силы, которой иначе он владеть не может, которая не может быть ни остановлена, ни уничтожена.
Эта река, следуя естественному закону своему, течет безостановочно, дабы далее впасть в Неву, которая в свою очередь течет в Балтийское море, а это море сливается с океаном, а океан вместе с землею движется в пространстве; пространство же все полно жизни разнообразной, ибо над ним — все оживляющий Дух Божий. Эта река, как многие другие, могла бы остаться без употребления, и мы бы не видали на берегу ее общественных знаний: ее бытие не было бы благотворно, но оно не было бы и вредно. Явился ум человеческий и сказал: я употреблю влияние моего движения на благо и пользу, я усилю его, дав направление его свободе; и это движение, доселе бывшее почти неприметным и неплодотворным, вдруг сделалось силою созидательною; и ум человеческий, бодрствуя над ним, не только что сохраняет начатое, но беспрестанно совершенствует оное, придумывает средства легчайшие, дабы действовать
обширнее и простее — старые обветшалые здания поддерживать или заменять новыми, более твердыми, устроенными по плану, коих удобство признано опытом, не разрушая старого (ибо таким образом вся работа бы остановилась), а рядом с ним занимает новое, которое мало-помалу с ним сливается и без всякого взаимного разрушения сменяет его. (Так, между строениями на Колпинской фабрике по новому плану<…> видим обветшалое здание времен Петра Великого и другие, принадлежавшие к временам позднейшим. Мало-помалу все застроится и получит новый образ, дабы со временем измениться и улучшиться).
Следует вопрос: что бы было, если бы этот ум человеческий (который здесь произвел столько чудес, воспользовавшись естественным движением воды) был враг всякого движения (то есть всякой свободной жизни) и во всякой посторонней силе видел бы только противника, опасного в силе? Что бы было, если бы он сказал: не хочу терпеть движения в этой реке, хочу покорить ее совершенно своей власти и заключить ее в крепкие пределы? Что если бы, в истечение этой мысли, построена была крепкая плотина, без шлюзов и спусков, и всякое движение в реке было бы остановлено? Случилось бы одно из двух. Или река, имея низкие берега, разлилась бы по окрестностям, ее движение не исчезло бы совершенно (ибо движение уничтожить нельзя), но сделалось бы еще медленнее, и непременно все бы кругом оборотилось в болото, сквозь глубину которого вода нашла бы себе тихий проток; в болоте поселились бы одни жабы и змеи; над гнилою водою лежала бы густая ядовитая атмосфера, и жизнь бы исчезла: прихотливая власть бы восторжествовала! Но что было бы результатом торжества сего? Или река, упершись в плотину и остановленная ее крепостью, через самое это препятствие приобрела бы двойную силу, опрокинула бы преграды, и безумная сила, действуя самовольно, без всякой благотворности, а единственно для изъявления своего могущества, сим бы произвела из движения спокойного движение буйное, разрушительное для здания тех, коих целью было уничтожить движение, а не исправить его и сделать благотворным. Иногда случаются непредвиденные бури, и вода, ими усиленная, или прорывает или опрокидывает плотины. И, конечно, причиною сего бедствия есть действие, свойственное воде. Но выводит ли из этого то заключение, что у воды необходимо отнять движение? Отыми его, что же выйдет. И все твои здания будут не нужны; сим должен будешь ты разрушен. Но его и отнять не можно, ибо оно естественно. Следственно, направляй; на случай бури имей отводы, а если уже и случились буря и много разрушений, то не теряй смелость сделать снова, воспользуйся опытом, и все употребляй во благо, руководствуясь с постройкою фабрик правилом пользы, а с управлением государством правилом правды. <…>
4 октября, пятница. Ввечеру жестокий спор с великим князем и принцем Ольденбургским18 о предопределении. Мне добрый урок. Результат.
1. Я верю Богу, существу Его совершенному. На моем языке я называю Его премудрым, правосудным, всеведущим, всемогущим, хотя не могу понять, что такое в смысле Божественном есть правосудие, всеведение, всемогущество. Я стесняю сии необъятные понятия в ограниченные пределы ума и языка человеческого.
2. Я свободен, то есть могу в действиях нравственных соглашаться или не соглашаться свободным выбором воли с законом нравственным или, что все равно, с совестью, представителем Бога в душе человеческой.
3. Моим человеческим понятиям я не могу согласить сей свободы с всеведением Божеским, ибо что такое всеведение на языке человеческом: оно есть предопределение; то, что знает Бог вперед, то должно случиться, ибо ошибка невозможна Богу; что должно случиться, то все необходимо; следовательно, всякое действие наше, ибо оно предвидено, предопределено, необходимо, следовательно, нет свободы.
4. Но сего следствия я не могу выводить из двух истин, которые порознь для меня неоспоримы (Бог всеведущ, я свободен), а в связи не могут быть понятны, по той же самой причине, по какой я не могу понять и всех других свойств и действий Божьих или втеснить необъятное в тесные границы мысли и слова.
5. Что же я должен делать? Ограничиться причиной обеих истин и воздержаться от следствия, то есть остановить разум свой перед тем, что не может быть им постигнуто и к чему, следовательно, он не должен прикасаться. Сие постановление границ там, где они должны быть поставлены, сие смирение разума есть верховная мудрость. Она одна может его спасти от заблуждения, которое ожидает его за пределами запрещенными. Там он становится жертвою или неверия, ибо, испытав невозможность постигнуть непостижимое, он в гордости своей отвергает его; или суеверия, ибо вместо истины (коей ему понять невозможно) удовольствуется ложью, может сделаться вредным фанатиком, когда применит ее к критическим действиям.
6. В чем же результат:
Бог всеведущ, Он все направляет к лучшему; Он мое Провидение; мое настоящее, мое будущее, моя вечность в руке Его.
Я свободен, ибо мне дана воля выбирать между добром и злом, следовательно, я могу в делах своих произвольно покорствовать верховной всеобъемлющей воле Создателя.
Как это? — Здесь, ум, остановись, ибо он пришел к запрещенной границе непостижимого. Переступить за нее значит предать себя на произвол заблуждения, которое приведет или к безверию или к суеверию. <…>
14 октября. Понедельник. Вчера ездил в Петербург. Обедал у Вьельгорских19, а вечер провел у Карамзиных. Читал дорогою, возвращаясь, Велланского20, прекрасную брошюру о пользе философии. — Философия и религия не только не исключают одна другую, но необходимы вместе. <…> Что такое религия: откровение человеку Божественного, того, что его собственным умом постигнуто быть не может, но без чего жизнь его не может иметь достоинства. Что есть философия: применение религии к жизни здешней, к житейскому или возвышение жизненного в небесное. Религия лежит на вере; философия вводит разумом принятое верою в жизнь. Приспособлять житейское, ограниченное и постигаемое разумом, к тому, что не может быть им постигнуто и что дается одною верою. Итак, очевидно, что религия без философии, а философия без религии существовать не могут. Здесь философия берется не в ее обширности как наука, доступная одним только избранным, а в ее существенной доступности всем и каждому. Вот формулы, выражающие ясно сию идею.
Религию можно сравнить с центром и окружностью круга. Из нее все исходит, все в нее сливается — как из центра, в центре; она все обнимает как окружность. Жизнь человеческая здешняя вся заключается в сем круге. Что же делает философия? Соединяет своим явственным прямым ограничением, двумя точками радиуса, центр и окружность. Сколько ни проводи сих радиусов, все сольются в одной точке, и все падут на окружность, и все между ими останется промежуток; то есть нечто такое, что они по натуре своей захватить не могут, так как разум, действуя в области религии и веры, не все может объять наблюдением, и многое должен оставить вере. Кто собьется с этой прямой линии, тот будет делать извилины и может никогда не попасть ни в центр, ни на окружность; кто перейдет за окружность, за границы определенности, тот перейдет и вступит в область неопределенного, неочерченного — там и извилины и стремления по прямой линии в большом объеме. Но это уже не касается здешнего. Итак, идя к цели из центра на окружность, придешь в область веры путем философии; из одного общего центра, который есть Бог, достигнешь кратчайшим путем к Божественному; к серединной границе жизни, к сей окружности, которая не иное что, как расширение того же центра. Продолжи свой прямой путь за сию границу, он будет тот же, но он пойдет в бесконечность, и каждая точка на нем будет принадлежать обширнейшей окружности, и сей окружности конца быть не может.
Изъяснение ведет окружность, а центр — общность веры. Цель ее Божество; окружность — область здешней жизни. А в философии кратчайший путь каждого, коего точки все соединены с <нрзб.> главным центром, из коего все исходит, и окружностью, коей все ограничивается. Сия линия есть нечто ясно неопределенное; она проходит по такому пространству, где вера все объемлет, но в коем нет ничего определенного. На одном конце этой линии область неопределенного, область веры. Сойди с этой линии, начнутся извилины; тогда линия перестанет быть соединением центра и окружности; она может тянуться до бесконечности и не привести ни к какому концу. Философия без религии; стремление без предмета; брожение без направления и конца; из сей философии видно, что сущность жизни вся в религии; но что сия религия приводится в осуществление только философиею, которая проводит свой радиус из центра жизни на окружность. <…>
1836
правитьФевраля 2. День замечательный бедствиями. В 4 часа загорелся или, лучше сказать, вспыхнул Леманов балаган21, в котором находилось — одни говорят до 400, а другие до 500 зрителей. Через час на этом месте осталась одна куча обгорелых дымящихся головешек и трупов. Сколько погибло, еще неизвестно, кто погиб, также не знают. Найдено, говорят, несколько шпаг, генеральский эполет, много детей. Но подробности неизвестны. Тут много замечательного. Есть какое-то ужасающее равнодушие, исходящее и из характера народного и из положения вещей. Можно сказать, что в России один только человек по своему положению принимает живое участие и в общем счастии и в общем бедствии <нрзб.>, зато государь и был самым участвующим лицом в этой трагедии. Он почти сам бросился в огонь, был бледен, услышав; возвратился домой в ужасном расстройстве. Но и в этом что-то приводящее в ужас: во всех бедах общих государь должен пленять собою; но надолго ли его, таким образом, достанет. А все лежит на нем. Между тем, вот черты ротозейские. Можно сказать, что эти несчастные погибли от того же, от чего так часто у нас умирают люди, падающие без чувств от жару, или лежащие полузамерзшие на снегу, или раненные на дороге. Им не смеют подавать помощи, дабы не нажить себе беды от полиции. Неслыханное равнодушие врывается в душу проходивших. И здесь, когда загорелся балаган, никто не подумал тронуться с места для спасения; ждали помощи, а полиция подошла, когда уже спасать было некого. Если бы хотя одному пришло в голову крикнуть: ребята, спасайте, — все бы кинулись, и балаган был бы вовремя разобран. Но никому этот крик не мог прийти на ум.
Другая замечательная черта, обидная для нашего характера. Через три часа после этого общего бедствия, почти рядом с тем местом, на коем еще дымились сожженные тела 300 русских, около которого были недопускаемые к мертвым полицией родственники, осветился великолепный Энгельгардтов дом22, и к нему потянулись кареты, все наполненные лучшим петербургским дворянством, тем, которое у нас представляет всю русскую европейскую интеллигенцию; никому не пришло в голову (есть исключения), что случившееся несчастие есть общее; танцевали и смеялись и бесились до 3-х часов и разъехались, как будто ничего не было. И для чего же съезжались: для того, что бывает ежедневно. И у Мещерских23 был вечер… были танцы, и С. Н. Карамзина24, тридцатилетняя дева, танцевала с своею обыкновенною жадностью, и даже смеялась, когда я сказал ей, что считаю неблагопристойным бал дворянский. В Англии это не могло бы случиться; а если бы случилось, то народ выбил бы все окна освещенной залы. Это ругательство над народным несчастием. Наш народ составлен из отдельных лиц, не связанных никаким общим союзом, исходящим из твердой морали, долга. Если какое-нибудь христианство, если какая-нибудь нравственность, если какой-нибудь ум в таком холодном бесчувствии к общему или, лучше сказать, в таком варварском всеподозрении, то есть что-то общее и добро, и безопасность. На этом всеобщем бесчувствии стоит теперь, пока стоит, самодержавие. Сознание самого себя в нем пробуждается, но это сознание частное, индивидуальное; в этом состоянии оно есть нечто опасное, и легко может быть превращено в буйство. Наш народ составлен из множества зверей, сидящих каждый отдельно на цепи в клетке. Каждый сидит про себя и не заботится о своем товарище; они в одном балагане, и кажутся одним обществом, но все порознь и, кажется, готовы даже рвать своего товарища; спусти их всех с цепи, они разорвут и хозяина, и перегрызут друг друга.
4 февраля. Самодержавие необходимо для политического бытия России, но оно же и источник произвола во всех частях управления и в самом быте гражданском. — Чтобы самодержавие было и в сем последнем отношении благотворно, нужны гражданские постоянные добродетели в самодержце, переходящие от отца к сыну. Возможен ли такой переход? Отчасти? Он не в лице самодержца, а в духе времени и в воспитании.
В России все исходит из государя. Теперь необходима государю не одна энергия, власть, но и твердые правила, согласные с его властью. Он не только должен давать закон, но и творить людей, способных исполнять его, а сие может только правилами всенародно и на деле, а не на словах признаваемыми. Ему необходимы знания. Ему необходима нравственность. От него на все падает отражение. <…>
1840
править2 апреля. <…> Был разговор с принцем Эмилем25 о цензуре. Законодательство о цензуре должно быть венцом цивилизации. До сих пор история человечества и, в особенности, история Европы, христианской части человечества, представляет постепенное развитие материального общества. Из семейств составились народы. Народы завладели землею, долго происходил бой о материальном владении и определении границ, об установлении порядка в этих границах: определялись отношения государя к подданным, подданных между собою, народов между народами. От всего этого вышло, что права каждого лица среди гражданского благосостояния упрочены более или менее: одним словом, общество материальное дошло до полного своего развития. Законы гражданские определяют и защищают права; законы уголовные ограждают безопасность. Но с революции французской началось новое развитие. Книгопечатание получило новый вес, и в обществе материальном образовалось общество умственное, не разделенное на народы, не разграниченное пределами, но одно, объемлющее весь мир образованный. Свобода тиснения принадлежала исключительно Англии, там развилась она вместе с народом, была необходимою принадлежностью его политической жизни, и таилась в тесном круге маленького острова. Революция французская овладела свободою тиснения, и новый элемент вошел во всеобщий быт народов: элемент мысли, мысли публичной, мысли, исшедшей из тесной области одного лица и сделавшейся действователем публичным. Мысль печатная сделалась гражданином, действующим в круге обширном. Свобода мыслить и свобода выражать свою мысль есть благородное достояние человека и принадлежит ему исключительно: эта свобода находила свое естественное ограничение в самом сообщении лица с лицом; но сказанное слово есть непосредственный ответ, его определяющий или опровергающий. Но мысль публичная, движущаяся в пространстве и времени, действующая вдруг в десяти местах, действующая на массу, действующая бессмертно, есть уже не принадлежность лица, есть гражданин умственный в обществе умственном, которое владычествует могущественно над обществом материальным, может поддерживать мятеж и разрушать его порядок. Сия мысль, которой в наше время открыто такое обширное поприще посредством журнализма, не может быть свободна неограниченно так же, как и каждое лицо. Материальный гражданин общества материального не может иметь личной неограниченной свободы, с которою несовместима свобода истинная, которая не иное что — как полное право действовать как хочешь в черте, ограниченной законом. Мысль-гражданин должна быть подвержена точно так же законам, как и человек-гражданин; законам, оберегающим ее собственность, ее бытие, ее развитие, ее деятельность, но в то же время и охраняющим общество от ее преступлений. И в мире гражданской мысли, в мире книгопечатания, должны быть гражданские и уголовные законы. Первые должны определять ее права и их защищать; другие — определять ее преступления и не только их обуздывать наказанием, но и предупреждать их. Для преступления лица не может быть предупредительных законов: действие преступное тогда только называется преступлением и должно быть подвержено наказанию, когда оно совершилось. Такого рода преступление, вообще, само по себе более решительное и в обстоятельствах часто ужасное, ограничено, однако, тесным кругом и, хотя может иметь более обширное влияние, смотря по месту, времени и обстоятельствам, но все оно есть нечто изолированное. Преступление мысли-гражданина гораздо обширнее и постояннее в своих действиях. По натуре своей оно совершается прежде, нежели производит свое действие; что выражено словом, то уже существует в пользе, хотя еще действие печатания и не дало ему его неизбежности и всего его оборота.
Так роды преступления имеют две отличные эпохи: первая эпоха выражения мысли словом — сия эпоха отвечает замыслу преступника до совершения его дела. Вторая эпоха — передача выраженного слова тиснению — она отвечает совершившемуся делу преступника. Разница между ними та, что выраженная мысль словом, почти та же, как и переданная тиснению, там она только еще не объявилась публичною и не проявила своего действия, но она полнее, и ее действие может быть вполне постигнуто прежде, нежели оно осуществилось. Напротив, преступление лица до своего совершения есть тайна его души, оно еще может не быть, замысел может еще не совершиться, воля и совесть еще действуют, и посему нельзя судить о том, что хранится в тайне души, еще не решившейся действовать. — Из сего очевидно, что действия гражданина-мысли могут быть судимы не только по совершению, но и до совершения. Следовательно, законы должны быть не только наказующие, но и предупреждающие. Сие-то предупредительное законодательство должно, наконец, увеличить образованность общественную. В сем обширном царстве гражданских мыслей нет еще законов; оно еще в состоянии природы, в котором каждое лицо действует необузданно. Нет ни порока, ни деятельности, ни верного блага. Вопрос: время ли приступить к сему законодательству? Едва ли. Мы в состоянии качки, которая хуже бури, которая мешает плыть вперед, но которую победить еще не возможно. Должно дать волнению успокоиться; необходимость ощутительна; порядок выйдет из беспорядка. Но когда, ни заключить, ни предвидеть нельзя. Мы живем теперь в такое время, в которое на место всемогущего медленного действия истории (то есть Провидения во времени) явилась нетерпеливая, жаждущая немедленного результата сила ума. Беспрестанно являются новые образования, извлекаемые из теории, и столь же бренные, как бумага, на которой они писаны. Как же ожидать прочного законодательства республики мысли. Как определить ее границы, как определить ее преступления, как утвердить могущество цензуре, столь униженной всем ее antécédent[3]. Наполеон сказал: «La presse quérit les playes qu’elle fait»[4]. Но так ли он действовал, как сказал. Прекрасная была бы книга философической истории книгопечатания, в коей бы ясно изложить, что сделано им в человеческом обществе, сверить добро и зло, им произведенное, и сравнить тенденции человечества с человечеством до печатания. <…>
ПРИМЕЧАНИЯ
править1 Петр Борисович Козловский (1783—1840) — дипломат, литератор, сотрудник пушкинского «Современника».
2 Дмитрий Васильевич Дашков (1788—1839) — общественный деятель, литератор, член общества «Арзамас».
3 Александр Владимирович Паткуль (1817—1877) — сверстник наследника, воспитывавшийся вместе с ним и занимавший впоследствии ряд видных государственных и военных постов.
4 Шарлотта Карловна Ливен (урожд. баронесса Гаугребен, ок. 1743—1828) — статс-дама, княгиня, воспитательница дочерей Павла I.
5 Карл Карлович Мердер (1788—1834) — генерал-адъютант, воспитатель наследника.
6 Елизавета Михайловна Хитрово (урожд. Голенищева-Кутузова, в первом браке Тизенгаузен, 1783—1839) — дочь М. И. Кутузова, близкий друг Пушкина.
7 Александр Александрович Кавелин (1793—1850) — генерал-лейтенант, в 1834—1841 гг. был в свите великого князя, впоследствии петербургский генерал-губернатор.
8 Сперанский Михаил Михайлович (1772—1839) — граф, государственный деятель.
9 Петр Андреевич Вяземский (1792—1878) — князь, поэт и критик, соиздатель журнала «Московский телеграф», член общества «Арзамас».
10 Дмитрий Николаевич Блудов (1785—1864) — государственный деятель, племянник Г. Р. Державина, один из учредителей «Арзамаса»
11 Вероятно, речь идет о каких-то рукописных «Записках» Платона Ивановича Мусина-Пушкина, сенатора, сподвижника А. П. Волынского.
12 Имеется в виду князь Карл Андреевич Ливен (1767—1844) — в 1828—1833 гг. министр народного просвещения, позднее занимался воспитанием наследника.
13 Речь идет о князе Александре Николаевиче Голицыне (1773—1844), государственном деятеле, министре просвещения в 1817—1824 гг.
14 Семен Алексеевич Юрьевич (1798—1865) — генерал, помощник воспитателя наследника.
15 Герман-Генрих Гесс (1802—1850) — химик, академик Петербургской академии наук, открыл закон, названный его именем. Жуковский имеет в виду предстоящее путешествие вел. кн. по 30 губерниям России.
16 Речь идет о книге Г.Гесса «Основания чистой химии, сокращенные в пользу учебных заведений» (Изд.2-е. СПб., 1835). Этот учебник находится в библиотеке Жуковского с его пометами. См.: Библиотека В. А. Жуковского в Томске (Описание). Сост. В. В. Лобанов. Томск, 1981, № 66.
17 Мария Николаевна (1819—1876) — великая княгиня, дочь Николая I.
18 Петр Георгиевич Ольденбургский (1812—1881) — принц, впоследствии генерал от инфантерии, переводчик на французский язык «Пиковой дамы» А. С. Пушкина.
19 Имеется в виду семейство графа Михаила Юрьевича Виель-горского (1788—1856), композитора и музыкального критика, друга Жуковского.
20 Имеется в виду сочинение философа-шеллингианца Даниила Михайловича Велланского (1774—1847).
21 Речь идет о балагане на Адмиралтейской площади в Петербурге, владельцем которого был Иоганн Адольф Леман (1791—1847).
22 Жуковский пишет о доме на Невском проспекте (ныне д. ЗО) отставного полковника, богача Василия Васильевича Энгель-гардта (1785—1837).
23 Мещерские: П. И. Мещерский (1802—1876) и его жена Екатерина Николаевна (1806—1867), дочь Н. М. Карамзина.
24 Софья Николаевна Карамзина (1802—1856) — старшая дочь Н. М. Карамзина.
25 Имеется в виду принц Эмиль Вюртембергский.
А.С.Янушкевича
В.А.ЖУКОВСКИЙ
правитьВеликая идея воспитания
правитьВесной 1818 года Василий Андреевич Жуковский, обращаясь в стихотворном послании к великой княгине Александре Федоровне по поводу появления на свет первенца — будущего Царя-Освободителя, писал:
…Да встретит он обильный честью век.
Да славного участник славный будет!
Да на чреде высокой не забудет
Святейшего из званий — человек.
Еще далеко было то время, когда поэт станет воспитателем наследника русского престола, но в стихах уже звучит мысль, которая войдет как одна из основополагающих в наставническую деятельность Жуковского: на пути высокого предназначения никогда не забывать «святейшего из званий — человек». Заявлено это было в пору существования в России крепостного права. Своих крестьян он отпустил на волю, энергично хлопотал о «выкупе из крепостных» Тараса Шевченко — недаром некоторые высокопоставленные придворные называли Василия Андреевича «якобинцем». И при этом, он, будучи далек от великосветской стихии, всегда был предан монарху и всей августейшей семье, полагая, что именно в просвещенном монархическом правлении наиболее полно выражается божественно-народное начало как идея и как реальность.
Из числа первостепенных русских поэтов В. А. Жуковский в широком читательском сознании фигура полузатемненная. Многие усматривают главную историческую заслугу Жуковского в том, что он был учителем Пушкина. Жуковский воспринимается как некая русская античность, там — за Лермонтовым, за Пушкиным, в дали туманной и невозвратной. Более чтим, чем читаем. И в школе с ним знакомятся как-то по касательной. А напрасно. Еще меньше знаком нам Жуковский как мыслитель, как великий воспитатель. Заметим, что полное собрание сочинений Жуковского до сих пор ни разу не выходило. Неизвестный еще Жуковский долгое время скрывался, например, в обширных маргиналиях на книгах, принадлежавших некогда поэту и хранящихся ныне в библиотеке Томского университета, а также в «Дневниках» и в «Записных книжках», некоторые из которых публикуются ныне в нашем журнале доктором филологических наук А. С. Янушкевичем. В записях, сделанных для себя, раскрываются особенности этого замечательного ума, оригинального и глубокого. Жуковский, по натуре своей, совершенно не был «публичным человеком» — уединение, сосредоточенность и систематичность занятий постоянно влекли его. Он не стал героем литературных легенд и анекдотов, и в этом смысле Жуковский — антипод Пушкина. Они и умственно разнятся. Если Пушкин наделен большой точностью исторического анализа, то Жуковский, нам представляется, глубок как — религиозный мыслитель и воспитатель. И, разумеется, не случайна его роль воспитателя великого князя Александра Николаевича.
Незаконорожденный сын белевского помещика И. А. Бунина, получивший фамилию его дальнего родственника, Василий Жуковский четырнадцати лет от роду был определен в Университетский Благородный пансион в Москве. Судьба его сводит с выдающимся педагогом А. А. Прокоповичем-Антонским, чьи взгляды, выраженные в сочинении «О воспитании», совпали с душевными и умственными склонностями молодого Жуковского и глубоко запечатлелись в нем. К этому следует добавить воздействие самой атмосферы пансиона, скрытые пружины воспитания в котором определенно отличались от вольнолюбивого духа будущего Царскосельского лицея (больше строгости, больше религиозной духовности). В огранении сознания молодого Жуковского немалую роль сыграли и Дружеское литературное общество, и общение с семьей Н. П. Тургенева, с Н. М. Карамзиным, с нравоучительным М. Н. Муравьевым, родственником поэта Батюшкова. Важно и то, что через несколько лет, после окончания учебы, став добровольным наставником своих племянниц, Жуковский полюбил одну из них, Машу Протасову. И, очевидно, чувство это, прошедшее через всю жизнь поэта, пробудило в нем или укрепило расположенность к «сердечности» воспитания — особому свойству Жуковского, которое привлекало к нему многих. Очевидно, это разглядела, почувствовала императрица Мария Федоровна, которая сделала его, прославленного автора «Певца во стане русских воинов», придворным чтецом при себе. А затем порекомендовала великой княгине Александре Федоровне в качестве преподавателя русского языка. Так что Жуковский сначала обучал мать Александра II. Между ним и его высокопоставленной ученицей, женщиной образованной, наделенной тонким художественным вкусом и «сочувствием ко всему прекрасному» (характеристика Я. К. Грота), установились доверительно-прочные отношения. Влияние было взаимным. Результатом этого общения стала серия изящно оформленных книжек В. А. Жуковского «Для немногих», составленная из его переводов с немецкого, и увлечение педагогической системой швейцарца Иоганна Генриха Песталоцци, по которой воспитывалась в детстве великая княгиня. Эта система и легла в основу образовательной программы Василия Андреевича, когда высочайшим соизволением он стал наставником цесаревича Александра. Назначение это было естественным и закономерным. Получив его, Жуковский стал тщательно, продуманно и с великой ответственностью готовиться к новой своей роли: собрал специальную учебную библиотеку, коллекцию планов и карт, разнообразных наглядных пособий. Для этого побывал в Берлине, Париже, где в приобретении книг ему помогал, например, историк Франсуа Гизо; он также посетил Швейцарию, чтобы лучше ощутить учение Песталоцци. Непрестанно пополнял собственное образование, слушал лекции, познакомился со многими выдающимися зарубежными учеными и мыслителями. Такова была прелюдия важнейшего периода его педагогической деятельности. Руссоист в своей основе, Песталоцци строил свои принципы на гармоническом развитии лучших сторон человеческой личности. Жуковский принимал и понимал это всей своей натурой поэта, а с другой стороны — точного, основательного исследователя.
Его собственное наставничество включало немало оригинального (он никогда не был механическим копиистом): оно было неотделимо от русской культуры и духа православной религиозности. Большую роль здесь играла и поэтическая природа самого наставника, и его удивительная, отмеченная всеми, кто с ним встречался, доброта.
В программе образования наследника Василий Андреевич выше всего ставил «историю, освященную религией», полагая ее главной царской наукой. Он выделял и подчеркивал нравственное значение исторического опыта. Он действовал на образование характера и строя мыслей цесаревича, ориентируя их на высокую нравственность, проникнутый идеей, что «Его Высочеству нужно быть не ученым, а просвещенным».
Плотность учебного дня великого князя была высокая -перемежавшийся различными занятиями и играми, он длился с 6 часов утра до 10 вечера. Собственно на уроки уходило восемь часов. При этом сердечность, ровность и строгость отношений воспитателя способствовали сосредоточенности и собранности ученика. Обучался Александр Николаевич со своими сверстниками Виельгорским и Паткулем. Для закрепления уроков Жуковский составлял особые книжки, в которых вкратце излагалось содержание пройденных тем, опорные хронологические таблицы и т. д. Книжки эти в нескольких экземплярах печатались без цензуры. Любопытно, что Жуковский предлагал курс обучения цесаревича распространить и сделать доступным для всех учебных заведений. Осуществимо ли было такое? Но важен сам ход мысли поэта и ее направленность.
Не останавливаясь здесь на всех подробностях высокого воспитания, отметим интересную психологическую деталь -особую форму поощрения. Тот из учеников, кто в течение недели достигал примерных успехов в учебе, имел право внести некоторую сумму денег в благотворительную кассу для оказания помощи нуждающимся. Благотворение Жуковский считал святым делом и не всякий, по его мнению, имел право называться благотворителем.
Назначенный наставником в 1826 году, Жуковский приступает к занятиям в самом начале 1828 года, отдав этому делу десять лет жизни. Он с помощью историка К. И. Арсеньева составил план и путеводитель путешествия цесаревича по тридцати губерниям России, в том числе по Сибири. Путешествие длилось со 2 мая по 14 ноября 1837 года, Василий Андреевич находился в свите своего ученика. Он также сопровождал его в 1838—начале 1839 года в путешествии но Европе. Курс воспитания был закончен. Связь между воспитанником и воспитателем не прерывалась до последних дней жизни Жуковского. Педагогический подвиг его не менее велик и значим для России, чем поэтический.
Василий Андреевич обладал редким даром крупного системного мышления. Жизнь влекла его во множестве своих проявлений, в том числе и социальных. Мало кому известно, например, что Жуковский мечтал создать и даже разработал подробный план первого в России государственного учреждения изящных искусств, своего рода министерства культуры или, скорее даже, национального фонда культуры. План, который, не получив высочайшего одобрения, остался не реализованным.
Определенность взглядов и последовательность в их проявлении соединялись в Жуковском с обязательностью во взаимоотношениях с окружающими, с тактичностью, незлобивостью, необыкновенной терпеливостью в работе. Молодые души с радостью открывались навстречу чистосердечию, увлеченности, изобретательности, одухотворенности Жуковского. А. И. Тургенев писал П. А. Вяземскому о Василии Андреевиче: «Он, право, сделался великим педагогом… он вложил свою душу даже в грамматику, и свое небо перенес в систему мира, которую объясняет своему малютке (т. е. великому князю Александру Николаевичу). Он сделал из себя какого-то детского Аристотеля и знает теперь все, чему прежде учился…» Это был тип наставника самосовершенствующегося, он сам постоянно учился.
Подчас мучительные размышления о природе власти, о взаимоотношениях царя и народа, об уважении к законам и прежде всего — царствующих особ, об их ответственности перед народом, о правовом и нравственном началах в решениях и поступках, совершаемых ими, — все это воплотилось в беседах, письмах, дневниках поэта. Вот лишь один отрывок из его «Мнений и замечаний»: «…Беда России состоит в том, что у нас, благодаря первенству военного быта, дисциплину смешивают с законностью. Дисциплина есть закон такого общества, где нет граждан, ни собственности, ни безопасности личной; где нет ничего, кроме огромной массы, подчиненной закону необходимости, совпадающему с законом механическим». Как мы видим, монархизм Жуковского был особого толка, расходящийся с монархизмом многих и многих.
Помня об уровне воспитания Царя-Освободителя, невольно задумаешься над проблемой подготовки высших государственных лиц в России, проблемой, не решенной но сегодняшний день. В немалой степени судьба страны и народа зависит от тех, кто приходит к власти. От уровня их образованности, нравственности, духовности, политической воли и, конечно, «качества ума» верховного лидера, как бы он ни назывался. Безусловно, и безграничная централизация власти, приход диктаторов пагубны, ибо способствуют нежизнеспособности общества, угнетенности, а потому вялости народного духа. К сожалению и несчастью, гордиев узел нескладной и запутанной российской государственности все еще не развязан — ни высокого разума, ни воли, ни высокой образованности для этого все еще не хватает. Сам собою этот узел не развяжется. Идея воспитания высокообразованных и самоотверженных лидеров для России весьма актуальна.
Публикуемые дневники поэта с внутренней, глубоко интимной стороны, освещают его уроки. Вот лишь один пример (запись от 1 ноября 1827 года): «…Самодержец, ты думаешь, что ты всемогущ! Нет! Ты в заблуждении. Ты властен только произнести слово повелительное — но произнеся его, ты предаешь его на волю твоих рабов, кои только стараются угадывать волю твою и, не имея твердых правил действовать, покорствуют только тебе, а не по правилам, утвержденным для всех, искажают волю твою своим рабским повиновением и действуют вопреки благу цели твоей, ибо имеют в виду только тебя и окружены мраком».
Очевидно, в период дворцовой жизни Василий Андреевич испытал трагически-жестокое раздвоение идеального и действительного в своем представлении о просвещенной монархии. Совершенствование такого правления — неукоснительно сверху вниз — он искал в нравственном идеале, в гармоническом сочетании Закона и Благодати. Возможно ли это?