Изгоев (Михайлов)

Изгоев
автор Михаил Ларионович Михайлов
Опубл.: 1855. Источник: az.lib.ru

М. И. Михайлов
Повесть

Русские повести XIX века 40-50-х годов. Том второй

М., ГИХЛ, 1852

Es ist eine alte Geschichte...
Heine. {*
}
{* Это старая история... — Гейне (ред.).
}

Второго или третьего июля 184 * года, около семи часов вечера, въехал в околицу села Котошихина выписанный из Москвы владельцем этого села, Иваном Петровичем Бухаровым, учитель. Длинная и скучная дорога так утомила Изгоева и так хотелось ему быть поскорее у цели, что две улицы, которыми тележка его должна была протрястись до барского дома, показались ему чуть не бесконечными. Село не представляло ничего нового любопытству приезжего: те же избы, наполовину крытые соломой, наполовину тесом; та же старая и ветхая церковь с покосившеюся колокольней, обнесенная деревянной оградой; та же необширная площадь с десятком пустых, на живую нитку сколоченных лавчонок, в которых раз в неделю водворяется на несколько часов мелкое промышленное движение, — все это как и во всех других селах.

Наконец взмыленная тройка подвезла учителя к барскому дому. Дом стоял на самом почти выезде. Наружность его, как и вид села, не представляла ничего особенного, ничем не отличалась от наружности большей части деревенских барских домов. Дед или прадед нынешнего владельца вовсе, повидимому, не думал о красоте здания и заботился преимущественно о просторе и удобстве помещения. Дом раскинулся широко; с лишком двадцатью окнами смотрел он на лежащие в почтительном отдалении крестьянские избы.

Тележка въехала в ворота. С подъезда, подпертого четырьмя деревянными столбами, выбежал лакей и, следуя заранее полученному приказанию, проводил приезжего в небольшой новый флигель в глубине просторного двора, за которым темнел сад.

Андрей Платоныч Изгоев был молодой человек высокого роста, довольно статный, с густыми темнорусыми волосами и умным, выразительным лицом, в котором более всего нравились почти черные глаза с смелым и глубоким взглядом. Он только прошлым летом окончил университетский курс; ему было двадцать три года.

Вероятно, Ивану Петровичу Бухарову немедленно донесли о приезде из Москвы учителя. Изгоев не успел осмотреться в отведенном ему помещении, не успел расправить свои разбитые дорогой члены, смыть с лица и рук пыль и переменить белье и платье, как во флигель явился дворовый мальчишка в казакине с патронами на груди — звать его к барину. Зов этот был для Изгоева очень неприятен: неужто нельзя было дать человеку отдохнуть? Неужто ждали его с таким нетерпением, что хотят видеть тотчас по приезде и не могут отложить свидания до завтра?

Он, однакож, последовал за казачком.

Чрез довольно опрятную переднюю, где два лакея вскочили перед ним с места, приезжий прошел в большую залу с хорами и светлыми окнами, которые были уставлены горшками цветущих кактусов, потом в бильярдную и, наконец, оттуда в кабинет помещика.

Когда он вошел, Бухаров лежал на софе и читал «Московские ведомости».

В кабинете господствовал строжайший порядок; мебель старого, неудобного фасона была расставлена симметрически; каждому предмету было назначено, кажется, неизменное место, с которого ему не позволялось сдвинуться ни на волосок; на большом письменном столе стояла фарфоровая чернильница с какой-то затейливой пестрой группой да две бронзовые статуэтки и не лежало ни клочка бумаги.

Иван Петрович, тучный барин лет пятидесяти, с самой дюжинной физиономией, принял учителя очень радушно; вставая с софы, он извинился перед Изгоевым, что так скоро потребовал его (зачем же было требовать?), и принялся расспрашивать о том, что было уже подробно объяснено Изгоевым в письме его из Москвы, а именно: давно ли кончил он курс? к какому факультету принадлежал? думает ли продолжать, как говорил в своем письме, готовиться к экзамену на магистра? и прочее.

С своей стороны, Бухаров начал рассказывать учителю, зачем выписал его сюда, кого и чему должен он учить, — одним словом, то, не зная чего, Изгоев не вздумал бы и ехать из Москвы в село Котошихино.

Все эти ненужные расспросы и объяснения бесили приезжего.

— Главное, прошу вас, — сказал, наконец, Иван Петрович: — позаботиться хорошенько о русской грамоте: Виктор в ней не силен. Относительно других предметов…

Учитель отвечал, что будет преподавать, как знает.

— Вы-то знаете хорошо, — перебил Бухаров: — в этом я нисколько не сомневаюсь; только Виктору всех ваших познаний не надо. Ведь у вас нынче все это на разных высших взглядах.

— Для первоначального приготовления никаких высших взглядов не нужно, — отвечал Изгоев.

— Так, так! — продолжал Иван Петрович. — Хорошо, что вы меня понимаете. Ученик ваш — мальчик бойкий, со способностями; ленив немножко, да вам об этом заботы не будет: у него есть француз-гувернер; он смотрит, чтоб уроки были выучены. Да вот постойте, я вам сейчас покажу вашего ученика… пребойкий мальчик.

Бухаров позвонил.

Посланный за молодым барином слуга скоро явился с ответом, что Виктор Иваныч изволил поехать с сестрицей кататься на лодке.

— Ну, не беда! — сказал Иван Петрович. — Еще успеете познакомиться. Теперь можете немного осмотреться, отдохнуть. Сегодня и завтра вы совершенно свободны, а с понедельника надо будет начать уроки — или со вторника… понедельник — тяжелый день… Именно со вторника. Итак, вы свободны и послезавтра. До свиданья!

Две комнатки, назначенные Изгоеву, были очень уютны. Окна их выходили в сад; высокие и густолиственные березы стояли близко, и от этого в комнатах было мало света; зато какая прохлада!.. «Зимою будет, пожалуй, совсем темно, — подумал Изгоев: — но до зимы еще далеко».

На другой день после приезда долго возился он, приводя в порядок свое новоселье, разбирая и раскладывая все богатства свои, привезенные в узле и двух чемоданах. (Один из них был туго набит книгами и тетрадями.) Мальчик, которому вменено было в обязанность прислуживать учителю, вызывался облегчить его хлопоты, но Изгоев попросил только помочь передвинуть письменный стол к окну и, когда это было сделано, отослал мальчика, как вовсе не нужного.

Только около полудня мальчик явился снова — с завтраком, который Изгоев уничтожил с большим аппетитом, и потом в три часа — звать учителя обедать. К этому времени учитель уже кончил свою возню; но так утомился, что отказался от приглашения и просил прислать обед во флигель.

После обеда он прилег с книгой на кушетку и скоро заснул. От усталости и бессонницы прошлой ночью проспал он до самых сумерек.

Когда проснулся, легкий ветерок играл шторами, в комнате совсем стемнело, и из сада веяло ночной свежестью. Оттуда слышался живой разговор, который часто прерывался серебристым женским смехом. Смех этот расшевелил Изгоева. Он подошел к окну и поднял штору.

На большой аллее мелькало вдалеке белое платье.

В понедельник Изгоев познакомился со всем семейством Бухаровых.

За полчаса до обеда пришел он в кабинет Ивана Петровича, куда скоро явился и Виктор, белокурый мальчик, по летам довольно высокого роста; одет он был как картинка из какого-нибудь детского альманаха: волосы завиты и причесаны с величайшею тщательностью; на воротничке рубашки и на пестрой шейной косынке ни складочки; пояс панталон стянут донельзя. Он поклонился учителю так, как будто перед ним был не человек, а зеркало, в которое он любуется собой.

Виктор, раскланявшись, очень развязно протянул Изгоеву руку и, вероятно, считал необходимым завести с ним разговор.

— Отдохнули вы поеле дороги? — спросил он.

Изгоев отвечал:

— Да.

— Когда же начнем мы уроки? — спросил мальчик еще.

— Ведь вы знаете это, — сказал Изгоев.

— Завтра?

— Да. Зачем же спрашивать?

Может быть, это было сказано неловко, грубо для первого раза; но — так сказалось.

— Сколько вам лет? — спросил Изгоев, пристально смотря на Виктора.

— Тринадцать, — отвечал за него отец.

Мальчик, повидимому очень недовольный, засунул руки в карманы, повернулся на каблуках к отцу и сказал:

— Папа, обед готов: maman ждет нас. Пошли в столовую.

В зале встретила их хорошенькая девушка, в которой приезжий сейчас узнал сестру Виктора.

— Ниночка, — сказал ей отец: — рекомендую тебе Андрея Платоныча Изгоева.

Она приветливо улыбнулась и сказала, что очень желает, чтобы гость не скучал в Котошихине после Москвы.

Брат и сестра, очень похожие друг на друга, нисколько не походили ни на отца, ни на мать. Марья Михайловна была женщина еще довольно свежая, несмотря на то, что дочери ее исполнилось уже девятнадцать лет. У ней было доброе и глуповатое лицо, но это бы еще ничего, если б она не молодилась и не жеманилась. Она засыпала Изгоева любезностями, которые произносила протяжным и несколько певучим голосом.

За обедом Андрей Платоныч увидал и гувернера-француза, мосье Куку, человека лет тридцати, смуглого и румяного брюнета с густейшими и длинными волосами, которые вились, словно у купидона. Он напоминал видом парикмахерскую вывеску (одет был пестро и безвкусно), а разговором — трещотку. Виктор, повидимому, был очень с ним дружен, потому что в продолжение всего обеда у них не прекращался разговор вполголоса. Изгоев не мог ничего расслушать: Марья Михайловна ни на минутку не переставала расспрашивать его или рассказывать, какой образ жизни придется ему вести в Котошихине.

Сам Иван Петрович только изредка принимал участие в разговоре — и то несколькими словами. Впрочем, и из этих немногих слов Изгоев успел заметить, что мнения Марьи Михайловны не имеют большого веса в его глазах.

Антонина Ивановна говорила только с сидевшей около нее дамой средних лет, худощавой, прямой и некрасивой, или беглыми замечаниями останавливала Виктора, беспрестанно кидавшего в соседку ее хлебными шариками. Из слов Марьи Михайловны, которая не раз в рассказах своих называла эту даму Клавдией Сергеевной, Изгоев мог понять, что Клавдия Сергеевна, во-первых, воспитывалась в Смольном монастыре, во-вторых, была замужем за небогатым губернским чиновником и через полтора года после брака овдовела и, наконец, в-третьих, живет в доме у них, Бухаровых, уже шесть лет, и Ниночка обязана ей всеми своими познаниями.

После обеда Иван Петрович предложил Изгоеву сыграть партию на бильярде. Изгоев играл очень плохо и потому отказался. В бильярдную взамен его отправился с Бухаровым мосье Куку; за ними последовал и Виктор. Нина ушла с Клавдией Сергеевной в сад, а Андрею Платонычу пришлось проводить в гостиную Марью Михайловну, которая принудила его сесть, велела принести ему трубку и еще с час томила его разговором. Как с человеком ученым, вступила она в рассуждения о литературе, в которых было много пустых и звонких фраз — и только.

Вся семья отправилась вечером на именины к соседнему помещику, куда Иван Петрович подзывал и Андрея Платоныча. Изгоев предпочел остаться дома и весь вечер пробродил по саду. Сад был велик и тенист и отлогим скатом сходил к довольно обширному пруду.

Иван Петрович назвал понедельник тяжелым днем, и потому первый урок Изгоева Виктору был назначен во вторник. Этот урок убедил нового учителя, что для ученика его все дни, когда приходится учиться, тяжелые дни.

Надо было предварительно испытать его, что он знает. О чем ни спрашивал Изгоев Виктора, ни на что не ответил он как следует; большую часть вопросов Андрей Платоныч принужден был повторять, потому что мальчик и слушал его без внимания.

— Встаньте, — сказал ему Изгоев: — пересядемте на другую сторону стола; вас, кажется, отвлекает от дела это зеркало.

Виктор, в самом деле, постоянно смотрелся в зеркало, висевшее против стола.

— Не понимаю, для чего повесили его в классной комнате. Завтра же оно будет снято.

Виктор переменил место с недовольным видом. Первый урок весь прошел в испытании познаний Виктора и заключился следующим замечанием Изгоева:

— Вы решительно ничего не знаете; не понимаю, чему вас учили до сих пор. Вам нужно все начинать с самых первых оснований; завтра мы займемся историей, и я надеюсь, вы постараетесь быть внимательнее.

— Что, Виктор, — спросила его сестра: — как тебе нравится твой новый учитель?

— Он мне вовсе не нравится, — отвечал мальчик, насупив брови и заложив руки в карман.

— Это отчего?

— Он, кажется, слишком много думает о себе. Мосье Куку гораздо лучше.

— Мосье Куку глуп, Виктор.

— Знаю, а все-таки он лучше; по крайней мере не принимает такого тона…

— Какого?

— Вечно с наставлениями, что вовсе до него не касается.

— Например?

— Да, все, все… То в зеркало не глядись, то…

— Что ж? Это правда: сколько раз я и сама говорила тебе, что ты слишком много занимаешься собой!

— Ну, и у тебя одна песня! — сказал Виктор, повертываясь на каблуках.

Письмо
10 июля.

Вот уж вторая неделя, как я в селе Котошихине, дорогой друг, а только нынче собрался писать к тебе. Помня обещание мое отправить к тебе известие о приезде моем на место на другой же день, ты, верно, немало бранил меня за молчанье. Хочешь ли знать причину его?.. В письме своем желал я познакомить тебя с людьми, между которыми довелось мне жить; а что мог я сказать тебе о них на другой день по приезде, едва увидав их? Дня через два-три я начал писать к тебе; но уничтожил письмо — на том основании, что суждения мои о семействе Бухаровых нашел слишком резкими. Я судил по первому впечатлению, которое, как мне казалось, очень могло обмануть меня. В этот раз я буду говорить спокойнее, с меньшею резкостью; но едва ли сущность моих слов будет не та же самая, что и в начатом, но уничтоженном письме.

Вот какими я нашел людей, с которыми живу теперь в одном доме, или, что все равно, в пределах одного двора.

Сам Бухаров человек не глупый, но и не особенно умный. Глядя на его полное, как будто оплывшее, впрочем, до сих пор еще довольно красивое лицо, я всегда думаю, что некогда, в молодости, он был, что называется, «прекрасный молодой человек» и, вероятно, считался одним из первых, если не первым танцором в губернии, зимой играл роль богатого жениха и бального героя в своем губернском городе, летом охотился в деревне. Относительно образования его нечего сказать: он говорит мало и только о предметах самых обыденных; сначала заключил я из нескольких его слов, что он питает какую-то вражду к науке, но потом увидал, что ко всему на свете он совершенно равнодушен. Из болтовни его словоохотливой супруги мог я догадаться, что дела их сильно расстроены; что вследствие этого Иван Петрович совсем опустился, и его трудно узнать, сравнительно с прежним; что ее очень сокрушает беззаботность, с какою он смотрит, как дела запутываются и расстраиваются все больше и больше. Сколько я заметил, единственное чтение

Вухарова составляют «Московские ведомости»; но что читает он в них, я, право, не знаю, потому что как-то на днях, когда разговор коснулся политики, он обличил полное неведение происшествий, описанием которых даже «Московские ведомости» нынче наполняются сверху донизу — именно, испанских дел.

Госпожа Бухарова не берет и в руки «Московских ведомостей», зато читает очень усердно «Библиотеку для чтения», которая получается здесь. Марье Михайловне особенно нравятся стихи Тимофеева. Она прочитала на своем веку пропасть книг и кроме «Библиотеки»; но это не развило в ней ни вкуса, ни кой-чего поважнее. Она ставит на одну доску и «Последний день мира» Тимофеева и Байроиова «Каина»; повести Марлинского, по ее мнению, гораздо выше «Капитанской дочки», и так далее. Смешно было бы оспаривать подобный взгляд, и потому я больше молчу; между тем она заводит очень часто речь о литературе. Бог знает, для чего; неужто это доставляет ей удовольствие? Или она хочет ослепить меня блеском своих познаний?.. Марья Михайловна, повидимому, добрая женщина; она любит своих детей, но я не могу примириться с нею за ее пустоту.

Что сказать тебе о моем ученике? Пока я недоволен им и не знаю, сумею ли сделать из него что-нибудь порядочное. Чувствую, как это трудно с моим характером; ты вечно бранил меня за мою нетерпимость; теперь больше, чем когда-нибудь, сознаю я, как она может быть вредна. Кажется, с первого раза поселил я своими жесткими и резкими замечаниями в ученике моем холодность ко мне, а может быть, и чувство более сильное. Недостаток нежности — беда в обращении с детьми. Я скоро сознаю свои промахи, но поправлять их или избегать впоследствии совсем не умею. Отец находит, что Виктор мальчик со способностями… К чему? Вот вопрос. Думаю, что не к науке. Больше всего неприятна мне в нем наклонность к франтовству: дети-франты для меня всегда были противны.

Совсем непохожа на брата ни характером, ни наклонностями сестра, девушка лет девятнадцати, с замечательным умом, добрая, очень развитая, — девушка, о которой, признаюсь, не могу говорить без некоторого волнения: такое сильное впечатление произвела она на меня. Мне кажется, я не встречал никогда и нигде существа более прекрасного, более достойного любви. Сколько чувства в ее темных глазах! Сколько грации в каждом движении! Сколько…

Впрочем, довольно, довольно! Боюсь, чтобы ты, со свойственной тебе положительностью, не вздумал подсмеиваться над моим увлечением.

Сначала я не умел разрешить, откуда в Нине развитие, какого не заметно ни в ком из окружающих ее; но потом, узнав поближе живущую у Бухаровых бедную вдову (с первого раза я принял ее за очень дюжинную приживалку), я понял, что Нина многим и многим обязана ей.

В доме есть еще некто мосье Куку, черномазый французик-гувернер; но об нем не стоит говорить. Замечу только, что ему шло бы более именоваться мосье Пероке.[1]

Теперь надо бы отдать тебе отчет в моих ученых занятиях; но — брани меня, сколько хочешь! — я еще не принимался за дело и, право, не знаю, скоро ли примусь. Не то чтобы я не огляделся еще на новоселье, не то чтоб уроки отнимали у меня время: я почти привык к своему флигелю, глядящему окнами в сад, времени свободного очень, очень много; а все-таки я еще и не развертывал своих тетрадей, своих книг. Какая-то небывалая лень напала на меня. Все, что я сделал здесь, это — перевел два стихотворения Гейне, которые и посылаю тебе; если понравятся, тисни их где-нибудь — хоть в «Галатее».

Пиши мне поскорее; извести, что делают наши товарищи…

День за днем однообразно текла жизнь обитателей барского дома в селе Котошихине. Со времени переезда Бухаровых на постоянное житье в деревню, то есть в течение с лишком пяти лет, однообразие это почти не нарушалось. Само собою разумеется, что водворение в Котошихине Андрея Платоныча Изгоева не могло ни на йоту изменить обычного, ровного и не совсем веселого хода дней; только за столом прибавился лишний прибор, да двумя часами в день увеличились уроки Виктора. Все остальное шло старым порядком. Раз в неделю ездили к соседям; раз в неделю приезжали в Котошихино соседи; каждый день гуляли по саду, катались на лодке, удили рыбу; после обеда Нина читала что-нибудь вслух Марье Михайловне или передавала книгу Изгоеву, и читал он; мосье Куку и Виктор катались верхом; Иван Петрович или ходил по разным хозяйственным заведениям, или ездил в поле, как-то ex officio,[2] — повидимому без всякого удовольствия, или лежал в своем безукоризненно опрятном и пустом кабинете на софе, с нумером «Московских ведомостей» в руках.

Глядя со стороны, можно было или позавидовать этому мирному процветанию, или от души пожалеть людей, обреченных на такую скуку, на такое однообразие.

Дневник
12 июля.

Я все еще не приступал к продолжению своих прерванных занятий, хотя беспрестанно упрекаю себя в бездействии. Пора, пора приняться за цело. Еще много остается мне труда, чтобы приготовиться как следует к экзамену, к диссертации… Неужто я достиг крайней цели своей, поступивши домашним учителем к Бухарову? Не желание ли иметь возможность работать на свободе заставило меня занять место, на котором я теперь ничего не делаю? А между тем времени довольно: кроме двух часов в день, которые отнимает у меня урок, я свободен с утра до вечера. Чем же я занимаюсь? Ничем. Раз вышедши поутру из своего флигеля, я возвращаюсь в него только поздно вечером, когда уже не нахожу в себе сил для работы. Книги мои покрываются пылью. Надо положить этому конец! Неужто своею будущностью, — она зависит от моих занятий, — должен я жертвовать нескольким часам удовольствия?..

Удовольствия!.. Нет, это слово слишком вяло, так же как вялы мои рассуждения, которые не в силах изменить моих поступков… Несколько часов удовольствия!.. Счастья, наполняющего все существо мое; да, счастья!.. Видеть ее, слышать ее голос — этого довольно, чтобы забыть обо всем, не только о каких бы то ни было книгах.

14 июля.

— Прочтите-ка нам сегодня что-нибудь, Андрей Платоныч, — сказала мне за обедом Марья Михайловна.

Я, разумеется, согласился с величайшим удовольствием и предложил только вопрос, что прочитать.

— Да вот я взяла вчера у Катерины Александровны (это соседка) сборник один — забыла заглавие, так она очень хвалила первую повесть… Вот эту повесть прочтите.

— Не «Александрину» ли? — спросила Нина.

— Да, да.

— Я начала было читать, но бросила; это скучно…

— Ну, уж я тебе не поверю, — возразила Марья Михайловна: — тебе и Марлинский не нравится.

После обеда я принужден был читать вслух хваленую соседкою повесть и с первых же страниц разделил вполне мнение Нины. Марья Михайловна была, однако, вправе не доверять дочери: повесть ей чрезвычайно понравилась.

Я убежден, что у меня недостало бы силы одолеть эти двести страниц восторженной нелепицы, если б насупротив меня не сидела Нина, если б я не чувствовал на себе ее пристального, задумчивого взора… Порою сердце мое охватывала какая-то смутная радость, смешанная с сладкою тоской, и голос звучал как-то особенно полно; нескольким напыщенным тирадам я придал чтением своим почти страстное выражение.

— Ну, что? Ты и теперь будешь говорить, что повесть скучна? — сказала Марья Михайловна, когда чтение было кончено.

— Андрей Платоныч очень хорошо прочитал ее, — отвечала Нина: — поэтому она и понравилась вам; а я остаюсь при своем мнении.

Вечером отправились мы кататься на лодке втроем: Нина, Клавдия Сергеевна и я. Клавдия Сергеевна села к рулю, я в весла, Нина против меня на скамейке.

— Скажите откровенно, — спросила меня она: — понравилась вам повесть, которую вы читали?

— Нет.

— Вы говорите правду?

— Совершеннейшую правду; я согласен с вами, что повесть скучна, напыщенна, напичкана претензиями, одним словом, нелепа.

— Я никак бы не подумала, что вы одного мнения со мной.

— Отчего?

— Вы читали с таким чувством, придавали столько искреннего выражения самым пустозвонным фразам, что трудно было не ошибиться.

— Мне хотелось хоть немного смягчить неприятное впечатление, которое повесть должна была произвести на вас.

Что мог я отвечать более?

Но, верно, глаза мои, обращенные на Нину, были на этот раз выразительнее моих слов. Щеки ее озарились легким румянцем; она стала смотреть на гладкую поверхность пруда и бороздить ее своей маленькой ручкой.

Разговор наш был чересчур отрывочен, как будто не клеился, но мы проплавали долго. Вечер дышал такой свежестью, такой негой… Если б даже все мы молчали, я готов бы всю ночь не оставлять лодки; я жалел только, что близок берег, что перед нами не беспредельное море…

20 июля.

Не мечта ли это? Не обманываюсь ли я, замечая в ней сочувствие? О! Если б я мог обманываться, не сомневаясь! Ведь не припоминаем же мы во сне, что спим; не думаем: «Это греза, и придется пробуждаться».

24 июля.

Иван Петрович без всякого намерения привел меня в немалое смущение.

— Ну что, Андрей Платоныч, — сказал он за столом: — как идут здесь у вас занятия?

— Какие? — спросил я и, признаюсь, никак не ожидал того, что он ответил:

— Да по вашему-то магистерству.

Я думал, он спросит меня об уроках сына.

— Пока не совсем-то ладно, — отвечал я, стараясь скрыть краску, выступившую мне на щеки: — лето в деревне так хорошо, что занятия как-то нейдут на ум… Наступит зима…

— Дь, придется-таки поскучать зимой, — перебил меня Иван Петрович.

Теперь я очень хорошо понимаю, что он завел речь о моих ученых занятиях, единственно чтобы сказать что-нибудь; но давеча слова его показались мне намеком, вызванным желанием уколоть меня.

Если, однако, разобрать дело хладнокровно, я совершенно прав, что не принялся еще за дело. Как запираться в душном кабинете, когда только и жизни, что на воздухе, когда все так пышно цветет, так располагает каждого к лени? Пусть книги мои до зимы покрываются пылью!

4 августа.

Иногда мне становится страшно за себя… Словно брошен я на маленькой лодке в необозримое море… Берег уходит уже из глаз… Жаль мне покидать его спокойную, безопасную пристань; но влечет меня страстною силой этот голубой простор, со всех сторон объемлющий мою лодку… Знаю, что эта гладкая теперь равнина того и гляди помутится и взволнуется под ударами грозы… Знаю, что трудно будет избегнуть гибели в моей маленькой лодке… Пока небо и море ясны, пока берег не исчез из виду, можно бы еще вернуться; стоит сильнее ударить в весла… Но, как очарованные, опускаются руки, и весла скользят из них, и далеко мчат их играющие волны.

Чтение Изгоева очень нравилось Марье Михайловне, и она почти каждый день просила его читать ей что-нибудь вслух. Андрей Платоныч с полною готовностью исполнял желание госпожи Бухаровой. Да и как могло быть иначе? При чтении всегда присутствовала Нина, а этого было достаточно, чтобы заставить Изгоева читать хоть целый день напролет.

Книги доставались не без труда: в небольшой библиотеке ближайшего уездного города (губернский отстоял далеко от села Котошихина) было мало нового; приходилось большею частью довольствоваться журналами за старые годы.

Однажды после прочтения какой-то довольно пошлой журнальной повести, в которой герой застреливается от любви, Марья Михайловна сказала Изгоеву:

— Эта повесть как будто напоминает что-то знакомое.

— Что же именно?

— Не припомню теперь; но она очень похожа на какой-то известный роман.

— А мне кажется, — заметил Изгоев, улыбаясь: — что она ни на что не похожа.

Нина и Клавдия Сергеевна засмеялись.

— Ну, уж вы с вашей строгостью! — сказала очень добродушно Марья Михайловна. — Этак и читать было бы нечего, если бы требовать все гениальных произведений.

— Неужели по поводу этой повести вы вспомнили «Вертера», Марья Михайловна? — спросил Изгоев. — Сходство между ними разве только в том, что и там дело кончается пистолетным выстрелом.

— Ах, боже мой! — воскликнула Марья Михайловна. — Именно «Вертера»… Да. Как это совсем у меня из ума вон? Вот роман-то, Андрей Платоныч!

— Да, — сказал Изгоев: — я почти согласен с госпожой Сталь, что это роман sans Иgal et sans pareil.[3]

— Я читала его очень давно, когда еще была девушкой, и, помню, приходила от него в восторг. Мне очень хотелось бы перечитать его нынче.

— Я могу вам предложить французский перевод.

— У вас есть?

— Да.

— Ах, пожалуйста!

— Вы читали «Вертера»? — спросил Изгоев Нину.

— Нет, — отвечала она.

— Вот бы завтра вы принесли, Андрей Платоныч, — сказала Марья Михайловна: — да кстати, хоть и совестно мне утруждать вас, да уж так и быть, кстати и прочитали бы нам. В вашем чтении, право, каждая книга вчетверо выигрывает. Только вам бы не было скучно повторять читанное.

— «Вертер» одна из любимых книг моих, — отвечал Изгоев: — я всякий раз с новым удовольствием ее перечитываю.

— Мне кажется, — заметила Клавдия Сергеевна: — окончание ее не совсем удовлетворительно для нашего времени.

— Отчего же? — возразил Изгоев. — Вертер со своим характером не мог кончить иначе.

— Правда ваша, последний поступок Вертера вполне согласен с его натурой; но я говорю о нравственном выводе книги. Если Гете имел в виду только психологическую задачу — книга его безукоризненна до мельчайших подробностей; если же он рассчитывал на влияние, которое она должна иметь, он заслуживает многих упреков.

— Вам «Вертер» кажется книгой слишком траурной?

— Да, и особенно траурной для нашего времени.

— Это время светло, по-вашему?

— Я хотела сказать не то. Мне кажется, уж пора поэзии перестать быть криком сомнения и отчаяния, пора сознать свое истинное назначение — быть вестницею надежды и веры в лучшее будущее.

Die Welt wird alt und wird wieder jung,

Und der Mensch hofft immer Verbesserung! {*} —

{* Мир стареет и молодеет, а человек всегда надеется на улучшение (ред.).}

заметил словами Шиллера Изгоев.

— Вот эту-то надежду должна питать и поддерживать поэзия. Без нее невозможны и шаги вперед. Примеры падающих энергий не дадут нам силы на борьбу с жизнью. Я убеждена, что Гете иначе завершил бы свою книгу, если б писал ее для нынешних поколений.

На другой день Изгоев принес «Вертера» и прочитал вслух почти половину. Не одна страница знаменитого романа выражала с глубокою поэтической полнотой именно то состояние, в котором находилась душа Изгоева. Почти все, что Вертер говорит о Шарлотте, мог он повторить от своего лица о Нине, и какою силой, каким чувством звучал его голос, когда он читал восторженные признания Вертера! От времени до времени отрывал Изгоев глаза от книги и поднимал их на Нину. Взгляды их постоянно встречались.

— "Нет, я не обманываюсь (не читал, а с страстным одушевлением говорил Изгоев). — В ее черных глазах вижу искреннее участие ко мне, к судьбе моей. Да, я чувствую — сердце мое говорит мне это — чувствую, что она… О! Осмелюсь ли? Осмелюсь ли произнести это дивное слово?.. Она любит меня!

"Она любит меня! Как дорог становлюсь я самому себе!.. Как обожаю себя с тех пор, как она любит меня!..

"О! Какой огонь пробегает по всем жилам моим, когда случайно палец мой касается ее пальца, — когда наши ноги встречаются под столом! Я отступаю, как от пламени; но тайная сила привлекает меня снова; у меня кружится голова, чувства мои смущаются…

«Она священна для меня; всякое желание смолкает в ее присутствии. Не знаю, что со мной, когда я около нее: словно душа моя переливается и бежит по всем моим нервам».

Марья Михайловна была очень довольна, что повторила давно читанный роман; еще более довольна была она чтецом.

— Ах, как вы читаете! Ах, как вы превосходно читаете, Андрей Платоныч! — воскликнула она. — Мне кажется, вы были бы отличным актером.

Клавдия Сергеевна не сказала ничего; но она хорошо поняла, отчего чтение Изгоева так дышало чувством.

Дневник
16 августа.

Читая «Вертера», изумляюсь, до какой степени чувства его похожи на то, что волнует меня в настоящую минуту. То сомнение, то уверенность овладевают мной. За минутой, в которую я с замирающим от блаженства сердцем твержу: «Она любит меня! Она любит меня!» — следуют минуты тоски, в которые я знаю только одно — что люблю ее, люблю так, как только может любить человек.

26 августа.

Если б я записывал происшествия каждого дня, мой дневник превратился бы в повторение одного и того же расписания по часам самых обыкновенных занятий. Например: утром, от восьми часов до девяти, — одинокая прогулка по саду; от девяти до одиннадцати — урок (Виктор, как водится, невнимателен и знает очень нетвердо то, что было ему задано); в двенадцать — завтрак; потом до обеда, то есть до трех часов, — тщетные усилия мои заняться чем-нибудь для будущего экзамена; после обеда — чтение вслух в гостиной Марьи Михайловны; потом чай; потом прогулки всем семейством по саду или катанье на лодке…

Все это было бы нестерпимо скучно, если б…

3 сентября.

Мне очень жаль Клавдии Сергеевны: она уезжает на днях из Котошихина. У брата ее умерла жена, и он зовет ее жить к себе… Нет сомнения, она сумеет быть матерью его детям.

У Нины были слезы на глазах, когда она сообщала мне эту новость…

10 сентября.

Желтые листья беспрестанно залетают ко мне в окно и падают на мой письменный стол. Вечера темны и сыры. Прогулки наши кончились, и с отъездом Клавдии Сергеевны я вовсе не имею случаев говорить с Ниной на свободе… Марья Михайловна считает, повидимому, своею обязанностью задавать тон разговору и поддерживать его. Нина грустна. Грустно!

У Ивана Петровича Бухарова был брат, двумя-тремя годами моложе его; он жил и служил в губернском городе.

В начале октября Иван Петрович получил от него письмо, в котором находились, между прочим, следующие строки:

«Знаешь ли, что придумали мы недавно с женой, разговорившись обо всех вас?.. Ниночке твоей скоро двадцать лет — пора подумать, как бы пристроить ее; сам ты знаешь, что, живучи в деревне, не скоро дождешься женихов. Что бы тебе привезти ее к нам? Жена после отъезда нашей Кати с мужем в Петербург очень скучает и совсем сделалась домоседкой; Ниночка заменила бы нам дочь; жена стала бы опять выезжать для нее. Конечно, лучше всего было бы, если б все вы переехали к нам в С; но так как при настоящем положении твоих дел это невозможно, то, я думаю, ты одобришь наш план. Привози-ка Нину или присылай ее с Марьей Михайловной… Она у нас не засидится; жениха найдем недурного. Право, так. Пора вам подумать об ней».

Иван Петрович и не задумался над предложением брата: он нашел предложение это как нельзя более благоразумным и полезным. Марья Михайловна не имела тоже ничего сказать против поездки Нины в С; правда, она опечалилась, что будет принуждена расстаться с дочерью, но ненадолго… Слишком очевидно было для нее, что Ниночке нет никакой выгоды скучать целую зиму в деревне.

Нина очень хорошо понимала расчет родителей, хотя и не знала не совсем завидного положения их дел. Само собою разумеется, она беспрекословно согласилась на переезд к дяде.

В ней никогда не было ни склонности, ни даже мимолетного желания жить в свете. Она любила деревенское уединение, деревенскую тишину и даже деревенское однообразие; постоянно жила она сосредоточенною, несколько мечтательною жизнью, склонность к которой развило в ней в особенности сближение с Клавдией Сергеевной; где лучше могла она жить такою жизнью, как не в селе Котошихине?

Услыхав решение Ивана Петровича и Марьи Михайловны отвезти ее в губернский город, Нина не без грусти оглянулась вокруг себя, не без сожаления подумала, что должна будет проститься со всем, к чему так привыкла. Эта грусть, это сожаление не были особенно сильны, но тем не менее они были заметны даже для непроницательного глаза.

Дневник
8 октября.

Она едет… Боже! Как стесняется дыхание в моей груди, как сдержанно и тоскливо бьется мое сердце, какой туман застилает мне глаза, когда я подумаю, что будет утро вставать за утром, и я буду подыматься с постели без надежды видеть ее, слышать ее голос, следить за каждым ее движением, за каждым взглядом, без блаженства, которым наполняется все существо мое при одном сознании, что она здесь, близко меня!

И что ждет ее там? Развлечения света — каковы бы ни были эти развлечения, каков бы ни был этот свет — может быть, навсегда изгладят из ее памяти бедного человека, любовь которого сумела бы заменить ей все, все на свете.

9 октября.

Да, я точно пловец на ломкой, жалкой лодке по широкому морю. Берег давно скрылся из моих глаз; я всматриваюсь в небесную даль… последняя звезда гаснет там.

Хоть бы искра грусти в этом взгляде, обращенном ко мне! Зачем, зачем я не умею обманывать себя?..

14 октября.

О, как бьется сердце! Как дрожит рука, которою хочу я передать бумаге несколько минут, стоящих годов жизни!

Я только что кончил урок и вошел перед завтраком в гостиную. Там не было никого. Я присел к столу и машинально перелистывал подвернувшуюся под руку книгу. Как будто какой-нибудь гнет лежал в эту минуту на моей мысли: она замерла во мне; чувства мои словно заснули… Я смотрел в книгу и не видал букв. Я был похож на автомата.

Шелест женского платья пробудил меня… Передо мной стояла Нина. Я взглянул на нее, и как будто электрический удар прошел по мне.

Нет, я не обманывался! Нет. Глаза ее были полны слез.

— Прощайте, Изгоев, — сказала она, подавая мне руку. Он еще звучит в ушах моих — этот грустный, полный любви голос! Я еще чувствую это трепетное пожатие руки.

Не помню, как поднялся я с кресла, на котором сидел, не помню, как приблизился к ней… Голова моя горела и кружилась…

Как ангел грусти, стояла она передо мной, скрестив на груди руки…

— Полюбит ли вас кто-нибудь так, как я люблю вас, Нина! — проговорил я, задыхаясь.

Испуганный самой мыслью о возможности другой такой любви, я обвил руками стан девушки и покрывал безумными поцелуями ее волосы, ее щеки, увлаженные слезами, ее губы, которыми она силилась пролепетать что-то. Ничего в эту минуту не существовало для меня. Я сознавал только одно: что она моя — моя нераздельно.

19 октября.

Ее нет, и солнце не показывается на небе. Дни без света тянутся один за другим; земля под окнами моими вся засыпана вялыми листьями; дождь неустанно барабанит в стекла; ветер безжалостно гнет голые ветки берез…

22 октября.

Тоска! Сокрушительная тоска!

Сколько ни думал Изгоев о бесплодности своей любви, так нежданно родившейся и так скоро возросшей в нем до пугающих размеров, сколько ни старался подавить и заглушить в себе это чувство — ничто не помогало. Ученые занятия, к которым обратился он тотчас после отъезда Нины, тоже не заставили его реже вспоминать о ней; работа не привлекала его, шла вяло, почти не подвигаясь вперед. Голова Изгоева была постоянно наполнена самыми разнородными, самыми противоречмвыми мыслями. Сомнение, какой-то необъяснимый страх за свою судьбу и за судьбу девушки, порой даже что-то вроде отчаяния чередовались или путались с сознанием правоты этой страстной любви, с решимостью действовать наперекор обстоятельствам…

Почти два месяца прошло в такой борьбе… Вот возвратилась в Котошихино, уже по санному пути, и Марья Михайловна, сопровождавшая Нину в С. Она много рассказывала о житье брата, о его приеме и первых выездах дочери и еще более о городских слухах и сплетнях, касавшихся лиц, которые и самому Ивану Петровичу были очень мало знакомы, тем менее могли интересовать Андрея Платоныча.

Изгоев (Марья Михайловна нашла, что он похудел в ее отсутствие) очень внимательно слушал эти рассказы, но не узнал из них ничего о том, что более всего занимало его в это время, именно о впечатлении, произведенном на Нину переменою места, о чувствах, оставленных в ней последним временем деревенской жизни. Марья Михайловна умела обо всем выражаться в кудрявых, но в то же время очень общих фразах. Изгоеву были приятны только жалобы госпожи Бухаровой на холодность и апатию дочери, на равнодушие ее к с — скому обществу и его удовольствиям. «Впрочем (утешала она себя), это все оттого, что мы долго держали Нину в здешней глуши. Привыкла сидеть одна, не видать никого, кроме соседей; оттого-то ей и дико так теперь в свете».

Нина писала домой аккуратно раз в неделю и в каждом письме своем посылала поклон Изгоеву. Он хорошо знал, что кроме этого поклона в письме не будет ничего, касающегося до него, и все-таки с нетерпением ждал дня, когда посылаемый в уездный город крестьянин привезет пакет с почты.

К концу года Иван Петрович стал более получать писем — как заметно, деловых; он меньше лежал на софе с «Московскими ведомостями», на письменном столе его появилась бумага, а на фарфоровой чернильнице чернильные пятна. Вообще Бухаров был, видимо, чем-то озабочен; он стал еще молчаливее, и Изгоев, встречавшийся с ним только за завтраком да за обедом, не слыхал от него почти ни слова.

Марья Михайловна, со своей стороны, охала и больше прежнего жаловалась на беззаботность Ивана Петровича.

По всему было заметно, что дела Бухаровых, и без того находившиеся в плохом состоянии, приходят в крайнее расстройство.

Месяца через три по отъезде Нины Изгоев втянулся мало-помалу в свои занятия. Постоянное одиночество, отсутствие людей, которые обществом своим могли бы заставить его забыть о деле, поневоле обратили его к деятельности, хотя и часто еще возникал пред ним прекрасный образ любимой девушки, хотя и часто чувствовал он мучительную ревность при мысли, что она теперь в новом и более разнообразном кругу, чем здесь, в селе Котошихине.

Письмо
7 января.

…Ты еще более похвалишь меня в следующем письме своем. Диссертация моя почти окончена; но к экзамену придется готовиться еще довольно долго. Хорошо бы быть на будущий год об эту пору в Москве. Все зависит от моего нравственного расположения. Ты хорошо знаешь, что я вовсе не умею владеть собой; я не могу сказать себе: «садись и работай!» и сесть и работать; мне необходимо полное спокойствие, чтобы заниматься. Помнишь, какой гнусной лени предался я, когда мне довелось терпеть нужду? Всякий другой тут-то и принялся бы за работу, чтобы поскорее выпутаться из стеснительного положения, а меня это положение лишило всех сил, всех способностей, и я в отчаянии совсем опустил руки. Теперь я спокоен, то есть спокоен настолько, чтобы заниматься; но можно ли поручиться, что спокойствие это продолжится, не говорю год, даже месяц? Чувствую, что я исцелен не вполне, да и не хочу я полного исцеления! Чувствую, что при первой встрече прежняя буря подымется в моем сердце…

Марья Михайловна сидела одна и читала последний нумер «Библиотеки для чтения». Уже смеркалось, повесть казалась ей незанимательною, и дремота одолевала госпожу Бухарову. Она опустила книгу на колени и, верно, не замедлила бы заснуть, если б в комнате рядом не послышались тяжелые шаги Ивана Петровича и через секунду он не вошел.

— Привезли письма от брата, — сказал он, подавая жене конверт. — Он говорит тут, что о каком-то деле пишет его жена; но я ничего не мог разобрать в ее письме — чорт знает, как мелко пишет! И чернила точно вода!.. Не прочитаешь ли ты?.. Вот что говорит брат…

Иван Петрович развернул письмо.

— Вели свечи подать!.. Вот что он говорит: «У меня есть еще важное дело, близко касающееся тебя; но я дописал лист до конца и потому поручаю Аграфене Николаевне объяснить его тебе».

— А от Ниночки нет письма?

— Нет.

— Ах, боже мой! Уж не больна ли она? Что это за важное дело, о котором пишет Аграфена Николаевна?

Марья Михайловна поспешно распорядилась, чтобы подали свечи, и не без волнения развернула письмо.

Иван Петрович сел слушать, Марья Михайловна начала читать:

— «Беру перо, чтобы рассказать тебе о партии, которая представляется Ниночке, и просить твоего и Ивана Петровича согласия».

Марья Михайловна вздохнула свободно; Иван Петрович одобрительно кашлянул.

— «Ты видела у нас, как была в С. (продолжала читать Марья Михайловна), Павла Александрыча Махровского, и, помню, он тебе понравился».

— Кто он? — спросил Иван Петрович.

— Служит в ***, только нынешней осенью переведен из Петербурга, — отвечала Марья Михайловна.

— Стар?

— Нет; ему, я думаю, нет еще и сорока.

— Читай; что пишет она дальше?

Марья Михайловна читала:

— "Он, как приехал, подружился с мужем и бывал у нас в доме довольно часто; но со времени приезда Ниночки стал бывать каждый день. Ниночка, как ты знаешь, со всеми одинакова, и всегда была любезна с ним, хоть он ей, бог ведает почему, и не очень нравился. Вчера он просил меня узнать, что она думает об нем и согласна ли принять его предложение. Я рада за вас и за Ниночку. Лучшего жениха ей не найти: он богат, хорошей фамилии, занимает видное место и, конечно, не остановится на нем; человек добрый, очень порядочный и с прекрасным светским образованием. Чего же больше? С тех пор как он стал бывать у нас каждый день, все здешние маменьки и девицы завидуют Ниночкиному счастью.

«Сегодня я говорила с Ниной (она не совсем здорова, поэтому сама и не пишет). Она слушала меня сначала очень спокойно; потом, как водится, расплакалась, спросила моего мнения об этом деле. Разумеется, я представила ей в самых ярких красках все выгоды этой партии, рассказала о ваших запутанных делах, которым очень может помочь ее брак с Махровским. Ниночка была очень тронута (вообрази, она думала, что у вас чуть не золотые горы!) и просила меня написать сначала к вам, а Павлу Александрычу сказать, что решительного ответа она не может дать до получения вашего согласия. Мой совет — не упускать такого жениха; муж говорит то же. Впрочем, я не сомневаюсь, что и ты и Иван Петрович поступили бы так и без нашего совета».

Марья Михайловна, дочитавши письмо, прослезилась; Иван Петрович немного призадумался.

— Чего же лучше? — проговорила, наконец, Марья Михайловна, утирая слезы. — Я от всей души желаю ей счастья.

Иван Петрович принялся расхаживать по комнате.

— Как думаешь ты? — спросила Марья Михайловна.

— Брату я верю, — отвечал Иван Петрович: — он не станет хвалить какую-нибудь дрянь; тебе, ты говоришь, он тоже нравится?

— Да, кажется, очень хороший человек.

— Уж и самое место рекомендует его: тут не каждого посадят… Если Нина согласна, так, по-моему, нечего и разговаривать.

На следующий день, запечатывая письмо с родительским благословением, Иван Петрович думал: «Авось теперь не придется увидеть Котошихина проданным с молотка».

Марья Михайловна не могла скрыть от Изгоева своей радости (радость ее была велика); намеками и обиняками сообщила она ему, что к Ниночке сватается жених, за которого они непрочь отдать ее, и что Ниночка изъявила уже свое согласие. Марья Михайловна в простоте души и не подозревала, что весть эта может огорчить Андрея Платоныча.

Уснувшие на время волнения опять овладели Изгоевым. Опять забыл он о занятиях, которые пошли было так успешно; опять мысли путались в голове, и сердце замирало в груди.

Горькие упреки поднимались в нем, и он безжалостно обременял ими бедную девушку. За этими упреками следовали минуты раскаяния, минуты раздумья: точно ли она так виновата, как кажется? точно ли любила она его, Изгоева? любит ли, наконец, своего жениха? не расчет ли тут один?.. Упреки снова начинали шевелиться в Изгоеве… Но, может быть, это расчет не ее, а родителей?.. И Андрей Платоныч чувствовал, как растет в нем страшная злоба и на Ивана Петровича с его «Московскими ведомостями», и на Марью Михайловну с ее книжными фразами, и даже — на Виктора, который напоследок стал прилежнее и не подавал уже учителю повода быть им недовольным.

Письма из С. получались обыкновенно по вторникам, и Изгоев ждал с нетерпением этого дня, чтобы узнать еще что-нибудь о Нине. От нее опять не было письма, и Аграфена Николаевна извещала, что она все еще не совсем здорова. Марья Михайловна встревожилась на несколько минут; Изгоев был неспокоен целую неделю — до другого вторника, когда было получено письмо и от Нины. Она писала, что ей теперь лучше, хотя она все-таки еще не выезжает. О Махровском ни полслова.

— Что это с ней? — заметила Марья Михайловна Изгоеву. — Всегда исписывает целый лист кругом, а нынче и одной странички не дописала. Даже и поклона вам нет.

Дневник
4 февраля.

Сам Бухаров уехал в С. знакомиться с женихом Нины. Для чего? Разве не был он согласен на этот брак и не зная будущего мужа своей дочери? Марья Михайловна хлопочет о приданом: собрала в девичьей целую дюжину швей и заставляет их петь свадебные песни.

Мне все кажется, что не свадьба готовится в доме, а похороны.

15 февраля.

Весной я увижу ее… Она приедет сюда на все лето. Свадьба отложена до будущей зимы. Не лучше ли я сделаю, если откажусь теперь же от места и уеду в Москву?.. Что готовит мне это свидание? Что готовит оно ей?

17 февраля.

Нет! Я увижу, увижу ее, будь что будет! И пусть сердце мое вконец сокрушится — я увижу ее!

Тетка Нины приписывала влиянию климата нездоровье племянницы, на которое она постоянно жаловалась, с самого времени сватовства Махровского. Поэтому с совета доктора было решено, что на лето Нина отправится в деревню, куда на две, на три недели может приехать и жених.

Узнав об этом, Изгоев считал дни, остававшиеся ему до свидания с Ниной, и находил, что время тянется беспримерно вяло.

Наконец в половине мая девушка приехала.

Трудно передать, что совершалось в это время с Изгоевым. Он владел собою лишь настолько, чтобы не пойти в день приезда Нины на урок, сказаться больным и просидеть весь этот день у себя во флигеле — хоть немного успокоиться.

Он увидался с нею на следующий день за завтраком, после урока, во время которого не Изгоеву приходилось сердиться на ученика за невнимание, а ученику недоумевать, отчего учитель так рассеян. Встреча была очень обыкновенная.

— Здравствуйте, Изгоев, как-то вы поживали здесь?

— Попрежнему. Веселились ли вы в С.?

— Очень мало.

— По крайней мере не скучали, как мы здесь?

В этом роде разговор шел в продолжение всего завтрака.

Дневник
20 мая.

Как слеп был я до сих пор, как гадок, когда смел упрекать Нину!.. Бедная девушка! Как похудела она! Видно, что решение ее стоило ей много, много, хотя она ни одним словом не дала понять родным своей тяжкой внутренней борьбы. Да разве могли понять ее они? Разве расчет не сменил в них давно все благородные человеческие движения?

Какая грусть звучит в ее голосе, какою покорною печалью облечена вся она! Боже мой! Зачем я не богат? Зачем я не могу купить ее, как какой-нибудь Махровский, если владеть ею можно только по праву купли?

Но если… Нет, нет! Даже тупоумная тетка писала, что Нине жених ее не нравится, — это мне говорила Марья Михайловна.

23 мая.

Я должен объясниться с нею — вижу, она желает этого. Боже! Не дай мне сойти с ума!

— Отчего вы сидите нынче по целым дням в своем флигеле, Изгоев? — сказала Нина, когда Андрей Платоныч хотел откланяться после обеда.

— Совсем погрузился в книги, — заметила Марья Михайловна. — Полноте! Куда вы? Пойдемте в гостиную.

Изгоев положил на окно свою фуражку и последовал за Марьей Михайловной, рядом с Ниной.

— А я думала, возвращаясь сюда, — говорила девушка, — что мы будем попрежнему проводить большую часть времени вместе — читать, гулять, кататься…

— Многое изменилось со времени вашего отъезда, — сказал Изгоев не без горькой иронии в голосе.

— Да, — грустно отвечала Нина: --многое, но не все.

Марья Михайловна, как и следовало ожидать, не дала разговориться Изгоеву и Нине, заведя речь о вещах, нисколько не интересных ни для того, ни для другой.

Впрочем, она, вероятно, заметила невнимательность своих слушателей, потому что вдруг, на средине какой-то фразы, остановилась и, взглянув на Нину, сказала:

— Что это, Ниночка, какая ты грустная?.. Хоть бы Павел Александрыч поскорее приехал да расшевелил тебя.

Ярким румянцем покрылись бледные щеки девушки, и она опустила ресницы. Изгоев видел этот румянец, видел, как высоко подымалась ее грудь, видел, что она едва сдерживает слезы, и им овладели страшная злоба и давящая скорбь. Он едва мог осилить себя — промолчать.

Марья Михайловна не удовольствовалась своим замечанием и продолжала:

— Полно краснеть-то! Андрей Платоныч свой человек — он знает.

Нина не могла удерживаться больше: она закрыла лицо платком, быстро встала со стула и вышла из комнаты.

Изгоев уж не мог поддерживать разговор с Марьей Михайловной, которая сумела даже слегка подшутить над тем, что Нина так «сконфузилась». Он просидел еще несколько минут в гостиной, чтобы скорый его уход не показался странным.

— Куда же вы, Андрей Платоныч?

— Мне нужно заниматься.

— Полноте! Что вам значат несколько минут?.. Сейчас придет Нина.

Изгоев все-таки откланялся и ушел.

Сцены вроде описанной повторялись нередко, и Изгоев невыносимо страдал за Нину и за себя. Он ежедневно искал случая поговорить с ней на свободе, без свидетелей; он замечал из кратких, грустных фраз, обращенных к нему бедною девушкою, что и она желала бы этого; но Марья Михайловна, словно считая Изгоева церемонным гостем, непременно старалась сама «занимать» его. Понятно, как негодовал Изгоев.

Только раз как-то, уже в начале августа, Марья Михайловна удалилась после обеда из гостиной (зубы у нее заболели) и оставила вдвоем дочь и учителя.

— Что вы делаете, Антонина Ивановна? За что вы губите себя? — сказал Изгоев.

Нина посмотрела на него сквозь слезы и улыбнулась.

— Я слишком хорошо понимаю, что творится в вашем сердце; знаю, что заставляет вас заглушать в себе чувство и добровольно приносить себя в жертву. Но точно ли вы жертва искупительная, и правы ли вы, жертвуя собой? Неужто долг дочери…

— Полноте, не говорите так! Это нужно и неизбежно.

— Вы много думали об этом?

— Много, много…

Нина поднесла к глазам платок.

— И решение неизменно?

Она не могла отвечать, только утвердительно кивнула головой.

Последовало тяжелое, тоскливое молчание.

— Боже мой! — заговорил опять Изгоев, — неужели нет исхода из этого положения? Неужели только таким страшным пожертвованием может быть спасено благосостояние Ивана Петровича?

Нина взяла за руку Изгоева, словно прося его — не стараться поколебать ее неизменное решение.

— Зачем нам мучить друг друга? --сказала, наконец, она, вставая. — Будьте мужественны, Изгоев! Жизнь перед вами широка, вы еще найдете счастье.

Слезы капали из ее глаз.

— Нет! — вскричал Изгоев с глубокою скорбью. — Нет! Без тебя счастье невозможно!

Он быстро поднялся и сжал в объятиях обессиленную девушку.

— Пощади меня! — лепетала она, рыдая на его плече.

— Вот счастье, которому уж не повториться в моей жизни, — говорил Изгоев, не отрывая губ от ее волос.

Умоляющий взор подняла на него Нина; но в ту же минуту глаза ее, встретившись с глазами Изгоева, зажглись страстным огнем, и в поцелуе, долгом, блаженном поцелуе исчезло и самое воспоминание горя.

Звук дорожного колокольчика, раздавшийся неподалеку, вывел их из забытья.

Дневник
8 августа.

Он приехал… Я видел его раз — и больше видеть не хочу. Есть что-то противное в его улыбке. Он, должно быть, насильно улыбается — только потому, что улыбаются другие…

20 августа.

Силы мои истощаются. Я не вынесу этого мучения.

23 августа.

Виктор, как водится, опять приходил узнать о моем здоровье и сказал, что сестра просит у меня «Вертера».

— Зачем?

— Конечно, читать.

— Разве у нее есть время? Ведь жених еще не уехал.

— Она не сидит с женихом.

Виктор удивляется, почему Нина все плачет.

Ровно месяц пробыл Махровский в Котошихине, и ровно месяц не выходил из своего флигеля Изгоев. Он мучился желанием видеться с Ниной; но сознание, что он может как-нибудь случайно вселить подозрение в женихе, удерживало его.

Вслед за отъездом Махровского вся семья стала собираться в дорогу. Свадьбу решили отпраздновать в городе.

Сборы были недолги.

Так как в С. отправлялся даже мосье Куку, то и Изгоеву предложили, не хочет ли он попировать на свадьбе. Он отказался, отговариваясь своими занятиями.

— Прощайте, Изгоев.

— Прощайте, Антонина Ивановна, --будьте счастливы.

Вот все, что было сказано при расставанье…

Осень наступила рано. С утра до ночи лил дождь. Вечера сделались так темны, хоть глаз уколоть. Повсюду в опустелом барском доме воцарились мрак и безмолвие. Только два окна кидали по вечерам свое светлое отражение во двор. Эти окна принадлежали девичьей.

Дня три спустя после выезда господ, вечером, сидели в девичьей старая ключница Василиса да горничная Марьи Михайловны, молодая и красивая девка Юлия. Василиса рассказывала какую-то бывальщину из времен своей юности и при этом спускала петли у чулка; Юлия шила.

— А что, девынька, который-то час теперь будет? — спросила ключница, окончив свой рассказ. — Что-то сон меня клонит… Э! да свечки-то сколько сгорело!

— И то не ложиться ли?

В эту самую минуту в дверь из сеней застучали.

— Кто это там еще? — пробормотала старуха. — Уж верно, Ванька мошенник.

Юлия подошла к двери.

— Кто там?

— Я.

Удовольствовавшись этим ответом, горничная сняла крючок с петли и, только что дверь отворилась, отступила в испуге.

Вошел Изгоев. Он был бледен; глаза как-то странно сверкали.

— Что вам, барин? — спросила удивленная Юлия.

Изгоев сбросил с себя на стол мокрую фуражку и сказал:

— Дай мне свечку — в комнате барышни осталась моя книга — мне ее нужно.

— Зажги здесь другую, Юлия, — проговорила старуха: — да поди посвети.

— Не надо, — сказал Изгоев: — я пойду один.

— Что это с ним? — заметила ключница, когда звук шагов Изгоева уже не долетал до девичьей. — Страшный такой…

— Я и сама не возьму в толк, что он так переменился вдруг, — отвечала Юлия: — какой стал худой да бледный, а приехал сюда молодец молодцом. И на что ему вдруг книжка понадобилась?

— Э, матушка! Ведь он все сидит над ними; знать, нужно зачем-нибудь.

Между тем Изгоев прошел уже по пустым и темным комнатам к спальне Нины.

На столике лежал его «Вертер», разогнутый на том месте, где Вертер читает Шарлотте Оссиана. Изгоев поставил свечу, подошел к постели, отдернул полог и упал лицом в подушки.

Долго покрывал он их слезами и поцелуями…

Из спальни Нины он зашел в кабинет Ивана Петровича; пугливо озираясь, снял со стены пистолет и спрятал его в боковой карман.

Письмо
7 декабря.

…Я только что оправился от жестокой болезни, долго державшей меня в когтях. Я очень слаб телом, но духом бодр, как, кажется, никогда не был. Сердце мое полно любви, но уже не той болезненной любви, которая чуть не приготовила мне судьбы Вертера…

Нет, я хочу жить, и эту любовь, так глубоко охватившую меня, перенести с одного утраченного мною существа на все, что просит любви и деятельного сердечного участия…

ПРИМЕЧАНИЯ

править
ИЗГОЕВ

Первоначально напечатано в «Библиотеке для чтения», 1855, т. CXXIX. Печатается по тексту сборника М. И. Михайлова «В провинции», ч. II, СПБ., 1860, сверенному с журнальной публикацией.

Стр. 740.

«Галатея» — журнал, издававшийся в Москве в конце 20-х и в конце 40-х годов.

Стр. 744.

«Вертер» — роман Гете «Страдания юного Вертера» (1744).

Стр. 745.

…последний поступок Вертера вполне согласен с его натурой…-- Вертер, влюбленный в невесту своего друга Лотту, кончает самоубийством.



  1. Perroquet — по-французски попугай (ред.).
  2. По должности (ред.).
  3. Не имеющий равного, подобного себе (ред.).