Бальмонт К. Избранное: Стихотворения. Переводы. Статьи. / Сост., вступ. ст. и коммент. Д. Г. Макогоненко
М., «Правда», 1990
Скоро минет сто лет, с тех пор как в английской поэзии возник мелодический голос, редкостная певучесть которого, после Шелли и наряду с Шелли, отличается качествами единственными. Несмотря на то что много в Англии было поэтов с необыкновенно развитым чувством музыкального ритма, Блэйк, Кольридж, Ките, Данте Россэтти, Суинбэрн, Уайльд, и сколько еще других, — таких, музыкантов в поэзии, как Шелли и Теннисон, было только двое. Ибо воистину их колдовской стих всегда поет и угадывает, не подозревавшиеся раньше, гармонические сочетания ворожащих слов. Стих Шелли более вселенский, космический, стих Теннисона более человеческий, но в области чисто человеческих ощущений он достигает такой прозрачности выражаемого в напеве чувства, что оно, как и у Шелли, опрокидывается в такую зеркальность, которая становится идеально-духовной, как бы переходит в иной план бытия, в область овоздушненную, где по голубому полю неба и по хрустально-прозрачному откосу воздуха ходят, по-нашему страстные, но не по-нашему легкие духи.
Теннисон быстро завоевал славу. Он слишком английски-нежен и английски-тонок, чтоб не подойти сразу, прямо, вплоть к английским сердцам. Еще Эдгар По был одним из первых его восхвалителей и в своем ясновидении точно увидал, что возник новый гениальный поэт. Позднее Теннисон стал поэтом-лауреатом, он был увенчан всем народом, как был увенчан отдельными тончайшими ценителями поэзии. Слава его не вянет и теперь, и увянуть ей не суждено.
Окруженный любовью, овеянный созданной другими и самоосознанной славой, овеянный и вечно живительным духом всегда творящего Моря, Теннисон жил на острове, в счастливой отъединенности и в той обстановке художественных мыслей и настроений, которая является для поэта наилучшим условием нетревожимого творчества и душевного покоя. И, однако, в поэзии Теннисона много грусти. В одной из своих поэм, «Locksley Hall», он восклицает:
Здесь у бухты проходил я и питал свой юный сон
Зачарованностью знанья, долгой сводкою Времен.
И вот как будто над ним оправдалось древнее слово, гласящее, что в многом знании много печали, а долгая сводка Времен, проводя перед его душою все разные верования и многоразные панорамы прошлого, внедрила в его душу ту красивую печаль, какая напояет нас, когда мы долго слушаем повторный голос Океана, и смотрим в синие его дали, и видим новые его дали, и все новые дали, и далекую его недоступность. В трех лучших поэмах Теннисона, самых ярких и выразительных, «Странствия Мальдуна», «Вкушающие лотос» и «Волшебница Шалот», сквозит глубокая грусть и предельная усталость души. Миновав Остров Молчанья, Остров Криков, Остров Цветов, Остров Плодов, и Остров Огня, и Остров Щедрот, и Остров Колдуний, и Остров Двойных Башен, и Остров Святого, витязь древней ирландской легенды, Мальдун, который выехал в путь, чтоб отмстить убийце своего отца, увидал наконец заклятый остров, где на взморье стоял убийца, но Мальдун не захотел злое гасить злым, он безмолвно проплыл мимо и вернулся на свой родной остров только с горстью угрюмых бойцов и с великой усталостью души, кочевавшей без конца и не хотящей больше ни волнений, ни борьбы.
Эта поэма — как картина величественного пожара, явившего многокрасочную полноту жуткого зрелища, пожара, сжегшего все вещество, из которого творил огонь свои кратковременные и зловещие видения, — и вот сожженная душа молча смотрит на вчерашний театр созерцания, на обугленное мертвое пожарище. Живой душе тут нет исхода.
Еще безнадежнее внутренний смысл поэмы «Вкушающие лотос». Моряки приплыли к Острову Лотофагов. Эти бледнолицые тени древней саги дали им душистых плодов колдовского растенья. Кто этого отведает плода, для того все звуки становятся отдаленными, все слова невнятными, все образы прежней любви, все доводы прежней убедительности становятся недействительными призраками. И все эти моряки, сидя на взморье чужого острова, меж солнцем и луной, в некончающихся сумерках, видели сны о туманной Родине, о детях, о ясене, о любви, но все скучней становился им вид весла.
И вот один сказал: «Нам больше нет возврата».
И вдруг запели все: «Скитались мы когда-то.
Наш край родной далек. Для нас возврата нет».
Что же осталось для вкушающих лотос, что есть у забвенных?
Есть музыка, чей вздох нежнее упадает,
Чем лепестки отцветших роз,
Нежнее, чем роса, когда она блистает,
Роняя слезы на утес,
Неясней, чем падает на землю свет зарницы,
Когда за морем спит гроза,
Нежней, чем падают усталые ресницы
На утомленные глаза.
И ведущий голос этой томительной рапсодии заклинает изгнать из душ тревоги, пребыть в прозрачной полумгле, покоясь на холмах. Живой душе тут нет исхода. И нет ей прямого исхода в третьей, наилучшей из этого трехцветника, поэме Теннисона, с магическою силой в кратком объеме рисующей грезу средневековья и столь же сладостно-пронзительной, как музыкальная сказка Вагнера «Тристан и Изольда», в этом страстном всклике о невозможности любви. Волшебница Шалот сидит пред заколдованным зеркалом, и на ней заклятие. Все, что проходит в жизни, — там, за ее окном. Смотря в зеркало, она должна творить ткань. Это — ее назначение.
Пред нею ткань горит, сквозя,
Она прядет, рукой скользя,
Остановиться ей нельзя,
Чтоб глянуть вниз на Камелот.
Проклятье ждет ее тогда,
Грозит безвестная беда,
И вот она прядет всегда,
Волшебница Шалот.
Эта беда с нею случилась. Она устала от теней. Зеркало, ведущее к вечной безыстомной пряже и тканью, выпило из нее всю силу. «О, я от призраков больна», — восклицала она, видя — через хрустальную преграду — влюбленных. Ее сердце возжаждало вплоть прикоснуться к проходящему. Она увидела рыцаря Ланчелота, и сердце ее превратилось в костер.
Забыт станок, забыт узор,
В окно увидел жадный взор
Купавы, шлем, коня, простор,
Вдали зубчатый Камелот,
Прорвалась ткань с игрой огня,
Разбилось зеркало, звеня.
«Беда! Проклятье ждет меня!» —
Воскликнула Шалот.
И волшебница Шалот умерла.
Есть великий смысл в этой печальной сказке, красочной, наивной и завороженно-убедительной, как цветные стекла средневековых соборов. В этой поэме точно указан двойной путь двоякого творчества. Художник может остаться в вечной отъединенной мечте, вне живого соприкосновения с текучей жизнью, и быть в лике волшебника, волшебницы Шалот. Художник может полной чашей испить текучее, живое вино бытия и творить по-иному, но он неизбежно должен пережить тогда муку смерти, умереть в волшебно-отъединенном своем лике, выйти из хрустального царства зеркальности, которую не возмущают тени, проходя мимо и лишь отражаясь в художественно-творимой ткани.
У Теннисона есть еще четвертая прекрасная поэма, в которой он выразил это другое, действенное очарование волевого начала творящей души. С находчивостью проникновенного художника он выбрал для этой поэмы лик неутомимого мореходца Улисса. Сын народа, покорившего моря, Теннисон не мог выбрать лучше. И эта поэма сыграла свою роль в его жизни. Мне передавали такой рассказ, и, вероятно, он записан. Когда в Англии обсуждался вопрос, кому из поэтов надлежит быть лауреатом, к некоему важному лицу, от которого зависел в конце концов выбор, пришел некий почитатель Теннисона и спросил его, как он относится к Теннисону, но тот ответил неопределенно. Тогда гость заставил его прочесть поэму «Улисс». Через минуту было сказано: «Теннисон будет лауреатом». И Теннисон был увенчан.
Не знаю, точен или неточен этот рассказ, но убедительная выпуклость его несомненна. Беря положительный лик англичанина в истории, должно сказать, что он великий достигатель великих целей. Морским ветром овеяна его повесть. Дух творящего Океана в этой поэме.
УЛИСС
Немного пользы в том, что, царь досужий,
У очага, среди бесплодных скал,
Я раздаю, близ вянущей супруги,
Неполные законы этим диким,
Что копят, спят, едят, меня не зная.
Мне отдых от скитаний, нет, не отдых,
Я жизнь мою хочу испить до дна.
Я наслаждался, я страдал — безмерно,
Всегда, — и с теми, кем я был любим,
И сам с собой, один. На берегу ли,
Или когда дождливые Гиады
Сквозь дымный ток ветров терзали море, —
Стал именем я славным, потому что,
Всегда с голодным сердцем путь держа,
Я знал и видел многое, — разведал
Людские города, правленья, нравы,
И разность стран, и самого себя
Среди племен, являвших мне почтенье.
Я радость боя пил средь равных мне,
На издававших звон равнинах Трои.
Я часть всего, что повстречал в пути.
Но пережитый опыт — только арка,
Через нее непройденное светит,
И край того нетронутого мира,
Чем дальше путь держу, тем дальше тает.
Как тупо-тускло медлить, знать конец,
В закале ржаветь, не сверкать в свершенье.
Как будто бы дышать — уж значит жить.
Брось жизнь на жизнь, все будет слишком мало.
И сколько мне моей осталось жизни?
Лишь краешек. Но каждый час спасен
От вечного молчания, и больше —
Весть нового приносит каждый час.
Копить еще какие-то три солнца, —
Презренно, — в кладовой хранить себя,
И этот дух седой, томимый жаждой,
Вслед знанью мчать падучею звездой
За крайней гранью мысли человека.
Здесь есть мой сын, родной мой Телемах,
Ему оставлю скипетр я и остров, —
Возлюбленный, способный к различенью,
Неторопливой мудростью сумеет
В народе угловатости сровнять
И привести к благому ровным всходом.
Он безупречен, средоточно-четок,
Обязанности общие блюдя
И в нежности ущерба не являя,
Богов домашних в меру он почтит,
Когда меня здесь более не будет.
Свое свершает он, а я мое.
Вот порт. На корабле надулся парус.
Замглилась ширь морей. Мои матросы,
Вы, что свершали, бились, размышляли
Со мною вместе, с резвостью встречая
И гром и солнце, — противопоставить
Всему умея вольное лицо, —
Мы стары, я и вы. Но в старых годах
Есть честь своя и свой достойный труд.
Смерть замыкает все. Но благородным
Деянием себя отметить можно
Перед концом, — свершением, пристойным
Тем людям, что вступали в бой с богами.
Мерцая, отступает свет от скал,
Укоротился долгий день, и всходит
Медлительно над водами луна.
Многоголосым гулом кличет бездна.
Плывем, друзья, пока не слишком поздно
Нам будет плыть, чтоб новый мир найти.
Отчалим и, в порядке строгом сидя,
Ударим по гремучим бороздам.
Мой умысел — к закату парус править,
За грань его, и, прежде чем умру,
Быть там, где тонут западные звезды.
Быть может, пропасть моря нас поглотит,
Быть может, к Островам дойдем Счастливым,
Увидим там великого Ахилла,
Которого мы знали. Многих нет,
Но многие доныне пребывают.
И нет в нас прежней силы давних дней,
Что колебала над землей и небо,
Но мы есть мы. Закал сердец бесстрашных,
Ослабленных и временем и роком,
Но сильных неослабленного волей
Искать, найти, дерзать, не уступать.
ПРИМЕЧАНИЯ
правитьЗавет воли. — Сэмюэл Тейлор Кольридж (1772—1834) — английский поэт-романтик. Джон Китc (1795—1821) — английский поэт-романтик. Алджернон Чарлз Суинберн (1837—1909) — английский поэт.