Дневник Льва Федотова/Тетрадь XIII/31 декабря


Дневник
автор Лев Фёдорович Федотов
Источник: Федотов Л. Ф. Дневник советского школьника. Мемуары пророка из 9 «А». — М.: АСТ, 2015. PDF

31 декабря

Окончив писать (нет сомнения, что это происходило еще вчера вечером), я погрузил кое-как оную тетрадь в чемоданчик, который уже ломился от всякого совершенно не нужного мне хлама, вложенного туда моей заботливой мамашей, я стал ждать, когда грянет гром, т. е., когда придет долгожданный момент, чтобы (слава тебе, господь!) укатить на вокзал. Лиза что-то творила в кухне, а Монька уже успел повоевать с водой перед сном и улечься в кровать. Не зная, на что убить время, я решил разузнать, успел ли Моникаус заснуть или нет. При виде меня он приподнялся, и я увидел, как его физиономия расплылась в улыбке.

— Ну, что, голубчик! Остаешься?— спросил я весело. — Едем со мною! Жаль только, что ты не войдешь в мой карман!

— Мошенник же ты, — сказал он, скаля зубы.

— Ты еще не ругал господа за то, что он сотворил тебя больше моего кармана?— осведомился я.

— Нет еще.

— Ты, гляди, ругай его, только не забудь. Это тебе может помочь.

— Завидуя я тебе, черту, — проскулил он.

— Гм! — самодовольно кашлянул я.

— Черт тебя возьми! — засмеялся Монька.

— Да, черт меня возьми! — согласился я. Вот именно! Ты прав!

Время шло, и нужно было собираться. В кухне я взвесил на руке чемодан и удостоверился, что до самого Ленинграда я его доставить сумею. По крайней мере, не выроню из рук. Я себя как то неловко еще чувствовал в этих серых брюках и бархатной куртке, но радостное чувство перед поездкой говорило мне, что всякий феномен сопровождается чем-то непривычным и новым.

Я кое-как надел на свою новую хламиду мое легкое осеннее пальтишко, отправился в ванную, чтобы там натянуть галоши, и, нахлобучив ушанку, вернулся в кухню. Лиза пожирала меня глазами: очевидно, она не прочь была поменяться со мною местом. Мама тоже оделась.

— Ну, поцелуй за меня Норочку!— сказала Лиза.

— Да уж, жди! — недовольно ответил я. — В жизни никогда не занимался подобным делом!

— Счастливый ты все-таки, — проговорила она. — Норочку увидишь, — пояснила она.

— Что это за выражение? — удивился я, впрочем, весьма спокойно. — Что она, не от мира сего?

— Попрощавшись с Монькой (который при этом кинул на меня восторженный взгляд) и с Лизой, я с мамой вышел в парадное, крепко сжимая в руке свой небольшой груз.

Я даже боюсь описывать те чувства, которые клокотали во мне в те минуты. Читатель, надеюсь, их понимает! Двор был пуст, и, так как было уже около двенадцати ночи, один из фонарей был погашен. Корпуса дома из-за темных всех окон казались мрачными глухими стенами.

Была отличная зимняя ночь. Кажется, даже звезды мерцали, и тротуары казались в темноте ослепительно белой сахарной пеленой. В воздухе был небольшой, но весьма крепкий и веселящий душу мороз.

На мосту кое-где мелькали темные фигуры запоздалых прохожих. Все они куда-то стремились, спешили, но, очевидно, оставались в рамках Москвы, а я…

— Куда я иду? — ежеминутно думал я. — Ведь сколько раз я шел именно этой дорогой по мосту, но иной раз я шел к М.Н., другой раз направлялся к Жене, а теперь… Теперь я иду, хотя и по этой же дороге, но финал моего пути далек отсюда! Прямо не верится! Так и думается, что я и сейчас, будто бы, как всегда, иду на музыку или куда-нибудь к знакомым!!!

В метро, еще не спустившись на платформу, мы отошли в сторону, и мама дала мне открытку, чтобы я по приезде в Ленинград, сейчас написал ей, как я доехал.

— И опустишь ее там же, на вокзале! — сказала она. Я, разумеется, дал ей согласие.

Спускаясь к поезду, я с сожалением заметил ей:

— И к чему тебе нужно было давать мне столько ненужного багажа? Ведь не месяц же, по крайней мере, я там буду жить! Только лишний груз! А я-то мечтал, олух, что поеду с одним невинным портфелем!

— Ничего лишнего, по-моему, нет, — ответила она. — Если бы не рис, который Рая просила захватить им (ведь там у них нет его), то еще можно было б уложить все в портфель. Но ведь рис-то не оставишь же здесь в Москве!

— Дело не в нем, — возразил я. — Рис я и сам ни в коем случае не согласился бы оставить. Уж я лучше б вынул часть моих тетрадок, но рис бы Рае привез.

На платформе под яркими снопами лучей разгуливало немало смертных, подобных нам. Я уж не помню, как я ехал в метро, что именно делал, но я знаю твердо, что никакого чувства радости во мне уже не было; я прямо-таки находился в каком-то волшебном забытьи. Будто я и не сознавал, куда я еду, и Ленинград якобы даже исчез с поля моей памяти.

— Ну, вот и едешь, — сказала мне мама, когда мы с потоком остальных пассажиров поднимались по лестнице на улицу. — Дождался, наконец.

Что я мог ответить на это? Ничего: это было так!

На площади зимняя ночь чувствовалась еще резче: по снежному ковру, пересекаясь, пробегали огни машин и трамваев, а здания вокзалов походили на освещенные пароходы, стоящие у пристани.

Мы приближались к заветному ленинградскому вокзалу, перед которым сновали толпы людей, и, мирно беседуя, спокойно топтались группы носильщиков.

— Давно уже я не был на этом вокзале с тем, чтобы сесть на один из его поездов и направиться в Ленинград, — сказал я.

Перронная касса находилась на какой-то лестнице, выходящей из вокзала прямо на улицу. Наверху она была закрыта и представляла из себя нечто вроде комнаты с окошком в стене. Тут уже толпилось несколько человек. Мама приобрела себе перронный билет, и мы прошли вовнутрь здания. Пробравшись через толпы мешочников по громадному, ярко освещенному и дьявольски накуренному залу, мы направились на перрон.

— Ты сразу же напиши, как приедешь, — поучала меня моя родительница, — и там же на вокзале опусти.

— Да я и так знаю, что все будет благополучно — да вот я здесь напишу это слово, а там опущу. Зачем мне зря задерживаться только там на вокзале?

— Ты этого не делай! Там лучше напиши. Так вернее.

— Ну, что же, ладно.

Пробираясь вдоль длинного состава, мы отыскали нужный нам вагон. Возле него стоял проводник с фонарем, отражавший атаки будущих пассажиров. Это был шумевший сутулый, широкий дядька с тупым медным лицом, широким ртом и накаленным грушеобразным носом.

Фуражка на нем сидела основательно и даже закрывала часть ушей.

Показав билет, я прошел в вагон, надеясь отыскать свое место.

Мама осталась снаружи. Проход в вагон был запружен людьми, рассовывавшими свои тюки по верхним полкам, так что продвигаться было весьма трудновато. В воздухе под потолком у мерцающих оранжевым светом ламп вились голубые ленты табачного дыма.

«Тоже уж, подлецы! Дымят!» — злобно подумал я.

На нижних полках, в тени от верхних, уже сидели, так как вагон был с сидячими плацкартными местами. Понятно, что своего места я не нашел, ибо тут каждое существо могло владеть любым им захваченным местом по праву первенства. Дойдя до конца вагона, я кое-как протиснулся назад.

— С какой же стати тогда на билетах обозначены места? — полюбопытствовал я у одного служащего в железнодорожной форме, стоящего в начале вагона в дверях, ведущих в отделение проводника.

— Да так, для вида, — ответил он вяло, но весьма учтиво. — Какое свободно — занимай.

Вообще он, очевидно, был более человечен, чем сам проводник, да и внешность его была далеко не ужасна: он был высокого роста и с простым добродушным лицом.

Тут я обернулся и увидел, что перед служебной комнатой проводника боковое нижнее место было свободно.

— Оно не занято? — спросил я у моего собеседника.

— Нет. — Я в этом не сомневался, так как все обычно по привычке проходили в глубь вагона, проворонивая золотые места. Я занял правое сидение, предоставив левое моему будущему соседу, который в то время, может быть, еще был даже не на вокзале, а сам решил сказать маме, что все в порядке.

— Скажите, пожалуйста, что это место занято, — попросил я железнодорожника.

— Э-э, я уж не могу. Тут, кто займет, тот и владеет, значит! — ответил он.

Не желая потерять место, я быстро оповестил обо всем мамашу, и она повернула домой, между тем как я сам вернулся к месту, где увидел, что его без меня никто не захватил. Ура! Я владел сей хижиной!

Не снимая пальто и шапки, я бухнулся на сидение и погрузился в черную резкую тень от боковой полки. Чемоданишко я положил себе на колени. Нужно сказать, что устроился я весьма удобно. Я был очень рад, что успел занять это место, так как оно было уединено, спокойно и находилось против помещения проводника; а это было уже небольшое преимущество в смысле интереса, ибо проводники — народ боевой, шумливый и разговорчивый. Я сидел и спокойно глядел, как мимо меня проносились толпы нагруженных людей, кричащих, изрыгающих проклятия, кляня друг друга и ругаясь. То было сборище превосходнейших экспонатов с «выставки» проклятий, которая, к счастью, конечно, не существует. Всюду слышался глухой смех, разговоры и указания тех, кто устраивался на местах своих вместе с багажом. В вагоне оказалось столько дымящих, что скоро все было от меня немного скрыто призрачной голубоватой пеленой.

На левое сидение, передо мной, уселся какой-то дядька в кожаном пальто и кепке, титанического телосложения. Другой встал возле него, и они начали болтать, поминутно смеясь и тревожа свои трубки с табаком.

Я с невозмутимым спокойствием созерцал всю эту картину, зная, что меня ничего из их дела не касается, и ждал только одного — скорого отправления поезда.

— Сколько до отхода-то?— спросил стоящий великан.

— Десять минут, — ответил сидящий, глядя на ручные часы.

Я принял его ответ к сведению. Между тем, суматоха несколько улеглась, хотя в дымном воздухе, под мрачными лучами лампы, все еще гудел многоголосый шум. Смотря на отражение служебной двери в темном окне, я ждал, сидя совершенно неподвижно и еще даже не изменив своего первоначального положения.

Вдруг что-то с лязгом дернуло, и послышался слабый стук, сопровождавшийся медленным, равномерным качанием.

— Тронулись, — проговорил сидящий силач.

Стук становился чаще, и вскоре вагон развил достаточную скорость. Проводник вошел к себе вместе со служащим, моим бывшим собеседником, и дверь закрылась.

Я неподвижном сидел в моем темном уголке и думал, что лучше этого места нет во всем вагоне.

Мысли сменяли друг друга в моей голове. Трудно даже сказать, о чем я думал. Я даже не верил, что еду в Ленинград, до такой степени привык лишь только мечтать о нем. Мне казалось, что вагон едет, да только куда-то, во что-то неизвестное, только не в город, к которому я так долго стремился. Люди, окружавшие меня, ехали в Ленинград — это я знал твердо, но я ехал не туда; цель моя казалась мне другим, чем-то божественным, неземным. В моем сознании просто не укладывались мысли о том, что, вот, дескать, завтра я уже увижу ленинградские улицы, Неву, Исаакиевский собор; увижу близких мне по родству и по чувству Раю, Моню и Трубадур. «Да, все люди эти, что в этом вагоне, едут в Ленинград, — думал я, — а я еду… я еду во что-то неведомое!..» Но только какое-то странное, новое, торжественное чувство говорило мне, что все это — реальность. Честное слово! Я был, как во сне, в каком-то забытьи. «Прощай, Москва, — думал я, глядя на темное окно. — Прощай, надоедливая школа, парты, классная доска! Ну вас, к черту! Теперь я свободная птица! Я независим от вас!

Я даже чувствовал в себе какую-то пронизывающую, но слабую дрожь, которая приготовляла меня к нечто великому. Я никак не мог от нее отделаться, но я, собственно говоря, и не гнал ее от себя.

Вскоре стоящий геркулес куда-то исчез, и веселая беседа моих соседей прекратилась.

Наконец-то настал момент, когда я могу приступить к исполнению своей мечты — начать «Аиду», думал я.

Для начала в моей голове прозвучал один лишь марш, потом я его повторил, но для третьего раза у меня уже не хватило духу. Чтобы свыкнуться с обстановкой, я провел оба марша из «Трубадура» и на этом остановился. Равномерный стук колес был прекрасной подмогой для ясного и правильного звучания моих воображаемых певцов и оркестра. Начало оперы я все еще оттягивал, так хотел посмаковать блаженный момент и не решался все еще приступить к вступлению к «Аиде».

Неожиданно стоящий колосс исчез, и его место занял какой-то рядовой член подсолнечного мира, с простоватым лицом и в самой заурядной одежде. Не будучи дураком, он разложил на столике свои запасы. И его челюсти приступили к своим функциям. При виде этого я тоже вспомнил о своих продовольственных складах и тоже, не считая себя идиотом, решил приступить к своей трапезе. Есть я не хотел, но я знал, что чем скорее я отделаюсь от ненужной мне провизии, тем лучше и легче я могу продвигаться и жить дальше.

Я открыл чемоданчик, кое-что там разворошил и достал какую-то часть моей провизии. Кое-как поглотив ее, я успокоился.

Вскоре мы проехали Клин, где стояли изрядное число минут, так что меня даже тоска взяла; но потом все исчезло, так как колеса вагона вновь заработали.

Я решил запечатлеть этот момент на бумаге, и достал из бокового кармана пальто данную мамой открытку. Я подвинулся немного вбок, чтобы лучи света падали на мой чемоданчик, лежавший на коленях, и, достав карандаш, я принялся оповещать на открытке своих московских домочадцев, что только сейчас, дескать, отъехали от Клина, что я дышу нормально, и что я сейчас, понятно, в дороге. И что окончу письмо на ленинградском вокзале, где и напишу о том, как произошел процесс высаживания. Открытка лежала на чемодане, и движение поезда мешало мне писать по-человечески, так что на бумаге мне удавалось ставить лишь лежачие или кривые буквы.

Сверху спал край пальто храпевшего на верхней полке моего так называемого «небесного» соседа, и черная тень упала на мой чемодан. Я сунул открытку в боковой карман и снова принял прежнюю позу в глубине моего темного и скромного уголка. Правда, я поставил потом чемодан сбоку от себя к стене и, облокотившись на него правой рукой, но это не ухудшило моего положения.

Мой сосед снова принялся уплетать, а я, вытащив из чемодана пакет с белым зефиром, устроил у себя на груди из пальто нору и вставил в оную оный пакет; после чего я поминутно запускал в него свою левую лапу.

Счастливее меня не было на свете! Жуя данные сладости, я мчался к Ленинграду, покидал то, что мне в Москве уже осточертело, приближался к тем людям, увидеть которых я так стремился, ждал близкого свидания с ленинградскими достопримечательностями — разве это не удовлетворение моей грешной натуры?

В вагоне уже успело все успокоиться; говор стих, суматоха приказала всем долго жить, и воздух был лишь насыщен одними голубыми клубами дыма.

«Начну», — подумал я. И в моей голове возник театральный зал, ряды кресел, занавес… Свет погас, и «Аида» началась. Вереницей проходили музыкальные темы… Это был целый театр, с которым не скучно было бы даже в обществе меланхоликов. К концу I-го действия я уже знал, что с начала оперы прошло уже около одного часа с пятью минутами.

В вагоне многие спали, а служебная дверь открывалась лишь на редких станциях. Мой сосед уже спал, я тоже не был далек от него, и, прислонившись к стене и чемоданчику, я решил вздремнуть до второго действия оперы.

Я забылся очень быстро. Голова моя затуманилась, и я помню, как я очнулся ночью лишь тогда, когда вагон однажды вздрогнул, а служащий кому-то сказал, что это Бологое. Проводник взял фонарь и ушел на площадку. Я чувствовал такую усталость, что, не дождавшись отправления, снова вступил в мир грез. Кто-то сказал, что уже очень поздно, ему поддакнули, где-то хлопнула дверь, кто-то спал со свистом… так шло время. Я заснул.

Проснувшись, я увидел, что еще было темно, и вид внутренностей вагона остался неизменным. Кругом еще спали. Первые лучи зимней зари я заметил на снежных узорах на стекле. Постепенно светало! Вместе с этим светом в меня вливалось какое-то новое чувство. До этого момента в вагоне существовали мгла, тени, бледные огни ламп, и я уже привык к ним, но теперь сквозь замороженные белеющие окна пробивались светлые дневные лучи, которые были здесь еще новыми, напоминающими мне снова о том, что я еду в долгожданный Ленинград.

Второе действие со своим маршем, танцами и сценами с пленными эфиопами уже осталось позади, и я, видя, что при все усиливающемся дневном свете оживает вагон, приступил к завтраку, тем более, что сосед мой также вспомнил о желудке. Ночь минула, и утро вступило в свои права! Боже мой! Ведь уже и Ленинград где-то близко!

Завтракал я по обязанности, ругая мысленно весь свет, и насильно, без всякого удовольствия запихивал в свой рот бесконечные вереницы мучных изделий, желая отделаться лишь от них скорее.

Все-таки у меня осталось еще кое-что, но уж это я, конечно, не в силах был уничтожить. Зефир я уже поглотил, и взамен него вставил у себя в норку пакет с тянучками.

Я уже совершенно успокоился и как бы свыкся с окружающей обстановкой, так что даже на приезд в Ленинград я смотрел более невозмутимо.

После Малой Вишеры я уже мог смело сказать, что через 4-е часа я уже буду… «там»!

Кто-то сказал, что уже около 11-и часов утра. Мимо прошел дядька с перекинутым через плечо полотенцем…

На Малой Вишере в вагон вломилось масса народу, в том числе и какая-то группа баб с кричащими малышами лет 5-и. Они пожелали опустить среднее сидение, служившее до этого момента столиком, и потеснили меня с моим соседом, расположившись между нами. Я не упустил случая и устроился в своем углу не менее комфортабельно, чем раньше. Они о чем-то судачили, малыши прыгали по полу, мешая стоявшим, и под этот аккомпанемент я окончил

«Аиду», проведши последние два ее действия. Был, очевидно, уже первый час. К проводнику поступали уже частенько вопросы о времени приезда. Я же молча думал свою думу и никому не мешал жить.

Время шло. Кое-кто начал уже собираться. По-моему, проходили целые часы, а поезд все еще мчался и мчался, не думая останавливаться. Это был для меня напряженный момент. Ох, как долго тянулось время!.. Я уж даже думал, что ехать-то поезд едет, но до Ленинграда он не доедет никогда, что не настанет вообще этот момент, что, хотя я и в поезде, но буду ехать куда-то вечно, и встречи с городом Ленина мне не видать. Я заглянул в окно. Сквозь подтаявший тонкий лед я увидел мелькавшие деревья, убранные снегом, белые поля, деревушки, покрытые снежным покровом, дым из труб, и все это было, как сказочное. «Не московские это виды, — думал я. — Для меня они чужды и незнакомы! Москва далеко!»

Но вот в вагоне началось движение… Я насторожился. В окне замелькали рельсы, столбы дыма, красные стены депо, зеленые и синие вагоны и вереницы паровозов. Мы подъезжали к Ленинграду.

В вагоне все собрались, и возле нас, у выхода на площадку, произошло небольшое скопление нагруженного народа. Вагон замедлил свой ход…

— Черт возьми! — подумал я, вставая, что, между прочим, делали и мои соседки–кумушки, — неужели это правда? Не верю! Я чувствовал, как у меня в груди возрастала и увеличивалась какая-то странная волна радостного чувства.

Послышался лязг колес, звон металла, в лицо ударил морозный воздух… поезд остановился!

Понятно, нас всех здорово-таки дернуло, но дело обошлось без несчастных случаев. Я вынул платок и за неимением щетки почистил себе зубы. Это был мой «утренний туалет». Толпа двинулась, и я медленно стал приближаться к выходу. Я горел нетерпением скорее увидеть ленинградский перрон, вокзал под названием «Московский» и вообще покинуть этот жаркий и душный вагон, успевший мне уже надоесть. Наконец, очутившись на площадке, я увидел покрытую снегом крышу соседней платформы и стеклянную стену.

По перрону сновали толпы встречающих; слышались крик, смех и восклицания. Да! Это уже была не Москва; это был другой город!

И платформы, и вокзал, и составы — были не московские.

Скажу откровенно, я надеялся найти в толпе Раю и Моню. Ведь они могли ждать меня сегодня и на «авось» — сходить на вокзал!

Спускаясь с лестницы на платформу, я еще сверху быстрым взглядом окинул всю кипевшую толпу, но знакомых лиц я не увидал. Не переставая незаметно пристально осматривать встречную волну людей, я, не торопясь, направился со всеми к выходу в город, ступая галошами по растоптанному снегу. Погода была прекрасной. Небо было устлано равномерно ослепительно белыми тучами, а воздух был ясен, чист и морозен. Над головами кружились редкие снежинки. Я как-то странно чувствовал себя: ведь я был совершенно один здесь, в незнакомой толпе, в не своем городе… Проходя через огромный зал на улицу, я смотрел кругом и видел все не московское, непривычное для меня, хотя я в Ленинграде сейчас не в первый раз.

Кругом суетились носильщики и служащие с красными повязками, и их вид также говорил мне, что это не Москва.

Находясь в поезде, я думал, что все же не увижу никогда ленинградского вокзала; ну, а теперь он был передо мною. Даже, несмотря на это, я не мог себе представить, что я вдруг да увижу Казанский или Исаакиевский соборы или хотя бы Зимний.

Я вышел на свежий воздух: передо мною раскинулась вокзальная площадь, по которой сновали дребезжащие, маленькие, квадратные трамвайчики с красивыми стенками и неровными, чередующимися по величине оконцами. Их вид меня прямо умилил! Как давно я не видел этих игрушечных ленинградских трамваев! Кругом гудели автомобили, шумели прохожие, и все это было придавлено призрачной снежной пеленой, опускающейся медленно на землю.

Вокруг площади стояли невысокие светлые домишки с покатыми крышами, покрытыми толстым снегом. Через площадь, на углу с Невским проспектом, высилась небольшая церквушка, особенно врезавшаяся мне в память. Ее пузатый купол белел от снежного покрова. Ну, разве это не прекрасная картина?! Да… это была не Москва!

Я вытащил открытку и, приложив ее к стене вокзала, написал быстро карандашом: «Приехал благополучно. Сейчас двинусь по городу!» Я опустил ее в ящик, висевший тут же, и оглядел еще раз площадь. На ней кое-где виднелись свирепые ленинградские милиционеры. Я помнил наказ нашего Моньки, чтобы я переходил улицы в Ленинграде только, где есть указатели, иначе тебя тут же сцапают всевидящие и жестоко бессердечные милицейские, которые, помимо шкуры, сдирают еще рублей 25 или 50.

Памятника Александру III-ьему я не увидал: на его месте простиралось пустое место[1]. Так и есть — это «произведение искусства» предали забвению!

Ревностно обходя всю площадь, я двинулся влево от вокзала к началу Невского проспекта. Прямо передо мною промчался ленинградский трамвай американского вида, коричневого цвета с очень длинными вагонами и квадратными окнами. Завернув за угол, я увидел прославленный и долгожданный проспект. Находясь сейчас на одном его конце, я в ясную погоду мог бы видеть другой его конец, т. е. Золотой шпиль Адмиралтейства. Он был прям, как линейка, и дома по обеим сторонам симметрично уходили вдаль, теряясь в снежном дыму и представляя собой превосходное перспективное зрелище.

Все — и дома, и воздух, обжигающий, и морозный, и люди — все было мне ново, даже чуждо. Именно воздух был для меня также нов, ибо это был не московский…

Проспект был люден: кругом спешили по своим делам взрослые, хозяйки выходили из магазинов с полными кошелками, ребята куда-то мчались. То и дело проносились ленинградские трамвайчики, на которые я смотрел с широко открытыми глазами, ревели автобусы, оставляющие дымный лазурный след — жизнь кипела!

Я чувствовал себя на улице, как в чужом доме — мне казалось, что прохожие, подразумевая во мне приезжего, кидали на меня удивленные или пристальные взгляды. Я, конечно, не старался играть роль дурака и не шел по тротуару, поминутно оглядываясь и разинув рот, глядя на окружавшие меня дома; я шел привычным быстрым шагом, крепко сжимая в руке чемоданчик, внешне спокойный, но внутри настороженный и представлявший себе, как именно я встречусь с Раей, Моней и их малышкой. Я желал ускорить этот момент, но одновременно почему-то и опасался его.

Шел я долго, но, наконец, предо мною предстали убранные в снега конные фигуры на Аничковом мосту[2]. Фонтанка была под тонким льдом, сквозь который кое-где была видна темневшая вода.

Я не задерживался на мосту и, оглядев быстро чугунные изваяния коней, двинулся дальше вдоль длинного, но низкого бывшего Аничкова дворца с зелеными стенами и белыми колоннами.

За дворцом показался сад и желтевший за ним Александринский театр драмы[3], имевший небольшое сходство с нашим Большим театром. Посреди сада высился памятник Екатерине II[4]. Это было высокое круглое сооружение, пьедестал которого представлял собою группу придворных, над коими высилась мощная фигура и императрицы. Этот замечательный памятник, запорошенный снегом, в кругу лиловатых от мороза деревьев и на фоне желтых стен и белых колонн театра, выглядел до того обворожительно, что я тут же решил его включить в будущую серию рисунков о Ленинграде.

Я прошел затем под навесом торговых рядов, где ярко сверкали витрины магазинов и где было невероятное скопление ленинградских покупателей, и очутился рядом с городской станцией, имевшей мощную каменную лестницу с целыми вереницами людей и граненую башню с часами, имевшую пепельно-коричневый цвет, впрочем, сейчас отдававшей слабой синевой.

Увидев гениальное творение Воронихина — Казанский собор — я подумал: «Ну, это я увидел уже, но то, что я сейчас увижу Исаакий… все равно не верю! Этот момент, наверное, так и не настанет!»

Садик перед собором был весь в снегу, и памятники Кутузову и Барклаю де Толли так же, как и Екатерина, были похожи на снежные изваяния. Высоко в небо врезался крест собора. Мощные колоннады, с обеих сторон дугами отходящие от купола, гигантской подковой охватывали садик перед всем зданием. Сквозь толщи холодного воздуха и редкие снежные пылинки изящный собор был густо серого цвета с отливом цвета вечернего неба.

Против собора высился по другую сторону проспекта Дом книги, который был по внешности чистокровным европейским домом с лепными украшениями и фигурками смертных, держащими глобус, находившимися на самом углу крыши.

Следуя вдоль проспекта под звон трамваев и говор толпы, я невольно опасался, как бы из моих ленинградцев никого не оказалось дома… Черт возьми! Тогда мне придется, может, до вечера проторчать на улице! Но, откровенно говоря, я этого не очень боялся, ибо то была не Москва, а погулять-то по соседству с Исаакием, Невой, памятником Петру и Зимним вообще я, безусловно, был не прочь.

Постепенно из-за морозной пелены стал обрисовываться в конце проспекта острый шпиль Адмиралтейства, пока еще похожий на призрачное золотистое видение. Итак, еще одна достопримечательность этого города предстала перед моим взором.

На другой стороне Невского я увидел беже-розового цвета здание, похожее на арку в готическом стиле. Что это за здание было — я не знал, да и сейчас не знаю.

Неожиданно мой путь пересекла Мойка. Вот на какой реке и живут мои ленинградцы. Взойдя на мостик, я пристально смотрел на знакомую мне речушку, покрытую снегом и льдом, кое-где пожелтевшим, и уходящую куда-то дальше, поворачивая вправо. Тогда я еще не мог знать, что недалеко от меня, в детском саду, в этот самый момент была наследница Раи и Мони. Это я узнал лишь потом!..

Я мог, конечно, продвигаться вдоль русла Мойки, чтобы достигнуть Исаакия, возле которого у этой реки и находилось мое ленинградское пристанище, но я хотел все же пройти еще по Невскому, чтобы увидеть улицу Герцена[5].

Так я и сделал! Обгоняя флегматичных прохожих, я дошел до угла улицы Герцена, которая начиналась под аркой Красной Армии перед Зимним дворцом. Эта арка мне была отсюда видна. Это было оранжевого цвета высокоархитектурное сооружение с белыми лепными ангелами и прочими украшениями неземного характера.

С широко раскрытыми от интереса глазами я шел по ул. Герцена, созерцая и вспоминая места, которые когда-то тоже ласкали мой взгляд. Улицу Герцена нельзя назвать плохой улицей — я шел по ней с большим удовлетворением и интересом, поджидая момента, когда она пересечет площадь Воровского[6], на которой и существует Исаакиевский собор. На тротуарах стояли цилиндрической формы будочки, обклеенные афишами, уже в Москве считающиеся допотопными вещами. На них пестрели названия концертов, драм, опер… Тщетно искал я слово «Аида»… Я так желал и желаю увидеть и услышать ее на ленинградской сцене, тем более что здесь-то ее ставят полностью, о чем я уже говорил еще давно в дневнике.

«Ну, сейчас я Исаакия увижу! — ликовал про себя я. — Прямо не верю, ей–богу!» Но я смаковал и не прибавлял шагу. Между тем, мороз давал о себе знать: он меня довольно основательно уже пронял, хотя я не обращал на него внимания, занятый мыслями о Исаакие и о встрече с моими двоюродными сестрой и братом и с их прямым и непосредственным потомком. Ведь самое главное оставалось впереди!

И как это ни странно, но я очень скоро очутился рядом с серыми стенами и высокими полукруглыми наверху окнами гостиницы «Астории», так часто фигурирующей на моих рисунках вместе с Исаакием.

Я вышел на площадь и… увидел картину, столь близкую и любимую мне. Это была картина! Прямо передо мною белел кубической формы трехэтажный дом, с многочисленными сахарными колоннами; за этим домом и находилась скромная хижина, которая должна была приютить меня. Посреди площади стоял памятник Николаю I-му[7], за которым текла под широким мостом Мойка.

Сложный до безумства от украшений в виде рельефов, человеческих фигур, листьев и оружия, темно–малиновый пьедестал был увенчан ужасно бесчувственной лошадью, верхом на которой восседал популярный палач, оригинально покрытый снегом и посиневший от мороза. Садик перед Исаакием был гол, пуст и бел; с одной его стороны серела «Астория», с другой — розовело германское посольство, а прямо перед ним… прямо перед ним водружался на площади громадный, нахмуренный Исаакий. Его мне даже просто трудно описать! Это было нечто потрясающее. Короче говоря, я видел перед собою Исаакия! Его мрачные, лиловые от холода стены, малиновые мощные колоннады под треугольными портиками, многочисленные изваяния божеств, его четыре колокольни с яркими позолоченными куполами и, наконец, его гигантский ослепляющий желтый главный купол — представляли из себя умопомрачительную картину. Под пеленой зимнего воздуха он был еще оригинальнее, чем тогда летом, когда я был тут в 1937 году… Зима его смягчала, окутывая в снежную ризу, и окрашивала в синие и лиловые цвета, оставляя лишь без изменения главный купол и купола колоколен. Он казался таким грузным, тяжелым, но величественным, что я мог гордиться за весь этот город.

Я тщательно обогнул всю площадь, любуясь этим гениальнейшим сокровищем архитектуры; с моста Мойки он выглядел еще величественнее. Отсюда открывался вид на всю площадь вместе с «Асторией» — справа, с немецким посольством — слева и с памятником Николаю и Исаакием — посередине. С этот места собор казался еще лазурнее, так как толща воздуха между нами теперь была больше.

— Исаакия я увидел, — прошептал я, — но это еще не все! Главное — это встретиться с моими ленинградцами. Долго же я ждал этой встречи, а вот теперь скорость наступления ее зависит только от меня.

Да! Я был уже в Ленинграде, находился уже рядом с их домом, и стоит мне только поспешить…

А они даже не подразумевали в то время то, что я был так близко, что стоял почти рядом с их домом и что, стоит им только зачем-либо выйти на площадь, и мы, может быть, встретимся.

Я восторженно смотрел на все эти места, столь близкие им и мне самому, глазами, полными восторга!

Я обогнул площадь и ступил на набережную Мойки. Площадь исчезла за углом, и я стал приближаться к заветным воротам. Набережная была довольно узкой, вдоль реки тянулись ряды деревьев, мостовая была булыжная, и тротуары состояли из кривых линий.

Давно я не был на этой набережной! Я шел осторожно, будто боялся провалиться; я чувствовал себя настороженным зверьком, который уже сейчас ждет чего-то долгожданного… Как долго я мечтал очутиться на этой набережной, а теперь я здесь.

По ту сторону реки стояли маленькие домики с белыми крышами — картина была, вообще, умильной.

Наконец, я очутился перед воротами старого облезлого дома номер 95. Вот уже совсем близко, и я… я, что, если их нет дома? Однако лицо мое уже изрядно горело на морозе, я чувствовал, что холод пробирает меня насквозь, и я вошел в ворота…

Под старыми воротами валялся у стен всякий хлам и посеревшие доски. Я вошел в маленький дворик, похожий на колодец, так как его окружали высокие стены дома. В его углу виднелись сложенные дрова, покрытые снегом, да и весь он был под мягкими глубокими сугробами, пересеченными кое-где протоптанными тропинками. Даже этот захудалый старый дворик и то показался мне чудным — до того сильны и ясны были у меня воспоминания.

Тут же у ворот виднелась высокая деревянная дверь и пара кривых ступенек. То была дверь, сквозь которую я должен был пройти.

Осторожно и бесшумно, словно воришка, я вошел в дверь и, подняв голову, увидел лестницу, тянущуюся вверх и изгибающуюся, состоящую из желто-серых каменных ступенек и темных железных перил.

Сквозь просвет между противоположными частями лестницы я увидел на втором этаже заветную дверь.

Все клокотало и бурлило во мне при виде этой долгожданной картины. Как давно я не видел эту лестницу с видневшейся наверху дверью. Я готов был не верить своим глазам! «Навряд ли все будет гладко, — подумал я. — Я чувствую, что так уж просто мне не встретиться с ними. Наверное, никого нет дома, и вместо того, чтобы сразу очутиться у них и войти в ленинградскую жизнь, мне еще придется, может быть, потоптаться на улице! Приятно!»

Я, тихо ступая, сделал круг по лестнице, и очутился рядом с обитой, кажется, кожей, деревянной дверью, на которой висел жестяной ящик и около которой существовали круглый звонок к моим и звонок в виде ручки к их соседям.

Я постоял некоторое время, подавляя в себе клокотавшее чувство, и глубоко вздохнул. Наконец, я решился… Потревожив звонок, я с замиранием сердца ждал шагов. Ну, и настороженный момент же был для меня тогда! Но кругом было тихо… Я стиснул зубы. Второе действие, аналогичное первому, так же не дало никаких результатов.

Вообще кому-либо я всегда почти стараюсь не надоедать, поэтому я решил спуститься вниз и выработать новый план действий.

«Проклятие! — думал я. — И нужно было мне оказаться правым!

Так и есть — никого нет дома!»

Я прошел ворота и вышел на набережную. Я чувствовал себя в то время каким-то одиноким и чуждым ко всему окружавшему существом… Однако мое положение только разжигало мой интерес ко всему настоящему и будущему. Нет сомнений, что без неожиданностей и приключений скучно жить на белом свете!

Однако ленинградский мороз до того меня пронял, что я стал, может быть, даже и шутя еще опасаться, как бы я не превратился в глыбу льда. Крепко сжимая чемоданчик, я пошел по набережной к площади, чтобы пройти к квартире, нужной мне, с улицы Герцена.

Струи холодного воздуха обжигали мне лицо, но они были до того удивительно свежи, что я наполнился каким-то радостным, бодрым здоровым чувством; я был просто опьянен сегодняшним морозом.

Я снова вышел на площадь и снова увидел лиловую громаду мощного собора, но теперь я не задерживался и свернул на прямую и широкую улицу Герцена. «Боже мой! Я в Ленинграде: я уже здесь — это невероятно!» — то и дело думалось мне.

По другую сторону улицы виднелся темно — зеленый особняк, схожий с каким-то древним домиком, сложенным из многочисленных частей. Может быть, это было продолжение германского посольства? Весьма вероятно. Я вдоволь покрутил по тротуару, но нужной двери здесь я не нашел, так как я еще никогда не ходил к Рае через ул. Герцена.

От холода я уже весь горел. И я решил снова вернуться к Мойке и еще раз попытать счастья. Я невольно задерживал свои глаза на каждом встречном, так как я надеялся встретить Раю или Моню на улице, но это я делал лишь скорее всего для очистки совести. Я снова достиг через ворота дворик и лестницу вышеописанной двери, но круглый звонок и на сей раз не вызвал никого.

Я дернул за второй звонок, решив узнать от соседей, куда скрылись мои тамошние домочадцы. Где-то за стеной залился звякающий колокольчик… Послышались шаги… В ожидании я плотно сжал губы.

Дверь открылась, и я узрел низенького мужчину в тапках и в какой-то накидке.

— Фишман дома? — с философским спокойствием спросил я.

— Не знаю, сейчас посмотрю, — ответил он. — Войди пока что.

Захлопнув за собою дверь, я очутился уже в знакомой мне кухне: небольшой, немного закопченной темноватой комнатке с раковиной у двери, полками на стенах с различными склянками и кастрюлями и обширной плитой, на которой злобно шипел раскаленный примус. Вправо от входной двери была дверь соседей, а в глубине кухни, за загородкой, где Рая устроила свою стряпочную, белела дверь, за которой располагалось пристанище моих ленинградцев.

Вышла соседка, невысокая черноволосая женщина, которая сейчас же узнала меня.

— Розин сын? — спросила она меня.

— Да, — ответил я.

— Из Москвы? — Я утвердительно качнул головой.

— У них только домработница дома, — сказала она. — Но точно даже не знаю. Посмотри, открыта ли дверь.

У загородки, отделявшей Раино отделение, я снял галоши и нажал ручку двери… Последняя открылась, и я увидел комнату, которую до сих пор я созерцал только в сознании, ибо в последний раз я ее видел лишь в 37-м году. Это была квартирка, состоящая из продолговатой большой комнаты и ниши, немного ниже первой; в эту нишу и привела меня входная дверь. Справа от двери стоял косо поставленный в углу красивый резной шкаф, отделявший собою часть ниши; слева была покрытая белым покрывалом никелированная металлическая кровать, у которой висел на стене аппарат телефона. По другую сторону ниши стояла тумбочка и маленькая кроватка, предназначавшаяся обычно для Норы. В комнате слева стояла круглая черная печь, широкий диван, над которым была приделана к стене стеклянная полочка с шарообразными часами и различными мелкими вещицами и громадное высокое зеркало, прилегающее к стене только нижней частью… Эта полка и зеркало были очень характерны для этой комнаты, и, часто вспоминая эту обстановку, я всегда не забывал эту стеклянную мебель.

За диваном стоял буфет, похожий на коричневый орган. У правой стены комнаты был небольшой дугообразный диванчик зеленого цвета, за ним — блестящее пианино, на котором лежали кипы нот, статуэтки, вылитые Раей из гипса, и снимки в рамках; дальше виднелась маленькая этажерка, у которой на стене висела политическая карта Европы, и, наконец, у противоположной стены, под высоким окном с замерзшими стеклами стоял круглый обеденный стол с зеленой мохнатой скатертью, в окружении многочисленных стульчиков.

Особенно, на что я обратил внимание, — это на маленькую, сплошь увешанную игрушками и сверкающими шарами елочку, стоящую на круглом маленьком столе около дугообразного диванчика.

Тут же был детский столик с разнообразными игрушками. Сверху спускалась люстра с несколькими матовыми абажурами, сквозь которые струились яркие, веселящие душу электрические лучи. Благодаря желтовато-оранжевым обоям вся комната, казалось, была залита яркими оранжевыми лучами.

Особенно очень весело выглядела под ними темно-зеленая елочка. Ее пышные украшения сверкали разнообразными цветными искрами, что, безусловно, говорило о наступающем Новом годе.

Нет сомнений, что эта елка была результатом желаний маленькой наследницы, живущей здесь.

За стеной я услышал голос, который кому-то оповещал о моем приезде из Москвы, и немного погодя моего слуха достигло детское восклицание в виде моего имени. Это, конечно, не была Нора, а соседская девчонка, в глупости которой я впоследствии удостоверился.

«Ну, вот! Дура уже подает свой голос! Ну и народ!» — подумал я, недовольный нескромностью здешних детей.

В комнате никого не было, но я, не считая у Раи себя чужим, и, повесив пальтишко и шапку за шкаф, решил подождать первого вошедшего, присев на край дивана. Мне долго не пришлось ждать, так как вскоре вошла домработница, которую, как оказалось, звали Полей. Это была довольно высокая смертная, просто встретившая меня. Я сказал ей, откуда я и кто я вообще такой, чтобы уничтожить заранее ее вопросы в этой области.

Очевидно, следуя наказу Раи, она принялась за уборку данного помещения, орудуя воском и щеткой.

— Ты сюда приехал с вокзала? — спросила она, переставляя сту-

лья с места на место.

— Нет, пешком пришел!

— Ведь это долго идти нужно было.

— Ничего. — Затем я спросил, где остальные домочадцы.

— Раиса Самойловна скоро придет, а Эммануил Григорьевич, может, поздно вернется, — ответила она. — А Норочка сейчас в «Очаге» — детском саде. В 5 часов за ней пойду. А ты с ней знаком?

Она тебя знает?

— Нора?

— Да.

— Знает. — Поля куда-то вышла, и я остался один.

С восторгом я созерцал эту комнату, столь долгожданную, а теперь в действительности представшую перед моим взором.

У меня внутри все было напряжено от ожидания. Да, это было томительное, но сладкое ожидание! В любую минуту могли войти Рая

или неожиданно вернуться рано Моня. Но дверь не открывалась…

Неожиданно раздался какой-то треск, и я догадался, что это породил их телефонный звонок. Я не подошел, так как все равно ничего бы толком не смог бы никому сказать.

Время шло. Поля, очевидно, ушла на улицу, так как она все еще так долго не возвращалась, и в ожидании кого-либо я ради интереса заглянул в свой багаж. Наткнувшись на тянучки, я уплел одну, решив остальное оставить для общего котла.

Уже, очевидно, более получаса прошло с тех пор, как я остался один, но я этому не придавал особого значения.

В комнате было жарко натоплено, и от печки исходил такой жар, что я быстро забыл уличную стужу, хотя я и не привык уж особенно к такой высокой температуре в комнате.

Уже вечерело, так как я заметил сильное потемнение в окнах.

Хотя стекла были покрыты белым сверкающим от горящей люстры льдом, но это было весьма ясно заметно.

Вдруг дверь раскрылась, и я увидел на пороге Раю!

— А-а! Лева! — радостно воскликнула она. Я встал, и мы тепло и дружески пожали друг другу руки. В ее глазах я видел товарищеский теплый блеск. Она нисколько не изменилась, и оставалась все той же, только ее несветлые волнистые волосы стали как будто еще темнее.

— А мы-то тебя ждали! Представить себе не можешь! — говорила она, освобождаясь от своего коричневого пальто. — Ну, как ехал?

Как было в поезде?

— Все благополучно, — ответил я утешительно.

Она открыла буфет и что-то стала там творить.

— Вот и приехал!— сказала она. — Прямо не верится!

— То же самое, как и мне, — лаконично ответил я.

— Ты, видимо, недавно пришел?

— А что?

— Да я только что звонила, и никто не подошел.

— Так это ты звонила? — удивленно переспросил я.

— А ты, что, не подошел? Что же это ты? А я думала, никого нет!

Я выпотрошил свой чемодан, отдал Рае рис и оставшиеся сладости, а остальное уложил по своим местам.

— Поставь его под кровать, — предложила моя сестричка. — Там он будет более скромным! — И я сунул свой чемоданишко под кровать, за спадавшие края покрывала.

Я был прямо как во сне! Мой праздник уже начал разворачиваться. Не хватало еще только Мони и их дочурки.

— Ну, пойдем в кухню! Я там буду стряпать к обеду, а ты мне рассказывай, как у вас там дела! Гляди, не утаи только ничего! — сказала мне Рая, таща за собою меня чуть ли не за руку.

В ее маленькой кухоньке, отгороженной от остальных частей общей кухни, стоял стол. Она стала что-то проворить на нем (не помню уж, что именно), расспрашивая меня о моих разных делах.

— Ну, а рисунки свои какие-нибудь ты привез? — спросила она.

— Привез кое-какие.

— И ты молчишь? Это мне нравится! Вот тоже! А ну, тащи их быстро сюда!

Но в это время я увидел, как с шумом раскрылась наружная дверь, и вместе с морозным паром в кухне появились какие-то смертные.

Боже мой! Это были Моня и его чадо! Ура!

Оба они были только что с морозу, так что, глядя на них, покрытых снежком, самому, казалось, становилось холоднее. Эммануил был одет легко, Трубадур же была потяжелее: на ней было мохнатое короткое пальтишко, круглые пузатые варежки и точно такая же шапка.

— А, Лева… — негромко протянула она, подходя к нам. Глазенки ее весело сверкали, и она в своем одеянии казалась каким-то кругленьким, маленьким медвежонком.

С нее стянули мохнатое одеяние, и она превратилась в истинную

Нору, румяную от морозного воздуха, с ровными, светлыми, почти золотистыми волосами, с слегка вздернутым носиком и сверкающими голубыми глазами, излучающими какой-то необъяснимый теплый и дружественный блеск. Да это и не странно, ведь глазами она полностью походила на своего отца. Она, щурясь, смотрела на меня, как на чудо! Даром, что давно не виделись.

Моня тоже освободился от верхнего уличного одеяния и вышел к нам в кухню. Тут у нас пошли дружественные беседы. Смотря на эту замечательную тройку, я произнес:

— Давно я вас всех вместе не видел!

Трубадур сбегала в комнату и приволокла оттуда какую-то куклу и цветной бумажный стаканчик. Положив это на стол рядом со мною, она снова ускакала обратно.

— Вот смотри, какая кошечка! Она из ваты! — обратилась она ко мне, показывая мне картонное животное, обклеенное ватой. — Она хорошая?

Я, конечно, в этом не сомневался и дал твердое на это согласие.

Когда она снова умчалась, Моня, смотревший на занятия своей дочурки, сказал мне, улыбаясь:

— Видишь? Это тебе она все носит!

— Да! Лева! А где же рисунки? — спросила Рая. — Идем, покажешь нам! — И мы отправились все в комнату.

Я вытащил на свет свою серию о церквушке и, предупредив зрителей, что это еще не полная серия, вручил им свои творения. Рая поставила их всех на крышку пианино и пристально стала вглядываться в них. Она указала мне на ошибки в некоторых местах, и я увидел, что глаз художницы ее не подвел, так как ее замечания были действительно правильны и обоснованы. Она особенно похвалила последний рисунок — вид на внешний вход в подвалы, указав на реальность и правильность расположения световых потоков и теней.

Вернувшаяся Поля и сама хозяйка окончили приготовления к обеду, и мы уселись за круглый обеденный стол у окна. Нора уплетала свои маленькие порции в соответственно уменьшенном сервизе.

Подобную картину в Москве я только мог наблюдать у Гени, когда питалась его наследница Софа.

Во время обеда к нам явилась соседская дева под названием Лидия, лет 11–12 от роду. Именно она так нескромно и агрессорски (так! Изд.) кричала через стену. Впоследствии оказалось, что она большая болтунья, сплетница, и мне было не очень приятно видеть, как моя близкая невинная родственница Трубадур находилась под более старшей ее рукой.

Обед мне показался божественным, тем более что последний раз я по-человечески питался еще в Москве.

После обеда Леонора и ее соседка выволокли различные книжки и игрушки, расположившись на диване.

— А знаешь? — тараторила Нора. — Я тебя даже сначала издали и не узнала совсем! Смотрю и думаю, кто же это такой? А потом подошла и вижу, что это ты!

Немного погодя, она указала на стену, рядом с зеркалом:

Это моя стенгазета «Ракета»! Мы ее с папой делаем!

И я увидел висящий тетрадочный двойной лист с кривым назва-

нием и наклеенными картинками.

— Давай рисовать, а? — предложила вдруг моя собеседница.

— Что? — рассмеялась Рая. — Обрадовалась, что к тебе художник приехал?

— Ага, — откровенно призналась не смутившаяся Леонора.

Мы уселись за обеденный стол, и, откинув скатерть, я принялся запечатлевать вид, который я видел сегодня на улице. Цветными карандашами, данными мне Норой, я кое-как изобразил площадь и Исаакиевский собор.

Мои зрительницы сейчас же узнали его, хотя карандашами я не мог в достаточной степени вложить в него сходства с настоящим собором.

Я узнал от Раи, что скоро нужно будет собираться, чтобы идти на встречу Нового года. Встреча должна была быть у профессора-скрипача, их близкого друга Струве. Вместе с Полей Рая в кухне приготовила багаж, который остался там ждать своей участи. Лиду вскоре позвали, и она ушла. Моня должен был куда-то уйти и уже оттуда приехать на новогоднюю встречу, поэтому он прилег на диван.

— Ну, проиграй-ка нам свой «аидовский» марш знаменитый! — проговорил он.

— Да, верно! Ведь мы, как-никак должны услыхать тебя, как говорится! — сказала Рая.

Пианино их было очень хорошее, все струны были в порядке, и клавиши легко и мягко опускались. Я проиграл часть марша, танец жриц и еще кое-что из того, что выучил с М. Н. На первый раз я не играл много: я хотел освоиться сначала с обстановкой. Мои критики сказали, что удар у меня мягкий, порядочный, что играю я с чувством, но, откровенно говоря, я сам почему-то решил, что орудовал я у инструмента не слишком хорошо. Очевидно, у меня так получилось из-за того, что я имел дело с непривычным для меня инструментом.

Вскоре Моня ушел, и Рая сказала мне, что мы уже скоро тронемся.


Примечания править

  1. Имеется в виду памятник работы П. П. Трубецкого, установленный при Николае II у Николаевского (Московского) вокзала. В 1937 г. был снесен и убран в запасники Русского музея. В постсоветское время размещен у Мраморного дворца
  2. Имеется в виду скульптурные композиции коней, изготовленные П, К. Клодтом по заказу Николая I для Аничкова моста
  3. Александринский театр — старейший в России, учрежден по указу Елизаветы Петровны в 1756 г., в 1832 г. разместился в здании на Невском, построенном по проекту К. Росси
  4. Памятник работы скульптора М. О. Микешина. Установлен в Екатерининском саду в 1873 г.
  5. Бывшая Большая Морская, переименована в ул. Герцена в 1920 г.
  6. Это название носила Исаакиевская площадь в 1923–1944 гг.
  7. Памятник работы О. Монферрана и П. Клодта, был установлен на Исаакиевской площади в 1859 г.