Деньги
править1898
правитьI.
правитьЧасы на бирже пробили одиннадцать, когда Саккар вошел к Шампо, в голубой с золотом зал, с двумя высокими окнами, выходившими на площадь. Окинув взглядом ряды столиков, за которыми теснились посетители, он, казалось, удивился, не найдя того, кого искал.
Один из гарсонов, сновавших по зале, проходил мимо него с подносом.
— Что господин Гюрэ еще не был?
— Нет, сударь.
Поколебавшись с минуту, Саккар уселся за освободившимся столиком в амбразуре окна. Пока переменяли прибор, он рассеянно смотрел на улицу, следя за прохожими. Даже когда стол был накрыт, он не сразу опомнился, поглощенный созерцанием площади, дышавшей веселием ясного майского дня. Теперь, когда все завтракали, она была почти пуста; скамейки под каштанами, одетыми новой свежей зеленью, оставались незанятыми; длинная линия фиакров вытянулась вдоль ограды; бастильский омнибус остановился у конторы без пассажиров. Солнце палило, затопляя своими лучами здание биржи с его колоннадой, высокими статуями, балконом, на котором пока виднелись только ряды стульев.
Оглянувшись, Саккар увидел за соседним столиком Мазо, биржевого маклера. Он протянул ему руку.
— А! Это вы. Здравствуйте!
— Здравствуйте! — отвечал Мазо, рассеянно отвечая на его пожатие.
Маленький, живой, красивый брюнет — он унаследовал свою должность от какого-то из своих дядей, в тридцать два года. По-видимому, он был совершенно поглощен своим собеседником, массивным, краснолицым, гладко выбритым господином, знаменитым Амадье, которого биржа боготворила со времени его пресловутой аферы со сельзискими рудниками. Бумаги упали до пятнадцати франков, на всякого покупателя смотрели, как на сумасшедшего — Амадье бросил в это дело все свое состояние, двести тысяч франков, так, зря, на авось, без всякого расчета. Открылись новые и богатые жилы; акции поднялись выше тысячи франков; Амадье загреб миллионов пятнадцать, и эта глупая операция, за которую его следовало бы посадить в сумасшедший дом, доставила ему славу великого финансиста, Его поздравляли, с ним советовались. С тех пор он, впрочем, воздерживался от дел, царствуя в ореоле своей единственной, легендарной аферы. Вероятно, Мазо добивался его клиентуры.
Не получив от Амадье даже улыбки, Саккар раскланялся с тремя спекулянтами, сидевшими: за столиком напротив него — Пильро, Мозером и Сальмоном.
— Здравствуйте, как дела?
— Ничего, помаленьку… Здравствуйте.
И с этой стороны он встречал холодное, почти враждебное отношение. А между тем Пильро, высокий, худощавый малый, с порывистыми жестами, с ястребиным носом на костлявом лице странствующего рыцаря — отличался фамильярностью игрока, который возводит в принцип азартную игру, говоря, что погибнет, если станет обдумывать свои операции. Он обладал счастливой натурой спекулянта, которому всегда везет, тогда как Мозер, господин небольшого роста, с желтым лицом, очевидно, страдавший печенью, вечно ныл и жаловался, опасаясь кризиса. Что касается Сальмона, очень эффектного господина, несмотря на свои пятьдесят лет, с великолепной черной, как смоль, бородой, то он слыл за удивительно ловкого малого. Он никогда не разговаривал, отделываясь только улыбками; никто не знал, где он играет и играет ли вообще; и тем не менее его манера слушать производила такое впечатление на Мозера, что часто, рассказав Сальмону о какой-нибудь предполагаемой афере, он отказывался от нее, сбитый с толку молчанием своего собеседника.
Встречая со всех сторон равнодушие, Саккар обводил зал лихорадочным, вызывающим взглядом. Он раскланялся еще только с одним высоким молодым человеком восточного типа, красавцем Сабатани, с продолговатым смуглым лицом и великолепными черными глазами, но дурным, неприятным ртом. Любезность этого господина окончательно взорвала его: это был агент какой-то иностранной биржи, таинственная личность, любимец женщин, явившийся неведомо откуда с прошлой осени и уже разыгравший сомнительную роль при крушении одного банка, но успевший снова приобрести доверие своими безукоризненными манерами и неизменной любезностью со всеми.
Гарсон обратился к Саккару с вопросом:
— Что прикажете, сударь?
— Ах, да… что хотите… котлетку, спаржи!..
Потом он снова спросил:
— Вы наверно знаете, что господин Гюрэ еще не был и не ушел раньше меня?
— О, да, сударь, наверное!..
Итак, вот в каком положении ему пришлось очутиться после октябрьского краха, когда он должен был ликвидировать дела, продать дом в парке Монсо и переселиться в наемную квартиру; только господа вроде Сабатани раскланивались с ним; его появление в ресторане, где он был когда-то царьком, не произвело никакого впечатления: головы не оборачивались, руки не протягивались к нему, как прежде. Как истый игрок, он без всякой злобы вспоминал последнюю аферу, скандальную, убийственную, в которой он еле спас свою шкуру. Но все его существо жаждало реванша, и отсутствие Гюрэ, которому он дал поручение к своему брату Ругону, министру, бывшему тогда в силе, и которому назначил свидание здесь, в ресторане, в одиннадцать часов, — возмущало его. Гюрэ, послушный депутат, креатура великого человека, был только комиссионером. Но Ругон, всемогущий Ругон, неужели он оставил его на произвол судьбы? Никогда-то он не был добрым братом. Положим, катастрофа рассердила его, понятно также, что он прекратил сношения с Саккаром, не желая себя компрометировать; но разве не мог он в течение этих шести месяцев помочь ему тайно? Неужели у него хватит жестокости и теперь отказать в помощи, которой Саккар даже не решался просить лично, не смея явиться к брату, опасаясь его гнева. Стоит ему пошевелить пальцем — и Саккар снова на высоте, а Париж, подлый, огромный Париж — у его ног.
— Какого вина прикажете, сударь? — спросил гарсон.
— Вашего обыкновенного бордо.
Он так задумался, что не чувствовал голода и не замечал, что котлета совершенно остыла, когда тень, мелькнувшая по скатерти, заставила его поднять голову. Это был Массиас, высокий парень с красным лицом, биржевой заяц, пробиравшийся между столами, с курсовой запиской в руке. Саккар с горечью заметил, что он прошел мимо, не обращая на него внимания, и протянул записку Пильро и Мозеру. Занятые разговором, они едва взглянули на нее! Не нужно, в другой раз!.. Массиас, не смея беспокоить знаменитого Амадье, который, нагнувшись над омаром, беседовал о чем-то вполголоса с Жазо, обратился к Сальмону; последний взял записку, внимательно прочел ее и возвратил, не сказав ни слова. Зал оживлялся. С каждой минутой появлялись новые лица. Слышались громкие восклицания, деловая горячка усиливалась. На площади Саккар тоже заметил оживление, экипажи и пешеходы прибывали, на ступенях биржи, отсвечивавших под солнцем, уже мелькали черные фигуры людей.
— Повторяю, — говорил Мозер своим унылым голосом, — эти дополнительные выборы 20 марта — самый зловещий симптом… Наконец, теперь весь Париж в оппозиции.
Но Пильро пожал плечами.
— Ну, левая усилится какими-нибудь Карно и Гарнье-Пажесом — велика важность!
— Вот тоже вопрос о герцогствах, — продолжал Мозер, — крайне запутанный вопрос. Смейтесь, смейтесь. Л не говорю, что мы должны были объявить войну Пруссии, чтобы помешать ей забрать в свои лапы Данию; но разве нельзя было воздействовать на нее иными путями… Да, да, когда большие начинают поедать маленьких, Бог весть, чем это кончится… Наконец, Мексика…
Пильро, который был сегодня в самом благодушном настроении, перебил его, расхохотавшись:
— Э, полноте, милый мой, бросьте вы ваши страхи насчет Мексики… Мексика будет славной страницей нынешнего царствования… С чего вы взяли, что империя больна? Разве январский заем в триста миллионов не покрылся более чем в пятнадцать раз? Успех чудовищный… Посмотрим, что вы скажете через три года, в 67, когда откроется всемирная выставка…
— Я вам говорю, что все идет скверно, — с отчаянием упорствовал Мозер.
— Пустяки, все идет отлично.
Сальмон посматривал на них со своей загадочной улыбкой. А Саккар, слушавший их разговор, проводил параллель между своими собственными затруднениями и кризисом, невидимому, угрожавшим Империи. Вот он снова повержен, неужели и она также рухнет с недосягаемой высоты в тьму ничтожества? Ах, в течение двенадцати лет он любил и защищал этот режим, в котором жил, пускал корни, наливался соком, как дерево в жирной почве! Но если брат откажется от него, если его вытолкнут из рядов тех, кто истощает эту жирную почву — пусть тогда все лопнет и рассыплется в прах.
Воспоминания унесли его далеко от этого зала, в котором оживление все более и более росло. Он увидел свое отражение в огромном зеркале напротив и удивился. Казалось, годы прошли бесследно для его маленькой фигурки; теперь, в пятьдесят лет, ему нельзя было дать более тридцати восьми; он сохранил свежесть и живость молодости. Его лицо, смуглое, костлявое лицо марионетки, с острым носом, с маленькими блестящими глазами, казалось, выиграло с годами, приобрело прелесть неувядающей юности, гибкой, деятельной, с густыми без единой сединки волосами. Ему вспомнилось, как он приехал в Париж на другой день после переворота, как бродил по улицам в зимний вечер с пустыми карманами, голодный, с бешеными аппетитами, которые требовали удовлетворения. Ах, эта первая прогулка по улицам! Он даже не распаковал чемодана, он не мор утерпеть, и в своих дырявых сапогах, в засаленном пальто ринулся в этот город, который ему предстояло завоевать! С того вечера он много раз поднимался на высоту, миллионы прошли через его руки, и веетаки он никогда не мог поработить фортуну, она не превращалась в его вещь, в нечто осязаемое, реальное, что можно бы было запереть под замок: ложь, фикция обитали в его кассе, откуда золото, казалось, исчезало сквозь какие-то невидимые дыры. И вот он снова на мостовой, также как в ту отдаленную эпоху, и по-прежнему молодой, голодный, ненасытный, с прежней жаждой богатства и побед. Он попробовал всего и ничем не насытился, не имел ни случая, ни времени, как ему казалось, запустить зубы покрепче в обстоятельства и людей. Теперь он еще сильнее чувствовал горечь своего жалкого положения, чем в то время, когда был дебютантом, которого поддерживали иллюзия и надежда. И в нем загорелось желание начать все сызнова, завоевать все сызнова, подняться на такую высоту, до которой еще никогда не поднимался, и придавить, наконец, пятой завоеванный город. Не лживое показное богатство, но прочное здание, настоящее царство денег, престол из мешков с золотом!
Резкий, пронзительный голос Мозера снова вывел его из задумчивости.
— Мексиканская экспедиция стоит четырнадцать миллионов в месяц; Тьер доказал это… И, право, нужно быть слепым, чтобы не видеть, что большинство в палате поколебалось. Теперь на левой больше тридцати человек. Сам император понимает, что абсолютная власть становится невозможной; недаром же он толкует о свободе.
Пильро не отвечал и только презрительно усмехался.
— Да, я знаю, что рынок вам кажется твердым, дела идут. Но дождитесь конца… В Париже чересчур много разрушали и перестраивали. Казначейство истощено. А крупные фирмы… вы думаете, что они в цветущем состоянии… Пусть лопнет одна, увидите, как полетят за ней все остальные… К тому же и народ волнуется. Эта международная ассоциация рабочих просто пугает меня, да! Во Франции протест, революционное движение усиливается с каждым днем… Я вам говорю, что червяк забрался в плод. Все пойдет к черту!
Эта тирада вызвала шумный протест. Решительно, у этого проклятого Мозера желчный припадок. Но сам он не спускал глаз со соседнего стола, за которым Амадье и Мазо по-прежнему разговаривали вполголоса. Мало-помалу весь зал обратил на них внимание и заволновался. О чем они шепчутся? Наверно Амадье затеял новую аферу. В последние три дня получались дурные вести о работах на Суэцком перешейке. Мозер подмигнул Сальмоиу и понизил голос.
— Знаете, англичане хотят помешать работать! Можно ожидать войны.
На этот раз даже Пильро встревожился: известие было, слишком важно. Оно казалось невероятным и тем не менее тотчас стало переходить из уст в уста, приобретая силу достоверности. Англия прислала ультиматум, требуя немедленного прекращения работ. Амадье, очевидно, именно об этом и разговаривал с Мазо, поручая ему продать все свои суэцкие акции. Ропот панического страха поднялся в атмосфере, насыщенной испарениями кушаний, среди звона посуды. Волнение еще более увеличилось, когда вошел Флори, подручный Мазо, маленький блондин с нежным лицом и густой темно-русой бородой. Он поспешно пробрался к своему патрону, шепнул ему что-то на ухо и подал пучок ордеров.
— Хорошо! — лаконически ответил Мазо,, уложив их в бумажник.
Потом, взглянув на часы, прибавил:
— Уже двенадцать! Скажите Бертье, чтобы он подождал меня, и сами будьте там.
Когда Флори ушел, он снова обратился к Амадье и, достав из кармана другой пучек ордеров, положил их на скатерти йодле своего прибора. Каждую минуту какой-нибудь клиент, проходя мимо, наклонялся к нему с несколькими словами, которые он записывал наскоро на кусочке бумаги. Ложное известие, явившееся неведомо откуда, из ничего, росло, как грозовая туча.
— Вы продаете, неправда ли? — спросил Мозер у Сальмона.
Но последний улыбнулся так загадочно, что Мозер призадумался, не зная, верить ли в этот, английский ультиматум, и не догадываясь, что сам его выдумал.
— Я покупаю, сколько продадут, — объявил Пильро с решимостью азартного игрока.
Опьяненный этой лихорадочной атмосферой, Саккар принялся, наконец, за спаржу, чувствуя новый прилив раздражения против Гюрэ, которого перестал ожидать. В последнее время он, когда-то такой решительный, медлил и колебался. Он чувствовал настоятельную необходимость начать новый образ жизни и сначала мечтал о совершенно новой деятельности, об административной или политической карьере. Почему бы законодательному корпусу не провести его в совет министров, как его брата?
В спекуляциях ему не нравилась их непрочность; огромные суммы наживаются так же быстро, как и спускаются; никогда ему не случалось владеть реальным миллионом, не будучи никому должным. И теперь, добросовестно разбирая свою деятельность, он сознавал, что, пожалуй, был слишком страстен для денежной войны, требовавшей такого хладнокровия. Этим объяснилось, почему после такой странной жизни, в которой роскошь смешивалась с нуждою, он вышел разоренным и побежденным из чудовищных десятилетних спекуляций с землями нового Парижа, на которых другие, более тяжелые на подъем, нажили колоссальные состояния. Да, может быть, он обманулся насчет своих истинных способностей; может быть, он со своей энергией, со своей пламенной верой сразу восторжествовал бы в политической суете. Все зависит от ответа Ругона. Если он отвергнет его, толкнет в бездну ажиотажа — ну, что ж, тем хуже для него и для других. Тогда он решится на грандиозную, чудовищную аферу, о которой мечтал уже несколько недель и которая пугала его самого, до такой степени она была велика и обширна, до такой степени ее успех или неудача потрясут весь мир.
Пильро возвысил голос.
— А что, Мазо, покончено с ликвидацией Шлоссера?
— Да, — отвечал маклер, — сегодня появится объявление… Что поделаешь, это, конечно, всегда неприятно, но я получил самые беспокойные известия. Время от времени нужно очищать биржу.
— Мне говорили, — сказал Мозер, — что ваши коллеги, Якоби и Деларок, вложили в это дело кругленькие суммы.
Маклер отвечал неопределенным жестом.
— Ба, это пропащее дело… За этим Шлоссером, наверно, стоит целая шайка, он рассчитается с ней и отправится ловить рыбу в мутной воде на берлинской или венской бирже.
Саккар взглянул на Сабатани, который, как он узнал случайно, был тайным соучастником Шлоссера; оба вели известную игру: один на повышение, другой на понижение одних и тех же бумаг; проигравший отделывался от них, делил барыши с первым и исчезал. Но молодой человек совершенно спокойно рассчитывался за завтрак. Потом со своей полу-восточной, полу-итальянской грацией подошел к Мазо, раскланялся с ним и что-то шепнул ему на ухо. Маклер записал поручение.
— Он продает суэцкие акции, — пробормотал Мозер.
Тут он не выдержал и воскликнул:
— Эй, что вы думаете о Суэце?
Зал мгновенно умолк, все головы обернулись на этот вопрос, резюмировавший общее беспокойство. Но спина Амадье, который просто разговаривал с Мазо об одном из своих родственников, оставалась непроницаемой, а маклер, удивленный то-и-дело получаемыми распоряжениями о продаже акций, только пожал плечами по профессиональной привычке к скромности.
— Суэц… да там все в порядке! — объявил своим певучим голосом Сабатани. Мимоходом он подошел к Саккару и галантно пожал ему руку. Саккар на минуту сохранил ощущение этой мягкой, гибкой, почти женской руки. В своих колебаниях, не зная, какой путь выбрать, какую жизнь начать, он смотрел на всех их, собравшихся здесь, как на шайку мошенников. А, если его принудят к этому, — как он проведет, как он острижет этих трусливых Мозеров, хвастунов Пильро, пустоголовых Сальмонов, этих Амадье, которым глупые аферы создали репутацию гениев! Звон тарелок и стаканов снова усилился, голоса загудели, двери то и дело хлопали, — все спешили туда, на биржу, присутствовать при суэцком крахе, если уж ему суждено свершиться.
Глядя в окно, через площадь, по которой то-и-дело мелькали экипажи, сновали пешеходы, Саккар видел ступени биржи, черневшия от массы человеческих фигур, безукоризненно одетых в черное, которые мало-помалу осыпали колоннаду, тогда как за решеткой, под каштанами, появились неясные силуэты женщин.
Он принялся было за сыр, как вдруг услышал грубый голос:
— Простите, мой друг, я не мог быть раньше.
Это был Гюрэ, нормандец из Кальвадоса, плотная, широкая мужицкая фигура, хитрый крестьянин, разыгрывающий простодушного малого. Он тотчас велел подать себе что-нибудь, что найдется…
— Ну? — сухо спросил Саккар, сдерживавший свое нетерпение.
Но Гюрэ, как человек хитрый и осторожный, не торопился отвечать. Он принялся сначала за еду, потом, пододвинувшись к Саккару и понизив голос, сказал:
— Ну, я видел великого человека… Да, сегодня утром, у него… О, он относится к вам с большим участием, с большим участием…
Он остановился, выпил стакан вина и положил в рот картофелину.
— Что же дальше?
— Дальше вот что… Он готов сделать для вас, что может, он найдет вам отличное место, только не во Франции… Например, губернатором какой-нибудь колонии, хорошей… Вы там заживете, как царь.
Саккар посинел от бешенства.
— Да вы смеетесь надо мною?.. Почему не прямо ссылка?.. А, так он хочет отделаться от меня! Пусть поостережется, чтобы я в самом деле не наделал хлопот.
Гюрэ, с полным ртом, принялся успокаивать.
— Полноте, полноте, ведь о вас же хлопочут. Предоставьте нам…
— Раздавить меня, да?.. Слушайте, сейчас здесь говорили, что империя скоро переполнит меру своих ошибок. Да, итальянская война, Мексика, отношения к Пруссии. Честное слово, это истина!.. Вы наделаете столько глупостей, что Франция поднимется, как один человек, и выбросит вас за борт.
Депутат, преданная креатура министра, моментально струсил, побледнел, тревожно оглядываясь.
— Позвольте, позвольте, я не успеваю следить за вами… Ругон честный человек; пока он управляет делами, нет никакой опасности… Нет, не говорите, вы его не знаете…
Саккар перебил его сквозь зубы, подавляя бешенство.
— Ладно, ладно, возитесь с ним, стряпайте вместе… Решительный ответ: будет он поддерживать меня здесь, в Париже?
— В Париже? Никогда!
Саккар молча встал, позвал гарсона, расплатился, тогда как Гюрэ, знавший его характер, спокойно жевал хлеб, не удерживая своего собеседника, так как опасался скандала. Но в эту минуту волнение в зале удвоилось.
Вошел Гундерманн, царь банкиров, властитель биржи и мира, человек лет шестидесяти, с огромной лысой головой, толстым носом, круглыми глазами на выкате, с печатью упрямства и крайнего утомления на лице. Он никогда не бывал на бирже, даже не имел на ней официального представителя, никогда не завтракал в публичном месте; лишь изредка появлялся в ресторане Шампо, как сегодня, например, но спрашивал только стакан воды Виши. Страдая расстройством желудка, он уже лет двадцать питался исключительно молоком.
Гарсон, сломя голову, бросился за водой, посетители замерли. Мозер во все глаза глядел на человека, который знал все тайны, создавал повышение и понижение, как Бог посылает ненастье и вёдро. Даже Пильро преклонялся перед ним, уступая непреодолимой силе миллиарда. Мазо, оставив Амадье, поспешил к банкиру и поклонился ему чуть не в пояс. Многие из посетителей, собравшиеся было уходить, остались, окружили биржевого бога, стоя, почтительно сгибая спины, преклоняясь перед кумиром среди груды засаленных скатертей. Все с благоговением смотрели, как он взял стакан дрожащей рукой и поднес его к своим бесцветным губам.
Когда-то, в эпоху спекуляций с землями равнины Монсо, Саккару случалось спорить, даже почти ссориться с Гундерманном. Они не могли столковаться: один — страстный игрок, другой — трезвый холодный логик. Теперь, когда первый, в припадке гнева, еще усилившегося при виде этого торжественного входа, собирался оставить зал, второй окликнул его:
— Правда ли, друг мой, что вы бросаете дела?.. Прекрасно делаете, давно пора.
Для Саккара это было ударом хлыста по физиономии. Он выпрямил свой маленький стан и произнес резким, звонким голосом:
— Я основываю кредитный дом с капиталом в двадцать пять миллионов и надеюсь скоро побывать у вас!
Он вышел из ресторана, оставляя этот шумный зал, где все теснились и толкались, ожидая, когда откроется биржа. О, если бы восторжествовать наконец, раздавить каблуком этих людей, оборачивавшихся к нему спиною, помериться с этим королем биржи и, — может быть, одолеть его! Он еще не решил, предпринимать ли свою великую аферу, и сам был удивлен своей фразой, вызванной необходимостью отвечать. Но ему не остается другого исхода, если брат отказывается от него, если люди и обстоятельства толкают его на битву, как израненного быка на арену.
С минуту он стоял на краю тротуара. Теперь был самый оживленный час дня, когда парижская жизнь сосредоточивается в этом центральном пункте между улицами Монмартр и Ришелье, двумя артериями, вечно выбрасывающими толпы людей. С четырех сторон площади безостановочно валили экипажи среди суетливой толпы пешеходов. На улице Вивьен экипажи биржевых агентов вытянулись непрерывным рядом, кучера сидели на козлах, держа наготове вожжи, готовые пуститься вскачь каждую минуту. Ступени и галерея биржи походили на муравейник; торговля акциями была уже в полном разгаре, крики продажи и купли, грохот биржевого прибоя господствовали над жужжанием города. Прохожие оборачивались с любопытством и страхом, желая знать, что такое происходит там, где совершается тайна финансовых операций, недоступная для большинства французских мозгов, где наживаются и разоряются так внезапно, среди варварских криков и дикой жестикуляции. И он, оглушенный гулом отдаленных голосов, стиснутый в толпе спешивших людей, продолжал мечтать о золотом царстве в этом лихорадочном квартале, где биржа бьется, как огромное сердце, от часа до трех.
Но после своей неудачи он не решался явиться на биржу; оскорбленное самолюбие, уверенность, что его встретят, как побежденного, не позволяли ему подняться по этим ступеням. Как любовник, выгнанный из дома своей возлюбленной, к которой его страсть разгорается тем сильнее, чем более он, как ему кажется, ненавидит ее, он фатально возвращался сюда, бродил вокруг колоннады, заходил в сад, делая вид, что прогуливается в тени каштанов. В этом пыльном сквере, без цветов, без газона, где, среди писсуаров и киосков с газетами, толпились спекулянты и женщины, кормившие детей на скамейках, он напускал на себя вид безучастного фланера, прохаживался, следя за толпой, бросая по сторонам равнодушные взгляды и думая, что он осаждает это здание, окружает его тесным кругом, чтобы впоследствии войти в него победителем..
Он повернул за угол направо под деревья, выходящие на Банковую улицу, и очутился на бирже потерявших цепу бумаг, бирже «промоченных ног», как презрительно называют этих игроков сомнительного свойства, торгующих под открытым небом, часто под проливным дождем, акциями лопнувших компаний. Там собралась шумная толпа, целая свора жидов с грязными лоснящимися лицами, с хищными профилями, с типичными носами, устремленными в одну точку, точно над общей добычей, которую они делили, оглушая воздух своими гортанными криками, готовые разорвать друг друга. Он хотел было пройти мимо, когда заметил в сторонке массивного человека, который рассматривал на солнце рубин, осторожно поднимай и поворачивая его грязными толстыми пальцами.
— А, Буш!.. Я и забыл, что собирался зайти к вам.
Буш, имевший комиссионную контору на улице Фейдо, на углу улицы Вивьен, несколько раз оказывал ему важные услуги в затруднительных обстоятельствах. Он стоял как бы в экстазе, любуясь игрой драгоценного камня, закинув голову, с блаженным лицом; его белый галстук, который он всегда носил, закрутился в веревку; сюртук, купленный по случаю, когда-то превосходный, но совершенно истертый и весь в пятнах, въехал на самый затылок и терялся в светлых волосах, падавших редкими, взъерошенными космами с его лысой головы. Шляпа его, порыжевшая от солнца, вылинявшая от дождей, уже не имела определенного возраста.
Наконец, он решился спуститься на землю.
— А! г. Саккар, вы тоже заглянули сюда.
— Да! У меня есть письмо на русском языке, от русского банкира, живущего в Константинополе. Я хотел зайти к вашему брату, попросить его перевести.
Буш, машинально продолжая вертеть рубин в правой руке, протянул левую, говоря, что перевод будет прислан сегодня же вечером. Но Саккар объяснил, что записка состояла всего из десяти строк. — Я зайду к вам, ваш брат переведет мне ее в пять минут…
Он был прерван появлением госпожи Мешэн, особы очень хорошо известной всем завсегдатаям биржи, одной из тех на все готовых женщин, играющих на бирже, чьи грязные руки пачкаются во всевозможных темных делах.
Ея круглое лицо, напоминавшее полную луну, одутловатое и красное, с маленькими голубыми глазками, маленьким носиком, крошечным ротиком, из которого исходил нежный детский голос, едва умещалось под старой шляпкой, подвязанной малиновыми тесемками, а огромная шея, вздутый живот, так плотно охватывались зеленым поплиновым платьем, затасканным в грязи, пожелтевшим, что, казалось, оно того и гляди лопнет по швам. В руках у нее был черный кожаный сак старинного фасона, огромный, глубокий, как сума, с которым она никогда не расставалась. Набитый битком, он оттягивал ее на правую сторону, как дерево под напором ветра.
— А, вот и вы, — сказал Буш, по-видимому, ожидавший ее.
— Да, я достала вандомские бумаги, они со мной.
— Отлично, идем ко мне. Сегодня здесь больше нечего делать.
Саккар мельком взглянул на кожаный сак. Он знал, что туда попадали потерявшие цену бумаги, акции лопнувших обществ, над которыми еще торгуются «промоченные ноги», покупая за двадцать, за десять су акции в пятьсот франков, в смутной надежде на внезапное повышение или с более практическими целями, чтобы сбыть их с барышом банкротам, желающим раздуть свой пассив.
В финансовых битвах Мешэн играла роль ворона, следующего за армиями; чуть только основывалась акционерная компания, банкирская контора, она уже была тут со своим саком, принюхиваясь, высматривая трупы; даже в счастливые минуты удачного выпуска акций она знала, что наступит день гибели, когда будут трупы; будут акции, которые можно подобрать за бесценок в лужах крови и грязи. И он, мечтавший о грандиозном банке, вздрогнул, томимый каким-то предчувствием при виде этого сака, этого кладбища обесцененных фондов, куда стекалась вся грязная бумага, выметаемая с биржи.
Буш собирался уходить вместе со старухой, но Саккар остановил его.
— Что ж, можно к вам зайти? Застану я вашего брата?
Глаза еврея приняли беспокойное, заискивающее выражение.
— Моего брата? Конечно! Где же ему еще быть.
— Отлично, так я пойду.
С этими словами Саккар оставил их и пошел потихоньку по аллее к улице Notre-Dame-des-Victories. Это самая оживленная часть площади, занятая большими торговыми фирмами, золотые вывески которых сверкали на солнце. На балконе меблированного дома он заметил целую семью провинциалов, с разинутыми ртами. Он машинально поднял голову, взглянул на этих людей, глупое изумление которых заставило его улыбнуться и подумать с некоторой отрадой, что в провинции всегда найдутся акционеры. За его спиной гул биржи, грохот отдаленного прибоя раздавались по-прежнему и назойливо лезли ему в уши, как бы угрожая потоплением.
Новая встреча заставила его остановиться.
— Как, Жордан, вы тоже на биржу? — воскликнул он, пожимая руку высокого, смуглого молодого человека с маленькими усиками, с решительным и открытым видом.
Жордан, сын одного марсельского банкира, кончившего самоубийством вследствие неудачных спекуляций, уже десять лет гранил мостовую в Париже, занимаясь литературой, к которой питал непреодолимую страсть, в борьбе с нищетой. Какой-то из его родственников, живший в Плассане и знавший семью Саккара, рекомендовал его этому последнему, когда он принимал весь Париж в своем отеле, в парией Жонсо.
— О, на биржу — никогда! — отвечал молодой человек с порывистым жестом, как бы отгоняя трагическое воспоминание об отце.
Потом он улыбнулся:
— Вы знаете, я женился. Да, на подруге детства. Нас обручили еще в те дни, когда я был богат, и она ни за что не хотела изменить мне даже теперь, когда я нищий.
— Да, я получил извещение, — сказал Саккар. — И вообразите, когда-то я имел дела с вашим тестем, г. Можандром. У него была фабрика в Виллетте. Он, должно быть, нажил порядочное состояние.
Эта беседа происходила подле скамейки, и Жордан перебил Саккара, чтобы представить ему толстого, коротенького человека с военной осанкой, сидевшего на скамье, с которым он разговаривал перед тем.
— Капитан Шав, дядя моей жены… Г-жа Можандр, моя теща, урожденная Шав.
Капитан встал и раскланялся с Саккаром. Последний уже знал в лицо эту апоплексическую фигуру, тип мелкого спекулянта, которого всегда можно было встретить здесь от часу до трех. Это игра по мелочам, с почти несомненным выигрышем в пятнадцать, двадцать франков, который нужно реализовать на той же бирже.
Жордан прибавил со своим добродушным смехом:
— Мой дядя отчаянный биржевик…
— Черт возьми, — сказал капитан, — поневоле будешь играть на бирже, когда правительство дает такую пенсию, с которой можно только умереть с голода.
Саккар, в котором молодой человек возбуждал участие своей смелостью в житейской борьбе, осведомился, как подвигается его литература. И Жордан также весело рассказал, что они поселились с женою в улице Клиши, в пятом этаже, потому что Можандры, не доверяя поэту и находя, что с-их стороны было уже большим одолжением согласиться на брак, не дали ему ни гроша, под тем предлогом, что их дочь получит после их смерти нерастраченное состояние, которое еще увеличится сбережениями. Нет, литература плохо кормила своего служителя; он задумывал роман, но не имел времени написать его, потому что приходилось поневоле заниматься журналистикой и строчить обо всем, от хроник до судебных отчетов и смеси.
— Ну, — заметил Саккар, — если я возьмусь за свое предприятие, то вы, может быть, понадобитесь мне. Заходите как-нибудь.
Он пошел дальше и повернул за биржу. Тут, наконец, отдаленные крики перестали преследовать его и превратились в глухой гул, терявшийся в общем жужжании площади. Правда, и с этой стороны ступени были усыпаны народом, но кабинет маклеров, красные обои которого виднелись сквозь высокие окна, отделял от большой залы с ее суматохой колоннаду, где спекулянты, богачи расположились спокойно в тени, по одиночке или небольшими группами, образуя нечто вроде клуба в этой галерее, под открытым небом.
Этот фасад биржи, напоминавший заднюю сторону театра, с подъездами для артистов, выходил на относительно глухую и спокойную улицу Notre-Dame-des-Victoires, заполненную погребами винных торговцев, кафе, пивными, трактирами, где кишела особенная, странная смесь посетителей. Вывески указывали на сорную растительность, пробивавшуюся на берегу огромной соседней клоаки: страховые общества со сомнительной репутацией, финансовые газеты разбойничьего направления, компании, банки, агентства, конторы — целая серия скромных с виду притонов, ютившихся в лавках или на антресолях. Но тротуарам, по мостовой, повсюду бродили люди, чего-то выжидая, что-то высматривая, точно грабители на опушке леса.
Саккар остановился за решеткой, глядя на дверь кабинета маклеров пристальным взглядом полководца, осматривающего крепость перед атакой, когда какой-то высокий детина, только-что вышедший из трактира, подошел к нему и поклонился очень почтительно.
— Ах, г-н Саккар, не найдется ли у вас местечка для меня? Я окончательно вышел из кредитного общества.
Жантру был когда-то профессором и переселился из Бордо в Париж, вследствие какой-то темной истории. Принужденный оставить университет, утративший всякое положение в обществе, но красивый малый, с черной бородой и ранней лысиной, притом образованный, умный, любезный, он в двадцать восемь лет пристал к бирже, в течение десяти лет вертелся и пачкался в качестве биржевого зайца, едва добывая средства для удовлетворения своих порочных наклонностей. Теперь, совершенно облысевший, угнетаемый отчаянием, как состарившаяся проститутка, у которой морщины грозят отнять кусок хлеба, он все ожидал случая, который поведет его к успеху и богатству.
При виде его льстивых манер, Савкар с горечью вспомнил поклон Сабатани у Шампо: решительно, на его долю остались только разорившиеся и потерявшие репутацию. Но он питал некоторое уважение к живому уму Жантру и знал, что самые смелые войска набираются из отчаянных голов, готовых на все, потому что им нечего терять. Итак, он отнесся к нему очень добродушно.
— Местечка?.. Что ж! Может быть, и найдется. Заходите ко мне.
— В улицу Сен-Лазар?
— Да, Сен-Лазар. Как-нибудь утром.
Они разговорились. Жантру возмущался биржей, уверяя, что только мошенники могут иметь там успех, с озлоблением человека, которому не удается ловко смошенничать. Нет, кончено, он бросает биржу; может быть, университетское образование и знание света помогут ему найти хорошее место в администрации. Саккар одобрял его планы, кивая головой. Разговаривая, они вышли за решетку, прошли по тротуару до улицы Броньяр, и тут оба обратили внимание на шикарную карету, остановившуюся на углу этой улицы. Кучер сидел неподвижный, как статуя, но из-за занавески в окне раза два выглянуло женское лицо и живо спряталось. Но вот оно снова выглянуло, и застыло в нетерпеливом ожидании, обратившись к бирже.
— А! Баронесса Сандорф! — пробормотал Саккар.
Это была смуглая головка, со странным выражением, с огненными глазами под синеватыми веками, — лицо, дышавшее страстью, с пунцовыми губами, терявшее только благодаря чересчур длинному носу. Она была очень красива со своей ранней зрелостью, с наружностью вакханки, одетой великими портными империи.
— Да, баронесса, — повторил Жантру. — Я видал ее еще девочкой у ее отца, графа Ладрикура. Вот был игрок! И груб до невозможности. Я приходил к нему за поручениями каждое утро, и однажды он чуть не побил меня. Признаюсь, я не особенно горевал, когда он умер от удара после целого ряда самых плачевных спекуляций. Тогда девочка должна была выйти замуж за барона Сандорфа, советника при австрийском посольстве, который был на тридцать пять лет старше ее и которого она положительно свела с ума своими огненными глазами.
— Знаю, — заметил Саккар.
Голова баронессы снова исчезла, но тотчас появилась опять, с еще большим возбуждением, вытянув шею по направлению к бирже.
— Она играет на бирже?
— Как сумасшедшая!.. В дни кризисов она обязательно там, в своей карете, следит за курсами, отмечает что-то в записной книжке, дает поручения… Да вот, смотрите, она ждала Массиаса, вон он подходит к ней.
В самом деле Массиас спешил во всю прыть на своих коротеньких ножках, с курсовой запиской в руке, и подбелив к карете, просунул голову в окно; очевидно, у них с баронессой шли какие-то важные переговоры. Когда он собирался уходить, Саккар и Жантру, отошедшие к сторонке, чтобы не быть замеченными в шпионстве, окликнули его. Он оглянулся и, убедившись, что спрятался за углом, остановился, задыхаясь, с багровым лицом, но веселый, как всегда, со своими голубыми глазами на выкате.
— Что их разобрало! — воскликнул он. — Суэц падает. Говорят о войне с Англией. Все переполошились, а откуда эта новость — никто не знает… Скажите пожалуйста! Война! Кто бы это мог подумать. Во всяком случае, это штука!
Жантру подмигнул, кивая в сторону кареты.
— А эта — играет?…
— О! Отчаянно. Я бегу от нее к Натансону.
Саккар, слушавший молча, заметил вслух.
— Да, ведь Натансон тоже начал торговать акциями.
— Милый человек этот Натансон, — подхватил Жантру. — Я желаю ему успеха. Мы служили вместе… Но он добьется своего, на то еврей!.. Его отец, австриец, переселился в Безансон, кажется, он был часовой мастер… Знаете, он как-то разом решился, увидав, как это просто устраивается. Стоит завести контору — вот он и завел контору… Ну, а вы довольны, Массиас?
— Что и говорить! Доволен… Вы справедливо заметили, что тут нужно быть евреем, иначе пиши пропало, ничего не поймешь, ничего не клеится… Проклятое ремесло! Да ничего не поделаешь! Впрочем, я еще не потерял надежды. а
Он побежал дальше, веселый и смеющийся, как всегда. Говорили, что он был сын какого-то лионского чиновника, пострадавшего на службе, бросивший правоведение и пустившийся на биржу. Саккар и Жантру потихоньку вернулись к улице Браньяр, и снова увидели карету баронессы, но на этот раз окна были подняты; карета, невидимому, была пуста, хотя кучер казался еще неподвижнее.
— Чертовски заманчиво, — грубо заметил Саккар. — Я понимаю старого барона.
Жантру отвечал двусмысленной улыбкой.
— О, барону она уж давно надоела. Притом, говорят, он скряга… Знаете, с кем она сошлась, чтобы оплачивать свои счеты, так как биржа дает слишком мало?
— Нет, не знаю.
— С Делькамбром.
— Делькабром, генерал-прокурором! Такой желтый, сухой, деревянный господин!.. Будущий министр!.. Желал бы я видеть их вместе.
С этими словами они расстались, веселые, оживленные, крепко пожав друг другу руки, причем Жантру напомнил, что на днях будет иметь честь навестить Саккара.
Оставшись один, Саккар снова был оглушен шумом биржи, бушевавшим с упорством морского прибоя. Он завернул за угол, спустился к улице Вивьен по той стороне площади, которой отсутствие ресторанов придает пустынный вид. Он миновал почтовую контору, большие агентства объявлений, возбуждаясь все более и более, по мере того, как приближался к главному фасаду и, дойдя до того места, откуда можно было окинуть взглядом галерею, остановился, как бы не желая оканчивать этот обход, это исследование местности.
Тут было шумное место, где жизнь кипела и била клюнем: толпа посетителей наводняла кафе; кондитерская ни на минуту не оставалась пустой; около витрин, в особенности у лавки ювелира, собирались толпы. С четырех сторон, из четырех улиц, пешеходы и экипажи, казалось, все прибывали и прибывали; суматоха еще увеличивалась, благодаря омнибусам, а экипажи биржевых зайцев вытянулись в виде баррикады вдоль тротуара, почти на всем протяжении решетки. Но он не сводил глаз со ступеней биржи, где мелькали на солнце черные сюртуки. Потом перевел их на галерею, битком набитую народом, — черный муравейник, на котором лица светились бледными пятнами. Все стояли, стульев не было видно, кулису можно было угадать только по усиленной суете, по бешеным жестам и крикам, потрясавшим воздух. Налево группа банкиров, занятых вексельными курсами, процентными бумагами и английскими чеками, держалась более спокойно, беспрерывно пропуская людей, спешивших на телеграф. Всюду, даже на боковых галереях, кишмя кишели спекулянты, теснясь и| толкаясь в непрерывном водовороте. Грохот и стон машины, действовавшей на всех парах, возрастал, охватывал всю биржу как бы пожаром. Внезапно Саккар заметил Массиаса, который опрометью сбежал с лестницы, вскочил в экипаж, крикнул что-то кучеру, и тот погнал лошадей вскачь.
Саккар почувствовал, что кулаки его сжимаются, и, сделав над собой усилие, отвернулся и пошел к улице Вивьен, вспомнив, что ему нужно зайти к Бушу. Но когда он собирался войти в подъезд, какой-то молодой человек, стоявший у бумажной лавки, помещавшейся в нижнем этаже, раскланялся с ним. Саккар узнал Гюстава Седиля, сына шелкового фабриканта в улице des Jeuneurs, которого отец поместил к Мазо для изучения механизма финансовых операций. Он отечески улыбнулся этому элегантному парню, догадываясь, зачем он торчит здесь подле лавки. Бумажная лавка Конена снабжала всю биржу памятными книжками с тех пор, как госпожа Конен взялась помогать мужу, толстяку Конену, вечно сидевшему в заднем отделении лавки и занимавшемуся своей фабрикацией, тогда как она то появлялась, то исчезала, вела счеты, часто выходила из дома. Полная, белокурая, розовая, настоящий барашек, со светлыми шелковистыми волосами, очень грациозная, очень миленькая, она постоянно была в веселом расположении духа. Как говорили, она любила своего мужа, что, впрочем, не мешало ей при случае быть нежной с биржевиками, которые ей нравились. Во всяком случае, счастливцы, которых она дарила своей любовью, должно быть, отличались скромностью и признательностью, потому что ее обожали, за ней ухаживали, несмотря на дурную славу. Бумажная лавка также процветала: это был истинно счастливый уголок. Мимоходом Саккар заметил госпожу Конен, которая улыбалась Гюставу через стекло. Какой миленький барашек! Он почувствовал прилив нежности. Наконец, он поднялся наверх.
В течение двадцати лет Буш занимал на самом верху, в пятом этаже, небольшую квартиру, состоявшую из двух комнат и кухни.
Уроженец Нанси, немец по происхождению, он приехал в Париж и мало-помалу расширил круг своих операций, необычайно сложных, не чувствуя потребности в более поместительном кабинете, предоставив брату Сигизмунду комнату с окнами на улицу, а сам, довольствуясь комнатой с окнами на двор, до такой степени заваленной бумагами, делами, пакетами всевозможных форм, что в ней едва хватало места для единственного стула перед письменным столом. Одним из главных занятий его была торговля обесцененными бумагами, он был ее центром, он служил посредником между биржей «промоченных ног» и банкротами, которым нужно заткнуть дыры в своем балансе. Затем, кроме ростовщичества и тайной торговли драгоценными вещами и каменьями, он занимался в особенности скупкой векселей.
Эта последняя была главным источником бумаги, загромождавшей его комнату; она заставляла его рыскать по Парижу, выслеживая, высматривая, поддерживая сношения со всевозможными людьми. Как только он узнавал о банкротстве, он уже был на месте и покупал все, из чего нельзя было извлечь немедленной пользы. Он следил за делами нотариусов, за сомнительными наследствами, за присуждениями безнадежных долгов. Он сам печатал объявления, вступал в сделки с нетерпеливыми кредиторами, которые находили более выгодным получить несколько су, чем рисковать потерей всего, преследуя безнадежных должников. Из этих многочисленных источников стеклись груды бумаги: неоплаченные векселя и расписки, неисполненные условия, не сдержанные обязательства. Все это сваливалось в кучу, потом начиналась разборка, требовавшая особенного и очень тонкого чутья. В этом море исчезнувших или неоплатных должников нужно было сделать выбор, чтобы не слишком разбрасываться. В принципе он утверждал, что самый безнадежный долг может сделаться хорошей аферой, и все они были распределены у него в удивительном порядке, в целой серии папок, которым соответствовал список имен. Время от времени он перечитывал этот список, чтобы лучше удержать его в памяти. Настойчивее всего он преследовал, разумеется, тех должников, которые имели шансы получить состояние; он разузнавал всю подноготную людей, проникал в семейные тайны, принимал к сведению богатых родственников, средства к существованию, в особенности новые должности. Иногда он дожидался целые годы, предоставляя человеку опериться, но готовый задушить его при первом успехе. Исчезнувшие должники еще сильнее разжигали его, побуждая к вечной горячке преследований; он просматривал объявления и имена в газетах, выслеживал адреса, как собака выслеживает дичь. И когда, наконец, они попадались в его лапы, он становился жесток, разорял их до нитки, высасывал всю кровь, получая сто франков там, где истратил десять су, объясняя с грубою откровенностью, что ему приходится выжимать из захваченных то, что он будто бы терял на других, ускользавших у него промеж пальцев, как дым.
В этой охоте на должников он пользовался чаще всего услугами Мешэн. Правда, у него была еще целая свора загонщиков; но он не доверял этим людям с дурной репутацией и волчьим голодом, тогда как Мешэн имела собственность, целый город за Жанмартром — Неаполитанское предместье — обширную площадь, застроенную лачугами, которые она отдавала в наймы помесячно: гнездо ужасающей нищеты, грязное жилище голодной смерти, свиные хлева, которые люди оспаривали друг у друга, из которых выбрасывали жильцов вместе с их навозом, если они переставали платить. Но несчастная страсть к биржевой игре разоряла ее, съедала все доходы с этого города. Она тоже любила финансовые раны, разорения, пожары, в которых можно воровать оброненные драгоценности. Когда Буш поручал ей навести какие-нибудь справки, затравить должника, она нередко сама тратилась, входила в издержки, из любви к искусству. Она называла себя вдовой, но никто не знал ее мужа. Она явилась неизвестно откуда и, казалось, всегда была такою же, как теперь, — тучной пятидесятилетней бабой с тоненьким девическим голоском.
Когда она уселась на единственном стуле Буша, кабинет совершенно наполнился, точно его заткнули пробкой, этим узлом мяса. Буш, съежившийся подле письменного стола, казался погребенным в своих бумагах, только его квадратная голова торчала над папками.
— Вот, — сказала Мешэн, вытаскивая из своего сака груду бумаг, — вот что Фэйе прислал мне из Вандома… Он скупил все в этом банкротстве Шарпье, о котором вы просили меня написать ему… Сто десять франков.
— Провинция, — пробормотал Буш, — не важное дело, но случаются и там находки.
Он обнюхивал бумаги, классифицировал их опытной рукой, с одного взгляда,, чутьем. Его плоское лицо омрачилось, он скорчил недовольную гримасу.
— Гм… не жирно, укусить нечего. Хорошо, что недорого… Вот деньги… еще… Если это молодые люди и если они, в Париже, мы, может быть, поймаем их…
— Это что такое? — воскликнул он вдруг с удивлением. Он держал в руке листов гербовой бумаги с подписью графа Бовилье и тремя строчками, набросанными крупным старческим почерком: «Обязуюсь уплатить десять тысяч франков девице Леони Крон в день ее совершеннолетия».
— Граф Бовилье, — повторил он медленно, размышляя вслух, — да, да, у него были фермы, целое имение близ Вандома… Он умер вследствие несчастного случая на охоте и оставил жену и двоих детей в стесненных обстоятельствах. У меня были их векселя, они уплатили с большим трудом… Пустой человек, хвастунишка…
Вдруг он расхохотался, сообразив, в чем дело.
— Ах, старый плут, он поддел эту девчонку!.. Она не соглашалась, он убедил ее этим клочком бумаги, который не имеет легальной цены… Потом он умер.. Посмотрим… подписано в 1854 г.; ну, конечно, она уж достигла совершеннолетия. Но как могла попасть эта записка к Шарпье? Он был хлебный торговец и ростовщик. Наверно она заложила ему эту расписку за несколько экю, а, может быть, он взялся выхлопотать деньги…
— Но, — перебила Мешэи, — ведь это отлично; тут верный барыш.
Буш презрительно пожал плечами.
— Нет, я вам говорю, что юридически, это не имеет никакого значения… Если я представлю эту расписку наследникам, они могут вытолкать меня в шею: ведь я не могу доказать, что деньги не уплачены… Вот, если бы найти девушку, тогда, пожалуй, можно будет прижать их, пригрозить скандалом… Понимаете, разыщите эту Леоии Крон, напишите Фэйе, чтобы он откопал ее. А там видно будет.
Он разложил бумаги на две кучи, намереваясь просмотреть их, когда останется один, и стоял неподвижно, прикрывая их руками.
После некоторого молчания Метан сказала:
— По поводу векселей Жордана… Кажется, я нашла его. Он служил где-то, а теперь пишет в газетах. Но в редакциях прескверно встречают, никогда не дают адреса. И потом вряд ли он подписывает свои статьи настоящим именем.
Буш молча протянул руку и достал дело Жордана. Тут было шесть векселей по 50 франков, выданных Жорданом портному в минуту крайней нужды, 5 лет тому назад. Неуплаченный вовремя долг все более и более нарастал и в настоящее время достигал семисот франков пятнадцати сантимов.
— Если это способный парень, мы его пощиплем, — пробормотал Буше.
Потом, по какой-то ассоциации идей, воскликнул:
— Что ж дело Сикардо? Придется его бросить?
Мешэн скорбно подняла к нему свои толстые руки. Вся ее уродливая фигура выразила неподдельное отчаяние.
— — Ах, Господи Боже мой, — простонала она своим жалобным голоском, — он просто убьет меня!
Дело Сикардо — была романическая история, которую она очень любила рассказывать. Ее кузина, Розали Шавайль, шестнадцатилетняя девушка, была изнасилована однажды вечером на лестнице в доме на улице Лагарп, где проживала вместе с матерью в маленькой квартирке в шестом этаже. Хуже всего было то, что виновник, женатый господин, поселившийся вместе со своей супругой всего за неделю перед тем в меблированной комнате второго этажа, проявил такой пыл, что бедняжка Розали вывихнула руку о ступеньку лестницы. Отсюда справедливый гнев матери, которая совсем было решилась поднять ужаснейший скандал, несмотря на слезы дочери, сознавшейся, что она сама того хотела и что ей будет жаль господина, если его потянут в тюрьму. Наконец, мать угомонилась и удовольствовалась вознаграждением в шестьсот франков, вместо которых были выданы двенадцать векселей, по пятидесяти франков каждый, сроком на год. Тут не было ничего дурного, напротив, мать поступила по всей справедливости, потому что девочка, обучавшаяся белошвейному мастерству, лежала больная в постели, ничего не зарабатывала и стоила чертовских денег. В довершение всего лечили ее так плохо, что она осталась калекой. До истечения первого месяца господин исчез, не оставив адреса. Затем несчастия посыпались градом: Розали родила мальчика, потеряла мать, ударилась в распутство, дошла до самой черной нищеты. Приютившись в Сite de Naples, у двоюродной сестры, она таскалась по улицам до двадцати шести лет, не владея рукой, иногда продавала лимоны на рынке, по целым неделям пропадала с мужчинами и возвращалась пьяная, в синяках. Наконец, год тому назад, она издохла после какого-то экстренного приключения. Ребенок, Виктор, остался на руках Мешэн. И никаких документов не сохранилось от этого дела, кроме двенадцати неоплаченных векселей за подписью Сикардо. Вот, все, что знали об этом господине: его фамилия была Сикардо.
Буш снова протянул руку и достал дело Сикардо, тоненький пакет из серой бумаги. Никаких издержек не было сделано, все дело состояло из двенадцати векселей.
— Добро бы Виктор был хороший мальчик! — жаловалась старуха, — А то, представьте себе, ужасный ребенок… Да, вот вам наследство: мальчишка, который кончит на эшафоте, и эти бумажонки, с которыми мне нечего делать.-
Буш упорно рассматривал билеты своими большими тусклыми глазами. Сколько раз он изучал их таким образом, надеясь найти какое-нибудь указание в форме букв, даже в свойствах самой бумаги! Он утверждал, что этот тонкий, острый почерк не совсем незнаком ему.
— Удивительно, — повторил он снова, — решительно, я видел где-то эти длинные а и о, похожия на и.
В эту минуту кто-то постучался, и он попросил Мешэн протянуть руку и впустить посетителя, так как комната выходила прямо на лестницу. Чтобы попасть в другую комнату, нужно было пройти через первую.
— Войдите.
Вошел Саккар. Он улыбался, прочитав на медной дощечке, прикрепленной к двери, надпись большими черными буквами: «Спорные дела».
— А, г. Саккар, вы за переводом? Мой брат там, в другой комнате… Пожалуйте, пожалуйте…
Но Мешэн заслоняла собою проход, глядя на Саккара во все глаза с выражением крайнего изумления. Пришлось прибегнуть к довольно сложному маневру: он отступил на лестницу, она вышла на площадку, затем он прошел в соседнюю комнату. Все время она не спускала с него глаз.
— О, — прошептала она, наконец, — так вот он, г. Саккар… Я в первый раз вижу его так близко… Виктор, как две капли воды, похож на него.
Буш смотрел на нее с недоумением. Потом, внезапно сообразив что-то, процедил сквозь зубы ругательство:
— Тысяча чертей! Так оно и есть, я знал, что уже видел где-то этот почерк.
Он вскочил, стал рыться в бумагах, перерыл все дела и, наконец, отыскал письмо Саккара от прошлого года, в котором тот просил его подождать долг на какой-то даме. Он сличил почерк: несомненно, те же самые а и о, только сделавшееся еще острее. Сходство в заглавных буквах было также очевидно.
— Он самый, он самый, — повторял Буш. — Но почему Сикардо, почему не Саккар?
В то же время в его памяти воскресала смутная история, рассказ о прошлом Саккара, который он слышал от некоего Ларсонно, бывшего приказчика, ныне миллионера. По его словам, Саккар явился в Париж после переворота, с целью воспользоваться возникающим могуществом своего брата Ругона; жил сначала в нищете, в грязных домах старого Латинского квартала, потом быстро разбогател, благодаря какому-то двусмысленному браку, после того как ему посчастливилось похоронить первую жену. Тогда-то, во времена нужды, он переменил имя Ругона на Саккара, переделав просто фамилию своей первой жены, которая называлась Сикардо.
— Да, да, Сикардо, я ясно помню, — бормотал Буш. — У него хватило нахальства подписать векселя именем жены. Без сомнения, они поселились под этой фамилией в улице Лагарп. А потом он принимал меры предосторожности, переселялся при малейшей тревоге… Отлично, мы сыграем с ним штуку!
— Тише, тише! — остановила его Мешэн. — Он в наших руках. Бог справедлив. Наконец-то я получу награду за все, что сделала для бедняжки Виктора, которого все же люблю, хотя он невыносимый ребенок.
Она сияла, ее маленькие глазки блестели на заплывшем жиром лице.
Но Буш, после первых восторгов по поводу этой неожиданной, такой долгожданной разгадки, успокоился и покачивал головой. Конечно, Саккар, хотя и разоренный в настоящее время, все еще представлял богатую добычу. Можно было попасть на гораздо менее выгодного отца. Но приставать к нему небезопасно: он зубаст. Притом наверно он не знает о существовании ребенка; он может отказаться от него, несмотря на сходство, так поразившее Мешэн. Наконец, он вторично овдовел, был свободен, никому не обязал давать отчет в своем прошлом, так что хоть бы он и признал ребенка, его ничем не запугаешь. А получить с него всего шестьсот франков, слишком мизерно; не для того же им так удивительно помог случай. Нет, нет, нужно подумать, поразжевать это дело, найти способ обчистить его как следует.
— Не будем торопиться, — заключил Буш. — Притом же он пал, дадим ему время подняться.
После этого они принялись за обсуждение разных делишек, порученных Мешэн: о молодой женщине, заложившей свои драгоценности ради любовника; о зяте, долги которого будут уплачены тещей, его любовницей, если за нее взяться умеючи, наконец, о массе деликатных подробностей, касательно сложного и трудного дела получения долгов.
Войдя в комнату Сигизмунда, Саккар остановился, ослепленный ярким светом, лившимся сквозь окно, незащищенное занавеской. Комната, обитая бледными обоями с голубыми цветочками, имела пустынный вид: небольшая железная кровать в углу, еловый стол посредине и два соломенные стула, составляли все ее убранство. Вдоль левой стены на полках из почти необделанных досок помещалась библиотека: книги, брошюры, газеты, бумаги всякого рода. Но яркий свет неба, на этой высоте, придавал комнате вид какого-то юношеского веселья, игривой свежести. Брат Буша, Сигизмунд, малый тридцати пяти лет, безбородый, с длинными, жидкими, каштановыми волосами, сидел за столом, подперев тощей рукой широкий выпуклый лоб, поглощенный чтением какой-то рукописи до такой степени, что не слышал, как отворилась дверь и вошел Саккар.
Этот Сигизмунд был недюжинный человек; он слушал лекции в германских университетах, знал, кроме французского, — языка своей матери, — немецкий, английский, русский языки. В 1849 г. в Кельне он познакомился с Карлом Марксом, был одним из самых популярных сотрудников «Новой Рейнской газеты», и с тех пор его религия установилась: он стал пламенным проповедником социализма, всецело отдаваясь идее близкого социального обновления, которое сделает счастливыми униженных и обездоленных. В то время как его учитель, изгнанный из Германии, принужденный эмигрировать из Парижа после июньских дней, жил в Лондоне, писал, старался организовать партию, он, со своей стороны, предавался мечтам о будущем строе, до такой степени забывая о насущном хлебе, что, без сомнения, умер бы с голода, если бы брат не подобрал его на улице Фейдо, подле биржи, посоветовав ему утилизировать свои знания языком и сделаться переводчиком. Этот старший брат обожал младшего страстною любовью матери; безжалостный волк с должниками, способный зарезать человека из- за десяти су, он разнеживался до слез, когда дело шло об этом большом ребенке. Он отдал ему лучшую комнату, ухаживал за ним, как нянька, взял на себя ведение их странного хозяйства, подметал, делал постели, заставлял его есть обед, который им носили из соседнего ресторана. Он, такой деятельный, вечно заваленный всевозможными аферами, снисходительно относился к бездействию брата, переводы которого шли очень вяло, часто прерываясь его собственной работой; даже запрещал ему работать, в виду его подозрительного кашля, и, несмотря на свою любовь и жадность к деньгам, снисходительно улыбался его революционным теориям.
Сигизмунд, со своей стороны, не имел никакого понятия о том, что творится в комнате его брата. Он жил в заоблачных сферах, в грезах о высшей справедливости, не зная об этой торговле обесцененными бумагами и безнадежными векселями. Мысль о милосердии оскорбляла его, приводила в бешенство: милосердие — это милостыня, неравенство, освященное добротой; а он признавал только справедливость; право каждого, положенное в основу нового общественного строя. По примеру Карла Маркса, с которым он находился в постоянной переписке, он проводил целые дни в изучении этого нового строя, беспрерывно улучшая, переделывая на бумаге новое общество, исписывая цифрами лист за листом, стараясь основать на научных данных сложную организацию всемирного счастья. Он отбирал капитал у одних, распределял его между другими, распоряжался миллиардами, решал судьбы мира одним почерком пера, и все это в пустой комнате, не ведая другой страсти, кроме своих грез, не нуждаясь в удовольствиях, умеренный до такой степени, что брату приходилось почти насильно заставлять его есть мясо и пить вино. Он желал, чтобы всякий трудился по силам и получал по потребностям; а сам убивался над работой и жил аскетом, как истинный мудрец, страшно преданный своим идеям, отрешившийся от материальной жизни, кроткий, целомудренный. С осени прошлого года он начал кашлять все сильнее и сильнее, чахотка овладевала им мало-помалу, но он не замечал ее, не лечился.
Саккар кашлянул; Сигизмунд поднял свои задумчивые глаза и взглянул на него с удивлением, хотя они были знакомы.
— Мне нужно перевести письмо.
Молодой человек удивился еще более: он отвадил своих клиентов — банкиров, спекулянтов, маклеров, весь биржевой люд, получающий массу писем, циркуляров, уставов обществ главным образом из Англии и Германии.
— Да, письмо на русском языке. Всего несколько строк.
Тогда Сигизмунд протянул руку: русский язык до сих пор остался его специальностью; только он мог переводить его бегло, все же остальные переводчики этого квартала пробавлялись немецким и английским.
Он прочел письмо вслух по-французски. Это был благоприятный ответ какого-то константинопольского банкира в двух-трех фразах, простая и коротенькая деловая записка.
— — Ах, очень вам благодарен! — воскликнул Саккар, по-видимому, очень обрадованный.
Он попросил Сигизмунда написать перевод на оборотной стороне письма. Но с тем случился страшный припадок кашля, который он старался заглушить платком, чтобы не обеспокоить брата. Когда припадок миновал, он подошел к окну и распахнул его, задыхаясь, стараясь отдышаться. Саккар последовал за ним и, выглянув в окно, не мог удержаться от легкого восклицания.
— А, отсюда видна биржа. Какой у нее забавный вид!
В самом деле ему никогда еще не случалось видеть ее с такой высоты, с птичьего полета, откуда она выглядела совсем необычайно, со своей огромной четырехугольной цинковой крышей и целым лесом труб. Острия громоотводов возвышались подобно гигантским копьям, угрожающим небу. Все здание имело вид каменной глыбы, на которой колонны казались полосками, глыбы грязно-серого цвета, голой и безобразной, увенчанной изорванным флагом. В особенности поражали ступени и галерея, усеянные черными муравьями, кишевшими в суматохе, которая казалась отсюда, с такой высоты, бессмысленной и жалкой толчеей.
— Какой мизерный вид, — заметил Саккар, — Кажется, всех бы их захватил в горсть, одной рукой. — Потом, зная воззрения своего собеседника, он прибавил с улыбкой: — Когда вы выметете этот сор?
Сигизмунд пожал плечами.
— Зачем? — Вы уничтожите сами себя.
Мало-помалу он оживился, подстрекаемый потребностью прозелитизма, которая заставляла его при малейшем намеке излагать свою систему.
— Да, да, вы работаете для нас, сами того не сознавая… Вы — узурпаторы, отнимающие собственность у народа, но, когда вы дойдете до конца, нам останется только отнять ее у вас… Всякая централизация, всякое сосредоточение богатства ведет к коллективизму. Вы даете нам практический урок; огромные имения, которые поглощают мелкую собственность, фабрики, убивающие кустарную промышленность, магазины и банки, которые, уничтожая всякую конкуренцию, наживаются и растут насчет мелких банков и лавочек; все это — медленное, но непреодолимое движение к новому социальному строю… Мы подождем, пока все затрещит, и противоречие современного порядка, доведенного до своих крайних логических последствий, станет невыносимым. Тогда буржуа и крестьяне сами помогут нам.
Слушая его, Саккар ощущал какое-то смутное беспокойство, хотя и считал его мнения бредом.
— Да объясните же, что такое ваш коллективизм?
— Преобразование частных капиталов, живущих борьбой и соперничеством, в единый общественный капитал, эксплуатируемый трудом всех… Представьте себе общество, в котором орудия производства принадлежат всем; каждый работает по своим силам и способностям, а продукты распределяются сообразно труду каждого. Что может быть проще этого, неправда ли? Общее производство в национальных заводах, верфях, мастерских, затем обмен, вознаграждение продуктами. Избыток производства сохраняется в общественных складах, для пополнения случайных дефицитов… Это, как удар топора, уничтожит гнилое дерево. Нет более конкуренции, нет частного капитала, нет, стало быть, денежных операций, рынков, бирж. Идея барыша потеряла всякий смысл. Источники спекуляции, доходов, получаемых без труда, иссякли.
— Ого, — перебил Саккар, — многим придется изменить свои привычки! Но что вы будете делать с теми, кто теперь получает доходы?.. Гундерманн, например… вы отнимете у него миллиард?
— Вовсе нет; мы не воры. Мы выкупим у него все его бумаги, все его доходные статьи чеками на получение продуктов в течение известного числа лет. Представьте себе, что этот огромный капитал заменится подавляющим количеством продуктов: менее чем через сто лет потомкам Гундерманна, как и всем остальным гражданам, придется прибегнуть к личному труду; аннюитеты, наконец, кончатся, а им нельзя будет капитализировать свои экономии, избыток продуктов, хотя бы даже сохранилось право наследства. Я вам говорю, что это разом выметет не только личные аферы, акционерные общества, ассоциации частных капиталов, но и все косвенные источники доходов, все системы кредита, ломбарды, наймы, аренды. Остается только одна мера стоимости — труд. Заработная плата, разумеется, уничтожена, так как при настоящем капиталистическом устройстве она не представляет эквивалента действительному продукту работы: она ограничивается лишь тем, что безусловно необходимо для существования рабочего. Современный строй заставляет самого добросовестного предпринимателя подчиняться суровому закону конкуренции и эксплуатировать рабочих — иначе ему нельзя жить. Да, нужно изменить всю социальную систему… Нет, вы представьте себе Гундерманна, которому нечего делать со своим правом на продукты, его наследников, которые, не имея возможности все съесть, должны будут уступить свои права другим и взяться за лопату или заступ, как и все другие.
Сигизмунд засмеялся своим добрым, ребяческим смехом. Красные пятна появились на его щеках; для него не было большего удовольствия, как представлять себе эту иронию будущего порядка.
Саккар чувствовал себя все более и более неловко. Что, если этот мечтатель прав? Если он угадал будущее? Он говорил так толково и разумно.
— Ба! — пробормотал он, успокаивая себя, — не завтра же это случится.
— Конечно, — подтвердил молодой человек, успокоившись и с усталым видом. — Мы живем в переходном периоде. Конечно, могут произойти революционные излишества, насилия. Но это мимолетные увлечения… О, я не скрываю от себя трудностей! Эта счастливая будущность, это новое общество, основанное на принципе труда, кажутся людям несбыточной мечтой. Точно новый мир на новой планете… И потом, должно сознаться, новая организация еще не готова; мы стараемся выработать ее. Я теперь не сплю и думаю об этом целые ночи. Нам могут возразить, например: «если строй таков, как он есть, то значит логика вещей требовала его». Возможно ли вернуть реку к ее истокам и направить в новое русло!.. Конечно, современный строй обязан своим процветанием индивидуалистическому принципу; соперничество, личный интерес являются источниками изобилия, усиленного производства… Достигнет ли коллективизм такого изобилия? Каким стимулом заменится идея прибыли, которая теперь побуждает рабочего стараться? Вот источник сомнения и муки для меня, слабое место, над которым мы должны поработать, чтобы обеспечить победу за нашими идеями… Но мы победим, потому что справедливость на нашей стороне. Видите вы это здание?… Видите?..
— Биржу? — сказал Саккар. --Разумеется, вижу.
— Было бы глупо разрушить ее, потому что ее снова выстроят. Но она уничтожится сама собою, когда государство станет единственным и всеобщим банком нации; и почем знать, может быть, она сделается общественным складом для хранения избытка продуктов, и наши внуки будут находить в ней предметы роскоши для своих праздников.
Широким жестом Сигизмунд приветствовал эту будущность всеобщего и одинакового счастья. Он был так возбужден, что припадок кашля возобновился, когда он вернулся к столу, и уткнувшись локтями в бумаги, охватив руками голову, он старался заглушить его. Но на этот раз припадок был сильнее. Внезапно дверь отворилась и вбежал Буш, расстроенный, видимо сам страдая от этого ужасного кашля. Он наклонился над братом, охватил его своими длинными руками.
— Что с тобой, милый?.. Ты опять задыхаешься? Нет, как хочешь, я позову доктора… Это неблагоразумно. Ты, наверное, слишком много говорил.
Он искоса взглянул на Саккара, стоявшего посреди комнаты и все еще не могшего прийти в себя от рассказов этого странного, больного энтузиаста, так легко расправлявшегося с судьбою биржи, все разрушавшего и все перестраивавшего.
— — Благодарю, я пойду, — сказал он. — Пришлите мне письмо с переводом… Я ожидаю других; мы сосчитаемся за все разом.
Но Буш остановил его.
— Кстати, дама, которая сейчас была у меня, встречалась с вами когда-то… очень давно.
— В самом деле? Где же?
— В улице Лагарп, № 52.
При всем своем самообладании Саккар побледнел. Губы его нервно дернулись. Он не помнил приключения на лестнице и даже не знал, что девушка забеременела и что у него есть ребенок. Но воспоминание о годах нищеты и унижения всегда было для него очень неприятно.
— Улица Лагарп! Да я там прожил с неделю вскоре после моего приезда в Париж… До свидания!
— До свидания! — сказал Буш, ошибочно принявший его смущение за сознание и уже обдумывавший, каким образом получше воспользоваться этим случаем.
Очутившись снова на улице, Саккар машинально вернулся к бирже. Он был очень взволнован и даже не взглянул на г-жу Конен, хорошенькая, улыбающаяся фигурка которой виднелась в дверях магазина. Волнение его усилилось, когда он вышел на площадь и снова услыхал грохот биржи. Остановившись на углу улицы Биржи, он вглядывался в толпу, кишевшую на галерее, и, как ему показалось, узнал робкого Мозера и отчаянного Пильро, тогда как из большой залы доносился резкий голос маклера Мазо, покрываемый иногда раскатистым басом Натансона. В эту минуту промчалась мимо него карета и чуть не сбила его с ног. Массиас выскочил из нее прежде чем кучер успел остановиться, и опрометью бросился по ступенькам, торопясь исполнить поручение какого-то клиента.
Стоя на тротуаре, не сводя глаз с толпы, кишевшей там, вверху, Саккар мысленно перебирал всю свою жизнь. Он вспоминал об улице Лагарп, потом об улице С.-Жан, когда он ходил в стоптанных сапогах, собираясь завоевать Париж; и бешенство охватывало его при мысли, что Париж все еще не завоеван, что он по-прежнему нищий, по-прежнему должен ловить фортуну, терзаясь жаждой богатства, какой еще никогда не испытывал. Этот маньяк Сигизмунд говорил правду: трудом не проживешь, только дураки трудятся, обогащая других. Только игра дает богатство, роскошь, широкую, полную жизнь. Если даже этот старый мир должен потерпеть крушение, то все же человек, подобный ему, успеет заблаговременно добиться осуществления своих желаний.
Какой-то прохожий толкнул его и даже не извинился. Он узнал Гундерманна: биржевой король совершал свою обычную прогулку. Саккар видел, как он вошел в кондитерскую и вышел оттуда с коробкой дешевых конфет для своих внучек. Этот толчок в такую минуту, когда его возбуждение и без того достигло крайнего предела, был как бы последней каплей, заставившей его принять окончательное решение. Он кончил осмотр местности; он начнет осаду. Он давал клятву биться до последней капли крови; он останется во Франции, наперекор желанию брата, и сыграет последнюю отчаянную партию, которая либо покорит ему Париж, либо погубит его самого.
До самого закрытия биржи он оставался на своем наблюдательном посту. Он видел, как опустела галерея, и толпа, усталая и разгоряченная игрою, медленно хлынула по лестнице. Вокруг него по-прежнему шла суета, сновали экипажи и люди, толпа, предназначенная для эксплуатации, будущие акционеры, невольно оборачивавшие головы проходя мимо биржи со смешанным чувством страха и желания проникнуть в тайну финансовых операций, тем более заманчивую для французских мозгов, что очень немногие из них в состоянии овладеть ключом этой тайны.
II.
правитьПосле своей последней и разорительной операции с землями, Саккар, уступив свой дворец в парке Монсо кредиторам, чтобы избежать пущей катастрофы, думал было приютиться у сына, Максима. Последний, по смерти жены, занимал целый дом в улице Императрицы, устроив свою жизнь с благоразумием черствого эгоиста; он проедал помаленьку состояние покойной, не позволяя себе никаких излишеств, как человек слабого здоровья, которого пороки состарили преждевременно. Он наотрез отказался принять отца к себе, прибавив с хитрой улыбкой, что делает это для сохранения хороших отношений.
Саккару пришлось искать другого убежища. Он уже собирался нанять домик в Пасси — тихую пристань коммерсанта, отказавшегося от дел — когда вспомнил, что нижний и второй этажи в отеле Орвиедо, на улице Сен-Лазар, не заняты, стоят с заколоченными окнами и дверями. Княгиня Орвиедо по смерти мужа занимала три комнатки, в третьем этаже, и Саккар, бывавший у нее по делам, не раз выражал удивление, почему она не извлекает никакой пользы из своего дома. Но княгиня только покачивала головой; у нее были свои теории насчет денежных дел. Однако, она согласилась отдать ему в наем нижний и первый этажи за смешную цену в десять тысяч франков, хотя это пышное княжеское помещение стоило по меньшей мере вдвое.
До сих пор в Париже вспоминали о роскоши князя Орвиедо. Вернувшись из Испании с колоссальным состоянием, он купил и ремонтировал этот отель, в ожидании дворца из мрамора и золота, которым собирался удивить мир. Это была постройка восемнадцатого века, когда-то окруженная парком, как все подобные дома, выстроенные знатными синьорами того времени. В настоящее время от парка остался только широкий двор, окруженный конюшнями и сараями, которые должна была уничтожить проектируемая улица Кардинала Феша. Сохранился парадный подъезд на улице Сен-Лазар, рядом с огромным зданием, замком Бовилье, в котором еще жили его разорившиеся владельцы; при нем находился и сад, остаток прежнего величия, с великолепными деревьями, также осужденными на гибель при перестройке квартала.
Несмотря на свое разорение, Саккар сохранил еще целую свиту: остатки когда-то многочисленной дворни — камердинера, повара с женой, заведовавшей бельем, еще женщину, оставшуюся неизвестно зачем, кучера и двух конюхов; в конюшнях и сараях у него стояли пара лошадей и три экипажа; в нижнем этаже была устроена столовая для людей. У него не было пятисот франков верных, а жил он, как человек с двумя-тремястами тысяч франков ежегодного дохода. Таким образом он ухитрился наполнять своей особой обширные апартаменты второго этажа — три салона, пять спален, не считая огромной столовой, в которой накрывался стол на пятьдесят приборов. Эта столовая соединялась с лестницей, ведшей на третий этаж, часть которого княгиня отдавала в наймы некоему инженеру, г. Гамлэну, холостяку, жившему со сестрой. Дверь к ним была заколочена и как они, так и княгиня пользовались черной лестницей, предоставив парадный подъезд Саккару. Последний уставил некоторые из комнат остатками мебели из дома в парке Монсо, другие оставил в прежнем виде, но все же сообщил некоторую жизнь этим пустынным палатам.
Княгиня Орвиедо была одною из замечательных личностей Парижа. Пятнадцать лет тому назад она согласилась выйти замуж за князя, которого не любила, повинуясь приказу матери, герцогини Комбвилль. В то время она славилась красотой и умом, была крайне религиозна, что, впрочем, не мешало ей страстно любить свет. Она ничего не знала о странных историях, ходивших насчет ее мужа, о происхождении его колоссального богатства, которое считали в триста миллионов, о чудовищных кражах — не в чаще леса, как грабили во время бно знатные авантюристы, но среди бела дня, на бирже, в карманах доверчивых людей, среди разорения и смерти, как грабит современный, цивилизованный бандит. В Испании и во Франции в течение двадцати лет князь загребал львиную долю во всех знаменитых легендарных мошенничествах. Не подозревая, в какой грязи и крови подобрал он свои миллионы, она все же чувствовала к нему глубокое отвращение, против которого ее религия была бессильна. Вскоре к этой антипатии присоединилась глухая злоба за то, что у них не было ребенка. Материнский инстинкт душил ее: она обожала детей и ненавидела этого человека, который не мог удовлетворить ни любовницы, ни матери. Тогда она предалась неслыханной роскоши, ослепляя Париж блеском своих балов, которым, как говорили, завидовали даже в Тюльери. Но на другой же день по смерти князя, скончавшегося внезапно от апоплексии, отель в улице Сен-Лазар погрузился в тишину, в абсолютный мрак. Блеск и шум разом прекратились, окна и двери были заколочены, и прошел слух, что княгиня, распустив всю прислугу, уединилась в трех комнатках третьего этажа, как отшельница, оставив при себе только старуху-няньку Софи. Наконец, она вновь появилась в свете, в скромном черном платье, в кружевной косынке, маленькая и полная по-прежнему, с прежним узким лбом, красивым круглым личиком, жемчужными зубами, но уже с бледным, мертвенным выражением схимницы, поглощенной одной идеей. Ей было в то время тридцать дет и с тех пор она жила только для грандиозных дел благотворительности.
Париж был изумлен и, как водится, стали создаваться самые необыкновенные истории. Княгиня наследовала все состояние, пресловутые триста миллионов, о которых рассказывали даже газеты. Наконец, установилась очень романтическая легенда. Однажды вечером, когда княгиня собиралась лечь в постель, какой-то незнакомец, одетый в черное, вошел в ее спальню, — как он мог проникнуть туда, осталось ей самой неизвестным, — рассказал ей о происхождении трехсот миллионов и взял с нее клятвенное обещание исправить причиненные ее мужем несправедливости, угрожая в противном случае ужасной катастрофой. Затем он исчез.
И в самом деле, вследствие ли приказания свыше, или, что вернее, вследствие возмущения совести, только она уже пятый год жила в горячке самоотречения и благотворительности. Все подавленные чувства этой женщины, потребность любви, в особенности материнский инстинкт, превратились в истинную страсть к бедным, слабым, обездоленным, у которых были награблены ее миллионы. Она решилась вознаградить их по-царски, и эта мысль засела гвоздем в ее голову, превратилась в ее манию: она смотрела на себя, как на банкира, которому бедные внесли триста миллионов, чтобы он употребил их для их же пользы. Она была их поверенным, их приказчиком, жила среди цифр и счетов, окруженная нотариусами, архитекторами и рабочими. Вне дома она устроила контору с двадцатью служащими; но у себя принимала только пять-шесть лиц, своих близких помощников, проводя целые дни за конторкой, среди груды бумаг, как директор большого предприятия, запирающийся от докучных посетителей. Ей хотелось утешить всех несчастных, от ребенка, который страдает при рождении, до старика, который не может умереть без страданий. За пять лет своего вдовства она учредила приют св. Марии в Виллетте, с белыми колыбелями для грудных детей, с голубыми кроватями для более взрослых, приют, который посещали уже более трехсот детей; далее — сиротский дом св. Иосифа в Сен-Манде, где сотня мальчиков и столько же девочек получали воспитание и образование не хуже, чем в любой буржуазной семье; наконец, богадельню для стариков в Шатильоне на пятьдесят мужчин и пятьдесят женщин и госпиталь на двести кроватей, госпиталь Сен-Марсо, только-что открытый. Но любимой ее мечтою, всецело поглощавшей ее в настоящее время, был Дом трудолюбия, ее собственная выдумка, дом, который должен был заменить исправительные заведения и в котором триста детей — полтораста мальчиков и полтораста девочек — подобранные на парижских улицах, вырванные из грязи и преступления, могли бы исправляться, благодаря заботливому уходу, и приучаться к ремеслам. Все эти учреждения, эти щедрые дары, поглотили около ста миллионов в течение пяти лет. Еще несколько лет — и эта безумная щедрость угрожала разорить ее дотла, не вставив даже маленькой ренты на хлеб и молоко, которыми она теперь питалась. Когда ее старая нянька, Софи, выйдя из своего обычного безмолвия, бранила ее за расточительность, говоря, что она умрет на соломе, на ее бледных губах мелькала слабая улыбка — единственная улыбка, которую теперь у нее видели — небесная улыбка надежды.
Саккар познакомился с княгиней Орвиедо по поводу этого самого Дома трудолюбия. Ему принадлежал участок площади, купленной княгиней для этого учреждения, старинный сад с прекрасными деревьями, примыкавший к парку Нёльи и тянувшийся вдоль бульвара Бино. Он возбудил ее интерес своей сметливостью в делах; она пригласила его вторично по поводу каких-то затруднений с подрядчиками. Он сам заинтересовался ее предприятием, восхищенный грандиозным планом постройки: два огромные крыла — одно для мальчиков, другое для девочек — связывались центральным зданием, в котором помешалась капелла, общая зала, администрация, службы; в каждом крыле был свой двор, свои мастерские и проч. Но в особенности восхищала его роскошь постройки, дорогие материалы, мрамор, кухня, отделанная изразцами, в которой можно было зажарить целого быка; огромные столовые с богатой дубовой обшивкой; светлые дортуары, украшенные картинами; гардеробная, ванна, лазарет, устроенные со всевозможною роскошью; обширные светлые лестницы, коридоры, прохладные летом,, теплые зимой, и весь вообще дом, дышавший весельем и благосостоянием. Когда архитектор, находя излишней всю эту роскошь, начинал говорить об издержках, княгиня останавливала его немногими словами: она пользовалась роскошью, пусть же и бедные, создавшие эту роскошь, тоже пользуются ею. Ей хотелось доставить бедным не корку хлеба, не жалкое логовище, но дворцы, мягкие кровати, обильный стол, вознаградить их с лихвою за все, что они вытерпели. К несчастью, ее безбожно обкрадывали, пользуясь ее неопытностью в делах. Саккар открыл ей глаза, проверил ее счеты, совершенно бескорыстно, единственно из любви к искусству, наслаждаясь этой безумной пляской миллионов. Никогда он не обнаруживал такой безупречной честности. В этом колоссальном предприятии он был самым деятельным, самым добросовестным сотрудником, не жалел времени, тратил даже собственные деньги, и все это ради удовольствия ворочать огромными суммами. В Доме трудолюбия знали только его, так как княгиня не посещала ни этого, ни других своих учреждений, скрываясь в своих трех комнатах, как невидимая фея; его оболгали, его благословляли, ему доставалась вся благодарность, от которой она, по-видимому, отказывалась.
С первых же дней своего знакомства с княгиней Саккар лелеял смутный проект, который принял ясную и отчетливую форму, когда он поселился в улице Сен-Назар. Почему бы ему не предаться всецело управлению добрыми делами княгини? Потерпев поражение в спекуляциях, терзаясь сомнениями, не зная, что предпринять, он склонен был видеть в этом исходе новое воплощение своих грез о величии. Распоряжаться этим Царственным милосердием, направлять течение этой золотой реки! Оставалось еще двести миллионов — сколько грандиозных предприятий можно затеять, какой волшебный город, воздвигнуть! Не говоря уже о том, что он сумеет удвоить, утроить эти миллионы. Он отдался этому проекту с обычной страстью, он носился с ним, он мечтал о бесчисленных благодеяниях, которыми затопит счастливую Францию; мечтал совершенно бескорыстно, не желая ни гроша для себя. В его фантастической голове создалась грандиозная идиллия, к которой, однако, вовсе не примешивалось желание искупить свои прежние финансовые разбои, тем более, что в конце концов этот проект приводил в исполнение мечту всей его жизни — завоевание Парижа. Быть королем благотворительности, кумиром бедных, единственным по популярности, — это превосходило все его честолюбивые стремления. Каких чудес не наделает он, употребив для доброй цели свои деловые способности, свою хитрость, упорство, полное отсутствие предрассудков, имея при том в своем распоряжении несокрушимую силу, посредством которой выигрываются сражения, — деньги, груды денег, тех самых денег, которые приносят столько зла и могут принести столько добра, если поставить это своей задачей.
Раздумывая о своем проекте, Саккар пришел, наконец, к вопросу, почему бы ему не жениться на княгине Орвиедо. Это упрочит его положение, избавит его от сплетен. В течение целого месяца он маневрировал очень искусно, излагал великолепные планы, старался сделаться необходимым; наконец, в один прекрасный день сделал предложение спокойным, наивным тоном и изложил свой великий проект. Он предлагал настоящую ассоциацию, брался ликвидировать состояние, награбленное князем у бедных, раздать нищим его миллионы, удесятерив их. Она — в своем вечном черном платье, с кружевной косынкой на голове, слушала его внимательно, без малейших признаков волнения на исхудалом лице. Выгоды, которые могла принести подобная ассоциация, поразили ее; ко всем остальным соображениям она была совершенно равнодушна. Она отложила свой ответ до следующего дня и в конце концов отказала: без сомнения, ее смутила мысль о том, что она уже не будет полновластной распорядительницей своих благотворительных дел.. Но она прибавила, что охотно воспользуется его советами, высоко ценит его сотрудничество и просит его по-прежнему заведовать Домом трудолюбия, в котором он был истинным директором.
Саккар был жестоко огорчен, не потому, что ему предстояло вернуться к разбойнической жизни; но как сентиментальный романс вызывает слезы на глазах самых закоренелых пьяниц, так и эта грандиозная идиллия размягчила его старую душу корсара. Он снова упал — и с огромной высоты; ему казалось, что он свергнут с престола. Добиваясь денег, он стремился не только к удовлетворению своих аппетитов, но и к широкой, пышной княжеской жизни — и никогда-то ему не удавалось осуществить свои стремления в таганной степени, ин раздражался все более и более по мере того, как неудачи уносили одну за другой его надежды. Когда его последний проект разбился о спокойный, категорический отказ княгини, все его существо снова прониклось жаждой битвы. Сражаться, одолевать в этой жестокой войне спекуляций, поедать других, чтобы самому не быть съеденным, вот что было — независимо от жажды богатства и блеска — главным стимулом его деятельности. Если он не наживал состояния, то у него были другие радости: ворочать миллионами, командовать в этой денежной войне, с ее поражениями и победами, которые опьяняли его. В то же время воскресала его ненависть к Гундерманну, безумная жажда мщения: одолеть Гундерманна, свалить его наземь, — эта мысль превращалась у него почти в манию всякий раз, когда, он сам был повергнут. Если это невозможно, нельзя ли, по крайней мере, занять место рядом с ним, принудить его к уступкам, стать с ним на равную ногу, как те монархи, которые, имея смежные владения и одинаковые силы, величают друг друга кузенами. В это-то время его снова потянуло на биржу; в голове его зароились тысячи всевозможных проектов, но долго он не знал, на чем остановиться, пока, наконец, одна главная, высшая идея выделилась над всеми остальными и овладела всем его существом.
Поселившись в отеле Орвиедо, Саккар несколько раз встречался с сестрой инженера Гамлэна, занимавшего небольшую квартиру в третьем этаже, госпожою Каролиной, как ее величали запросто. При первой же встрече ему бросились в глаза ее седины, пышная корона совершенно белых волос, производивших странное впечатление при ее сравнительной молодости (ей было не более 36 лет). Она поседела уже в двадцать пять лет. Но густые черные брови придавали странное выражение юности и живости ее лицу, точно обрамленному горностаевым мехом. Она никогда не отличалась красотой со своими резкими чертами, выдающимся подбородком, большим ртом с крупными губами, выражавшими бесконечную доброту. На седые волосы смягчали резкость ее лица, не уничтожая его свежести. Она была высокого роста, крепкого сложения, имела открытый, благородный вид.
Всякий раз, встречаясь с нею, Саккар, который был ниже ее ростом, следил за ней с любопытством, бессознательно завидуя ее высокому росту и здоровому сложению. Мало-помалу он разузнал от окружающих историю Гамлэнов. Отец Каролины и Жоржа был доктор в Монпелье, замечательный ученый, экзальтированный католик, не оставивший детям никакого состояния. Он умер, когда дочери было восемнадцать, сыну — девятнадцать лет, и так как последний поступил в политехническую школу, то сестра последовала за ним в Париж, где стала давать уроки. В течение двух лет она снабжала его деньгами; благодаря ей, он мог окончить курс; да и позднее, когда он вышел в числе плохих учеников и очутился без всяких средств к существованию, она помогала ему в ожидании пока он найдет место. Брат и сестра, обожали друг друга, мечтали никогда не расставаться. Но подвернулся неожиданный жених, богатый пивовар, который прельстился добротой и умом Каролины, дававшей уроки в его доме, и сделал предложение. Она согласилась, по настояниям брата, в чем ему, впрочем, пришлось горько раскаяться, так как, прожив несколько лет с мужем, Каролина должна была разойтись с ним: супруг оказался горьким пьяницей и в припадках дикой ревности гонялся за нею с ножом. В то время ей исполнилось двадцать шесть лет; она снова осталась без всяких средств к существованию, не желая брать денег от человека, которого бросила. Но ее брат нашел, наконец, после многих неудачных попыток занятие по своему вкусу: он отправлялся в Египет членом комиссии по проведению Суэцкого канала и взял со собою сестру. Они поселились в Александрии: сестра по-прежнему стала давать уроки, брат занимался своими работами. Тут они прожили до 1859 года, при них начались работы в Порт-Саиде, первые работы по закладке канала, начатые жалким отрядом в полтораста землекопов, затерянных в песках, под начальством горсти инженеров. Потом Гамлэн был послан в Сирию, где и остался, поссорившись со своими начальниками. Он вызвал Каролину в Бейрут, где она нашла новых учеников; а сам принялся за грандиозное дело, предпринятое одной французской компанией, — устройства проезжей дороги из Бейрута в Дамаск, первой, единственной дороги сквозь Ливанские ущелья. Таким образом, они прожили три года до окончания предприятия: он, вечно в разъездах, посещая горы, путешествуя по разным местам, между прочим, в Константинополь, где прожил две месяца; она, сопровождая его, когда представлялась возможность, разделяя все его планы, мечты — оживить эту древнюю страну, уснувшую под пеплом погибших цивилизаций. Он составил целую кучу всевозможных проектов и планов, но для осуществления их необходимо было вернуться во Францию, найти капиталы, составить компании. Наконец, после девятилетнего пребывания на Востоке они отправились на родину. В Египте их привели в восторг работы по проведению канала: целый город вырос в песках Порт-Саида, целое, население-людей- муравьев копошилось, изменяя вид земли. Но в Париже Гамлэна ожидало жестокое разочарование. Почти полтора года он носился со своими проектами, приютившись в третьем этаже-дома Орвиедо, в небольшой квартире из пяти комнат, за которую платил тысячу двести франков в год. Скромный, неразговорчивый, он никого не мог убедить, и здесь, в Париже, был дальше от успеха, чем в горах и равнинах Азии. Их небольшие сбережения быстро приходили к концу; им грозила нужда.
Саккар обратил внимание на возрастающую грусть Каролины, которая огорчалась, видя, что брат падает духом. В их маленьком хозяйстве она играла до некоторой степени рол мужчины. Жорж, очень похожий на нее по внешности, но боли слабый, обладал редкою способностью к труду и всецело предавался своей работе, забывая обо всем остальном. Он ни когда не собирался жениться, не чувствовал в этом надобности, обожая сестру и удовлетворяясь этим обожанием. Вероятно, у него бывали случайные любовницы; но это оставалось неизвестным. Этот старый питомец политехнической школы, со своими грандиозными проектами, влагавший душу во всякое дело, за которое брался, обнаруживал иногда такую наивность, что мог показаться недалеким. Воспитанный в правилах самого узкого католицизма, он сохранил всю свою детскую веру, исполнял все обряды; тогда как его сестра пришла к отрицанию, путем чтения и самообразования, пока он занимался своими техническими работами. Она говорила на четырех языках, читала экономистов, философов, увлекалась одно время социалистическими и эволюционными учениями; но мало-помалу успокоилась: путешествия, знакомство с чуждыми цивилизациями развили в ней терпимость, прекрасное равновесие мудрости. Утратив веру, она тем не менее уважала веру брата. Однажды они объяснились и затем уже никогда не возобновляли разговора об этих вещах. Она была умная, простая, добрая женщина: с огромным запасом житейской смелости, бодро переносившая удары судьбы и говорившая, что у нее только одно неисцелимое горе: неимение детей.
Саккар имел случай оказать Гамлэну небольшую услугу, доставить ему работу от какого-то товарищества, которому понадобился инженер для составления отчета о новой машине. Таким образом, он сблизился с ними и нередко заходил к ним посидеть часок-другой в их гостиной, в их единственной большой комнате, которую они превратили в кабинет. В ней не было почти никакой мебели, кроме большого стола для занятий, другого стола поменьше, заваленного бумагами, и полдюжины стульев. Камин был уставлен книгами. Но эта пустынная комната оживлялась своеобразным убранством стен: целой серией планов и акварелей, прибитых каждая четырьмя гвоздиками. Это были проекты Гамлэна, результат его поездок но Сирии, все его будущее состояние, и акварели его сестры, изображавшие местные виды, типы, костюмы, — все, что ей удавалось подметить и срисовать во время экскурсий с братом, нарисованные с большим вкусом, хотя без всяких претензий. Два огромные окна, выходившие в сад отеля Бовилье, освещали ярким светом эту галерею рисунков, напоминавших об иной жизни, о древней цивилизации, повергнутой в прах, которую чертежи с их твердыми, математическими линиями, казалось, хотели приподнять, подпереть прочными сооружениями современной науки. Саккар, со своим избытком энергии, делавшим его симпатичным, увлекался в особенности этими планами и акварелями, рассматривая их, требуя постоянно новых объяснений. В ею голове создавалась уже целая махинация.
Как-то раз он застал Каролину одну; она сидела за маленьким столом с убитым видом, бессильно положив руки на кипу бумаг.
— Как же не огорчаться? Каши дела идут все хуже и хуже… Я, впрочем, не теряю бодрости. Но со всех сторон неудачи, а что хуже всего, брат совершенно упал духом; он бодр и силен только, когда работает… Я было думала опять взяться за уроки; искала, но пока ничего не нашла… А идти в горничные слишком тяжело.
Никогда еще Саккар не видал ее такой обескураженной.
— Черт возьми, да не в таком же вы бедственном положении! — воскликнул он.
Она покачала головой; она тоже падала духом и горько жаловалась на жизнь, которую встречала обыкновенно так бодро даже в дурные минуты. В это время вернулся Гамлэн с рассказом о новой неудаче, довершившим ее горе: крупные слезы медленно покатились по ее щекам; она замолчала, сжав кулаки, устремив неподвижный взгляд в пространство.
— И подумать, — промолвил Гамлэн, — что там нас ожидают миллионы, лишь бы кто-нибудь захотел помочь мне добыть их.
В это время Саккар рассматривал чертеж какого-то павильона, окруженного огромными магазинами.
— Что это такое? — спросил он.
— Так, пустяки, это я рисовал для забавы, — ответил инженер. — Это план жилища директора компании, о которой я мечтал, помните?.. Компании соединенных пакетботов.
Он оживился, пустился в подробности. За время своего пребывания на Востоке он имел случай убедиться, как безобразно организована система перевозки. Несколько обществ, имевших местопребывание в Марселе, убивая друг друга соперничеством, страдали от недостатка средств. Одною из его первых идей, лежавшей в основе всех дальнейших планов, было соединение этих обществ в один синдикат, в одну обширную компанию, с миллионными средствами, которая могла бы эксплуатировать все Средиземное море, воцариться на нем, устроить рейсы ко всем портам Африки, Испании, Италии, Греции, Египта, Азии до Черного моря включительно. Эта организация была бы не только выгодным делом, но и гражданским подвигом: это значило завоевать Восток, подарить его Франции, не говоря уже о том, что она открывала доступ в Сирию, где предстояло богатое поле для дальнейших операций.
— Синдикаты, — пробормотал Саккар, — да, будущность, по-видимому, за ними… Это такая могущественная форма ассоциации! Три, четыре мелкие предприятия, которые еле прозябают отдельно, приобретают несокрушимую жизненность, соединившись… Да, будущее за крупными капиталами, за сосредоточенными усилиями больших масс. В конце концов, вся промышленность, вся торговля превратятся в один громадный базар, который будет доставлять все продукты.
Он остановился, взглянув на акварель, изображавшую дикое ущелье, заваленное обломками скал, поросших кустарником.
— Ого, — сказал он, — вот конец света. В этом закоулке не приходится толкать прохожих.
— Кармельское ущелье, — отвечал Гамлэн. — Моя сестра, срисовала его, пока исследовал местность. Да… вот здесь, между меловыми известняками и порфирами, которые приподняли эти известняки вдоль всего склона горы, залегает серебряная жила, разработка которой, по моим расчетам, могла бы доставить огромные барыши.
— Серебряная жила? — подхватил Саккар.
Каролина, по-прежнему сидевшая в печальном раздумье, устремив глаза в даль, услышала этот разговор. Казалось, он вызвал перед ее глазами какое-то видение.
— Кармель, — повторила она, — какая пустыня, какая глушь! Всюду мирты, вереск; теплый воздух напоен их благоуханием. А там высоко-высоко, орлы кружат над пустыней… Но какие богатства зарыты рядом с ужасной нищетой. Хотелось бы видеть веселую толпу, заводы, возникающие города, народ, возрожденный трудом.
— Нетрудно провести дорогу от Кармеля к Сен-Жан-д’Акра, — продолжал Гамлэн. — Я думаю, что тут найдется и железо: им изобилуют горы этой страны… Я изучил также новый способ разработки, который принесет важные выгоды. Все готово, нужно только найти капиталы.
— Общество серебряных рудников Кармеля, — пробормотал Саккар.
Но теперь уже инженер переходил от одного плана к другому, поглощенный работой всей его жизни, возбужденный мыслью о блестящем будущем, которое таилось здесь, парализуемое нуждой.
— Но это только мелкие дела для начала, — говорил он. — Взгляните на эти планы, вот главная задача: изрезать Малую Азию сетью железных дорог. Недостаток удобного и быстрого сообщения — главная причина застоя этой богатой страны… Там нет ни одной проезжей дороги, приходится странствовать на мулах или верблюдах… Подумайте, какой переворот совершится, если провести железные дороги до самых границ пустыни. Промышленность и торговля удесятеряются, цивилизация торжествует, для Европы открываются, наконец, двери Востока… О, если это вас интересует, мы еще потолкуем обстоятельно. И вы увидите, увидите!
Впрочем, он не мог удержаться и тут же пустился в объяснения. План своей сети железных дорог он составил главным образом во время поездки в Константинополь. Большое и единственное затруднение представляли горы Тавра; но, исследовав различные ущелья, он убедился в возможности провести прямой путь со сравнительно небольшими издержками. Притом он не думал сразу соорудить всю сеть. Когда удастся выхлопотать у султана полную концессию, достаточно будет построить сначала главную линию от Бруссы до Бейрута на Ангору и Алеппо. Потом можно будет подумать о боковых линиях от Смирны до Ангоры и от Трапезунда до Ангоры на Эрзерум. А потом, потом…
Он остановился, улыбаясь, не решаясь высказывать до конца своих проектов, своих смелых грез.
— Ах, долины Тавра, — заметила Каролина как бы в забытье, — какая райская природа! Стоит слегка поцарапать землю и поля покрываются жатвой — тучной, изобильной… Персики, вишни, фиговые, миндальные деревья ломятся под тяжестью плодов. Целые леса олив и тутовых деревьев. И как легко, как привольно живется в этом чистом воздухе, под вечно голубым небом.
Саккар засмеялся резким, аппетитным смехом, который был ему свойствен, когда он чуял наживу. Гамлэн продолжал толковать о своих планах, именно, о проекте организации банка в Константинополе, упомянув при этом о связях, которые ему удалось завести с тамошними воротилами, в особенности с великим визирем. Саккар весело перебил его:
— Да ведь там все можно купить!
Потом очень фамильярно положил руки на плечи Каролины и прибавил:
— Не отчаивайтесь же, сударыня! Я к вам очень расположен, и мы устроим с вашим братом дельце, выгодное для всех нас… Имейте терпение, подождите!
В течение следующего месяца Саккар снова доставил инженеру кое-какие мелкие работы, и если ничего не говорил о великих аферах, то тем более думал о них, колеблясь перед подавляющей громадой предприятий. В особенности укрепилась их связь после того, как Каролина как-то совершенно естественно занялась его хозяйством, — хозяйством одинокого человека, разоряющегося от массы ненужных издержек и бестолковщины, которую обилие прислуги только увеличивает. Он, такой искусный делец, славившийся верностью взгляда п ловкостью в воровских операциях, относился спустя рукава к домашнему хозяйству, к отчаянному беспорядку, который утраивал его расходы. Отсутствие хозяйки в доме чувствовалось на каждом шагу, в самых ничтожных мелочах. Сначала Каролина давала ему советы, потом вмешалась более активно, заставила его сократить кое-какие бесполезные расходы, так что, наконец, он предложил ей сделаться его домоправительницей. Почему нет? Она же искала места учительницы, отчего не принять и этого почетного положения, которое давало ей возможность задать? Предложение, сделанное шуточным тоном, приняло серьезный характер. В самом деле, эти занятия развлекут ее самое и будут существенной поддержкой для брата: Саккар предложил ей 300 франков в месяц. Кончилось тем, что она приняла предложение и в одну неделю преобразовала хозяйство, отпустила повара с женой и заменила их кухаркой, оставила только одну лошадь и экипаж, сама наблюдала за всем, вела счеты так аккуратно, что недели через две расходы уменьшились наполовину. Саккар был в восторге, говорил, шутя, что она должна назначить в свою пользу известный процент со всех сокращений, которые ввела в его хозяйство.
После этого они зажили очень интимной жизнью. Саккар велел открыть заколоченную дверь в третий этаж и между двумя квартирами установилось постоянное сообщение. В то время, как Гамлэн с утра до вечера корпел над своими проектами, Каролина сходила вниз, распоряжалась, отдавала приказания, во всякое время дня, как у себя дома. Саккар чувствовал себя счастливым, глядя на эту прекрасную крупную женщину с ее веселым молодым лицом в рамке седых волос, расхаживавшую по комнатам своей твердой величавой поступью. С тех пор, как она чувствовала себя полезной и занятой, к ней вернулась ее прежняя веселость, житейское мужество. Без всякой аффектации скромности, она носила вечно одно и то же черное платье, в карманах которого позвякивали ключи; и, конечно, ее забавляла мысль о том, что она со своей начитанностью, со своим философским образованием должна исполнять роль простой хозяйки, экономки у этого расточительного человека, к которому она начинала чувствовать нежность, как к шаловливому ребенку. Он, одно время очень увлекавшийся ею, соображал, что между ними всего четырнадцать лет разницы, и спрашивал себя, что будет, если он вздумает обнять ее. Неужели, расставшись с мужем, от которого ей досталось столько же побоев, сколько и ласк, она десять лет жила, не знаясь с мужчинами. Может быть, путешествия способствовали этому. Однако, ему было известно, что один из друзей ее брата, некто Бодуэн, купец, живший в Бейруте, сильно увлекался ею и что они решили обвенчаться, как только умрет ее муж, который окончательно спился и сидел теперь в больнице для умалишенных. Очевидно, этот брак только оформит очень естественные, почти законные отношения. Но если у нее был один любовник, почему не завести и другого? Однако, Саккар ограничивался этими размышлениями, довольствуясь пока ее дружбой и забывая о любви. Когда, при виде ее, он задавал себе вопрос, что произойдет, если он вздумает обнять ее, то отвечал сам себе, что произойдут самые обыкновенные, может быть, скучные вещи, и отлагал попытку до другого времени, ограничиваясь сильными рукопожатиями, радуясь ее искреннему расположению.
Но вдруг Каролина погрузилась в жестокую печаль. Однажды утром она явилась бледная, убитая, с опухшими от слез глазами. Он было стал расспрашивать, но ничего не мог добиться: она упорно отвечала, что с ней ничего не случилось, что она такая же как всегда. Только на другой день он понял в чем дело, найдя наверху письмо — извещение о женитьбе г. Бодуэна на дочери одного английского консула, молоденькой и очень богатой девушке. Удар должен был быть тем сильнее, что г. Бодуэн даже не счел нужным объясниться, распрощаться, ограничившись этой банальной запиской. Это была катастрофа в жизни несчастной женщины, терявшей последнюю надежду, за которую она цеплялась в минуту отчаяния. В довершение всего — случай тоже бывает безобразно жестоким — она за день перед тем узнала о смерти мужа и в течение двух суток мечтала о близком счастье. Жизнь ее была окончательно разбита. В тот же день на нее обрушился новый удар: вечером она по обыкновению зашла к Саккару сообщить о своих хозяйственных распоряжениях; он заговорил о ее горе с таким участием, что она разрыдалась; потом в припадке непреодолимой нежности, утратив всякую волю, почти бессознательно очутилась в его объятиях и отдалась ему без радости для него и для себя. Опомнившись, она не возмутилась, но печаль ее увеличилась безмерно. Зачем она сделала это? Ведь она не любила его, да и он не любил ее. Не то чтобы он казался ей недостойным любви, слишком старым, некрасивым… нет, ей нравилась его живость, его подвижная смуглая фигурка, ей хотелось верить, что он добрый, замечательный человек, способный привести в исполнение грандиозные проекты ее брата, и честный, по крайней мере, обыкновенною ходячею честностью. Но какое глупое падение! С ее благоразумием, с ее опытностью, с ее самообладанием отдаться так бессмысленно, Бог знает зачем и как, в припадке слез, точно какая-нибудь сентиментальная гризетка! И что всего хуже, она чувствовала, что и он также удивлен и почти раздосадован этим приключением. Когда, стараясь утешить ее, он начал говорить о г. Бодуэне, как о ее бывшем любовнике, низкая измена которого заслуживала только забвения, и когда, возмущенная этими словами, она клялась, что не была его любовницей, он было усомнился, думая, что в ней говорит оскорбленная гордость женщины; но она клялась с таким жаром, в ее прекрасных глазах светилась такая искренность, что он, наконец, поверил. Очевидно, она добросовестно дожидалась свадьбы; в свою очередь ее возлюбленный терпеливо ждал два года и, наконец, не вытерпел, соблазнившись богатством и молодостью другой. Замечательно, что это убеждение, которое, казалось, должно бы было усилить страсть Саккара, на самом деле привело его в смущение: он понял глупую фатальность своей удачи. Впрочем, они не возобновили начавшихся было отношений: по-видимому, ни тот, ни другая не чувствовали охоты к этому.
В течение двух недель Каролина бродила, как тень. Сила бытия, тот импульс, который превращает жизнь в необходимость и радость, оставила ее. Она продолжала свои занятия по хозяйству, но совершенно машинально, не вникая в смысл того, что делает. Она работала, как машина, бессознательно. В этой утрате бодрости и веселья для нее осталось одно развлечение — проводить все свободные часы у окна, в кабинете, припав лбом к стеклу и устремив неподвижный взор в сад отеля Бовилье. С первых же дней своего поселения в доме Орвиедо она догадалась, что там, в этом отеле, гнездится печаль, та горькая нищета, которая кажется еще более горькой оттого, что старается спрятаться под оболочкой внешнего декорума. Там тоже обитали существа, удрученные горем, и ее печаль как бы закалялась в их слезах; ей казалось, что она замирает, становится бесчувственной, подавленная чуждым горем.
Когда-то Бовилье владели огромными имениями в Турэни и Анжу и великолепным отелем в улице Гренелл, но от всего этого богатства у них осталась только эта дача, построенная за чертой города в начале прошлого столетия, теперь же затерявшаяся среди мрачных зданий улицы Сен-Лазар. Несколько прекрасных деревьев еще оставались здесь, как бы на дне колодца; мох разъедал потрескавшиеся ступени балкона. Казалось, уголок природы попал в темницу, — тихий и грустный уголок, где на всем лежала печать смерти и немого отчаяния, куда солнце посылало только жалкие зеленоватые лучи, заставлявшие вздрагивать от холода. Первое лицо, замеченное ею в этом тихом погребе, на разрушающемся балконе, была графиня Бовилье, худощавая, важная шестидесятилетняя дама, совершенно седая, с очень благородной наружностью, казавшаяся несколько старее своих лет со своим прямым носом, тонкими губами, длинной шеей она напоминала старого, дряхлого лебедя. Следом за ней появилась ее дочь, Алиса Бовилье, двадцатипятилетняя девушка, такая худенькая, что ее можно бы было принять за ребенка, если бы цвет кожи и резкие сформировавшиеся черты лица не обличали ее возраста. Это была вылитая мать, но еще более хрупкая, с менее аристократическим видом, с длинною до безобразия шеей, сохранившая только грустную прелесть последнего отпрыска великой расы. они жили одни, с тех пор как сын графини, Фердинанд Бовилье, поступил в папские вуавы после битвы при Кастельфидардо, проигранной Ламорисьером. Ежедневно, если только не было дождя, они появлялись на балконе, спускались в сад и молча обходили вокруг лужайки. Тут были только шпалеры из плюща, цветов не было, потому ли, что они не принимались здесь, или потому, что стоили слишком дорого, и эти бледные фигуры, медленно прогуливавшиеся в запустелом саду под столетними деревьями, видевшими столько празднеств, а ныне задыхавшимися в тесноте буржуазных домов, — дышали какой-то меланхолической грустью, скорбью о погибшем прошлом.
Заинтересовавшись своими соседками, Каролина стала следить за ними с искренней симпатией, без всякого злорадства; и мало-помалу проникла в тайну их жизни, которую они тщательно скрывали от посторонних взоров. Они держали лошадь и экипаж, за которыми смотрел старик-слуга, исполнявший разом должность лакея, кучера и дворника; также как кухарка была в то же время и горничной. Но если экипаж появлялся в приличном виде на улицах, если на обедах, зимою, два раза в месяц, когда приглашались кое-какие друзья, обнаруживалась некоторая роскошь, то какими долгими постами, какой скаредной экономией покупался этот призрак богатства! В маленьком сарае, скрытом от посторонних взоров, шла постоянная стирка, чтоб уменьшить счет прачки; скудные наряды заштопывались и перешивались; на ужин подавалось немного овощей, хлеб, который нарочно высушивался, чтобы поменьше съедать. Тут были всевозможные уловки жалкой, нищенской, скаредной экономии; кучер штопал дырявые ботинки барышни, кухарка чернила вылинявшие перчатки графини; платья матери переходили к дочери после самых затейливых переделок; шляпки служили по нескольку лет при помощи новых лент и цветов. Когда не ожидали гостей, салоны первого и большие комнаты второго этажа тщательно запирались, так как обе женщины занимали одну маленькую комнатку, служившую им и столовой и спальней. Если окно случайно оставалось открытым, молено было видеть графиню, штопавшую белье, как заботливая буржуазка, тогда как дочь вязала чулки или митэнки для матери. Однажды, после сильной бури, обе спустились в сад подгребать песок, размытый потоками дождя.
Каролина узнала всю их историю. Графиня Бовилье много натерпелась от мужа, беспутного гуляки, на которого, однако, никогда не жаловалась. Однажды в Вандоме его принесли с охоты смертельно раненого. Говорили, будто какой-то ревнивый сторож, у которого он соблазнил жену или дочь, пустил в него пулю. Что всего хуже, с его смертью исчезли последние крохи состояния Бовилье, когда-то колоссального, заключавшегося в огромных земельных угодьях, уменьшившегося уже в эпоху революции и окончательно спущенного его отцом и им самим.. От всех этих имений осталась только ферма Обле, близ Вандома, дававшая в год около пятнадцати тысяч франков, — единственный источник существования для вдовы и ее двух детей. Отель в улице Гренелл давно уже был продан, отель в улице Сен-Лазар поглощал большую часть пятнадцати тысяч франков, получаемых с фермы: он был заложен и перезаложен, приходилось выплачивать проценты, иначе ему также грозила продажа с молотка. На содержание четырех человек, на поддержку известного декорума, от которого аристократическая семья не хотела отказаться, — оставалось шесть-семь тысяч франков. Оставшись вдовой восемь лет тому назад, с сыном двадцати одного года и дочерью семнадцати лет, графиня упорствовала в своей аристократической гордости, поклявшись скорее питаться хлебом и водой, чем отступить от традиций. С тех пор все ее мысли сосредоточивались на том, чтобы поддерживать образ жизни, достойный их ранга, выдать дочь за аристократа и поместить сына в военную службу.
Сначала Фердинанд причинял ей смертельное беспокойство вследствие кое-каких грешков молодости, долгов, которые приходилось уплачивать; но после торжественного объяснения, узнав о положении семьи, он образумился, как мальчик в сущности добрый, хотя ленивый и пустой, не находивший занятия и места в современном обществе. Теперь его служба в папских зуавах была источником тайной скорби для матери. Слабого здоровья, хрупкий и деликатный, несмотря на горделивую наружность, с истощенной кровью, он должен был страдать в римском климате. Что касается брака Алисы, то он откладывался в такой долгий ящик, что глаза княгини всякий раз наполнялись слезами, когда она смотрела на нее, уже состарившуюся, увядавшую в тщетном ожидании. При незаметной, меланхолической наружности она вовсе не была дурочкой; мечтала о жизни, о счастье, о любимом человеке, но, не желая огорчать семью, делала вид, что отказалась от всего, подшучивала над братом, говорила, что ее призвание быть старой девушкой, а по ночам рыдала, изнывая от горького одиночества. Графиня, однако, ухитрилась какими-то чудесами экономии отложить двадцать тысяч франков, — все приданое Алисы: кроме того, ей удалось сохранить несколько драгоценностей — браслет, кольца, серьги, ценою, приблизительно, тысяч в двенадцать франков; этим и исчерпывалось приданое, брачная корзина, о которой она даже не решалась говорить, едва достаточная для необходимых издержек, если бы явился ожидаемый жених. Тем не менее она не хотела отчаиваться, боролась, несмотря ни на что, не желая отказываться от привилегий своего рождения, всегда высокомерная, соблюдая все приличия, неспособная выйти на улицу пешком или вычеркнуть одно блюдо на званом обеде; но, отказывая себе во всем в своей домашней жизни, питаясь по целым неделям картофелем без масла, чтоб только прибавить пятьдесят франков к вечно недостаточному приданому дочери. Это был скорбный и ребяческий героизм повседневной жизни, их дом мало-помалу разрушался над их головами.
До сих пор Каролине не представлялось случая заговорить с графиней или ее дочерью. В конце концов она узнала мельчайшие детали их жизни, которые они считали скрытыми от. всего мира; иногда они обменивались взглядами, в которых чувствовалась внезапно возникающая симпатия.
Они сблизились благодаря княгини Орвиедо. Ей пришло в голову организовать для своего Дома трудолюбия нечто вроде наблюдательной комиссии, состоящей из десяти дам, которые должны были собираться два раза в месяц, посещать и осматривать дом, контролировать служащих. Членов этой комиссии она решилась выбрать сама; и одна из первых, на которую пал ее выбор, была графиня Бовилье, когда-то ее большая приятельница, а теперь, после того как она отказалась от света, — просто соседка. Случайно эта комиссия потеряла своего секретаря, и Саккар, по-прежнему управлявший домом, рекомендовал княгине Каролину в качестве образцового секретаря, как нельзя более подходившего для них: в самом деле, это была очень хлопотливая должность, требовавшая большой письменной работы, даже некоторых материальных забот, несколько пугавших этих важных дам. С первых же шагов Каролина оказалась удивительной сестрой милосердия: неудовлетворенный инстинкт матери, пламенная любовь к детям вылились в форму деятельной нежности к этим бедным существам, которые надо было спасти из парижской клоаки.
На одном из заседаний комиссии она встретилась с графиней Бовилье; последняя, однако, ограничилась довольно холодным приветствием, скрывая тайное смущение, чувствуя, без сомнения, в Каролине свидетельницу своей нищеты. С этих пор они раскланивались всякий раз, когда их взоры встречались, и было бы слишком невежливо сделать вид, что не узнаешь друг друга.
Однажды, когда Гамлэн поправлял какой-то план по новым расчетам, а Саккар следил за его работой, Каролина, стоя у окна, смотрела на графиню и ее дочь, прогуливавшихся по саду. Сегодня на них были башмаки, которых бы не подобрала тряпичница.
— Ах, бедные женщины, — пробормотала она, — как должна быть горька и ужасна эта комедия роскоши, которую им приходится разыгрывать.
Она спряталась за занавеской, опасаясь, что мать заметит ее и будет оскорблена этим шпионством. Сама она успокоилась, скорбь ее мало-по малу улеглась; казалось, вид чужого несчастия заставлял ее бодрее относиться к своему горю, хотя одно время она видела в нем чуть ли не гибель всей своей жизни. Она снова начинала смеяться. С минуту еще она следила за двумя женщинами, прогуливавшимися по саду в глубокой задумчивости. Потом, обернувшись к Саккару, сказала оживленным тоном:
— Скажите, почему я не могу быть печальной?.. Да, что бы со мной ни случилось, моя печаль скоро проходит… Неужели это эгоизм? Не думаю. Это было бы слишком гадко; притом же как бы я ни была весела, мое сердце разрывается при виде малейшего несчастья. Устраните его, я снова развеселюсь, но я плакала бы над всеми несчастными, если бы не удерживалась, зная, что это бесполезно, что кусок хлеба лучше устроит их дела, чем мои бесполезные слезы.
Говора это, она смеялась своим бодрым смехом, как мужественная женщина, предпочитающая дело бесплодным сожалениям.
— А между тем, — продолжала она, — видит Бог, что у меня есть основание отчаиваться. Ах, судьба не баловала меня до сих пор… Выйдя замуж, попавши в этот ад, терпя оскорбления и побои, я думала, что мне осталось только броситься в воду. Однако, я не бросилась, и не прошло двух недель со времени нашего отъезда на Восток, я уже развеселилась, была полна надежд… Когда мы вернулись в Париж и начали терпеть нужду во всем, я проводила ужасные ночи, мне снилось, что мы умираем с голода над нашими проектами. Мы не умерли, и я снова стала мечтать о грандиозных предприятиях… Наконец, последний жестокий удар, о котором я еще боюсь говорить, казалось, доконал меня; мое сердце точно остановилась; я положительно чувствовала, что оно перестало биться; я думала, что все кончено, что я уже мертва… И что же, вот я опять смеюсь, завтра буду надеяться, снова захочу жить… Не странно ли это — быть неспособной к продолжительной печали!
Саккар, который тоже смеялся, пожал плечами.
— Ба, ведь и все также. Это и есть жизнь.
— Вы думаете? — воскликнула она с удивлением, — Мне кажется, есть столько печальных людей, которые сами отравляют себе жизнь, видя ее в черном свете… О, я тоже не считаю ее сладкой и красивой. Она слишком жестока, я видела ее близко, беспристрастными глазами, она ужасна или отвратительна. 1 все- таки я люблю ее. Почему — не знаю. Пусть все вокруг меня крушится и валится — на другой день я по-прежнему буду весела и доверчива на развалинах… Я часто думала, что таково же и все человечество: оно живет в ужасной нищете, но юность каждого поколения придает ему бодрости. После каждого кризиса я оживаю как бы в новой юности, новой весне, свежесть которой ободряет и веселит меня. Эго до такой степени верно, что, когда после сильного горя я выхожу на улицу в солнечный день, я тотчас оживаю, начинаю снова любить, надеяться, быть счастливой. Даже возраст не имеет власти надо мной; я так наивна, что не замечаю старости. Я читала слишком много для женщины и теперь не знаю, куда стремлюсь, как и весь широкий мир. Только, несмотря ни на что, мне кажется, что я и все мы идем к чему-то очень хорошему и веселому.
Она кончила шуткой, несмотря на внутреннее волнение, стараясь не показать, что расчувствовалась под влиянием вновь пробудившейся надежды. Между тем брат поднял голову и смотрел на нее с выражением благодарного обожания.
— О, ты, — произнес он, — ты создана для катастроф, ты воплощенная любовь к жизни.
Эти ежедневные беседы по утрам мало-помалу приняли характер какого-то лихорадочного оживления, и если Каролина вернулась к прежней веселости, то только благодаря Саккару, вдохнувшему в нее мужество своей страстью к великим аферам. Они уже почти решили приняться за дело. Все оживлялось и принимало грандиозные размеры при взрывах его резкого голоса. Сначала утвердятся на Средиземном море, овладеют им при помощи компании соединенных пакетботов. Саккар перечислял порты прибрежных стран, в которых будут устроены станции, припоминал классиков, превозносил это море, единственное море, известное древнему миру, видевшее расцвет цивилизации, омывавшее своими голубыми волнами Афины, Рим, Александрию, Тир, Карфаген, Марсель — все города, создавшие Европу. Потом, когда путь на Восток будет обеспечен, начнут работу в Сирии, начнут с небольшого предприятия — общества кармельских серебряных рудников; конечно, оно даст немного, несколько миллионов, заработанных мимоходом, но для начала это прекрасно, так как мысль о серебряных жилах, о деньгах, выкапываемых прямо из земли лопатой всегда соблазняет публику, в особенности если прицепить к ней громкое, звучное имя, например, Кармель. Далее, там есть каменноугольные копи, которые тоже будут стоить золота, когда страна покроется заводами, не считая других мелких предприятий, которые будут исполнены между прочим; банки, синдикаты для разных отраслей промышленности, эксплуатация огромных Ливанских лесов, где могучие деревья гниют на месте, за недостатком дорог. Наконец, он переходил к главному: компании железных дорог на Востоке. Тут он приходил в экстаз: эта сеть железных дорог, охватившая всю Малую Азию, из конца в конец, должна была разом проглотить древний мир, как новую добычу, еще нетронутую, с ее неисчерпаемым богатством, скрывавшимся в невежестве и грязи веков. Он чуял в ней сокровища, он ржал, как боевой конь при звуках битвы.
Каролина, несмотря на свой здравый смысл и скептическое отношение к слишком пылким, фантазиям, тоже увлекалась, этим энтузиазмом, не замечая его крайностей. В сущности эти планы были под стать ее любви к Востоку, ее сожалению об этой чудной стране, где она считала себя счастливой и, сама того не сознавая, она все более и более пришпоривала увлечение Саккара своими яркими описаниями, преувеличенными рассказами. Начиная говорить о Бейруте, она не могла остановиться: Бейрут, у подошвы Ливана, на узкой косе, между красной песчаной отмелью и грудами скал, обвалившихся с гор, Бейрут со своим амфитеатром домов, рисовался в ее рассказах каким-то восхитительным раем, засаженным апельсинами, лимонами и пальмами. Потом следовали один за другим остальные города: на севере — Антиохия, утратившая свой древний блеск, на юге Сайда — древний Сидон, Сен-Жан д’Арка, Яффа и Тир, нынешний Сур, который резюмирует их всех: Тир, чьи купцы были царями, чьи моряки обогнули Африку, и который ныне со своей гаванью, занесенной песком, превратился в пустырь, покрытый пылью, дворцов, где возвышаются только жалкие рассеянные хижины рыбаков. Она сопровождала брата всюду: видела Алеппо, Ангору, Бруссу, Смирну, Трапезунд, прожила с месяц в Иерусалиме, уснувшем в торговле святыми местами, потом два месяца в Дамаске, царе Востока, промышленном и торговом городе, куда сходятся караваны из Мекки и Багдада. Она познакомилась также с горами и долинами, видела деревушки маронитов и друзов, лепящиеся на скалах, затерянные в глубине ущелий, среди возделанных и бесплодных полей. И отовсюду, из самых глухих закоулков, из немых пустынь и шумных городов она вынесла одинаковое изумление перед роскошью неистощимой природы, одинаковый гнев на глупость и злобу людей! Сколько естественных богатств, лежащих втуне или испорченных: Она рассказывала о податях, убивающих торговлю и промышленность; о глупом законодательстве, которое не позволяет отдавать земледелию капиталы свыше известной суммы; о рутине, в силу которой крестьянин до сих пор пользуется той же сохой, что и до Рождества Христова; о невежестве, в котором погрязли эти миллионы людей, подобные детям-идиотам, остановившимся в развитии. Когда-то берег казался слишком тесным, города почти касались друг друга; теперь жизнь перешла на Запад, и проезжая по этим странам, кажется, будто видишь огромное заброшенное кладбище. Ни школ, ни дорог, мерзейшее правительство, продажный суд, гнусная администрация, громадные налоги, бессмысленные законы, леность, фанатизм, не говоря уже о вечных гражданских войнах, о побоищах, которые стирают с лица земли целые деревни. Она выходила из себя, она спрашивала, можно ли так уродовать дело природы, благословенную, чудную землю, где сходятся все климаты — знойные равнины, умеренные склоны гор, вечный снег далеких вершин. И ее страстная любовь к жизни, ее упорные надежды электризовали ее при мысли о волшебной силе науки и спекуляции, которая разбудит эту заснувшую страну.
— Увидите! — воскликнул Саккар, — в этом Кармельском ущелье, где теперь нет ничего, кроме камней и мастиковых деревьев, в этом самом ущелье, после того, как мы примемся за разработку серебряных жил, вырастет деревня, потом город… Мы вычистим все эти гавани, занесенные песком, защитим их крепкими плотинами. Корабли будут останавливаться там, куда теперь не смеют сунуться барки… Вы увидите, какая жизнь закипит в этих безлюдных равнинах, в этих пустынных ущельях, когда их пересекут железные дороги! Да, пойдут расчищать поля, проводить дороги и каналы, строить города… Жизнь вернется в эту страну, как в изнуренное болезнью тело, когда в его вены вливают новую кровь… Да, деньги создадут все эти чудеса!
При звуках этого резкого голоса Каролина почти видела возникающую цивилизацию. Наброски и планы оживлялись и пустыни населялись: сбывалась ее мечта о Востоке, очищенном от грязи, избавленном от гнета невежества, пользующемся плодоносною почвой, чудным небом, всеми ухищрениями науки.
Однажды она уже видела подобное чудо: в Порт-Саиде, который в несколько лет превратился из голой равнины, сначала в группу хижин, где ютились первые работники, потом в город с двумя тысячами жителей, с десятью тысячами жителей, с огромными домами, магазинами, кипучей жизнью и благосостоянием, созданными упорством людей-муравьев. Об этом она и мечтала — об упорном, непреодолимом движении вперед, о социальной работе, стремящейся к наибольшему возможному счастью, о деятельности, стремлении все дальше и дальше, Бог весть куда, но во всяком случае к лучшей жизни, лучшим условиям; о земном шаре, перерытом этим муравейником, который вечно переделывает свое жилье, о непрерывной работе, о новых благах, об удесятерившемся могуществе человека, о все большем и большем подчинении земли его власти. Деньги в союзе с наукой создадут прогресс.
Гамлэн, слушавший их с улыбкой, напомнил о благоразумии.
— Все это поэзия результатов, а мы еще не приступили даже к прозе организации дела.
Но Саккар по-прежнему увлекался грандиозными концепциями, особенно с тех пор, как, принявшись за чтение книг о Востоке, наткнулся на историю египетской экспедиции. Уже крестовые походы, этот возврат Запада на Восток, в свою колыбель, это великое движение Европы в древние страны, в то время еще цветущие, сильно подействовало на его воображение. Но еще более поразила его величавая фигура Наполеона, отправляющегося воевать в Египет с грандиозной и таинственной целью. Конечно, говоря о завоевании Египта, собираясь, доставить Франции торговлю с Востоком, он не высказывал всех своих планов; и Саккару мерещился в этой смутной и не выяснившейся стороне экспедиции Бог знает какой проект колоссального честолюбия, восстановление обширной империи, увенчание Наполеона в Константинополе императором Востока, и Индии, осуществившим мечту Александра, превзошедшим величие Цезаря и Карла Великого. Разве не сказал он на острове св. Елены, говоря о Сиднее, английском генерале, остановившем его перед Сен-Жан-д’Акрой: «Этот человек погубил мое счастье». И то, что пытались сделать крестовые походы, чего не мог исполнить Наполеон, — гигантский план завоевания Востока, — вдохновлял Саккара; но завоевания разумного, при помощи двойной силы науки и денег. Если цивилизация шла с Востока на Запад, почему бы ей не вернуться на Восток, в древний сад человечества, в этот Эдем индийского полуострова, дремлющий под гнетом вековой усталости. Это будет новая юность; он гальванизирует земной рай, сделает его обитаемым посредством, пара и электричества, создает, из Малой Азии центр Востока, так как в ней сходятся великие естественные пути, связующие материки. Тут будут добываться уже не миллионы, а миллиарды и миллиарды.
С этих пор у них с Гамлэном ежедневно происходили долгие совещания. Если надежда была велика, то и затруднения огромны и многочисленны. Инженер, который был в Бейруте, в 1862 г. во время ужасного избиения христиан-маронитов друзами, не скрывал затруднений, представляемых этими вечно воюющими племенами, отданными в жертву местным властям. Впрочем, он вступил в сношение с могущественными лицами в Константинополе, мог рассчитывать на поддержку великого визиря, Фуада-паши, человека с большими заслугами, открытого сторонника реформ, и надеялся получить от него все необходимые концессии. С другой стороны, хотя он и пророчил неизбежное банкротство оттоманской империи, но видел скорее благоприятное условие в этой вечной нужде в деньгах: нуждающееся правительство, не представляя личной гарантии, всегда готово поладить с частными предприятиями, если может рассчитывать на малейшую выгоду. Нельзя ли таким образом решить вечный и запутанный восточный вопрос, заинтересовав турецкую империю в великих цивилизаторских работах, толкнув ее на путь прогресса, чтобы она перестала, наконец, торчать в виде чудовищного межевого столба между Европой и Азией.
Однажды утром Гамлэн спокойно изложил свою тайную программу, на которую намекал иногда и раньше и которую называл, смеясь, увенчанием здания.
— Когда мы добьемся господства, мы сделаем королевством Палестину и пересилим туда папу. Сначала можно будет удовольствоваться Иерусалимом и Яффой, как приморским портом. Потом Сирия будет объявлена независимой и присоединена сюда же. Вы знаете, что скоро папе нельзя будет оставаться в Риме, в виду возмутительных унижений, которые ему готовят. Мы должны быть готовы к этому дню.
Саккар с изумлением слушал, как он развивал эти мысли самым естественным тоном, с глубокой верой католика. Он сам не отступал перед экстравагантными фантазиями, но никогда не заходил так далеко. Этот ученый, с виду такой холодный, приводил его в изумление.
— Это безумие! — воскликнул он. — Порта не отдаст Иерусалима.
— О, почему же, — спокойно отвечал Гамлэн. — Она так нуждается в деньгах. Иерусалим причиняет ей много хлопот, она охотно избавится от него. Часто она не знает, чью сторону принять в различных исповеданиях, оспаривающих власть над, святыми местами. При том папа встретит поддержку в христианах-маронитах: вы знаете, он устроил в Риме коллегию для их священников. Наконец, я все обдумал, все взвесил. Это будет новая эра, новое торжество католицизма. Может быть, скажут, что это значит заходить слишком далеко, что папа будет при этом как бы удален, оторван от Европы. Но в каком блеске, в каком ореоле явится его власть, когда он будет царствовать в святых местах, говорить именем Христа в священной земле, где учил Христос. Там его наследие, там же должно быть его царство. И будьте покойны, мы сделаем это царство крепким и прочным, мы обезопасим его от всяких политических замешательств, основав его бюджет, гарантируемый всеми средствами страны,, на обширном банке, акции которого будут раскупать нарасхват католики всего мира.
Саккар, улыбаясь, уже прельщенный, хотя и не убежденный, грандиозностью проекта, не мог не ободрить его веселым восклицанием:
— Казна Гроба Господня! Великолепно! Это дело! — но, встретив значительный взгляд Каролины, которая тоже улыбалась немного скептически, даже с некоторой досадой, он устыдился своего энтузиазма.
— Во всяком случае, любезный Гамлэн, мы будем пока держать в секрете это увенчание здания, как вы выражаетесь. Иначе над нами, пожалуй, станут смеяться. Притом же наша программа и без того громадна: ее крайние последствия, блистательный финал лучше сообщить пока только посвященным.
— Без сомнения! Таково и было мое намерение, — объявил инженер. — Это останется тайной.
После этого было окончательно решено приняться за осуществление всей этой огромной серии планов. Для начала будет открыт скромный банк; потом, по мере успеха, мало-помалу они овладеют рынком, покорят мир.
На следующее утро, поднимаясь к княгине Орвиедо за каким-то распоряжением насчет Дома трудолюбия, Саккар вспомнил о том, как он мечтал одно время сделаться мужем этой царицы благотворительности, простым распорядителем и управляющим имущества бедных. Он улыбнулся, находя эту мечту довольно глупой. Ему суждено создавать жизнь, а не лечить раны, наносимые жизнью. Наконец-то он найдет свою настоящую дорогу, в войне интересов, в стремлении к счастью, которое является и задачей человечества, из века в век стремящегося к свету и радости.
В тот же день он застал Каролину одну в кабинете с чертежами. Она стояла перед окном, удивленная неожиданным появлением графини Бовилье и ее дочери в саду в неурочный час они были очень печальны и читали какое-то письмо; без сомнения, от Фердинанда, положение которого в Риме, вероятно, было не особенно блестящим.
— Посмотрите, — сказала Каролина Саккару, — еще какое-то горе у этих несчастных. Нищие на улице не так огорчают меня.
— — Ба! — воскликнул он весело, — Пошлите их ко мне. Мы обогатим и их, мы обогатим весь мир.
И в порыве лихорадочного веселья он хотел поцеловать ее. Но она отшатнулась, отдернула голову, побледнела.
— Нет, пожалуйста!
С тех пор, как она отдалась ему в почти бессознательном состоянии, он еще ни разу не пытался обнять ее. Теперь, когда дела были порешены, он вспомнил о своем успехе, желая и с этой стороны уяснить положение. ее резкое движение несколько изумило его.
— Неужели вам неприятно?
— Да, очень неприятно.
Она успокоилась и тоже улыбалась.
— Притом, сознайтесь, что и вы вовсе не любите меня.
— О, я вас обожаю.
— Нет, не говорите пустяков, вы слишком занятой человек для этого! Впрочем, я готова разделить с вами дружбу, если вы такой деятельный человек, как я думаю, и исполните великие предприятия, о которых говорите… Право, дружба гораздо лучше.
Он слушал, по-прежнему улыбаясь, смущенный и тем не менее убежденный. Она отталкивала его; это было смешно; но страдало только его тщеславие.
— Итак, будем друзьями…
— Да, я буду помогать вам… Друзьями, большими друзьями…
Она наклонилась к нему, и, чувствуя ее правоту, он крепко поцеловал ее.
III.
правитьПисьмо русского банкира из Константинополя было благоприятным ответом, ожидавшимся, чтобы начать дело в Париже, и на следующий же день, проснувшись утром, Саккар решил, что ему следует взяться за: хлопоты немедленно, чтобы к вечеру составить синдикат для помещения пятидесяти тысяч акций своего анонимного общества с капиталом в двадцать пять миллионов.
Вскочив с постели, он внезапно нашел название этого общества, которое искал уже давно. Слова: «Всемирный Банк» засияли перед ним точно огненными буквами в темной еще комнате.
— Всемирный банк, — повторял он, одеваясь, — это просто, это грандиозно, это всеобъемлюще… Да, да, великолепно! Всемирный банк!
До половины десятого он расхаживал по комнатам, поглощенный своими мыслями, не зная, как ему начать эту погоню за миллионами. Двадцать пять миллионов найти не долго, но его затруднял выбор, он хотел приняться за дело методически. Он выпил чашку молока, снисходительно выслушал донесение кучера, который заявил, что лошадь заболела, вероятно, вследствие простуды, и что следовало бы позвать ветеринара.
— Хорошо, позовите… Я возьму фиакр.
Но на улице его поразил резкий, холодный ветер, внезапный возврат зимы в начале мая. Он не взял фиакра, чтобы согреться ходьбой, и решил прежде всего зайти к Мазо, на Банковую улицу: ему пришло в голову потолковать с Дегрэмоном, очень известным спекулянтом, счастливым участником всяких синдикатов. Однако, на улице Вивьен небо покрылось свинцовыми тучами и разразилось таким ливнем, пополам с градом, что он укрылся в воротах.
С минуту уже Саккар стоял, глядя на ливень, когда ясный звон золотых монет, отчетливо слышный даже сквозь шум дождя, заставил его навострить уши. Казалось, он выходил из под земли, легкий и музыкальный, как в одном из рассказов «Тысячи и одной ночи». Он оглянулся и увидал, что стоит перед домом Кольба, банкира, занимавшегося арбитражем с золотом: он скупал звонкую монету в странах, где ее курс стоял низко, переливал ее в слитки и сбывал их в страны с высоким курсом золота. В дни переплавки из его подвалов с утра до вечера раздавался этот хрустальный звон золотых монет, бросаемых лопатой в горн. Прохожие слышат этот звон в течение целого года. Саккар с улыбкой прислушивался к этой музыке, к этому подземному голосу Биржевого квартала. Он видел в этом счастливое предзнаменование.
Когда дождь перестал, он перешел через площадь к конторе Мазо. Против обыкновения, молодой маклер помещался в первом этаже того же дома, где находилась его контора. Он просто занял квартиру своего дяди, когда по смерти последнего выкупил его должность у других наследников.
Было десять часов, и Саккар поднялся прямо в контору, у дверей которой встретил Гюстава Седилля.
— Г. Мазо в конторе?
— Не знаю, сударь, я только-что пришел.
Молодой человек улыбался, он вечно запаздывал, относясь к своим занятиям спустя рукава, как простой любитель, служащий без жалованья, имея в виду только отбыть кое- как два года в угоду отцу, шелковому фабриканту из улицы des Jeuneurs. Саккар прошел через кассу, поздоровался с кассирами и вошел в кабинет поверенных, из которых в настоящую минуту был дома только Бертье, обязанный вести сношения с клиентами и сопровождать патрона на биржу.
— Г. Мазо у себя?
— Да, кажется; я сейчас из его кабинета… Ах, нет, он должен быть в конторе текущих счетов…
Он отворил соседнюю дверь и заглянул в довольно большую комнату, где пятеро служащих работали под руководством главного конторщика.
— Нет, это удивительно… Потрудитесь сами заглянуть в контору ликвидаций, вон там…
Саккар вошел в контору ликвидаций. Здесь ликвидатор, главное лицо маклерского дела, при помощи семи человек служащих, разбирал памятную книгу, ежедневно приносимую маклером с биржи, и распределял конченные дела между клиентами сообразно полученным ордерам, пользуясь для справок именами, записанными на клочках бумаги, так как в самой книге не обозначено имен, а сделаны только краткие отметки насчет покупки или продажи: столько-то, такой-то стоимости, по такому-то курсу, от такого-то агента.
— Где г-н Мазо? — спросил Саккар.
Но ему даже не ответили. Ликвидатор в эту минуту вышел; трое служащих читали газеты, двое зевали по сторонам, тогда как Флори, занимавшийся по утрам в конторе, а после полудня на бирже, где на его обязанности лежали телеграммы, был крайне заинтересован приходом Гюстава Седилля. Родившись в Сайте от отца, служившего в регистратуре, он был сначала комми у одного банкира в Бордо, потом, в конце прошлой осени, приехал в Париж и поступил к Мазо, имея в виду самое большее получать двойное жалованье лет через десять. До сих пор он вел себя очень хорошо, исполнял свое дело добросовестно. Но с месяц тому назад поступил в контору Гюстав, очень веселый, распущенный малый, с деньгами, и начал сбивать с толку Флори, сведя его с женщинами. Флори, несмотря на густую бороду, почти скрывавшую его лицо, был тоже недурен собой, с чувственным носом, умильным ртом, нежными глазами. Он завел дешевую интрижку с m-lle Шюшю, фигуранткой из Варьете, очень забавной со своим истощенным личиком, на котором светилась пара великолепных карих глаз.
Гюстав, еще не сняв шапки, принялся рассказывать, как он провел вечер накануне.
— Ну, милый мой, я думал, что Жермена выпроводит меня, потому что пришел Якоби. Однако, она ухитрилась выпроводить его, уж не знаю каким образом. А я остался.
Оба покатились со смеху. Дело шло о Жермене Кер, пышной двадцатипятилетней девушке, немного ленивой и рыхлой, которую один из коллег Флори, еврей Якоби, содержал помесячно. Она всегда водилась с биржевиками и всегда помесячно; это очень удобно для занятых людей, с головой, вечно полной цифрами, платящих за любовь, как и за все остальное, не имеющих досуга для настоящей страсти. Она жила в маленькой квартирке на улице Мишодьер, и единственною заботой ее было предотвращать встречи между лицами, которые могли бы оказаться знакомыми.
— Как же, — спросил Флори, — я ведь думал, что вы знаетесь с прекрасной лавочницей?
Но при этом намеке на г-жу Копен Гюстав сделался серьезен. Это была почтенная, порядочная женщина и всегда умела заставить молчать своих поклонников. Поэтому, не желая отвечать, Гюстав в свою очередь предложил вопрос:
— — Что ж, сводили вы m-lle Шюшю в Мабиль?
— Нет, это слишком дорого… Мы вернулись домой к чаю.
Саккар, стоя за спиной молодых людей, слышал имена женщин, которые они торопливо шептали друг другу. Он усмехнулся и спросил у Флори:
— Скажите, был здесь г-н Мазо?
— Да, сударь, но он вернулся в свою квартиру… Кажется, его сын болен, ему сообщили о приходе доктора… Потрудитесь позвонить к нему, а то он может уйти, не заходя сюда.
Саккар поблагодарил и поспешил сойти в первый этаж. Мазо был из молодых маклеров; судьба ему благоприятствовала: по смерти дяди он получил одно из самых выгодных маклерств в Париже в возрасте, когда обыкновенно еще только знакомятся с делами. Маленького роста, красивый, с темными усиками, блестящими черными глазами, он был очень деятелен, отличался быстрою сообразительностью. На бирже отзывались с большой похвалой об этой живости тела и духа, столь необходимых в его должности, которые в соединении с большим чутьем заставляли думать, что он пойдет далеко; не говоря уже о том, что он обладал резким голосом, получал из первых рук сведения с иностранных бирж, поддерживал сношения со всеми главными банкирами, наконец, имел какого-то родственника в Агентстве Гаваса. Жена его, очень хорошенькая, вышла за него по любви и принесла ему миллион двести тысяч франков приданого; у них уже было двое детей: девочка трех лет и мальчик полуторагодовой.
Как раз в эту минуту Мазо провожал на лестницу доктора, который успокаивал его, смеясь.
— Войдите, — сказал он Саккару. — С этими ребятишками просто беда; волнуешься из-за каждого прыщика.
Он ввел его в гостиную, где еще оставалась его жена с ребенком в руках, тогда как девочка, радуясь, что мать развеселилась, лезла к ней целоваться. Молодая мать казалась такой же деликатной и невинной, как и дети: все трое белокурые, свежие, как молоко. Мазо поцеловал ее в голову.
— Ну, вот, видишь, мы напрасно подняли тревогу.
— Все равно, друг мой, я так рада, что он успокоил нас.
Саккар поздоровался со счастливой четой. В этой роскошно убранной комнате чуялось счастье семейной жизни, не смущаемой никаким разладом: в течение четырех лет, со времени их брака, только однажды прошел слух о мимолетной интрижке Мазо с какой-то певицей Комической Оперы. Он оставался верным мужем, также как и добросовестным маклером, не пускаясь в азартную игру за свой счет, несмотря на увлечения молодости. И это дыхание счастья, безоблачного мира, чуялось в коврах и драпировках, в благоухании, разливавшемся по всей комнате, от огромного букета роз, едва умещавшегося в китайской вазе.
Г-жа Мазо, знавшая Саккара, весело спросила его:
— Неправда ли, для того, чтобы быть счастливым, достаточно желать счастья?
— Я уверен в этом, сударыня, — отвечал он. — И потом, есть личности настолько добрые и прекрасные, что несчастье не смеет коснуться их.
Она встала вся сияющая и, поцеловав мужа, ушла, унося ребенка, тогда как девочка повисла на шее отца, а потом побежала за ними. Последний, желая скрыть свое волнение, обратился к гостю шутливым тоном парижанина:
— Как видите, мы еще не надоели друг другу.
Потом быстро прибавил:
— Вы по делу?.. Хотите, пройдем в контору; там нам будет удобнее.
Наверху они встретили Сабатани, и Саккар с удивлением заметил, что маклер обменялся со своим клиентом самым дружеским рукопожатием. Войдя в кабинет, он объяснил цель своего посещения, спрашивая о формальностях, которые нужно исполнить, чтобы выпустить бумагу по официальной котировке. Мимоходом он упомянул о затеваемой им афере, Всемирном Банке, с капиталом в двадцать пять миллионов. Да, кредитный дом, для поощрения великих предприятий, о которых он упомянул в двух словах. Мазо слушал, не моргнув глазом, и самым любезным образом дал требуемые справки. Но он сразу понял, что Саккар не стал бы заходить за такими пустяками. Когда последний произнес, наконец, имя Дегрэмона, он не мог удержать улыбки. Конечно, у Дегрэмона колоссальное состояние; говорят, правда, что он не вполне надежный человек, но кто же надежен в делах и любви? Никто. Впрочем, ему, Мазо, не совсем ловко говорить правду о Дегрэмоне после их разрыва, занимавшего всю биржу. Последний пользовался теперь услугами Якоби, еврея из Бордо, разбитного малого шестидесяти лет, с широким веселым лицом, славившегося своим громовым голосом, но несколько отяжелевшего, отрастившего брюхо. Между двумя маклерами существовало как бы соперничество; молодому везло счастье, старик всего добился временем; сначала он был простым поверенным; наконец, доверители позволили ему купить должность патрона. Это был замечательно ловкий и тонкий практик, загубленный несчастной страстью к игре, вечно накануне катастрофы, несмотря на значительные барыши. Все это пропадало в ликвидациях. Жермена Кер стоила ему всего несколько тысяч франков; жены его никто никогда не видел.
— Наконец, — говорил Мазо, поддаваясь злобе, несмотря на всю свою выдержку, — всем известно, что в Каракасском деле он сыграл положительно предательскую роль и прикарманил барыши… Он очень опасен.
Он помолчал и прибавил:
— Но почему бы вам не обратиться к Гундерманну?
— Никогда! — воскликнул Саккар с страстным порывом.
В эту минуту вошел Бертье и что-то шепнул. маклеру.
Дело шло о баронессе Сандорф, которая явилась уплатить разницу, готовая поднять целую бурю, чтоб только уменьшить счет. Обыкновенно Мазо спешил ей навстречу, сам принимал ее, но, когда ей случалось терпеть убыток, бегал от нее, как от чумы, без сомнения, опасаясь слишком сильного натиска на свою любезность. Нет хуже клиентов, как женщины, когда им приходится платить.
— Нет, нет, скажите, что меня нет дома, — отвечал он с досадой. — И не уступайте ей ни сантима, слышите!
Когда Бертье ушел, он заметил по усмешке Саккара, что тот понял, в чем дело.
— Да, дорогой мой, она очень мила, но жадна… вы представить себе не можете, что это такое!.. Ах, как любили бы нас наши клиенты, если бы всегда получали барыши. И чем они богаче, чем знатнее, тем — Бог меня прости! — тем менее я им доверяю, тем более боюсь, что они не заплатят мне… Да, бывают дни, когда я желал бы иметь клиентами только провинциалов.
В эту минуту вошел конторщик, подал ему какое-то дело и ушел.
— Да вот вам, некий господин Фэйе, сборщик рент, из Вандома… Вы не можете себе представить, какую массу ордеров я получаю через него. Конечно, неважные ордеры, от мелких буржуа, мелких торговцев, фермеров, зато какая масса… Право, наш лучший дом, наша основа — скромные игроки, анонимная толпа.
По какой-то ассоциации идей Саккар вспомнил Сабатани.
— Так Сабатани теперь ваш клиент? — спросил он.
— Около года, кажется, — отвечал банкир равнодушно. — Милый парень, неправда ли? Он начал очень скромно, очень благоразумен, из него выйдет толк.
Он не говорил и даже не вспоминал о том, что Сабатани внес ему только две тысячи франков. Отсюда и скромная игра вначале. Без сомнения, как и многие другие, восточный человек ожидал, пока забудут о ничтожности этой гарантии, и доказывал свое благоразумие, увеличивая размеры своих поручений лишь мало-помалу, ожидая дня, когда ему можно будет исчезнуть после крупной ликвидации. Как отнестись недоверчиво к такому любезному малому, который умел дружить со всеми? Как усомниться в его платежной способности? Всегда весел, с виду богат, элегантная внешность, необходимая, как мундир, для биржевых воров!..
— Да, да, очень мил, умен, — повторил Саккар, внезапно решившись воспользоваться услугами Сабатани, когда потребуется скромный и готовый на все молодец.
Затем он встал и откланялся.
— Ну, до свидания!.. Когда наши бумаги будут готовы, я увижусь с вами.
Мазо, на пороге кабинета, пожал ему руку, говоря:
— А напрасно вы не хотите наведаться к Гундерманну…
— Никогда! — снова воскликнул Саккар с бешенством.
Выходя он заметил перед кассой Мозера и Пильро: первый с горестной миной получал свою двухнедельную прибыль, семь или восемь билетов по тысяче франков, второй уплачивал проигрыш, тысяч двенадцать, с громкими прибаутками, с победоносным видом! Приближался час завтрака и открытия биржи; служащие понемногу уходили; из ликвидационной конторы доносились через полуоткрытую дверь взрывы смеха: Гюстав рассказывал Флори о прогулке в лодке, причем какая-то дама упала в воду и потеряла все платье, не исключая чулок.
На улице Саккар взглянул на часы. Одиннадцать; сколько времени пропало даром! Нет, он не пойдет к Дегрэмону, и хотя при одном имени Гундерманна им овладевало бешенство, он внезапно решился зайти к нему. Впрочем, ведь он предупредил его о своем посещении у Шампо, объявив о своей великой афере, чтобы дать отпор его насмешкам. В свое оправдание он старался уверить себя, что идет вовсе не за содействием, а, напротив, с целью поглумиться над ним, отнестись к нему, как к мальчишке. Снова хлынул дождь, и он вскочил в фиакр, велев кучеру ехать в улицу Прованс.
Гундермани занимал в ней огромный отель, как раз достаточный для его бесчисленной семьи. У него было пять дочерей и четверо сыновей, из них три дочери и три сына женатых родили ему уже четырнадцать внучат. Когда семья сходилась за столом, их оказывалось тридцать один человек. И, за исключением двух зятьев, все остальные жили в том же доме, в правом и левом флигеле, выходившим в сад, тогда как центральное здание было сплошь занято банкирской конторой с ее отделениями. Менее чем в столетие чудовищное состояние в миллиард создалось и выросло в этой семье вследствие бережливости и счастливого стечения обстоятельств. Тут было как бы предопределение, в связи с живым пониманием дел, неутомимым трудом, благоразумием, непреодолимым и вечно направленным к одной цели упорством. Теперь реки золота со всего света стекались в это море миллионов и терялись в нем, общественные богатства пропадали в пропасти частного все возраставшего состояния; и Гундерманн был истинным владыкой, всемогущим повелителем Парижа и мира!
Поднимаясь по каменной лестнице с истертыми ступенями, более стертыми, чем в церквах, Саккар чувствовал, как разгорается его неутолимая ненависть к этому человеку. Да, еврей! Он питал к евреям закоренелую роковую вражду, которая с особенною силой проявляется на юге Франции. Это была чисто органическая ненависть, чувство физического отвращения, непобедимое, независимое от каких бы то ни было рассуждений. Страннее всего, что этот самый Саккар, аферист, готовый на всякую плутню, совершенно забывал о себе, как только речь заходила об еврее; говорил о них с мстительным негодованием честного человека, живущего трудами рук своих, неповинного ни в каком барышничестве. Он разражался целым обвинительным актом против этой расы, проклятой расы без отечества, без правителей, живущей паразитом насчет других наций, делая вид, что подчиняется их законам, но подчиняясь в самом деле только своему богу воровства, крови и ненависти. Он говорил, что она всюду исполняет свою миссию жестокого завоевания, всюду заводится, как паук в паутине, подстерегая добычу, высасывая кровь, жирея насчет чужих жизней. Видел ли кто-нибудь еврея за работой? Есть ли евреи-земледельцы, евреи-рабочие? Нет, их религия запрещает труд, проповедует только эксплуатацию чужого труда. Ах, негодяи! Злоба Саккара росла тем больше, чем сильнее он удивлялся и завидовал их удивительным финансовым способностям, прирожденному знанию цифр, уменью справляться с самыми сложными операциями, чутью и ловкости, обеспечивающим им победу во всем, за что они берутся. Христиане, говорил он, неспособны к этой воровской игре и всегда кончают разорением, но возьмите еврея, который даже не думает вести конторские книги, бросьте его в омут самой подозрительной спекуляции — и он вынырнет с полными карманами. Это уже свойство расы, ее дар, благодаря которому она может существовать среди возникающих и исчезающих наций. Он предсказывал, что в конце концов они завоюют весь мир, когда богатства всего земного шара сосредоточатся в их руках, что это совершится очень скоро, если не положить предела их распространению, потому что и теперь уже можно видеть в Париже Гуедерманна, престол которого, без сомнения, прочнее престола самого императора французов.
При входе в прихожую Саккар невольно остановился, увидев толпу биржевых агентов, просителей, мужчин, женщин, переполнявших обширную комнату. Особенно суетились агенты, каждый хотел попасть первым в надежде получить ордер, — надежде, более чем сомнительной, потому что великий банкир имел своих собственных агентов. Но и быть принятым у него считалось великою честью, рекомендацией; и каждый добивался этой чести, чтобы при случае похвастаться ею. Ожидать приходилось не долго: двое служащих выстраивали посетителей в шеренгу, настоящее шествие, тянувшееся из двери в дверь. Так что, несмотря на толпу, Саккар был впущен почти немедленно.
Кабинет Гундерманна была огромная комната, в которой он занимал только небольшой уголок у крайнего окна. Сидя за столом из черного дерева, он держался спиной к свету, так что лицо его оставалось в тени. Поднявшись в пять часов, он принимался за работу, когда Париж еще спал, и в девяти часам, когда толпа алчущих дефилировала перед ним, его рабочий день уже приходил в концу. Двое из его сыновей и один из зятьев помогали ему, изредка присаживаясь за двумя письменными столами, стоявшими посреди комнаты, но большею частью на ногах среди целой толпы служащих. Но это была внутренняя домашняя служба. Толпа стремилась туда, в уголок, где сидел он, бесстрастный, холодный, принимая посетителей и отвечая на их запросы, часто только знаком, иногда словом, если желал выказать особенную любезность.
Когда Гундерманн увидел Саккара, на лице его мелькнула слабая лукавая улыбка.
— А, это вы, добрый друг мой!.. Присядьте же на минутку; поговорим. Сию минуту я к вашим услугам.
Затем он точно забыл о нем. Впрочем, Саккар, не чувствуя особенного нетерпения, заинтересованный шеренгой биржевых агентов, которые теснились друг за другом, с тем же низким поклоном, вытаскивая из своих безукоризненных сюртуков одинаковые записные книжки, представляя банкиру одну и ту же курсовую записку, одним и тем же почтительным и умоляющим жестом. Прошло десять, двадцать: банкир брал у каждого записку, заглядывал в нее и возвращал с изумительным терпением, равным только его равнодушию под этим градом предложений.
Но вот появился Массиас с веселым и беспокойным, как у побитой собаки, видом. Его принимали иной раз так скверно, что он чуть не плакал. На этот раз чаша его терпения, по-видимому, переполнилась, потому что он высказал неожиданную настойчивость.
— Акции Credit Mobilier стоят очень низко, сударь… Сколько прикажете вам купить?
Гундерманн, не принимая от него записку, поднял свои тусклые глаза на назойливого молодого человека.
— Послушайте, друг мой, — сказал он грубо, — неужели вы думаете, что мне приятно принимать вас?
— Боже мой, сударь, — возразил Массиас, бледнея, — мне еще неприятнее являться каждое утро в течение трех месяцев без всякого результата.
— В таком случае не являйтесь.
Агент поклонился и ушел, бросив на Саккара взгляд полный бешенства и отчаяния, в котором сказывалось внезапное сознание, что ему не суждено сделать карьеру.
Саккар спрашивал себя, зачем Гундерманн принимает весь этот люд. Очевидно, у него была замечательная способность погружаться в себя, уединяться и продолжать нить своих мыслей в этой толпе; притом же этот прием служил для него как бы обзором рынка, на котором он всегда находил прибыль, хотя бы самую ничтожную. Он очень резко вытребовал восемьдесят франков у одного агента, которому дал поручение накануне; впрочем, последний все-таки обкрадывал его. Потом явился продавец редкостей с ящичком эмалированного золота, прошлого столетия, частью подправленным позднее; банкир тотчас разобрал подделку. Далее, две дамы, старуха с совиным носом и молодая, брюнетка, очень хорошенькая, с предложением, посмотреть комод в стиле Людовика XV, от которого он начисто отказался. Наконец, ювелир с рубинами, два изобретателя, англичане, немцы, итальянцы, все языки, все полы. В то же время продолжали являться агенты, вперемежку с другими посетителями, с теми же жестами, также механически предлагая курсовую записку; между тем, как толпа служащих все прибывала по мере приближения часа открытия биржи, принося депеши, требуя подписи.
Наконец, в довершение всей этой суматохи, в комнату ворвался мальчуган лет пяти-шести, верхом на палочке, с трубой, в которую он дудел изо всех сил, а за ним две девочки, одна трех, другая — восьми лет; они осадили кресло деда, повисли у него на шее, тогда как он целовал их с чисто еврейскою страстью к семье, к многочисленному потомству, в котором они видят свою силу.
Вдруг он как бы вспомнил о Саккаре.
— Ах, друг мой, извините, вы видите, у меня нет минуты свободной… Объясните мне ваше дело.
Он начал было слушать, когда какой-то служащий ввел в комнату высокого белокурого господина и сказал что-то на ухо банкиру. Последний тотчас встал, впрочем, не торопясь и, отойдя к окну с новым посетителем, стал о чем-то говорить с ним, тогда как один из сыновей принимал вместо него агентов.
Несмотря на глухое раздражение, Саккар не мог не чувствовать почтения. Он узнал в новом посетителе представителя одной из великих держав, и этот господин, державшийся в Тюльери очень спесиво, здесь стоял, слегка наклонив голову, улыбаясь точно проситель, Иногда появлялись здесь важные лица администрации, даже министры, которых банкир принимал также стоя, в этой комнате, публичной как площадь, оглашаемой криками детей.
Здесь проявлялась всемирная власть этого человека, у которого были свои послы при всех дворах мира, консулы во всех провинциях, агентства во всех городах и корабли на всех морях. Он не был спекулянтом, в роде Саккара, авантюристом, который ворочает чужими миллионами, мечтает о битвах и победах, о громадной добыче насчет заемных денег; он был, по его собственному выражению, простои торговец . деньгами, самый рьяный и искусный, какого только можно себе представить. Но, чтобы обеспечить свое могущество, ему нужно было владычествовать над биржей; и таким образом при каждой ликвидации происходила новая битва, в которой победа оставалась неизменно на его стороне. С минуту Саккар чувствовал себя подавленным при мысли, что все деньги, которыми он ворочал, принадлежат ему, что в его подвалах хранится неисчерпаемый запас товара, которым он торговал, как опытный и благоразумный коммерсант, желающий все понимать, видеть и делать сам. Миллиард в таких руках непреодолимая сила.
— Тут нам не дадут покоя, друг мой, — сказал Гундерманн, вернувшись к Саккару. — Постойте, я сейчас буду завтракать, пойдемте в столовую, там, может быть, нам не будут надоедать.
Они перешли в маленькую столовую, где никогда не собиралась вся семья. На этот раз их было за столом только восемнадцать человек, в том числе восемь детей. Банкир садился в середине, перед ним ставили только стакан молока.
С минуту он сидел, закрыв глаза, страшно истомленный, с бледным, измученным лицом, искаженным болью, так как он страдал печенью и почками; потом дрожащей рукой поднес стакан к губам, отхлебнул глоток и вздохнул.
— Ах, я совершенно изнемог сегодня!
— Почему же вы не отдохнете? — спросил Саккар.
Гундерманн с удивлением взглянул на него и наивно отвечал:
— Да ведь это невозможно.
В самом деле ему не дали даже спокойно выпить молоко; шеренга агентов потянулась в столовую, тогда как члены семьи, привыкшие к этой суматохе, смеялись и ели как ни в чем не бывало холодное мясо и пирожки, а дети, развеселившись от вина, подняли ужасный гвалт.
Саккар глядел на него и удивлялся, видя, с каким усилием глотает он свое молоко, медленно, точно давясь. Он питался только молоком, не мог есть ни мяса, ни мучной пищи. Но, если так, на что ему миллиард? Женщины тоже никогда не соблазняли его; в течение сорока лет он был верен своей жене, а теперь должен был быть верен поневоле. Для чего же вставать в пять часов, надрываться над этой ужасной работой, обременять память цифрами, голову чудовищной массой дел? Зачем копить золото, когда не можешь купить фунта вишен на улице, развлекаться с женщинами, наслаждаться всем, что можно купить, ленью, свободой? И Саккар, который при всей своей ненасытности понимал бескорыстную любовь к деньгам ради могущества, которое они дают, почувствовал что-то вроде священного ужаса, глядя на эту фигуру. Это уж не классический скупец, копящий деньги, но безупречный работник, отрекшийся от всех благ мира, сделавшийся почти бесплотным в своей страдальческой старости, упорно продолжая воздвигать здание миллионов с единственною целью завещать его потомкам, которые станут надстраивать его до тех пор, пока оно не будет господствовать над землею.
Наконец, Гундерманн стал слушать его проект Всемирного Банка. Впрочем, Саккар не пускался в подробности и ограничился только намеком на проекты Гамлэна, чувствуя с первых слов, что банкир намерен выведать от него суть дела, а затем выпроводить его ни с чем.
— Еще банк, друг мой, еще банк! — повторил он со своей лукавой усмешкой. — Нет, если бы я дал деньги, так скорее на устройство машины, да какой-нибудь гильотины, которая бы могла обрубить головы всем этим вновь заводящимся банкирам… А, что вы скажете? Какие-нибудь грабли, чтобы очистить биржу… У вашего инженера нет такого проекта?
Потом, приняв вид отеческой нежности, он продолжал с холодной жестокостью:
— Будем рассуждать серьезно: вы помните, что я вам сказал… Вам не следует возвращаться к делам, я оказываю вам истинную услугу, отказывая в содействии вашему синдикату… Вы разоритесь, это неизбежно, это математика: вы слишком страстны, слишком увлекаетесь воображением; притом,.. когда ведешь дело на чужие деньги, наверное кончишь плохо… Почему бы вашему брату не найти для вас хорошего места, а? Префекта, сборщика податей…Нет, сборщика, пожалуй, опасно… Бойтесь самого себя, друг мой, бойтесь…
Саккар встал, дрожа от гнева.
— Так вы решительно не хотите взять акций, действовать за одно с нами?
— С вами, никогда!.. Не пройдет трех лет, и вас проглотят.
Последовало грозное молчание, обмен вызывающих взглядов.
— В таком случае, до свидания… Я еще не завтракал и очень голоден. Увидим, кто кого проглотит.
С этими словами он ушел, а банкир, окруженный семьею, шумно оканчивавшей завтрак, продолжал принимать последних запоздавших маклеров, по временам закрывая глаза от усталости, прихлебывая маленькими глотками молоко, окрашивавшее его губы в белый цвет.
Саккар вскочил в фиакр, велев кучеру ехать в улицу Сен-Лазар.
Было уже около часа, день пропал даром; он возвращался домой завтракать, вне себя от бешенства. Ах, подлый жид, вот бы кого он охотно перегрыз зубами, как собака кость! Конечно, это чудовищный кусок, не долго и подавиться! Но, почем знать, величайшие империи падали, для самых могущественных наступает час гибели. Нет, не съесть, а сначала только надкусить, вырвать клок его миллиарда, а потом и съесть, да! Почему нет? Уничтожить этих жидов, которые считают себя владыками мира в лице своего короля. Эти размышления, этот гнев против Гундерманна возбудили в Саккаре страшную жажду деятельности, немедленного успеха: ему хотелось бы одним мановением руки воздвигнуть свой банк; пустить его в ход, побеждать, подрывать соперников. Внезапно он вспомнил о Дегрэмоне и, не рассуждая, подчиняясь непреодолимому влечению, велел кучеру ехать в улицу Ларошфуко. Чтобы застать Дегрэмона, надо было торопиться, отложить завтрак, потому что он уходил из дома в час. Конечно, этот христианин стоил двух жидов; о нем говорили, как о каком-то огне, пожиравшем все доверенные ему предприятия. Но в эту минуту Саккар готов был вступить в компанию с Картушем, лишь бы одолеть, даже с условием делить барыши. Дальше видно будет; он возьмет верх.
Наконец фиакр, медленно поднимавшийся по крутой улице, остановился перед высокими, монументальными воротами огромного отеля. Масса построек в глубине обширного мощеного двора имела вид дворца; сад со столетними деревьями казался настоящим парком, отделенным от шумных улиц. Весь Париж знал этот отель с его великолепными праздниками; в особенности удивительную картинную галерею, которую обязательно посещали все знатные путешественники. Владелец отеля, женатый на известной красавице, пользовавшейся также славой замечательной певицы, жил по-княжески, гордился своими скаковыми лошадьми не меньше, чем галереей, был членом одного из больших клубов, тратил огромные суммы на женщин, имел ложу в опере, кресло в отеле Друо, скамеечку в модных вертепах. И вся эта широкая жизнь, эта роскошь, этот апофеоз прихоти и искусства поддерживались спекуляцией, вечно движущимся состоянием, которое казалось бесконечным, как море, но имело свой прилив и отлив разницы в двести-триста тысяч франков при каждой двухнедельной ликвидации.
Саккар поднялся по великолепной лестнице; лакей доложил о его приходе и провел его, минуя три комнаты, наполненные чудесами, искусства, в маленькую курильню, где Дегрэмон докуривал сигару перед уходом. Это был высокий, элегантный господин, сорока пяти лет, но еще только начинавший жиреть, тщательно причесанный, с усами и эспаньолкой, как подобает фанатическому поклоннику Тюльери. Он был очень любезен, имел вид человека уверенного, что перед ним никто не может устоять. Он бросился навстречу Саккару.
— Ах, милейший, что это вас не видно? Я вспоминал о вас… Да ведь мы соседи, кажется?
Впрочем, он успокоился и отказался от излияний, которые приберегал для толпы, когда Саккар, считая всякие предисловия бесполезными, немедленно приступил к делу, рассказал о своей великой афере, объяснил, что прежде открытия Всемирного банка, с капиталом в двадцать пять миллионов, он хочет организовать синдикат, товарищество банкиров, промышленников, которые должны разобрать четыре пятых акций, т. е. сорок тысяч, чтобы заранее обеспечить их успех. Дегрэмон сделался очень серьезен, слушал, посматривал на него пытливо, как будто хотел проникнуть в тайники его мозга, выведать, какую пользу можно извлечь из этого человека, удивительная энергия и блистательные качества которого были ему известны. Сначала он не решался.
— Нет, нет, я завален делами… я не могу предпринимать новых.
Однако, он соблазнился и стал расспрашивать о предприятиях, которые должны быть исполнены на средства нового банка и о которых Саккар говорил с благоразумною осторожностью. Мысль о соединении всех перевозочных компаний Средиземного моря в один синдикат под именем «Компании соединенных пакетботов» поразила его и он сразу сдался.
— Хорошо, я согласен! Только под одним условием… Какие у вас отношения с вашим братом, министром?
Саккар, удивленный этим вопросом, откровенно выразил свою досаду.
— С братом… О! Он сам по себе. Мой братец не отличается нежными чувствами.
— Тем хуже! — отрезал Дегрэмон, — Я с вами, если он за вас… Вы понимаете, я не хочу вас обидеть.
Саккар с гневом протестовал. На что им Бутон? Он только свяжет их по рукам и по ногам. Но в то же время тайный голос подсказывал ему, что следовало бы обеспечить, по крайней мере, нейтралитет великого человека. Однако, он грубо отказывался.
— Нет, нет, он всегда поступал со мной по-свински. Я ни за что не сделаю первого шага.
— Послушайте, — сказал Дегрэмон, — я ожидаю Гюрэ к пяти часам, у меня есть до него дело… Отправляйтесь в законодательный корпус, расскажите о вашем проекте Гюрэ, он передаст о нем Ругону, узнает его мнение и сообщит нам в 5 часов… Хотите, в пять часов у меня!
Саккар, опустив голову, обдумывал его предложение.
— Бог мой, если вы уж непременно хотите.
— О, непременно! Без Ругона — ничего; с Ругоном — все, что вам угодно.
— Хорошо, я отправлюсь.
Они пожали друг другу руки и Саккар хотел уже уйти, когда Дегрэмон остановил его.
— Да, если вы увидите, что дела идут на лад, зайдите к маркизу Богэн и Седиллю, скажите им, что я участвую в деле и предложите присоединиться к нам. Мне бы хотелось, чтобы они тоже приняли участие.
У ворот Саккара ожидал фиакр, который он оставил за «собой, хотя ему нужно было только спуститься на другой конец улицы, чтобы попасть к себе. Он отпустил его, рассчитывая после завтрака отправиться в своем экипаже, и пошел домой. Его не ждали; кухарка сама подала ему кусок холодного мяса, который он проглотил на-скоро, ругаясь с кучером, заявившим, что, по словам ветеринара, лошадь нельзя было запрягать три-четыре дня. Он бранил кучера за небрежность, грозил ему Каролиной, которая приведет их в порядок. Наконец, велел ему, по крайней мере, отыскать фиакр.
На улице снова хлынул целый потоп, и Саккару более четверти часа пришлось дожидаться кареты. Он вскочил в нее под проливным доящем, крикнув кучеру:
— В законодательный корпус!
Ему хотелось приехать до начала заседания, чтобы застать Гюрэ свободным и потолковать с ним на досуге. К несчастию, в этот день ожидались бурные дебаты, один из членов левой намеревался возбудить вечный вопрос о Мексике; Ругон, без сомнения, должен был отвечать.
В зале des Pas-Perdus Саккар наткнулся на депутата. Он увлек его в соседнюю комнатку, где они могли поговорить наедине, благодаря суматохе, царствовавшей в коридорах. Оппозиция все более и более усиливалась; начинало пахнуть катастрофой, которая должна была все сокрушить. Гюрэ был до такой степени занят, что не сразу понял в чем дело; пришлось объяснять ему два раза, что от него требуется.
Разобрав, наконец, в чем дело, он окончательно ошалел.
— Что вы, друг мой! Говорить с Ругоном теперь! Да он наверно пошлет меня к черту.
Он не скрывал своего беспокойства. Если он значил что-нибудь, то только благодаря великому человеку, которому был обязан своей официальной кандидатурой, избранием и положением лакея, питающегося крохами от господского стола. На этой службе он помаленьку округлял свои обширные имения в Кальвадосе, намереваясь удалиться туда после развязки. Его широкое хитрое мужицкое лицо омрачилось; он видимо затруднялся этим поручением, не зная, извлечет ли из него пользу или вред.
— Нет, нет, не могу…Я передал вам волю вашего брата и не решаюсь беспокоить его вторично. Черт возьми, подумайте же о моем положении! Он не церемонится, когда ему надоедают; и ей Богу я не хочу погубить себя ради вас.
Саккар, поняв в чем дело, стал толковать ему о миллионных барышах, которые даст Всемирный банк. Он набросал проект будущих предприятий в широких чертах своим пламенным языком, превращавшим всякую денежную аферу в поэму; доказывал, что успех несомненен, колоссален. Дегрэмон с радостью согласился стать во главе синдиката. Богэн и Седилль уже спрашивали, можно ли им присоединиться. Гюрэ во что бы то ни стало должен войти, в компанию: эти господа требовали его присоединения, вследствие его высокого политического положения. Надеялись даже, что он будет членом распорядительного совета, так как его имя служило бы символом порядка и честности.
При этом обещании депутат пристально посмотрел на Баккара.
— Но чего же вы хотите от меня, какой ответ должен я получить от Ругона?
— Боже мой, — отвечал Саккар, — лично мне было бы приятнее обойтись без поддержки моего брата. Но Дегрэмон требует, чтоб я помирился с ним. Может быть, он прав… И так, вы должны просто сообщить этому ужасному человеку о нашем деле и добиться, чтобы он был если не за нас, то, по крайней мере, не против нас.
Гюрэ, слушавший с полузакрытыми глазами, все еще не решался.
— Добейтесь любезного ответа, и только: Дегрэмон удовольствуется этим, и сегодня вечером мы обсудим это дело втроем.
— Ладно, я попробую, — неожиданно объявил депутат, напуская на себя вид мужицкой простоты, — но только ради вас, потому что с ним не легко иметь дело, когда левая начинает бушевать… В пять часов!..
— В пять часов!..
Саккар оставался в палате еще около часа, очень обеспокоенный разговорами о предстоящей борьбе. Он слышал, как один из великих ораторов левой заявил о своем намерении говорить. При этом известии он хотел было отыскать Гюрэ и спросить у него, не лучше ли отложить на завтра объяснение с Ругоном. Но, фаталист по натуре, привыкший верить в удачу, он побоялся загубить все дело отсрочкой. Может быть, впопыхах Ругон скорее даст согласие. И, чтобы отрезать себе отступление, он ушел из палаты и уселся в фиакре. Когда он был уже на мосту Согласия, Саккар внезапно вспомнил о желании Дегрэмона.
— Извозчик, в улицу Вавилон!
В этой улице жил маркиз Богэн. Он занимал старый флигель большого отеля, где прежде помещались конюхи, теперь его переделали и превратили в очень удобный современный дом. Роскошное помещение имело кокетливый аристократический вид. Жена маркиза никогда не показывалась гостям, удерживаемая в своих комнатах болезнью. А между тем, дом и мебель принадлежали ей; он был простым жильцом, не имевшим права касаться ее имущества с тех пор, как стал играть на бирже; все его добро состояло из векселей. Уже в двух катастрофах он наотрез отказался платить, так что синдик, удостоверившись в положении дел, даже не считал нужным посылать ему бумаги. Его просто вычеркивали. Пока были барыши, он клал их в карман, когда начинались убытки — отказывался платить: это знали и этому подчинялись. У него было громкое имя; в административных советах он служил не малым украшением. Новые компании, искавшие эффектной вывески, наперерыв добивались его участия; он никогда не сидел без дела. На бирже у него был свой стул со стороны улицы Notre Dame-des-Victoires, где заседали богатые спекулянты, делавшие вид, что не интересуются новостями дня. К нему относились с почтением, спрашивали его совета. Словом, это была важная персона.
Саккар знал его очень хорошо, и тем не менее на него произвел впечатление высокомерно-вежливый прием и величавая осанка этого красивого шестидесятилетнего старика, с маленькой головкой на туловище колосса, с бледным лицом в темном парике.
— Г-н маркиз, я являюсь к вам, как настоящий проситель.
Он изложил причину своего посещения, не входя в подробности.
Впрочем, маркиз перебил его на первых же словах.
— Нет, нет, у меня решительно нет времени; я завален предложениями, которые приходится отклонить.
Но когда Саккар прибавил с улыбкой: „Я к вам от Дегрэмона: он вспомнил о вас…“ маркиз воскликнул:
— А, так Дегрэмон за одно с вами… Отлично, отлично, если так, то и я присоединяюсь. Можете рассчитывать на меня.
И когда гость стал было рассказывать ему о предприятии, в котором он должен был участвовать, он остановил его со снисходительным видом грансеньёра, который не хочет ничего знать о подробностях, так как по натуре склонен верить в честность людей.
— Пожалуйста, ни слова более… Я не хочу ничего знать. Вам нужно мое имя, я даю его с величайшим удовольствием, вот и все… Скажите Дегрэмону, что он может устроить это, как ему угодно.
Усевшись в фиакр, Саккар усмехнулся про себя.
„Он обойдется нам дорого, — подумал он, — но он положительно великолепен“.
Потом, возвысив голос, крикнул:
— В улицу des Jeuneurs.
В этой улице находились магазины и конторы торгового дома Седилль, занимавшие в глубине двора целый этаж. После двадцатипятилетней работы Седилль, уроженец Лиона, имевший в этом городе мастерские, добился, наконец, того, что его шелковая торговля оптом заняла одно из первых мест в Париже, когда случайно в нем пробудилась страсть к биржевой игре и овладела им с опустошительной силой пожара. Два крупных выигрыша совершенно одурманили его. Стоит ли работать двадцать пять лет, чтобы нажить какой-нибудь несчастный миллион, когда простая операция на бирже может доставить его в час? Мало-помалу он утратил всякий интерес к своей торговле, которая шла в силу инерции: он жил только надеждой на счастливую аферу, и все его доходы поглощались биржевой игрой. Хуже всего то, что в этой горячке перестают ценить законную прибыль, даже теряют под конец ясное представление о деньгах. Очевидно, разорение было неизбежно, раз лионские мастерские приносили двести тысяч франков дохода, а игра поглощала триста тысяч.
Саккар застал Седилля в волнении и беспокойстве, он не обладал флегмой и философией истинного игрока. Он вечно мучился угрызениями совести, то надеялся, то падал духом, терзался неизвестностью, все потому, что в сущности оставался честным. Ликвидация в конце апреля нанесла ему страшный удар. Однако, его полное лицо, с огромными рыжими усами, просияло с первых же слов Саккара.
— Ах, дорогой мой, если вы приносите мне счастье, — добро пожаловать!
Но затем он испугался.
— Нет, нет, не соблазняйте меня. Лучше мне сидеть со своим шелком и не выходить из конторы.
Чтобы дать ему время успокоиться, Саккар заговорил о его сыне, Гюставе, которого видел утром у Мазо. Но для негоцианта это был также предмет огорчения, он хотел передать сыну свою фирму, а тот презирал торговлю, думал только о развеселом житье, как настоящий сын выскочки, годный лишь для того, чтобы пускать на ветер готовое состояние. Отец поместил его к Мазо, чтобы испытать его финансовые способности.
— Со времени смерти моей бедной жены он доставлял мне мало утешения. Ну, да, может быть, он и научится чему-нибудь полезному у маклера.
— Что же, — грубо спросил Саккар, — хотите присоединиться к нам? Дегрэмон поручил мне сказать вам, что он участвует в деле.
Седилль поднял к небу свои дрожащие руки. Потом произнес изменившимся от страха и желания голосом:
— Ну, да, я с вами! Вы знаете, что я не могу поступить иначе. Если я откажусь, а ваши дела пойдут хорошо, меня замучит совесть… Скажите Дегрэмону, что я согласен.
На улице Саккар взглянул на часы и убедился, что уже четыре. Не зная куда девать время и испытывая потребность двигаться, он отпустил фиакр, но почти тотчас раскаялся в этом, так как снова хлынул ливень пополам с градом и заставил его искать убежища в воротах. Какая гнусная погода, особенно когда приходится таскаться по Парижу. Полюбовавшись с четверть часа потоками дождя, он потерял терпение и кликнул проезжавший мимо экипаж. Это была открытая коляска и как он ни закрывался кожаным фартуком, но приехал в улицу Ларошфуко промокнув насквозь, и притом за полчаса до назначенного времени.
В курильне, куща лакей ввел его, сказав, что барин еще не вернулся, Саккар прохаживался маленькими шагами, рассматривая картины. Но великолепный женский голос, могучий, глубокий и меланхолический контральто, раздавшийся в тишине отеля, заставил его подойти к окну: это пела г-жа Дегрэмон, повторяя за роялем арию, которую, без сомнения, должна была петь вечером в каком-нибудь салоне. Убаюкиваемый этой музыкой, он вспомнил о странных историях, ходивших насчет Дегрэмона, в особенности о Гадомантинском займе в пятьдесят миллионов, которым он овладел полностью, про давая и перепродавая его пять раз подряд посредством своих маклеров; затем последовала настоящая продала, неизбежное падение с трехсот франков на пятнадцать, огромные барыши насчет разорения массы наивных людей. Да, это дока, зубастый господин! Голос хозяйки разливался нежной жалобой» безумной скорбью, а Саккар, отойдя от окна, остановился перед Мейссонье, тысяч во сто франков по его расчету.
Кто-то вошел в комнату и Саккар с удивлением узнал Гюрэ.
— Как, это вы? Еще нет пяти часов… Разве заседание кончилось?..
— Да, да, кончилось… Ссорятся.
Он объяснил, что, так как депутат оппозиции говорил все время, то Ругон, конечно, должен был отложить свой ответ до завтра. Убедившись в этом, он рискнул обратиться к министру во время короткого перерыва заседания.
— Ну, — спросил Саккар нервно, — что же сказал мой блистательный брат?
Гюрэ не сразу ответил.
— О, он был зол, как собака… Признаюсь, я рассчитывал на его возбуждение, думая, что он просто скажет, чтобы я убирался… Итак, я сообщил ему о вашем деле, прибавив, что вы ничего не хотите предпринимать без его одобрения.
— Ну?
— Ну, — он схватил меня за плечи, встряхнул, крикнул мне в лицо: «провались он сквозь землю!» и с тем оставил меня.
Саккар побледнел, судорожно засмеялся:
— Любезно!
— Черт побери, да, это любезно! — повторил депутат убежденным тоном. — Я не ожидал этого…
Заслышав в соседней комнате шаги Дегрэмона, он прибавил вполголоса: — Предоставьте мне уладить дело.
Очевидно, Гюрэ смертельно хотелось устроить Всемирный банк и принять в нем участие. Без сомнения, он уже уяснил себе роль, которую будет играть в нем. Не успев поздороваться с Дегрэмоном, он воскликнул со сияющей физиономией, с победоносным жестом:
— Победа, победа!
— А, в самом деле. Расскажите же, как было дело.
— Боже мой, великий человек поступил так, как и должен был поступить. Ои отвечал мне: «Желаю успеха брату».
Дегрэмон разом просиял. «Желаю успеха» — это прелестно, этим все сказано: если он наделает глупостей, я его брошу; если успеет — помогу. Право, это превосходно.
— Мы успеем, любезный Саккар, будьте покойны… Мы сделаем все для этого.
Потом, когда они уселись, желая обсудить главные пункты, Дегрэмон встал и закрыл окно, так как голос жены, звучавший все громче и громче, разливался бесконечным отчаянием, мешая им говорить. Даже когда окно было закрыто, эта глухая жалоба преследовала их, пока они обсуждали устройство кредитного дома, Всемирного банка, с капиталом в двадцать пять миллионов, разделенном на пятьдесят тысяч акций, по пяти тысяч франков каждая. Они решили также, что Дегрэмон, Гюрэ, Седилль, маркиз де Богэн и некоторые из их друзей составят синдикат и разберут четыре пятых выпуска, то есть сорок тысяч акций; таким образом успех будет обеспечен заранее, и позднее, придерживая бумаги, не пуская их на рынок, они будут создавать повышение по произволу. Однако, все дело едва не лопнуло, когда Дегрэмон потребовал премии в четыреста тысяч франков на разобранные четыре пятых акций, то есть по десяти франков на акцию. Саккар возмутился, объявил, что это неблагоразумно, что сначала нужно убить медведя, а потом уже делить шкуру. И без того вначале будет много затруднений, зачем же еще более затруднять себя на первых шагах? Однако, он должен был уступить, когда Гюрэ спокойно объявил, что это очень естественно, что так всегда делается.
Они разошлись, условившись насчет свидания на следующий день, свидания, в котором должен был принять участие и Гамлэн. Прощаясь, Дегрэмон неожиданно ударил себя по лбу.
— Я и забыл про Кольба! О, он никогда не простит мне, если его не пригласят… Голубчик, Саккар, будьте любезны, съездите к нему. Еще нет шести: вы наверно застанете его… Да, да, съездите сами, и непременно сегодня, это ему польстит, а он может быть нам полезен.
Саккар повиновался, зная, что счастливые дни не повторяются. Но он опять отпустил фиакр, рассчитывая, что от Дегрэмона до его дома два шага; и так как дождь перестал, то он пошел пешком; ему было приятно чувствовать под ногами мостовую Парижа, который он, наконец, завоюет. В улице Монмартр снова начал накрапывать дождь и заставил его идти пассажами. Он прошел пассаж Вердо, пассаж Жуффруа; наконец, в пассаже. Панорам, проходя по боковой галерее, чтобы выйти кратчайшим путем на улицу Вивьенн, он встретил Гюстава Седилля: молодой человек вышел из темной аллеи и скрылся, не заметив Саккара. Последний остановился, глядя на дом, скромный меблированный отель, как вдруг увидел г-жу Конен, прекрасную лавочницу, выходившую вслед за Седиллем. Так вот где она назначала свидание своим возлюбленным. Этот таинственный уголок в самом центре квартала был выбран недурно; только случай мог выдать тайну. Саккар подсмеивался; ему было завидно: Жермена Кер утром, г-жа Конен вечером; молодой человек ел за двоих. Он взглянул на дверь, стараясь запомнить место; ему самому хотелось попасть туда.
На улице Вивьенн, у подъезда Кольба Саккар вздрогнул и еще раз остановился. Легкая, хрустальная музыка, доносившаяся из под земли, подобно голосам сказочных фей, поразила его слух; он узнал музыку золота, вечный звон этого квартала дел и спекуляции, слышанный им уже утром. Конец дня таким образом соединялся с началом. Он просиял, услыхав этот звук, как будто им подтверждалось доброе предзнаменование,
В это время Кольб находился внизу в плавильне и Саккар в качестве друга дома спустился к нему. В пустом подвале, всегда освещенном газом, двое рабочих выбрасывали лопатами монеты из цинковых ящиков в большой горн: на этот раз монеты были испанские. Жара стояла невыносимая; звон металла, раздававшийся под низкими сводами, заглушал слова. Целая мостовая из золотых слитков, блестевших после переплавки, красовалась на столе химика-пробирера, определявшего их достоинство. Более шести миллионов были таким образом перелиты с утра, а вся прибыль на них не могла составлять более трех — четырех сот франков, так как разница между курсами вообще ничтожна, измеряется тысячными долями и может дать барыш только при значительных количествах перелитого металла. Отсюда этот звон, этот поток золота с утра до вечера в течение целого года, в глубине этого подвала, куда золото стекалось в виде монеты, чтобы выйти в виде слитков, которые вернутся в виде монеты, снова превратятся в слитки и так далее до бесконечности, с единственною целью оставить в руках банкира несколько крупиц драгоценного металла.
Как только Кольб, маленький, смуглый, бородатый человечек с орлиным носом, обличавшим его еврейское происхождение, понял предложение Саккара, слова которого заглушались звоном золота, то сейчас же согласился.
— Отлично! — воскликнул он. — С величайшим удовольствием присоединюсь, если Дегрэмон с вами. Спасибо, что вспомнили обо мне.
Однако, они с трудом понимали друг друга и, наконец, замолчали, оглушаемые этим резким звоном, утомительным, как флейта, если на ней тянуть без конца одну и ту же ноту.
Очутившись на улице, Саккар, несмотря на то, что дождь прошел и наступил ясный майский вечер, нанял фиакр, так как чувствовал себя совершенно разбитым. Трудовой денек — зато много и сделано!
IV.
правитьВозникли затруднения, дело затянулось: прошло пять месяцев, а ничего прочного еще не было устроено. Сентябрь уже был на исходе и Саккар выходил из себя при мысли, что, несмотря на все его рвение, возникали без конца препятствия, целый ряд побочных вопросов, которые нужно было разъяснить, чтобы устроить что-нибудь прочное и серьезное. Нетерпение его было так велико, что одно время он думал отправить к черту синдикат. Ему пришло в голову устроить все дело с помощью княгини Орвиедо. У нее были миллионы, необходимые для начала дела, почему бы ей не затратить их на эту великолепную операцию? Он безусловно верил в успех дела, он был убежден, что ее состояние — состояние бедных — удесятерится и следовательно ей можно будет раздавать еще более щедрую милостыню.
И так, однажды утром, Саккар явился к княгине и, как друг и делец, объяснил ей смысл и механизм предполагаемого банка. Он рассказал обо всем, изложил все проекты Гамлэна, не упустив ни одного предприятия. Мало того, поддаваясь своей способности опьяняться собственным успехом, он не скрыл и безумную мечту о перенесении папского престола в Иерусалим; он говорил о торжестве католицизма, когда папа будет царствовать над святыми местами и управлять миром, опираясь на «Казну Гроба Господня». Княгиня, с ее пламенной верой, была поражена только этим последним проектом, увенчанием здания, который своим химерическим величием разжигал пылкое воображение, заставлявшее ее бросать миллионы на дела милосердия, исполняемые с колоссальной и бесполезной роскошью. Как раз в это время католики во Франции были изумлены и раздражены договором императора с королем Италии, в силу которого первый обязывался вывести французские войска из Рима. Это значило отдать Рим в жертву Италии; предвидели уже момент, когда папа, изгнанный из Рима, должен будет жить милостыней, бродить с посохом из города в город; и вдруг такая изумительная развязка: папа первосвященник и король в Иерусалиме, поддерживаемый банком, акционерами которого с радостью сделаются католики всего мира. Княгиня называла этот план величайшей идеей нашего века, способной привести в восторг всякого благородного и религиозного человека. Она и без того уважала Гамлэна, теперь же это уважение удвоилось. Однако, она начисто отказалась от участия в деле; она хотела остаться верной своей клятве раздать свои миллионы бедным, не нажив на них ни сантима. Пусть это богатство исчезнет, иссякнет в мире нищеты, как зараженный поток. Указание на то, что сами же бедные воспользуются спекуляцией, не трогало ее, напротив, раздражало. Нет, нет, пусть иссякнет проклятый источник: это ее миссия.
Саккар мог добиться от нее только одного разрешения, о котором тщетно хлопотал до сих пор. Он намеревался устроить банк в самом отеле, вернее сказать, Каролина внушила ему эту мысль, так как сам он по обыкновению заносился далеко, мечтал о дворце. Двор покроют стеклянной крышей; тут будет центральный зал; весь нижний этаж, сараи, конюшни превратят в конторы; во втором этаже, в гостиной, будет устроен зал совета, в столовой и остальных шести комнатах — опять-таки конторы; для себя Саккар оставлял только спальню и уборную, решив жить наверху, с Гамлэнами, там обедать и проводить вечера. Таким образом банк будет устроен тесновато, правда, но солидно, и с небольшими издержками.
Сначала княгиня отказывала, чувствуя отвращение ко всякой торговле деньгами: никогда она не допустит такого безобразия под своей кровлей. Однако, на этот раз, затронутая в своем религиозном чувстве, взволнованная великой целью предприятия, она согласилась. Это была ее крайняя уступка; да и то она чувствовала легкую дрожь при мысли об этой адской машине — кредитном учреждении, гнезде биржевой игры и ажиотажа, которое заведется в доме, быть может, на гибель и разорение.
Наконец, неделю спустя после этой неудачной попытки дело, так долго тормозившееся, к великой радости Саккара, устроилось в несколько дней. Однажды утром Дегрэмон явился с известием, что ему удалось, наконец, завязать все связи. Затем в последний раз обсудили статуты, редижировали акт общества. Гамлэнам это было тоже кстати; им приходилось очень туго. Он уже много лет только и мечтал сделаться инженером-советником большего кредитного учреждения: проводить воду к колесам, как он выражался. Мало-помалу горячка Саккара заразила и его: он тоже сгорал от нетерпения и жажды деятельности. Напротив, Каролина, сначала так увлекшаяся мыслью о великих и полезных предприятиях, теперь как будто охладела, стала задумываться с тех пор, как дело пошло колесить по дебрям и трясинам финансовых операций, ее здравый смысл, ее прямодушная натура чуяли темные и грязные трущобы; она боялась за брата, которого оболгала, которого называла иногда, смеясь, «простофилей», несмотря на его ученость. Не то, чтобы она заподозрила искренность их общего друга; нет, она верила в его преданность делу; но чувствовала, что они вступают на зыбкую почву, грозящую провалом и гибелью при первом неосторожном шаге.
В это утро, после посещения Дегрэмона, Саккар с сияющим лицом поднялся наверх, в кабинет с планами.
— Наконец-то дело в шляпе! — воскликнул он.
Гамлэн взволнованный, со слезами на глазах, бросился лгать ему руки, так что чуть не раздавил их. Но Каролина только обернулась на его восклицания, слегка побледнев.
— Что же, — воскликнул он, — только от вас и было?.. Вы уж не радуетесь нашему делу, а!
Она ласково улыбнулась.
— Нет, я очень, очень рада, уверяю вас.
Потом, когда он сообщил Гамлэну подробности о синдикате, она вмешалась со своим спокойным видом:
— Значит, это дозволяется — соединяться и распределять между собою акции банка, прежде чем они выпущены?
Он отвечал с порывистым нгестом.
— Да, конечно, дозволяется!.. Что мы за дураки, чтобы рисковать неудачей? Не говоря уже о том, что нам важно иметь за собой людей солидных, хозяев рынка, — на первых самых трудных шагах… Вот уже четыре пятых нашего выпуска в надежных руках. Теперь можно засвидетельствовать акт общества у нотариуса.
Она рискнула возразить.
— Я думала, что закон потребует полной подписки на капитал общества.
На этот раз Он взглянул ей в лицо с изумлением.
— Так вы читаете кодекс!
Каролина слегка покраснела: в самом деле, вчера, уступая глухому беспокойству, беспричинному страху, терзавшему ее, она прочла законы об обществах. Сначала она хотела солгать. Потом призналась, смеясь:
— Ну, да, я читала кодекс вчера. Я хотела испытать добросовестность свою и других, и вынесла такое же впечатление, как из медицинской книги: прочтешь, и кажется, что в тебе гнездятся все болезни.
Но он рассердился: эта попытка показывала ему, что она не доверяет и будет следить за ним подозрительными, зоркими глазами.
— Ах, — возразил он, отстраняя жестом бесплодные возражения, — неужели вы думали, что мы станем сообразоваться с китайскими церемониями кодекса? Да ведь это кандалы, мы будем спотыкаться на каждом шагу, а другие, наши соперники, живо обгонят нас!.. Нет, нет, уж, конечно, я не стану дожидаться подписки на весь капитал. Притом я предпочитаю сохранить за нами акции; найду надежного человека, открою ему кредит, а он ссудит нам свое имя.
— Это запрещено, — объявила она своим важным, спокойным голосом.
— Да запрещено; но все общества так делают.
— Напрасно они это делают.
Саккар подавил досаду и с улыбкой обратился к Гам- лэну, который слушал молча, в замешательстве.
— Надеюсь, друг мой, что вы не сомневаетесь во мне… Я старый воробей; вы можете положиться на меня в отношении финансовой стороны дела. Давайте мне хорошие идеи, а я берусь выжать из них наибольшую пользу с наименьшим риском. От практического человека, мне кажется, только этого и требуется.
Инженер, по натуре слабый и боязливый, поспешил придать шуточный оборот разговору, чтобы уклониться от прямого ответа.
— О, вы найдете в Каролине настоящего цензора. Она родилась школьной учительницей.
— Я охотно поступлю в ее школу, — любезно заявил Саккар.
Каролина тоже засмеялась. Разговор продолжался в тоне дружеской фамильярности.
— Все это оттого, что я люблю брата, да и вас самих гораздо больше, чем вы предполагаете. Мне было бы очень грустно, если бы вы запутались в темные дела, которые всегда ведут к разорению и горю… Скажу вам откровенно, раз уж мы договорились до этого: я до смерти боюсь биржевой игры, спекуляций. Переписывая вам статут, я ужасно обрадовалась восьмой статье, в которой сказано, что общество строго обязуется воздержаться от всяких побочных операций. Ведь этим запрещается игра, неправда ли? А потом вы меня разочаровали, посмеявшись над моей наивностью, объявив, что эта статья простая формальность, которая встречается в уставах всех обществ и которой никто не придает значения… Знаете, чего бы мне хотелось? Чтобы на место этих акций, пятидесяти тысяч акций, которые вы намерены выпустить, вы выпустили бы только облигации. О, вы видите, я навострилась; с тех пор, как я читаю кодекс, я знаю, что с облигациями никто не играет, что владелец облигации просто кредитор, получающий столько-то процентов на внесенную им сумму, тогда как акционер — компаньон, участник всех .барышей и потерь… Почему вы не выпустите облигации, тогда я буду совершенно спокойна и счастлива!
Она говорила притворно-умоляющим тоном, стараясь скрыть действительное беспокойство. Саккар отвечал в том же духе, с комическим пафосом.
— Облигации, облигации! Никогда!.. Куда я сунусь с облигациями? Это мертвая бумага… Поймите же, что спекуляция, игра — главное колесо, сердце великого предприятия, как наше например. Да, она притягивает кровь, собирает .ее отовсюду мелкими ручейками, рассыпает реками по всем направлениям, создает громадный круговорот денег, а это жизнь больших операций. Без нее просто немыслимо великое движение капиталов, и его результат — великие цивилизаторские труды… Все равно как анонимные общества: сколько кричали против них, сколько раз твердили, что это притоны, ловушки! А на самом-то деле, без них у нас не было бы ни железных дорог, ни других великих предприятий, обновивших мир; потому что ничьего состояния не хватило бы, чтоб довести их до. конца; никакое частное лицо, ни даже группа частных лиц не решилась бы взять на себя сопряженный с ними риск. Все дело в риске, и в великой цели. Нужен обширный проект, действующий на воображение; надежда на огромные барыши, на счастливый билет в лотерее, которая разом удесятерит состояние, если только не погубит его; тогда разгораются страсти, жизнь бьет ключом; всякий несет свои деньги, молено перевернуть землю. Что вы тут видите дурного? Это добровольный риск, разделенный на бесчисленное множество людей, сообразно богатству и смелости каждого. Теряют, но зато и выигрывают; рассчитывают на счастливый номер, но всякий должен быть готовым и к несчастному. Самая пламенная, самая упорная мечта человечества — счастливый случай; достигнуть всего, сделаться царями, сделаться богами, благодаря его капризу!
Мало-помалу Саккар перестал смеяться, выпрямился во весь свой маленький рост, его речь звучала пламенным лиризмом, он усиливал свои слова бурными жестами.
— Слушайте, разве мы с нашим Всемирным банком не открываем бесконечной перспективы широкого пути на древний Восток для заступа прогресса, для грез золотоискателей? Конечно, никогда еще честолюбие не достигало таких колоссальных размеров и никогда, — я сознаюсь в этом, — условия успеха или неудачи не были так смутны. Но именно поэтому мы на верном пути к решению проблемы и, я уверен, привлечем громадную массу публики, как только о нас узнают… Наш Всемирный банк будет сначала обыкновенным, классическим домом: займется всевозможными банковыми операциями, кредитом, учетом, приемом вкладов на текущий счет, станем заключать контракты, договоры, делать займы. Но главное его назначение — послужить орудием, машиной, которая пустит в ход проекты вашего брата. Вот его истинная роль, источник постоянно возрастающей прибыли, могущества, потом господства. Он основан в конце концов для того, чтобы оказать содействие финансовым и промышленным обществам, которые мы устроим в чужих землях, которые будут обязаны нам своим существованием и обеспечат наше господство… И в виду этой ослепительной будущности вы спрашиваете меня, имеем ли мы право устроить синдикат и обеспечить премию его членам; вы беспокоитесь о неизбежных мелочных неправильностях, о неразобранных акциях, которые общество сохранит за собой под покровом подставного имени; наконец, вы объявляете поход против игры. Создатель… против игры, которая есть все — душа, очаг, огонь этой гигантской махинации!.. Знайте же, что все это безделка, нуль, что этот капитал в двадцать пять миллионов только первая вязанка хворосту, брошенная в очаг машины; что я намерен удвоить, учетверить, упятерить его по мере того, как наши операции будут расширяться, что нам нужен золотой дождь, пляска миллионов, если мы хотим исполнить наши великие предприятия!.. Ах, черт возьми! Конечно, я не ручаюсь за всех, когда поворачиваешь мир, можешь и отдавить ноги тому или другому.
Она смотрела на него, и увлеченная своей любовью к жизни, ко всему сильному и деятельному, находила его прекрасным, увлекательным, полным огня и веры. И не сдаваясь на его теории, возмущавшие ее простой и ясный ум, она сделала вид, что согласна.
— Хорошо, допустим, что я только женщина, которую пугают битвы за существование… Только, пожалуйста, старайтесь раздавить как можно меньше людей, а главное не давите тех, кого я люблю.
Саккар, опьяненный собственным красноречием, торжествуя над своим обширным планом, как будто он был уже исполнен, оказался очень покладистым.
— Не бойтесь! Я корчу из себя людоеда только для смеха… Все будут богаты.
Затем они стали спокойно беседовать о делах; было решено, что Гамлэн. на другой же день после окончательного устройства общества отправится в Марсель, а оттуда на Восток, чтобы ускорить начало великих предприятий.
На парижском рынке уже ходили слухи; имя Саккара вынырнуло из пропасти, в которую было погрузилось; сначала шептались, потом начали говорить громко, пророчили несомненный успех, так что в его передней по-прежнему, как в парке Монсо, стали толпиться просители. Мазо заглянул между делом, проведать и потолковать о новостях дня; появились и другие маклеры: еврей Якоби с громовым голосом, и его beau-frere Деларок, рыжий толстяк. Кулиса явилась в лице Натансона, маленького живого блондина, которому везло счастье. Что касается Массиаса, примирившегося с тяжелым ремеслом неудачника-агента, то он давно уже являлся каждое утро, хотя еще ни разу не получил поручения. Словом, стекалась целая толпа.
Однажды утром, в девять часов, Саккар, заглянув в приемную, убедился, что она полна народа. Так как он еще не организовал служебного персонала, а камердинер помогал ему очень неумело, то он- впускал посетителей сам. На этот раз, когда он отворил дверь кабинета, перед ней очутился Жантру, но Саккар заметил в приемной Сабатани, которого искал уже два дня. .
— Виноват, друг мой! — сказал он, удерживая бывшего профессора, чтобы принять восточного человека.
Сабатани со своей беспокойной льстивой улыбкой, со своей змеиной гибкостью, слушал Саккара, который прямо приступил к делу. .
— Дорогой мой, вас-то мне и нужно… Нам требуется подставное имя. Я открою для вас счет, вы получите известное количество наших акций, заплатив только подписями… Как видите, я иду прямо к цели и отношусь к вам, как к другу.
Молодой человек посмотрел на него своим бархатным взглядом.
— Закон положительно требует денежного взноса… Впрочем, я говорю это не ради себя. Я горжусь вашей дружбой… Все, что вам угодно. .
Тогда Саккар, желая сделать ему удовольствие, начал рассказывать, с каким уважением относится к нему Мазо.
— Кстати, — прибавил он, — нам потребуется подпись, что бы оформить некоторые операции, трансферты например… Могу я посылать вам бумаги для подписи?
— Разумеется, cher maitre. Все, что вам угодно!
Он даже не возбуждал вопроса о плате, зная, что это делается даром, и когда Саккар прибавил, что ему будут платить франк за каждую подпись, чтобы вознаградить его за потерю времени, он только кивнул головой. Потом прибавил со своей сладкой улыбкой:
— Надеюсь, cher maitre, что вы не откажете мне в ваших советах? Вы начинаете такое выгодное дело, я буду заходить за справками.
— Хорошо, — сказал Саккар, понявший в чем дело. Он выпустил его через заднюю дверь, благодаря которой его посетителям не нужно было возвращаться через приемную.
Потом Саккар позвал Жантру. С первого взгляда он убедился, что тот был в отчаянном положении, без всяких средств к существованию, в старом сюртуке, с обдерганными рукавами, истрепавшимися о столики кофейных.
Биржа по-прежнему была для него мачехой; однако, он еще был хоть куда, с бородой веером, циничный, образованный, время от времени отпускавший цветистые фразы из запаса старой учености.
— Я собирался писать вам, — сказал Саккар. — Мы набираем служебный персонал, и я поместил ваше имя в списке: я думаю дать вам место в конторе выпусков…
Жантру остановил его жестом.
— — Вы очень любезны, благодарю вас… Но я хотел вам предложить одно дельце.
Он не сразу объяснил в чем дело, начав с общих фраз, спрашивая, какое участие примут газеты в устройстве Всемирного банка. Саккар тотчас подхватил его слова, объявив, что он стоит за самую широкую огласку, употребить на нее все свободные средства. Не нужно пренебрегать самой грошовой рекламой; по мнению Саккара, всякий шум хорош уже потому, что это шум. Желательно бы было иметь на своей стороне все газеты, только это будет стоить слишком дорого.
— Да, не хотите ли вы взяться за это дело?.. Не дурно бы было. Мы потолкуем об этом.
— Да, только позвольте сначала мой план… Что вы скажете о газете, которая будет издаваться для вас, специально для вас, под моей редакцией. Каждый день вам посвящается страница: хвалебные статьи о вашем банке, простые заметки, чтобы привлечь к вам внимание публики, намеки на вас в статьях, совершенно чуждых финансам, наконец, целый поход, возвеличивание вашего дела всегда, по всякому поводу, насчет ваших соперников… Не соблазняет вас это?
— Черт возьми, если за это вы не сдерете с нас шкуры…
— Нет, за умеренную цену.
Он назвал наконец газету: «Надежда», листок, основанный два года тому назад небольшой группой католиков, ярых партизан клерикализма, объявивших жестокую войну империи. Впрочем, газета не имела никакого успеха, и каждую неделю ходили слухи о ее превращении.
Саккар протестовал.
— Да у нее не наберется и двух тысяч подписчиков!
— Это уж наше дело: мы добьемся успеха!
— И потом немыслимо: она забрасывает грязью моего брата, а я не могу с ним ссориться на первых же шагах.
Жантру слегка пожал плечами.
— Не следует ни с кем ссориться… Вы знаете не хуже меня, что если кредитное учреждение имеет свою газету, то решительно все равно, нападает она на правительство или защищает его: если она официозна, дом может рассчитывать на участие во всех синдикатах, которые устроит министр финансов, чтобы обеспечить успех государственных или общинных займов; если же она в оппозиции, тот же министр будет всячески ухаживать за банком, чтобы обезоружить его и привлечь на свою сторону; часто это является источником неожиданных милостей. И так, не беспокойтесь о направлении «Надежды». Приобретите орган — это сила.
Подумав с минуту, Саккар развил целый план с той удивительной быстротой соображения, благодаря которой сразу осваивался с чужой идеей, изследовал ее, приспособлял к своим нуждам, так что она становилась как бы его собственной: он купит «Надежду», устранит грубую полемику, повергнет газету к стопам своего брата, так что тот поневоле будет ему благодарен, но сохранит ее католический оттенок, как, вечную угрозу, как машину, которая всегда готова начать свою страшную войну во имя интересов религии. И если брат не будет с ним хорош, он пригрозит Римом, пустит в ход свой великий план насчет Иерусалима. Это будет славный финал.
— Вполне ли мы будем свободны?
— Вполне. Им уже надоела возня, газета пала, теперь она в руках одного молодца, который уступит ее нам тысяч за двенадцать франков. Мы можем делать из нее все, что нам вздумается.
Саккар подумал еще немного.
— Ну, ладно, по рукам. Приведите ко мне этого господина… Вы будете редактором, и я намерен сосредоточить в ваших руках все дело рекламы. Я хочу, чтобы она была исключительной, колоссальной… о, впоследствии, когда мы пустим в ход нашу машину!
Он встал, Жантру тоже встал, радуясь, что нашел, наконец, кусок хлеба и скрывая свою радость под напускным смехом праздношатающегося, которому надоела парижская грязь.
— Наконец-то я вернусь к своему призванию, к литературе.
— Пока никого не приглашайте, — заметил Саккар, провожая его. — А пока я обдумаю наше дело, обратите внимание на моего протежэ, Поля Жордана; по моему мнению, это замечательно талантливый молодой человек, вы найдете в нем превосходного сотрудника для беллетристического отдела. Я напишу ему, чтобы он побывал у вас.
Жантру хотел уйти через заднюю дверь, но приостановился, пораженный удобством этого расположения дверей.
— Ба, это удобно, — сказал он фамильярно. — Можно морочить публику… Когда являются хорошенькие дамы, вроде баронессы Сандорф, которую я сейчас видел в приемной…
Саккар не знал, что она была там, и пожал плечами с равнодушным видом, но тот не верил и лукаво подсмеивался. Они пожали друг другу руки.
Оставшись один, Саккар инстинктивно подошел к зеркалу, поправил волосы. Тем не менее, он вовсе не притворялся: женщины не занимали его с тех пор, как он погрузился в дела; он поддавался только инстинктивной любезности, в силу которой всякий француз, оставшись наедине с женщиной, боится прослыть за дурака, если не покорит ее. Когда вошла баронесса, он засуетился.
— Не угодно ли вам присесть, сударыня? — Никогда она не казалась ему такой соблазнительной со своими пунцовыми губками, огненными глазами, бледными веками под густыми бровями. Что ей нужно от него? Он был удивлен, почти разочарован, когда она объяснила причину своего визита.
— Боже мой, прошу извинить, если я беспокою вас без всякой пользы для вас самих, но между людьми одного круга подобные маленькие услуги не считаются… У вас был повар, которого хочет нанять мой муж. Я пришла просто за справками.
Он любезно отвечал на все ее вопросы, не спуская с нее глаз; ему казалось, что это только предлог: станет она приходить ради повара; наверно, тут кроется другая цель. И в самом деле, после разных экивоков она упомянула об одном из своих друзей, маркизе Богэн, который говорил ей о Всемирном банке. Теперь так трудно поместить деньги, найти надежные бумаги. Наконец он понял, что она охотно возьмет акции с премией в десять франков, назначенных для членов синдиката, понял даже более, что она не станет платить, если он откроет ей кредит.
— У меня собственное состояние, муж никогда не вмешивается в мои дела. Оно доставляет мне много хлопот, отчасти, признаюсь, и развлекает меня… Неправда ли, женщина, особенно молодая, занимающаяся денежными делами, всегда кажется странной, вызывает порицание?.. Иногда я крайне затрудняюсь: не с кем посоветоваться. Однажды, не имея надлежащих сведений, я потерпела большие убытки… Ах, теперь вы в таком благоприятном положении, знаете все, что делается в финансовом мире, если бы вы были любезны, если бы вы захотели…
В этой светской женщине, дочери Ладрикуров, предки которой когда-то брали Антиохию, жене дипломата, перед которой склонялась вся иностранная колония Парижа, чуялась страсть к игре, бешеная, упорная страсть, побуждавшая ее обивать пороги у всех воротил финансового мира. ее губы зарумянились, глаза заблестели еще сильнее; жадность принимала форму женской страстности. А он имел наивность думать, что она явилась с целью предложить свою любовь за участие в его банке и полезные справки о биржевых делах.
— Но, — воскликнул он, — я буду очень рад повергнуть мою опытность к вашим ногам, сударыня!
Он подвинулся к ней, взял ее руку. Она сразу опомнилась. Нет, это слишком: она еще не дошла до того, чтобы платить своими ночами за полезные справки. Для нее была достаточным бременем связь с Делькамбром, желтым и сухим господином, к которой побудила ее скаредность мужа, ее равнодушие, тайное презрение в мужчинам, выражалось в усталой бледности лица, оживлявшегося только страстью к наживе. Она встала; в ней проснулись гордость расы и правила воспитания, до сих пор нередко заставлявшие ее упускать выгодные дела.
— И так, вы были довольны вашим поваром?
Саккар, удивленный этим вопросом, в свою очередь встал. На что же она рассчитывала? Что он впишет ее в число членов и будет давать ей советы даром? Решительно нельзя полагаться на женщин — никакой честности в коммерческих делах! Однако, хотя она очень нравилась ему, он не настаивал, и поклонился с улыбкой, говорившей: «Ваше дело, сударыня, как вам угодно», тогда как громко произнес:
— Очень доволен, как я уже говорил вам. Я отказал ему только вследствие преобразований в хозяйстве.
Баронесса Сандорф медлила несколько мгновений, не потому, что жалела о своем порыве, но, без сомнения, чувствуя, как наивно было с ее стороны ожидать чего-нибудь от такого господина, как Саккар, даром. Это раздражало ее против самое себя, так как она имела претензию быть серьезной женщиной. Она кончила тем, что слегка кивнула головой в ответ на его почтительный поклон: он проводил ее до двери, которая внезапно отворилась. Это был Максим, который сегодня утром должен был завтракать у отца, и явился запросто, без доклада. Он посторонился, чтобы пропустить баронессу, и тоже раскланялся. Потом, когда она удалилась, заметил с легкой усмешкой.
— Твое дело пошло в ход, получаешь премии?
Несмотря на свою юность, он имел вид опытного человека, который не станет входить в бесполезные расходы ради случайного удовольствия. Отец понял эту манеру иронического превосходства.
— Нет, ничего еще не получил, только не из благоразумия; признаюсь, милый мой, я также горжусь своей вечной молодостью, как ты своей ранней старостью.
Максим засмеялся еще сильнее своим прежним смехом, жемчужным смехом девушки, до сих пор звучавшим двусмысленно, хотя вообще он имел вид благоразумного молодого человека, не желающего больше портить свою жизнь. Он относился к чужим порокам крайне снисходительно, лишь бы не трогали его самого.
— Что ж, ты прав, раз это тебе не вредит… А я, сам знаешь, уже страдаю от ревматизмов.
С этими словами он уселся в кресле и взял газету .
— Не заботься обо мне, принимай своих посетителей, если только я тебя не стесняю… Я пришел слишком рано, потому что думал побывать у доктора, да не застал его дома.
В эту минуту вошел камердинер и объявил, что графиня Бовилье желает видеть Саккара. Последний, немного изумленный, хотя и встречал свою знатную соседку, как он выражался, — в Доме трудолюбия, — приказал принять ее немедленно; потом, кликнув камердинера, велел отпустить всех остальных посетителей, так как чувствовал себя усталым и голодным.
Графиня даже не заметила Максима, спрятанного за спинкой кресла. Саккар еще сильнее удивился, увидев, что-она привела с собой дочь, Алису. Это придало еще более торжественный характер появлению двух дам: мать, бледная, худая, седая, и дочь, состарившаяся раньше времени, с длинной шеей, безобразившей ее. Он засуетился, пододвигал кресла, стараясь выразить свое почтение.
— Я крайне польщен, сударыня… Чем могу служить? —
Графиня очень застенчивая, несмотря на высокомерный вид, объяснила причину своего посещения.
— Я решилась посетить вас вследствие разговора с моей подругой, княгиней Орвиедо… Признаюсь, сначала я не решалась: в моем возрасте нелегко изменять убеждения, и притом я всегда боялась современных дел, которых совсем не понимаю… Но, поговорив с дочерью, я подумала, что мне следует отказаться от моих предрассудков ради блага моих близких.
Она продолжала: графиня сообщила ей, что Всемирный банк, обыкновенное кредитное учреждение в глазах профанов, поставил своей задачей такую высокую цель, что самая боязливая совесть должна успокоиться. Она не произнесла имени папы, или Иерусалима: этого не говорили, об этом только шептались, как о тайне, которая тем более возбуждала страсти; но в каждом из ее слов, намеков, недомолвок, чувствовалась пламенная вера в дело нового банка.
Саккар сам был поражен ее сдержанным волнением, дрожью ее голоса. До сих пор, если он и говорил об Иерусалиме, то только в порыве лирического экстаза; в глубине души он сам не доверял этому безумному проекту, чувствуя его смешную сторону, всегда готовый бросить его и посмеяться над ним, если он будет встречен насмешками. Но поступок этой безгрешной женщины, приведшей свою дочь, ее глубокое убеждение, что вся французская знать поверит и схватится за это дело, произвели на него сильнейшее впечатление, давая осязательную форму чистой мечте. Стало быть, в самом деле это рычаг, посредством которого можно повернуть мир! С обычной быстротой соображения он тотчас освоился с положением начал говорить таинственным тоном об окончательном триумфе, к которому стремился в тиши; и в словах его звучала горячая вера, вера в значение средства, доставленного ему кризисом папства. Он обладал счастливой способностью верить, раз этого требовали его планы.
— Наконец, милостивый государь, — продолжала графиня, — я решилась на то, что до сих пор внушало мне отвращение… Да, мне никогда не приходила в голову мысль пустить в оборот деньги, наживать на них проценты — прежние взгляды на жизнь, совестливость, может быть, глупая, но что вы хотите? Не так-то легко отказаться от понятий, всосанных с молоком; я всегда думала, что только земля, большие имения должны кормить таких людей, как мы… К несчастно, имения…
Она слегка покраснела, так как приходилось сознаваться в разорении, которое она так тщательно скрывала.
— Больших имений теперь не существует… И мы тоже много потеряли… У нас остается только одна ферма.
Саккар, видя ее смущение, рассыпался в уверениях.
— Но, сударыня, теперь никто не живет землями… Это устарелая форма богатства. Она связана с денежным застоем, тогда как мы удесятерили силу денег посредством кредитных знаков и бумаг всякого рода, коммерческих и финансовых. Только таким путем можно обновить мир, потому что без денег подвижных, всюду проникающих денег, ничто недостижимо, ни приложения науки, ни общий окончательный мир… О, земельная собственность сдана в архив! Миллион в виде земель дает гроши, четвертая часть той же суммы, помещенная в надежные предприятия; приносит пятнадцать, двадцать, тридцать процентов…
Графиня слегка покачала головой.
— Я не понимаю того, что вы говорите, и, как я уже сказала, принадлежу к эпохе, когда эти вещи считались дурными и недозволенными… Но я не одна, я должна подумать о дочери. Мне удалось отложить — о, самую ничтожную сумму…
Она снова покраснела.
— Двадцать тысяч франков, которые лежат у меня в столе без всякой пользы. Может быть, впоследствии я пожалею об этом, и так моя подруга сказала мне, что ваше дело хорошо, что вы добиваетесь того, к чему и мы все стремимся, то я решилась… Словом, я вам буду очень благодарна, если вы сохраните для меня несколько акций вашего байка, на сумму от десяти до двенадцати тысяч франков. Я пришла вместе с дочерью, так как не скрою от вас — это ее деньги.
До сих нор Алиса не открывала рта, хотя в глазах ее светилось живое участие к делу. Теперь она обратилась к матери тоном нежного упрека: — О, мои! Разве у меня есть что-нибудь, что не было бы и вашим!
— А твой брак, дитя мое?
— Вы знаете, что я не хочу выходить замуж.
Она сказала это скороговоркой; тоска одиночества звучала в ее слабом голосе. Мать остановила ее печальным взглядом; с минуту они глядели друг на друга; прожив столько времени с глазу на глаз, разделяя и скрывая одни и те же печали, они уже не могли обмануть друг друга.
Саккар был глубоко взволнован.
— Сударыня, — сказал он, — если бы даже все акции были разобраны, я нашел бы для вас… взял бы из своих… Ваш поступок меня очень трогает, я крайне польщен вашим доверием…
В эту минуту он искренно верил, что обогатит этих несчастных, даст им долю в золотом дожде, который польется на него и окружающих.
Дамы встали и удалились. Только у дверей графиня позволила себе прямой намек на великое предприятие, о котором не говорили вслух.
— Я получила письмо от моего сына Фердинанда из Рима; он говорит, что известие о вызове наших войск возбудило большую печаль.
— Терпение! — воскликнул Саккар. — Мы все уладим.
Он низко поклонился и проводил их до лестницы, на этот раз через приемную, так как думал, что все уже разошлись. Но, возвращаясь, он увидел человека лет пятидесяти, высокого и тощего, похожего с виду на работника, принарядившегося для праздника; с ним была хорошенькая девушка лет восемнадцати, худенькая и бледная.
— Что вам угодно?
Девушка поднялась первая, а посетитель, смущенный этим грубым приемом, довольно бестолково принялся объяснять причину своего визита.
— Я приказал отпустить всех! Зачем вы остались?.. Как вас зовут, по крайней мере?..
— Дежуа, сударь, а это моя дочь, Натали…
Он снова запутался, и Саккар хотел уже выпроводить его, когда тот упомянул о Каролине, которая знала его и велела дожидаться…
— Ах, так вы от г-жи Каролины! Так бы и сказали со самого начала… Войдите; только говорите покороче; я очень голоден.
Войдя в кабинет, он даже не предложил им сесть и объяснялся стоя, чтобы отделаться от них поскорее. Максим, который после ухода графини встал с кресла, не считал нужным прятаться и с любопытством смотрел на посетителей. Дежуа объяснил свое дело.
— Видите ли, сударь… Оставив военную службу, я служил в конторе у г-на Дюрье, мужа г-жи Каролины, когда он еще был жив. Потом я поступил к г-ну Ламбертье, фактору на рынке. Потом к г-ну Блэзо, банкиру, которого вы знаете; он застрелился два месяца тому назад, и с тех пор я без места… Надо сказать, что я женился; да, женился на моей жене Жозефине, еще когда служил у г-на Дюрье; она служила в кухарках у его свояченицы, г-жи Левен, которую г-жа Каролина хорошо знает. Потом, когда я поступил к г-ну Ламбертье, ей не нашлось там места и пришлось поступить к доктору Ренодэн, на улице Гренелл. Потом она служила в магазине трех братьев, на улице Рамбюто, а для меня, как на зло, там не оказалось места.
— Короче сказать, — перебил Саккар, — вы просите места, не так ли?
Но Дежуа упорно хотел объяснить свое несчастие. Женившись на кухарке, он никак не мог поступить в один дом с нею. Выходило, точно они и не женились; никогда у них не было общей комнаты, приходилось видеться в лавочках, на лестнице, за дверями кухни. У них родилась дочь, Натали, которую пришлось отдать на воспитание до восьми лет, пока отец, наскучив одиночеством, не взял ее в свою каморку. Таким образом, он заменил ей мать, воспитывал ее, водил в школу, окружал заботами, обожая ее все сильнее и сильнее.
— Да, могу сказать, сударь, она доставляет мне много радости. Такая ученая, так хорошо себя ведет… И вы сами видите, как она шила.
В самом деле, Саккар находил прелестным этот бледный цветок, выросший на парижской мостовой, с его хрупкой грацией, огромными глазами под локонами светлых волос. Она принимала обожание отца, как нечто должное, вела себя благоразумно, скрывая холодный и жестокий эгоизм под этим светлым и ясным видом.
— Вы видите, сударь, она уж невеста. Теперь представляется хорошая партия, сын переплетчика, нашего соседа. Но этот молодой человек хочет устроиться и требует шесть тысяч франков. Это не особенно много, он мог бы претендовать на девушку с большим приданым. Надо вам сказать, что моя жена умерла четыре года тому назад и оставила нам свои сбережения, знаете, разные там мелкие доходы кухарки… У меня четыре тысячи франков, но это все же не шесть, а жених торопит меня, да и Натали тоже…
Девушка, слушавшая до сих пор молча, улыбаясь, со своим ясным, холодным и решительным видом, кивнула в знак согласия.
— Разумеется… Ведь это не игрушки; я хочу кончить так или иначе.
Саккар снова перебил их. Он сразу раскусил этого человека, ограниченного, но честного, прямого, вышколенного в военной службе. Притом, достаточно было того, что за ним хлопотала Каролина.
— Хорошо, друг мой… Я приму вас конторщиком. Оставьте ваш адрес, и до свидания.
Однако, Дежуа не уходил. Он произнес с очевидным смущением:
— Очень вам благодарен, сударь, я с радостью приму место… Но я собственно имел другую цель. О, я знаю от г-жи Каролины и других, что вы затеваете великие дела и можете обогатить всех своих друзей и знакомых… Так вот, не согласитесь ли, сударь, дать нам ваших акций…
Саккар снова почувствовал волнение, еще более сильное, чем в первый раз, когда графиня доверила ему приданое своей дочери. Этот простодушный человек, крохотный капиталист, сколотивший по грошам кой-какие деньжонки, олицетворял собою доверчивую, наивную толпу, которая является главной опорой финансовых операций. Эта фанатизированная армия придает несокрушимую силу банкирским домам. Если этот человек явился еще до публикаций, то что же будет, когда откроют двери. Он почувствовал нежность к этому первому акционеру; его появление, казалось ему, предвещало успех.
— Хорошо, друг мой, вы получите акции.
Лицо Дежуа просияло, как будто на него свалилась Бог знает какая милость.
— Как вы добры, сударь… Неправда ли, через полгода мои четыре тысячи превратятся в шесть?.. Но так как вы согласны, то позвольте покончить дело тут же. Я принес деньги.
Он вытащил из кармана пакет и протянул Саккару, который стоял молча, неподвижно, восхищенный этим поступком. Старый корсар, потопивший столько состояний, рассмеялся наконец добродушным смехом, решившись обогатить и этого доверчивого малого.
— Эти дела не так делаются, дружище… Спрячьте ваши деньги, я запишу вас и вы заплатите в свое время.
На этот раз ему удалось выпроводить их, после того как Дежуа заставил Натали, светлые, жесткие глаза которой просияли, поблагодарить г. Саккара. Когда он, наконец, остался наедине со сыном, Максим обратился к нему с насмешливой улыбкой.
— Так ты нынче снабжаешь приданым девушек?
— Почему же нет? — весело отвечал Саккар. — Разве не хорошо обеспечить чужое счастье?
Прежде чем оставить кабинет, он привел в порядок некоторые бумаги. Потом неожиданно спросил:
— А ты не возьмешь акций?
Максим, прохаживавшийся маленькими шагами, разом остановился и обернулся к отцу:
— Разумеется, нет! Что же ты меня считаешь за дурака?
Саккар сделал гневный жест, находя этот ответ крайне непочтительным и глупым, и хотел отвечать, что афера превосходна, а он и в самом деле дурак, если считает его обыкновенным вором. Но, взглянув на сына, он почувствовал жалость к этому бедному парню, в двадцать пять лет уже совершенно истощенному, состарившемуся вследствие пороков, озабоченному своим здоровьем до такой степени, что не решался ни на какую издержку или удовольствие, не рассчитав наперед всех последствий. И, гордясь своей юношеской страстностью и неблагоразумием в пятьдесят лет, он засмеялся и ударил сына по плечу.
— Ладно; пойдем завтракать, да береги свои ревматизмы.
Через день, 5 октября, Саккар с Гамлэном и Дегрэмоном отправились к Лоррену, нотариусу на улице Св. Анны; тут был составлен акт об основании анонимного общества с капиталом в двадцать пять миллионов, под именем «Общества Всемирного банка». Местопребыванием нового общества был назначен отель Орвиедо в улице Сен-Лазар. Один экземпляр статута был оставлен у нотариуса. Был ясный осенний день, и трое компаньонов, выйдя от нотариуса, закурили сигары и пошли потихоньку по бульвару и улице Шоссе д’Антен, наслаждаясь жизнью, радуясь, точно школьники, выпущенные из училища.
Общее собрание состоялось только на следующей неделе, в улице Бланш, в зале какого-то собрания, прекратившего свои дела, в которой теперь устраивалась выставка картин. Члены синдиката уже распродали свои акции и потому явилось сто двадцать два акционера, представители около сорока тысяч акций. В общем, это должно бы было составить две тысячи голосов, так как двадцать акций давали право участвовать в заседании и вотировать. Но так как акционер не мог иметь более десяти голосов, сколько бы у него ни было акций, то всего их оказалось только тысяча шестьсот сорок три.
Саккар во что бы то ни стало хотел, чтобы Гамлэн был председателем. Сам он охотно затерялся в толпе. Он и инженер подписались на пятьсот акций каждый с тем, чтобы оплатить их на бумаге. Все члены синдиката собрались на заседание: Дегрэмон, Гюрэ, Седилль, Кольб, маркиз Богэн, каждый с толпой акционеров. Явился и Сабатани, один из самых крупных подписчиков, и Жантру с главными служащими банка, открывшегося третьего дня. Все распоряжения были обдуманы заранее так умело и искусно, что заседание прошло в удивительном порядке, мирно, просто, согласно. Объявление о подписке на весь капитал было признано единогласно, также как и взнос в сто двадцать пять франков на акцию. Потом торжественно объявили общество открытым. Затем выбрали административный совет — из двадцати членов, которые, кроме жетонов за присутствие на заседаниях, составлявших в общем пятьдесят тысяч франков ежегодно, должны были получать, согласно одному из параграфов статута, десять процентов с барышей общества. Это было довольно заманчиво, и каждый участник синдиката стремился сделаться членом совета; первыми естественно были занесены в список Дегрэмон, Гюрэ, Седилль, Кольб, маркиз де Богэн и Гамлэн, которого прочили в председатели; остальные четырнадцать были выбраны из самых послушных, но видных акционеров. Затем Саккар, до сих пор остававшийся в тени, выступил кандидатом на должность директора: его предложил Гамлэн. Предложение было встречено одобрительным гулом и он был выбран единогласно. Далее оставалось выбрать только двух комиссаров, цензоров, обязанных представлять собранию отчеты о балансе общества и контролировать счеты, представляемые правлением; должность деликатная и бесполезная, для которой Саккар заранее назначил некоего господина Руссо и некоего господина Лавиньера: первый во всем подчинялся второму, а второй, высокий, белокурый, учтивый господин, страстно желал попасть в совет и готов был одобрять все, лишь бы угодить администраторам, от которых зависел его выбор. Когда Руссо и Лавиньер были выбраны, президент, перед закрытием заседания, счел нужным заявить о премии синдикату, в четыреста тысяч франков, предложив собранию отнести ее к издержкам на устройство дела. Для начала можно раскошелиться на такой пустяк. Затем толпа акционеров хлынула вон, как стадо баранов, а заправилы остались последними и в последний раз пожали друг другу руки на улице.
На другой день совет собрался в отеле Орвиедо, в бывшей гостиной Саккара. Посреди нее стоял большой стол, покрытый зеленым бархатом, окруженный двадцатью креслами, обтянутыми той же материей; вся остальная мебель состояла из двух книжных шкапов с зелеными же занавесками. Темно-красные обои придавали мрачный вид комнате, окна которой выходили в сад отеля Бовилье. Они освещали комнату тусклым светом, точно в каком-нибудь старом монастыре, уснувшем под зеленою тенью деревьев. Это придавало комнате суровый и благородный вид, отпечаток какой-то античной честности.
Совет собрался, чтобы составить бюро; в четыре часа все были в сборе. Маркиз де Богэн, со своим высоким ростом и маленькой бледной аристократической головкой, был истинным представителем старой Франции, Дегрэмон — нового императорского режима с его роскошью и изнеженностью. Седилль, более спокойный чем обыкновенно, беседовал с Кольбом о неожиданном движении на венской бирже, а остальные администраторы, толпа, собравшаяся только для полного числа и получения своей доли добычи, прислушивались к их разговору с целью воспользоваться полезными сведениями или толковали о своих личных делах. Гюрэ, по обыкновению, явился после всех, задыхаясь, ускользнув из какой-то парламентской комиссии. Он извинился, затем все уселись в креслах вокруг стола.
Старшина, маркиз де Богэн, занял председательское место на более красивом и более высоком, чем остальные, кресле. Саккар, в качестве директора, поместился против него. Как только маркиз пригласил собрание избрать президента, Гамлэн встал, желая отклонить свою кандидатуру: он слышал, что некоторые из членов совета прочили его в президенты, но, заметил он, во-первых, ему завтра же придется отправиться на Восток; во-вторых, он совершенно неопытен в банковых и биржевых делах и никогда не решится взять на себя связанную с ними ответственность. Саккар слушал его с изумлением; еще вчера они столковались, по-видимому, окончательно; он угадывал в отказе Гамлэна влияние Каролины, зная, что сегодня утром они долго беседовали о чем-то. Однако, не желая другого президента, опасаясь, что попадет какой-нибудь неподходящий человек, он начал объяснять, что роль президента главным образом почетная, что ему достаточно присутствовать на общих собраниях, подтверждать решения совета и произносить подобающую речь. Для подписей же будет избран вице-президент. Что касается конторской техники, массы мелочей, неизбежных в крупном кредитном учреждении, то на что же выбран Саккар, директор? По уставу, он обязан следить за конторскими книгами, расходом и приходом, вести текущие дела, давать справки совету — словом, быть исполнительной властью общества. Эти доводы всем показались убедительными. Тем не менее Гамлэн отказывался, пока, наконец, Дегрэмон и Гюрэ насели на него самым настойчивым образом. Маркиз де Богэн хранил величественный нейтралитет. Наконец, инженер уступил и был избран президентом.. Вице-президентом назначили малоизвестного агронома, бывшего члена государственного совета, виконта Робена-Шего, мягкого, кроткого человека, превосходную машину для подписей. Что касается секретаря, то на эту должность был выбран человек, не принадлежавший к совету, один из служащих при банке. И так как уже наступала ночь и обширная комната погрузилась в печальный мрак, то заседание было закрыто. Постановили собираться два раза в месяц: именно, пятнадцатого — малому совету, тридцатого — большому.
Саккар и Гамлэн вместе поднялись в кабинет с планами, где их ожидала Каролина. Видя смущение брата, она тотчас догадалась, что он снова уступил, по слабости характера, и сначала не на шутку рассердилась.
— Полноте, что за пустяки! — воскликнул Саккар. — Подумайте: президент получает тридцать тысяч франков, и эта сумма удвоится, когда мы расширим свои операции… Вы не так богаты, чтобы пренебрегать этим жалованьем… И чего вы боитесь?..
— Да всего, — отвечала Каролина. — Брат, уедет, а я ничего не понимаю в денежных делах… Вот хоть бы эти пятьсот акций, которые вы записали на имя брата и за которые он ничего не заплатил. Ну, что, если дела пойдут плохо, ведь ему придется отвечать…
Он засмеялся.
— Что вы толкуете! Пятьсот акций — первый взнос в шестьдесят две тысячи пятьсот франков! Да если через полгода он не получит такой суммы, так лучше нам броситься в Сену, чем начинать дело… Нет, будьте покойны; спекуляция губит только неумелых.
Лицо ее оставалось суровым. Но вот в комнату принесли лампы, стены осветились, планы, чертежи, акварели, так часто заставлявшие ее мечтать о тех далеких странах, выступили из мрака. Равнины, все еще пустынные, горы, окаймлявшие горизонт, напомнили ей печальную картину древнего мира, уснувшего над своими сокровищами, который наука должна разбудить. Сколько великих, прекрасных, полезных предприятий! Мало-помалу перед ней возникало видение новых поколений, бодрых, сильных, счастливых, возникших на почве, заново переработанной, прогрессом.
— Спекуляция, спекуляция, — повторяла она машинально, обуреваемая сомнениями.
Саккар, хорошо знавший ее обычные мысли, читал на ее лице эту надежду на будущее.
— Да, спекуляция. Почему вас так пугает это слово?.. Спекуляция — приманка жизни, вечное желание, заставляющее бороться и жить… Я бы убедил вас сравнением, да не решаюсь…
Он снова засмеялся, удерживаемый деликатностью. Потом, однако, решился, по привычке к бесцеремонному обращению с женщинами.
— Подумайте, без… как бы сказать, без разврата не было бы детей… Из сотни детей, которые должны бы были родиться, рождается только один. Как видите, излишество создает необходимое.
— Правда. — сказала она смущенно.
— Ну, вот и без спекуляции нельзя сделать дела. Неужели вы думаете, что кто-нибудь отдаст деньги, рискнет состоянием, если не обещать ему необычайную прибыль, неожиданное счастье?.. При законном и умеренном вознаграждении за труд, при благоразумном равновесии ежедневных сделок, существование превращается в плоскую равнину, в болото, где дремлют и гниют силы; но создайте мечту, обещайте беспримерную прибыль, предложите этим уснувшим погоню за невозможным, посулите миллионы, добываемые в один день, хотя бы и с риском сломать шею; и начнется скачка, энергии удесятеряются, происходит суматоха, в которой люди, думая только о своем удовольствии, производят детей, т. е. живые, великие, прекрасные дела… Ах, черт возьми! Конечно, тут много ненужной грязи, но без нее мир кончится.
Каролина тоже рискнула засмеяться; она не была жеманной.
— Итак, — сказала она, — вы думаете, что нужно подчиниться этому, потому что таков закон природы… Вы правы, жизнь не отличается чистотой.
Бодрость вернулась к ней при мысли, что никакой шаг вперед не обходится без крови и грязи. Глаза ее блуждали вдоль стены, по планам и рисункам и перед ней возникало будущее, порты, каналы, железные дороги, деревни и фермы с обширными нолями, города, здоровые, культурные, благоустроенные.
— Хорошо, — сказала она, — видно мне приходится уступить, по обыкновению… Постараемся сделать хоть что-нибудь хорошее, чтобы заслужить прошение.
Брат, не принимавший участия в разговоре, подошел и обнял ее. Она погрозила ему пальцем.
— О, ты хитер, я тебя знаю… Завтра ты уедешь и забудешь обо всем, что делается здесь; а там, когда ты начнешь работы, все пойдет хорошо; ты будешь мечтать о триумфах, когда, может быть, все наше дело пойдет прахом.
— Но, — воскликнул Саккар, — ведь мы же решили, что он оставить здесь вас в качестве жандарма, чтобы схватить меня за шиворот, если я вздумаю буянить!
Все трое расхохотались.
— Будьте уверены, я так и сделаю!.. Вспомните, что вы обещали нам и стольким другим, например, моему честному Дежуа… И нашим соседкам, бедным Бовилье, которые сегодня утром помогали кухарке стирать белье, чтоб меньше платить прачке.
Они поговорили еще немного, очень дружественно, и отъезд Гамлэна был решен окончательно.
Когда Саккар вернулся к себе, камердинер доложил ему, что какая-то дама дожидается в приемной. Он говорил, что сегодня заседание совета и барин никого не принимает; но не мог ее выжить. Сначала Саккар взбесился и велел отказать; потом ему пришло в голову, что успех банка зависит от публики, что, запирая дверь перед просителями, он может повредить делу, — и он приказал принять посетительницу. Наплыв просителей увеличивался с каждым днем и эта толпа опьяняла его.
Кабинет был освещен только одной лампой, и он не мог рассмотреть лица посетительницы.
— Меня прислал г-н Буш, сударь…
В припадке гнева он даже не предложил ей сесть. Он узнал г-жу Мешэн: тоненький голосок в тучном теле. Хорош акционер! Скупщица акций на вес!
Она спокойно объясняла, что Буш прислал ее за справками насчет Всемирного банка. Есть ли еще свободные акции? Можно ли получить их с премией, назначенной для членов синдиката? Но, без сомнения, это был только предлог, чтобы проникнуть в его дом, обнюхать, навести справки, посмотреть, что он делает: потому что ее маленькие заплывшие жиром глазки шныряли по всем углам, а время от времени впивались в его лицо. Буш, после долгого терпеливого ожидания, обдумав хорошенько знаменитое дело о покинутом ребенке, прислал ее позондировать почву.
— Акций больше нет, — грубо отвечал Саккар.
Она почувствовала, что ничего больше не добьется, что пока лучше потерпеть, и сделала шаг к двери.
— Почему вы не спрашиваете акций для себя? — спросил он, желая уколоть ее.
Она отвечала своим пискливым, сюсюкающим голосом, в котором, казалось, звучала насмешка:
— О, эти операции не по моей части… Я выжидаю.
В эту минуту ом заметил у нее в руках, кожаный сак, с которым она никогда не расставалась, и невольно вздрогнул. Сегодня все ему так удавалось, давно желанный банкирский дом открылся наконец, нужно же было явиться этой старой карге, точно злой фее в сказках. Он догадывался, что этот сак набит потерявшими цену бумагами; он чуял в ее словах угрозу: она подберет и его акции, когда банк лопнет. Это — крик ворона, который следит за армией, вьется и кружит над нею, зная, что наступит день битвы и будут трупы.
— До свидания, сударь, — сказала Мешэн очень учтиво, ретируясь.
V.
правитьМесяц спустя, в первых числах ноября, помещение нового банка не было окончено. Столяры работали над панелями; огромная стеклянная крыша над двором обмазывалась замазкой.
Виновником этого замедления был Саккар, недовольный теснотой помещения и старавшийся вознаградить ее роскошью убранства. Но, не имея возможности раздвинуть стены, чтобы осуществить свою вечную мечту о грандиозном, он кончил тем, что рассердился и поручил Каролине дела с подрядчиками. В общем, помещение, несмотря на некоторую тесноту, было устроено очень удобно: в нижнем этаже конторы для сношений с публикой, кассы, конторы выпусков, вообще все текущие операции банка; в верхнем, так сказать, внутренний механизм, дирекция, корреспонденция, отчет, служащие. В этом сравнительно небольшом помещении было более двухсот служащих. Всего более поражал даже в толкотне рабочих, заколачивавших последние гвозди, общий вид какой-то античной честности и суровости, без сомнения, зависевший от помещения в этом старом, черном, сыром отеле, дремавшем в тени соседних садов. Казалось, что входишь в монастырь.
Однажды вечером, возвращаясь с биржи, Саккар сам почувствовал это и очень удивился своему впечатлению. Оно утешило его в недостатке роскоши. Он выразил свое удовольствие Каролине.
— Для начала это прекрасно! Такой семейный вид, точно маленькая капелла. Увидим, что дальше будет… Спасибо вам за хлопоты.
И так как его принципом было пользоваться всяким благоприятным обстоятельством, то он постарался еще усилить этот церковный характер банка: служащие должны были говорить с расстановкой, деньги принимались и получались с таки и видом, точно тут шло священнодействие.
Ни разу в течение всей своей бурной жизни Саккар не проявлял такой энергии Утром, со семи часов, когда все служащие еще спали, он уже был в кабинете, принимал корреспонденцию от курьера, отвечал на спешные письма. Потом, до одиннадцати часов, происходил бесконечный прием друзей и крупных клиентов, маклеров, агентов, целой тучи финансистов, не считая служащих, являвшихся за приказаниями. В свободные минуты он являлся в конторах, так что служащие постоянно находились под страхом его неожиданного проявления.
В одиннадцать часов он шел наверх завтракать вместе с Каролиной, много ел, много пил, с аппетитом худощавого человека, которому нечего бояться последствий обжорства. Но и час, проведенный за завтраком, не пропадал даром: в это время он, по его выражению, исповедовал свою подругу, спрашивал ее мнение о людях и делах, хотя очень редко пользовался ее благоразумием. В полдень он отправлялся на биржу, стараясь попасть туда одним из первых, чтобы повидаться и поговорить с дельцами. Впрочем, он не играл открыто, он приходил туда скорее просто для свидания с клиентами своего банка. Тем не менее, его влияние уже сказывалось, он вернулся на биржу триумфатором, солидным дельцом, с настоящими миллионами; злые языки работали при его появлении втихомолку, рассказывали о нем удивительные вещи, пророчили ему чуть ли не королевство. В половине четвертого он аккуратно возвращался домой и принимался за скучную работу — подписывание бумаг. Он так привык к этому механическому делу, что отдавал приказания, отвечал на вопросы, устраивал дела, не переставая подписывать. Затем, до шести часов, он снова принимал посетителей, заканчивал работу дня, подготовлял дела на завтра. После этого, поднявшись к Каролине, он принимался за обед, более роскошный, чем утром, с тонкими блюдами, рыбой, дичью, дорогими винами: бургонским, бордо, шампанским, смотря но результатам дневной работы.
— Ну, разве я не благоразумный человек! — восклицал он иногда. — Вместо того чтобы гоняться за женщинами, таскаться по вечерам, театрам, я провожу время с вами, как добрый буржуа… Надо написать об этом вашему брату.
На самом деле, однако, он вовсе не был таким благоразумным, как говорил; за это время он успел уже сойтись с одной певицей из оперы Буфф, побывал и у Жермены Кер, которая, впрочем, не понравилась ему.
В общем, однако, он был так поглощен желанием успеха, что остальные аппетиты его были как бы парализованы, пока он еще не чувствовал себя триумфатором, безграничным властелином фортуны.
— Ба, — весело отвечала Каролина, — мой брат всегда был так благоразумен по натуре, что это в его глазах даже не заслуга… Я написала ему вчера, что вы отказались от мысли вызолотить заново зал совета. Это доставит ему гораздо больше удовольствия.
Однажды, в холодный ноябрьский день, когда Каролина наблюдала за живописцем, который подновлял живопись в зале совета, камердинер подал ей визитную карточку, прибавив, что посетитель настойчиво требует, чтобы его приняли. На грязной карточке красовалась фамилия Буш. Она не знала его и велела провести наверх, в кабинет брата, где принимала посетителей.
Буш поджидал более полугода, не пуская в ход своего необычайного открытия, потому что его удерживали соображения, явившиеся с самого начала. Удовольствоваться шестьюстами франков было обидно, а запугать Саккара, вытребовать от него солидную сумму в несколько тысчонок — трудно. Каким образом запугать человека свободного, вдовца, которому не страшен никакой скандал? Как заставить его поплатиться за этого случайного ребенка, заброшенного в грязи, будущего сутенера и убийцу? Мешэн старательно составила счет, около шести тысяч франков: небольшие суммы, выданные ею в разное время кузине, Розали Шавайль, матери ребенка, издержки, в которые ввела ее болезнь несчастной матери, ее похороны, содержание в порядке ее могилы, наконец, все, что она истратила на ребенка, его прокормление, одежду и проч. и проч. Но если Саккар не обладает нежными родительскими чувствами, то весьма вероятно, что он велит вытолкать ее в шею. Доказать, что он отец, невозможно, разве только сходством ребенка; стало быть, нельзя и вытянуть от него более шестисот франков по векселям, да и то он может отказаться за просрочкой.
С другой стороны Буш дожидался столько времени, потому что ему было не до Саккара: его брат Сигизмунд слег в постель: чахотка его одолела. Недели на две этот отчаянный делец забросил все свои аферы, перестал выслеживать добычу, не показывался на бирже, не ловил кредиторов, не отходил от больного, лечил его, заботился, ходил за ним, как мать. Гнуснейший скаред, он сделался расточительным, приглашал лучших парижских докторов, требовал самых дорогих лекарств, думая, что они будут действительнее; и так как врачи запретили больному всякую работу, а Сигизмунд ни за что не хотел подчиниться этому решению, то он прятал от него бумагу и книги. Между ними происходила борьба хитростей. Как только Буш, побежденный усталостью, засыпал, молодой человек, обливаясь потом, изнемогая от горячки, разыскивал карандаш, клочок газеты и принимался за свои вычисления, распределяя богатство сообразно своим мечтам о справедливости, определяя для каждого его долю счастья и жизни. А Буш, пробудившись, выходил из себя, видя, что состояние больного ухудшилось, разрываясь от отчаяния при мысли, что он жертвовал химере жалкими остатками своего существования. Он позволял ему забавляться этими глупостями, как позволяют ребенку играть с куклами; но убиваться над дикими непрактичными идеями, не глупо ли это? Наконец, Сигизмунд, из любви к брату, подчинился его требованиям, несколько оправился и начал вставать.
Тогда Буш снова взялся за дела и решил, что пора приняться за Саккара, тем более, что тот снова торжествовал на бирже и несомненно мог заплатить. Донесение г-жи Мешэн, которую он послал в улицу Сен-Лазар, было великолепно. Однако, он медлил, обдумывая способ нападения, когда случайное замечание Мешэн о Каролине, домоправительнице Саккара, о которой Буш уже много наслышался, заставило его изменить план кампании. Что если эта особа его любовница, и правит не только его домом, но и сердцем? Буш нередко руководился вдохновением, как он сам выражался; пускался на охоту, полагаясь на чутье, уверенный, что сами факты укажут ему решение. Итак, он отправился в улицу Сен-Лазар, повидаться с Каролиной.
Каролина несколько удивилась, увидев этого дюжего, плохо выбритого господина, в прекрасном, но засаленном сюртуке и белом галстуке.
Он в свою очередь глядел на нее во все глаза, точно хотел проникнуть ей в душу, — и остался очень доволен этим осмотром: высокая, здоровая, с прекрасными седыми волосами, обрамлявшими юношески веселое кроткое лицо; в особенности поразило его выражение ее рта, выражение твердости и в то же время такой бесконечной доброты, что он сразу решил, что делать.
— Сударыня, — сказал он, — я хотел поговорить с г-ном Саккаром, но мне сказали, что его нет дома… И солгал: он вовсе не спрашивал о Саккаре, так как нарочно дождался, пока тот уйдет на биржу. — Тогда я позволил себе обратиться к вам, думая, что, может быть, это будет к лучшему… Дело настолько важное и деликатное…
Каролина, до сих пор не предлагавшая ему садиться, указала на стул беспокойным и торопливым жестом.
— Говорите, я вас слушаю.
Буш, осторожно приподняв фалды сюртука, точно боялся запачкать его, уселся, решив про себя, что она несомненно спит с Саккаром.
— Дело очень щекотливое, сударыня, — и признаюсь я все еще не могу решить, хорошо ли делаю, сообщая о нем вам… Но я надеюсь убедить вас, что мною руководит единственно желание дать г-ну Саккару возможность исправить старые грехи…
Она успокоила его жестом, поняв, с кем имеет дело и желая сократить бесполезные церемонии. Впрочем, он тотчас приступил к делу и рассказал о связи Саккара с Розали, об его исчезновении и рождении ребенка, о смерти матери, после которой ребенок остался на попечении родственницы, женщины крайне занятой, так что мальчик рос без призора. она слушала его, удивленная этим романом, которого вовсе не ожидала, так как думала услыхать о какой-нибудь денежной плутне, потом мало-помалу расчувствовалась, взволнованная печальной судьбой матери и заброшенностью ребенка, мысль о котором глубоко затронула ее материнское чувство.
— Но, — сказала она, — уверены ли вы в том, что рассказали мне?:. В такого рода историях необходимы решительные, точные доказательства.
Он улыбнулся.
— О, сударыня, лучшее доказательство — поразительное сходство ребенка… Притом же и числа сходятся, все детали, все обстоятельства свидетельствуют до полной очевидности.
Она сидела в нерешимости; он наблюдал за ней, потом, после некоторого молчания, продолжал:
— Вы понимаете, сударыня, как затрудняла меня мысль обратиться непосредственно к г-ну Саккару. Лично для меня тут нет никакого интереса; я явился от имени г-жи Мешэн, которую случай натолкнул на след отца. Как я уже имел честь сообщить вам, векселя, выданные несчастной Розали, подписаны именем Сикардо, — поступок, который я не смею осуждать… Да, впрочем, он вполне извинителен в этой ужасной парижской жизни. Во всяком случае, г-н Саккар мог совершенно неправильно объяснить мое вмешательство, неправда ли?.. Тогда я решил обратиться к вам и просить у вас указания насчет того, как мне действовать, так как мне известно, какое участие вы принимаете в г-не Саккаре… Теперь вы знаете наш секрет. Как вы думаете, должен ли я подождать его и рассказать ему все сегодня же?
Волнение Каролины все усиливалось.
— Нет, нет, не теперь! — сказала она.
Но она сама не знала, что делать, сбитая с толку странностью этого сообщения. Он продолжал мучить ее, радуясь ее чувствительности, обдумывая окончательно свой план, уверенный, что получит от нее гораздо больше, чем от самого Саккара.
— Однако ж, — пробормотал он, — нам нужно на что-нибудь решиться.
— Хорошо, я схожу… Да, я схожу к г-же Мешэн, повидаюсь с ней и с ребенком… Так будет лучше, гораздо лучше, если я сначала освоюсь с делом.
Она думала вслух, решившись сначала хорошенько исследовать дело, а затем уже поговорить с отцом. Потом, когда она убедится в истине, будет всегда время известить его. Разве она не обязана заботиться о его хозяйстве и о его спокойствии?
— К несчастию, время не терпит, — заметил Буш, незаметно направляя ее к своей цели, — Бедному мальчишке приходится плохо. Он растет в ужасной среде.
Она встала.
— Я пойду сейчас же.
Он в свою очередь поднялся и сказал небрежным тоном:
— Тут есть маленький счетец; я вам не говорил о нем. Воспитание ребенка стоило денег, да и при жизни матери было порядочно истрачено… Я не знаю в точности сколько. Я не хотел брать на себя этого поручения. Все бумаги там, у г-жи Мешэн.
— Хорошо, я посмотрю.
Тогда он, по-видимому, сам расчувствовался.
— Ах, сударыня, если бы вы знали, на какие печальные вещи приходится наталкиваться, занимаясь делами!.. Честнейшие люди нередко должны страдать от последствий своих увлечений или, что еще хуже, увлечений своих родственников. Да вот, например, ваши несчастные соседки, г-жи Бовилье…
Он неожиданно подошел к окну и с жадным любопытством заглянул в соседний сад. Без сомнения, он с самого начала обдумал это шпионство, по привычке осматривать поле битвы перед сражением. В деле о десяти тысячах франков, обещанных графом девице Леони Крон, он угадал истину; справки, наведенные в Вандоме, разъяснили это приключение: обольщение девушки, оставшейся без копейки по смерти графа, с клочком бесполезной бумаги, мечтавшей переселиться в Париж и заложившей бумагу Шарпье франков за пятьдесят. Он скоро нашел Бовилье, но Мешэн уже полгода бегала по Парижу, тщетно стараясь разыскать Леони. Приехав в Париж, она нашла место горничной, потом три раза переменяла место; все это им удалось выследить; но затем ее прогнали за явно дурное поведение, и тут она словно в воду канула: Мешэн тщетно искала по всем вертепам. Это тем более раздражало Буша, что он не мог ничего поделать с графиней, пока не была отыскана девушка: тогда можно бы было пригрозить скандалом. Тем не менее он не думал отказываться от этого дела и был очень рад случаю познакомиться с садом дома, который знал пока только с наружного фасада.
— Неужели и им угрожает какая-нибудь неприятность? — спросила Каролина с беспокойством.
Он скорчил невинную физиономию.
— О, нет, не думаю… Я имел в виду только их печальное положение вследствие дурного поведения графа… Да, у меня есть друзья в Вандоме, они сообщили мне всю их историю.
Он решился, наконец, отойти от окна и в своем притвор ном волнении вдруг вспомнил о себе самом.
— Да это еще что, денежные потери, а вот когда умрет кто-нибудь близкий…
Глаза его наполнились непритворными слезами. Он вспомнил о брате. Она подумала, что он недавно потерял кого-нибудь из родных, и не стала расспрашивать из деликатности. До сих пор она не обманывалась насчет его низких афер, чувствуя к нему какое-то органическое отвращение; и эти неожиданные слезы лучше всякой тактики повлияли на ее решение: ей еще пуще захотелось идти и разузнать дело немедленно.
— Итак, вы идете, сударыня?
— Да, сейчас.
Час спустя Каролина, взявшая карету, блуждала за Монмартром, отыскивая Неаполитанский квартал. Наконец какая- то старуха указала его извозчику. Он имел вид пустыря, изрытого, загроможденного кучами грязи и мусора; только при внимательном осмотре можно было различить жалкие лачуги, сбитые из земли или старых цинковых листов, походившие на груды развалин, разбросанные вокруг внутреннего двора. Одноэтажный каменный дом на улице, ветхий и грязный до невозможности, казалось, господствовал над местностью, точно острог.
И в самом деле тут жила г-жа Мешэн, вечно в хлопотах, сама собирая дань со своих голодных жильцов.
Выйдя из кареты, Каролина наткнулась на ее грузную фигуру с огромным животом и шеей, вылезавшими из под старого шелкового платья, лопнувшего по швам, с такими толстыми и красными щеками, что крошечный носик, казалось, жарился между двумя жаровнями. Каролина медлила, охваченная неприятным чувством, но нежный голос, напоминавший деревенскую свирель, успокоил ее.
— Ах, сударыня, вас направил сюда г-н Буш по поводу маленького Виктора… Пожалуйте, пожалуйте! Да, это Неаполитанский квартал. Улица еще не отмечена на плане; у нас нет номеров… Войдите, потолкуем. Боже мой, это такая скучная; такая печальная история!
Каролина должна была усесться на дырявом стуле в почерневшей от грязи комнате, где раскаленная печка распространяла удушливую жару и угар.
Мешэн пустилась было толковать о том, какое счастье, что Каролина застала ее дома: у нее столько дела в городе, что она возвращается обыкновенно не раньше шести часов. Пришлось перебить ее.
— Прошу извинить, сударыня, я пришла сюда ради этого несчастного ребенка.
— Совершенно справедливо, сударыня, я сейчас позову его… Вы знаете, что его мать была моя кузина. Ах, я могу сказать, что исполнила свой долг… Вот бумаги, счеты.
Она вытащила из буфета пачку бумаг, очень аккуратно уложенных в синюю папку, точно в конторе, без умолку рассказывая о бедной Розали. Конечно, она вела безобразную, развратную, пьяную жизнь; но что прикажете делать: она была хорошей работницей, пока отец Виктора не вывихнул ей плечо, бросившись на нее на лестнице; а сделавшись калекой, торгуя лимонами на рынке, где уж прожить честно!
— Вы видите, сударыня, все это я ей выдала по сорока по сто су. Вот и числа: 20 июня сорок су; 27 еще сорок; В июля сто. Вота тут пойдет без конца по сто су: видно, она была больна в это время… Кроме того, приходилось одевать Виктора. Я отметила буквой В все издержки на мальчика… Когда же Розали умерла — нехорошей смертью, почти сгнила заживо, — он остался вполне на моем попечении. Тогда, потрудитесь взглянуть, я назначила ему пятьдесят франков в месяц. Я думаю, это правильно. Отец богат, он может дать пятьдесят франков в месяц сыну… Всего это составит пять тысяч четыреста три франка; а если прибавить к ним шестьсот франков по векселям, получится шесть тысяч франков… Да, всего на всего шесть тысяч франков, вот!
Несмотря на, овладевшее ею отвращение, Каролина сообразила:
— Но ведь векселя не ваши, они собственность ребенка.
— Ах, нет — возразила Мешэн визгливо, — я ведь выдала по ним деньги, желая помочь Розалии. Вот передаточная надпись на обороте. Я бы могла даже потребовать проценты… Подумайте, добрая барыня, вы сами не захотите отнять хоть копейку у бедной женщины.
Усталый жест доброй барыни успокоил ее. Она снова заговорила нежным голоском:
— Теперь я позову Виктора.
Но она тщетно посылала одного за другим мальчишек, шнырявших около дома, сама выскакивала на порог, размахивала руками: было решено заранее, что Виктор не пойдет. Один из мальчишек явился даже с неприличным словом, вместо ответа. Тогда она возмутилась, отправилась сама, чтобы притащить его за ухо. Потом вернулась, без сомнения, подумав, что лучше будет показать ребенка во всем безобразии его ужасной обстановки.
— Неугодно ли вам, сударыня, отправиться со мной?
По дороге она рассказывала о Неаполитанском квартале, который ее муж получил в наследство от дяди. Этот муж, по всей вероятности, умер, никто его не знал, и сама она упоминала о нем только когда хотела объяснить происхождение своих владений. Прескверная афера, по ее словам: забот больше, чем барышей, в особенности с тех пор, как префектура стала привязываться к ней, посылать инспекторов, требовавших улучшений и перестроек под тем предлогом, что ее жильцы мрут, как мухи. Впрочем, она наотрез отказывалась истратить хоть су. Этак, пожалуй, потребуют каминов с зеркалами в комнатах, ходивших по два франка в неделю. Она, однако, не стала рассказывать, как круто приходится от нее жильцам, как она выгоняет целые семьи за неуплату в срок этих двух франков. Она распоряжалась сама, не нуждаясь в полиции, и нагнала такого страха, что бездомные бродяги не смели переночевать в ее владениях.
Каролина с тяжелым чувством смотрела на этот двор — безобразный пустырь, изрытый, загаженный, превращенный в клоаку. За отсутствием отхожих мест и ям, сюда сваливали все нечистоты, весь мусор; это была огромная, вечно возраставшая и заражавшая воздух, помойная яма; хорошо, что день был холодный, потому что в жаркое время тут разило нестерпимо. Она шла, стараясь не наступить на остатки овощей, обглоданные кости; посматривая на жилища — какие-то невозможные берлоги, развалившиеся подвалы, лачуги, сколоченные из самых разнообразных материалов. Иные были покрыты попросту просмоленной бумагой. У многих не было дверей; вместо них зияли черные дыры, из которых несло нездоровым запахом нищеты. Семьи в восемь, десять душ гнездились в этих могилах: мужчины, женщины, дети гнили вместе, как груда испорченных плодов, приучаясь с детства к разврату, чудовищному кровосмешению. Толпы ребятишек, тощих, безобразных, изъеденных золотухой и сифилисом, слонялись по двору, вырастали на гноище, как вредные грибы. Время от времени дыхание оспы или тифозной горячки проносилось по кварталу и разом очищало его, выметая на кладбище половину населения.
— Я уже говорила вам, сударыня, — продолжала Мешэн, — что у него были довольно плохие примеры перед глазами и что пора подумать о его воспитании, так как ему уже двенадцать лет… При жизни матери ему приходилось видеть не особенно приличные вещи, потому что она не стеснялась, приводила мужчин… все это на его глазах… Потом, после ее смерти, я не могла смотреть за ним, как следует, из-за моих дел в Париже. Он проводил целые дни на укреплениях. Два раза его забрали в полицию за кражи, о, самые пустые, и мне приходилось выручать его.. Потом… пример матери… уличные девчонки… он в двенадцать лет уже мужчина! Наконец, я отдала его к Эвлалии; она торгует овощами на Монмартре; он ходит с ней на рынок, носит корзины… Пусть хоть что-нибудь работает… К несчастию, теперь у нее сделались нарывы на ляжке… Но мы пришли, сударыня, войдите пожалуйста,
Каролина отшатнулась. Перед ними, в глубине двора, за целой баррикадой нечистот, стояла отвратительная лачуга, какая-то груда мусора, подпертая досками. Окон не было. Чтобы что-нибудь разобрать, приходилось распахнуть дверь, старую стеклянную дверь, починенную цинковым листом. Струя морозного воздуха хлынула в лачугу. В углу Каролина разглядела тюфяк, брошенный прямо на землю. Остальная мебель состояла из бочек с выбитым дном, полу истлевших корзин, служивших стульями и столами. Липкие стены сочились сыростью; на потолке, как раз в ногах кровати, зияла трещина, сквозь которую свободно проникал дождь. И при этом — запах, отвратительный запах человеческих нечистот!
— Тетка Эвлалия, — крикнула Мешэн, — тут пришла дама, с хорошими вестями для Виктора… Отчего этот поросенок не приходит, когда его зовут?
Какая-то туша зашевелилась на матраце, под ситцевыми лохмотьями, заменявшими одеяло, и Каролина увидела женщину лет сорока, совершенно голую, без рубашки, напоминавшую опорожненный мех: таким дряблым казалось ее тело. Впрочем, лицо ее, обрамленное мелкими кудрями белокурых волос, еще не утратило свежести.
— Ах, — простонала она, — пусть она войдет, если она с хорошими вестями. Неужто это будет продолжаться!.. Можете себе представить, сударыня, я валяюсь уж две недели из за этих проклятых нарывов… Не осталось уже ни одного су. Не на что продолжать торговлю. Было у меня две рубашки; пришлось продать… послала Виктора… а теперь мы, кажется, подохнем с голода.
Потом, возвысив голос, она крикнула: — Ну, полно же, не дури, вылезай! Эта дама не сделает тебе ничего дурного.
Каролина вздрогнула, увидев, что куча лохмотьев в одной из корзин зашевелилась и поднялась. Это оказался Виктор, одетый в старую полотняную куртку и панталоны, усеянные дырами, сквозь которые виднелось голое тело. Он остановился против двери, так что свет падал прямо на него, и Каролина была поражена его необыкновенным сходством с Саккаром. Все ее сомнения исчезли.
— Я не хочу идти в школу, — сказал он, — что вы ко мне лезете.
Но она все смотрела на него, охваченная тяжелым чувством. Странным казался ей этот мальчишка, так поразительно напоминавший отца, но с перекосившимся лицом, с искривленным носом, точно его голова была вывихнута о ступеньку лестницы, на которой зачала его изнасилованная мать. Притом же он казался необычайно развитым для своего возраста — невысокий, коренастый, вполне сформировавшийся в двенадцать лет, волосатый, точно звереныш. Смелые, жгучие глаза и чувственный рот были как у взрослого. Этот внезапный расцвет возмужалости в таком раннем, нежном детстве смущал и пугал, как нечто чудовищное.
— Так вы боитесь школы, мой маленький друг? — сказала, наконец, Каролина. — А там бы вам было лучше, чем здесь. Где вы спите?
Он указал жестом на матрац.
— Там, с нею. —
Сконфуженная этим откровенным ответом, тетка Эвлалия заволновалась.
— Я устроила ему матрац, но потом пришлось продать… Будешь спать, где придется, когда не на чем, неправда ли?
Мешэн сочла долгом вмешаться, хотя все это происходило с ее ведома.
— Все-таки это неприлично, Эвлалия… А ты, балбес, мог бы приходить на ночь ко мне, а не спать с нею.
Но Виктор, подбоченившись, выпрямился на своих коротеньких крепких ножках.
— С какой стати? Это моя жена!
Тетка Эвлалия, заколыхавшись своим дряблым телом, рассмеялась, стараясь скрыть смущение. Но в ее шутливых словах сквозило нежно удивление:
— Да, нечего сказать, я бы не доверила ему дочери, если бы у меня была дочь… Настоящий маленький мужчина.
Каролина содрогнулась. Ужасная тоска сдавила ей сердце. Какое зрелище, этот двенадцатилетний мальчишка, это чудовище и сорокалетняя баба, истасканная, больная, на смрадном матраце, среди грязи и вони. О, бедность, все разрушающая, все отравляющая бедность!
Она оставила им двадцать франков и спаслась бегством, ушла к хозяйке, столковаться с ней окончательно. Ей вспомнился Дом трудолюбия: не для того ли он и создан, чтобы вырывать несчастных детей из грязи и перерождать их гигиеной и трудом? Надо как можно скорее спасти Виктора из этой гнусной ямы и поместить его туда, попытаться перевоспитать его. Дрожь пробирала ее при мысли об этом ребенке. Ей пришла в голову идея, подсказанная чисто женской деликатностью: не говорить ничего Саккару, подождать, пока это маленькое чудовище хоть немного очистится от грязи. Она страдала за отца, думая, как стыдно ему будет за такого ребенка. В несколько месяцев он, без сомнения, изменится; тогда она сообщит Саккару и порадуется своему доброму делу.
Мешэн насилу поняла ее.
— Боже мой, сударыня, как вам угодно… Только я требую мои шесть тысяч франков немедленно. Виктор останется у меня, пока я не получу свои шесть тысяч.
Это требование привело Каролину в отчаяние. Денег у нее не было; не просить же у Саккара! Напрасно она спорила, упрашивала.
— Нет, нет! Если у меня не будет залога — тогда пиши пропало. Я уж это знаю.
Наконец, сознавая, что сумма слишком велика и опасаясь остаться ни при чем, она сделала уступку.
— Хорошо, дайте мне две тысячи франков немедленно… Остальное я подожду.
Но у Каролины и этих денег не было. Соображая, где бы достать их, она вспомнила о Максиме. Ей пришло в голову обратиться к нему, она ухватилась за эту мысль. Наверно он согласится сохранить тайну и даст ей две тысячи франков; ведь отец возвратит их ему. Порешив на этом, она ушла, обещая заехать, за Виктором завтра.
Было всего пять часов и ей так хотелось поскорее покончить дело, что она велела извозчику ехать в улицу Императрицы, где жил Максим. Когда она явилась к нему, лакей сообщил ей, что барин одевается, но что он все-таки доложит.
В первую минуту она почти задохнулась в маленьком салоне, куда ее ввел лакей. Небольшой отель был убран с изысканною роскошью. Дорогие обои, ковры, тонкий аромат духов, разливавшийся в теплом воздухе, придавали комнатам уютный, нежный, изящный вид, хотя женщины тут не было: молодой вдовец, унаследовав богатство жены, устроил свою жизнь с единственною целью самообожания, не желая, как малый опытный, разделять ее с кем бы то ни было. Он жил в одиночку, ничего не делая, совершенно счастливый, проедая свое состояние понемногу, с холодным расчетом испорченного и образумившегося ловеласа.
— Не угодно ли вам пожаловать за мною, сударыня, — сказал вернувшийся слуга, — барин примет в своей комнате.
Между Максимом и Каролиной установились довольно фамильярные отношения после того, как он несколько раз встречал ее у отца в роли хозяйки, когда обедал у него. В его комнате занавеси были спущены; шесть свечей на камине и столике освещали ровным светом это гнездо из пуха и шелка, преувеличенно роскошную комнату продажной женщины, с глубокими креслами,, огромною постелью, с печатью изнеженности на всем убранстве. Это была его любимая комната, на которую он не жалел издержек, украсив ее дорогой мебелью и безделушками, драгоценными вещицами прошлого века, терявшимися в изящных складках роскошнейших материй. Дверь в уборную была отворена настежь и он появился на пороге.
— — Что случилось?.. Не умер ли папа?
Он только что вышел из ванны и был одет в изящный костюм из белой фланели, гармонировавший с его свежей надушенной кожей, красивым женственным лицом, с признаками утомления, с ясными голубыми глазами без выражения. Сквозь открытую дверь слышался еще плеск воды, струившейся из открытого крана в ванне; сильный запах духов доносился вместе с теплым паром.
— Нет, нет, это не так серьезно, — отвечала она, смущенная спокойно шутливым тоном его вопроса. — Но все-таки то, что я хочу вам сообщить, несколько затрудняет меня… Вы меня извините за то, что я являюсь так неожиданно?..
— Правда, я обедаю в гостях, но еще успею одеться… Ну-с, в чем же дело?
Она медлила, смущенная этой роскошью, этой сластолюбивой утонченностью обстановки. Она струсила, не находила в себе прежнего мужества. Возможно ли, чтобы судьба, так жестоко поступившая с тем, заброшенным в клоаке Неаполитанского квартала, ребенком, оказалась такой щедрой к этому, окруженному утонченной роскошью? С одной стороны — лохмотья, голод и грязь, с другой — изобилие, нега, счастливая жизнь. Неужели в деньгах образование, здоровье, ум? И если одна и та же человеческая грязь оказывается подкладкой всего, то не заключается ли вся цивилизация в этом сознании своего превосходства и благополучного житья?
— Боже мой! Это целая история. Я думаю, что хорошо сделаю, рассказав ее вам. Впрочем, мне поневоле приходится сделать это: я нуждаюсь в вашей помощи.
Максим выслушал ее рассказ, сначала стоя, потом ноги его подкосились от удивления и он сел.
— Как, — воскликнул он, когда она кончила рассказ, — я не единственный сын, у меня есть ужасный братец, который сваливается с неба без всякого предупреждения!
Она подумала, что он беспокоится насчет наследства и намекнула на это.
— О, наследство после папа!
Эти слова сопровождались иронически беззаботным жестом, которого она не поняла. Что это значит? Неужели он сомневается в способностях своего отца, не верит в его успех?
— Нет, нет, я сам по себе и ни в ком не нуждаюсь… Но вся эта история так забавна, что я не могу удержаться от смеха.
В самом деле, он смеялся, но в тайне чувствовал беспокойство, думая только о себе, не успев еще сообразить, какой вред или пользу принесет ему это дело. Он чувствовал, однако, что оно его не касается; у него вырвалась грубая фраза, в которой обрисовывалась вся его натура,
— В конце концов, наплевать мне на это.
Он встал, вышел в уборную и, вернувшись с черепаховой щеточкой, принялся заботливо чистить ногти.
Она сообщила ему о счетах Мешэн, о своем намерении поместить ребенка в Дом трудолюбия, и спросила, даст ли он две тысячи франков.
— Я не хочу пока ничего говорить вашему отцу; мне не к кому обратиться, кроме вас, вы должны одолжить эту сумму для него.
Но он отказал наотрез.
— Для папа — никогда, ни единого су!.. Послушайте, я поклялся в этом… Если бы ему нужно было только су, чтобы перейти через мост, я бы не дал… Поймите, есть глупости слишком глупые, я не хочу, чтобы надо мной смеялись.
Она снова взглянула на него, смущенная этими грубыми намеками. Но у нее не было ни времени, ни охоты расспрашивать.
— А мне, — сказала она резко, — мне вы дадите эти две тысячи франков.
— Вам, вам…
Он продолжал чистить ногти легким и красивым движением, вглядываясь в нее своими светлыми глазами, проникавшими в тайники женского сердца.
— Вам я, пожалуй, согласен дать… Вы вернете.
Потом, достав и вручив ей деньги, он взял ее руки и несколько времени держал их в своих с веселым и дружественным видом, как пасынок, симпатизирующий своей мачехе.
— У вас ложное представление о папа… Не защищайтесь, я не спрашиваю о ваших делах… Женщины такие странные существа, им нравится иногда жертвовать собой, и потом, разумеется, они имеют право брать удовольствие там, где его находят… Во всяком случае, когда вы убедитесь, что плохо вознаграждены, зайдите ко мне, мы потолкуем.
Очутившись в своем фиакре, Каролина не сразу пришла в себя; долго еще она сохраняла впечатление этого тепличного воздуха, напоенного благоуханием гелиотропа, которым пропиталось все ее платье. Она дрожала, точно побывала в подозрительном месте; ее пугали эти намеки и недомолвки, усиливавшие ее подозрения насчет прошлого Саккара. Но она не хотела ничего знать; деньги были в ее руках, она успокоилась и принялась составлять план действий на завтра.
На следующий день она с самого утра принялась за дело; ей предстояло исполнить бездну формальностей, чтобы поместить своего протеже в Дом трудолюбия. Впрочем, эти формальности в значительной степени облегчались для нее ее должностью секретаря в наблюдательном совете, организованном княгиней Орвиедо из десяти дам. Таким образом к полудню все было кончено и ей оставалось только отправиться в Неаполитанский квартал за Виктором. Она взяла с собой приличное платье, с беспокойством думая о сопротивлении ребенка, который и слышать не хотел о школе. Но Мешэн, которую она уведомила телеграммой, дожидалась ее на пороге и сообщила ей новость, смутившую ее самое: ночью тетка Евлалия умерла скоропостижно, не известно от какой причины: доктор не мог сказать ничего определенного. Мальчик провел остаток ночи у хозяйки, ошеломленной этой драмой, испуганный до такой степени, что позволил себя переодеть и, по-видимому, остался доволен, узнав, что будет жить в доме с прекрасным садом.
Но Мешэн, получив 2.000 франков, ставила свои условия.
— Так решено, неправда ли? Вы уплатите остальные деньги через полгода?.. Иначе я обращусь к г-ну Саккару.
— Но, — отвечала Каролина, — вам заплатит сам г-н Саккар… Теперь я только заменяю его.
Прощание Виктора и старухи не отличалось нежностью; они наскоро поцеловались и мальчик поспешил забраться в карету, тогда как она терзалась глухим беспокойством при мысли, что ее залог ускользает от нее. К тому же Буш выбранил ее, находя, что она потребовала слишком мало.
— Смотрите же, не обманите меня, сударыня, иначе, уверяю вас, вы раскаетесь в этом.
Всю дорогу от Неаполитанского квартала до Дома трудолюбия, на бульваре Бино, Каролина ничего не могла добиться от Виктора, кроме односложных ответов. Его блестящие глаза пожирали широкие улицы, прохожих, великолепные дома. Он не умел писать и очень плохо читал, так как постоянно убегал из школы, предпочитая шляться по укреплениям. На лице его, поражавшем преждевременною зрелостью, отражались только животные инстинкты его расы: хищность, жадность, усиленные грязной нищетой и отвратительными примерами, среди которых ему пришлось выроста. На улице Бино его глаза, глаза волчонка засверкали еще сильнее, когда они проходили по двору, окаймленному справа и слева зданиями для мальчиков и девочек. Он успел рассмотреть лужайки, усаженные прекрасными деревьями: кухни, выложенные изразцами, откуда доносился сквозь открытые окна запах кушанья; столовые, украшенные мрамором, длинные и высокие, как церковь; всю эту царскую роскошь, которую княгиня во что бы то ни стало решилась подарить бедным. Потом в главном корпусе, где помещалась администрация, им пришлось переходить из конторы в контору, чтобы исполнить все формальности приема; и он прислушивался к стуку своих новых башмаков, по огромным коридорам, по широким лестницам, затопленным светом и воздухом, убранным точно во дворце. Ноздри его раздувались: все это будет его.
Но в одном из коридоров Каролина остановилась перед стеклянною дверью, сквозь которую виднелась мастерская: мальчики его лет учились здесь резьбе по дереву.
— Вы видите, милый мой, здесь работают, потому что работать необходимо, если хочешь быть счастливым и богатым… Вечером у нас учатся, и я надеюсь, что вы будете умником, будете хорошо учиться… От вас самих зависит ваша будущность, такая будущность, о которой вы никогда и не мечтали.
Виктор нахмурился. Он ничего не отвечал, но глаза его приняли новое выражение: он смотрел на окружавшее его великолепие завистливым взглядом бандита: захватить все это, ничего не делая; завоевать все силой, зубами и когтями. С этого момента он чувствовал себя пленником, мечтающим о краже и побеге,
— Теперь все готово, — сказала Каролина. — Мы пойдем в купальню.
Каждый новичок должен был взять ванну; помещение для них находилось наверху, рядом с больницей, в свою очередь примыкавшей к гардеробной. Шесть сестер милосердия заведывали этой великолепной гардеробной, отделанной кленом с трех-ярусными шкапами, и образцовой больницей, светлой, опрятной, без единого пятнышка, веселой и чистой, как здоровье. Нередко также сюда заходили дамы, состоявшие членами наблюдательного комитета, не столько для контроля, сколько для помощи сестрам.
На этот раз Каролина застала в зале между двумя больничными палатами графиню Бовилье с дочерью. Она довольно часто водила ее сюда ради развлечения добрым делом. Сегодня Алиса помогала одной из сестер делать тартинки с вареньем для двух выздоравливающих больных.
— А, — сказала графиня при виде Виктора, которого усадили в ожидании ванны, — новичок!
Обыкновенно она относилась к Каролине очень церемонно, не удостаивая ее словом, ограничиваясь при встречах легким кивком, быть может, из опасения, как бы не завязались между ними соседские отношения. Но, вероятно, ее тронуло участие Каролины к этому мальчику, потому что на этот раз она забыла о своей неприступности. они разговорились вполголоса.
— Вы не можете себе представить, из какого ада я вырвала его. Поручаю вашей благосклонности и благосклонности всех этих дам и господ.
— У него есть родители. Вы их знаете?
— Нет, его мать умерла,.. Теперь у него нет никого, кроме меня.
— Бедный мальчик!.. Какая жалость!..
Между тем Виктор не спускал глаз с тартинок. Его жадные взгляды переходили от варенья к белым, слабым рукам Алисы, к ее тонкой шее, ко всей ее чахлой фигуре, изнуренной тщетным ожиданием брака. О, если бы они были одни, он бы не задумался двинуть ее с разбега головой в живот, сбить с ног и завладеть тартинками.
Но девушка заметила его взгляды и, переглянувшись с сестрой милосердия, сказала:
— Не голодны ли вы, друг мой?
— Да.
— И вы не прочь от варенья?
— Нет.
— Так вы бы не отказались от парочки тартинок после ванны?
— Нет.
— Побольше варенья и поменьше хлеба, неправда ли?
— Да.
Она улыбалась и шутила, но он оставался серьезным и важным, пожирая глазами ее и тартинки. В эту минуту со двора донеслась целая буря веселых криков. Наступила рекреация и пансионеры высыпали из мастерских, позавтракать и поразмять ноги.
— Видите, — сказала Каролина, подведя его к окну, — у нас не только работают, но и играют… Вы любите работать?
— Нет.
— А играть?
— Да.
— Ну, если вы хотите играть, то нужно будет и работать… Все это устроится, вы будете умником — я уверена.
Он не отвечал. Щеки его разгорались от удовольствия при виде веселой и шумной толпы. Потом он снова устремил взгляд на тартинки, которые молодая девушка положила на тарелку. Да, быть свободным, играть все время, ничего другого он не желал. Наконец, ванна была готова и его увели.
— С этим молодчиком, кажется, будет немало хлопот, — сказала сестра милосердия, — Такие лица всегда возбуждают во мне недоверие.
— Он не дурен, однако, — пробормотала Алиса, — и на вид ему можно дать лет восемнадцать.
— Да, — заметила Каролина, слегка вздрогнув, — он развит не по летам.
Перед уходом дамам захотелось взглянуть, как больные едят свои тартинки. Особенно интересна была одна белокурая десятилетняя девочка, с глазами взрослой женщины, тщедушная и болезненная, как все дети парижских предместий. История ее была из самых обыкновенных: пьяница-отец, приводивший женщин с улицы или исчезавший с ними, мать, сошедшаяся сначала с одним, потом с другим и мало-помалу тоже предавшаяся пьянству и разврату; и малютка, которую колотили все эти пьяницы.
Однако, несчастной матери позволили навещать дочь, так как она сама просила, чтобы ее взяли от нее, побуждаемая к этому отречению страстной материнской любовью.
В эту минуту она находилась здесь, худая, желтая, измученная, с красными от слез веками, возле белой постели, где ее дочь, чистенькая, опрятная, ела свои тартинки, прислонившись к подушкам.
Она узнала Каролину, которую видела у Саккара.
— Ах, сударыня, вот и еще раз моя бедная Мадлена спасена. Доктор говорил мне, что она не выживет, если ее будут колотить… А здесь ей дают мяса, вина, ей можно дышать спокойно… Пожалуйста, сударыня, скажите этому господину, что не проходит часа в моей жизни, чтобы я не благословляла его.
Рыдания заглушили ее голос, ее сердце разрывалось от благодарности. Она говорила о Саккаре, так как знала только его, как и большинство лиц, дети которых находились в Доме трудолюбия. Княгиня Орвиедо никогда не показывалась там, тогда как он из кожи лез, разыскивая детей во всевозможных трущобах, стараясь поскорее пустить в ход благотворительную машину, бывшую отчасти делом его рук, влагая душу в это дело, как и во все, за что брался, раздавая собственные деньги бедным семьям. И для всех этих несчастных он был единственным добрым ангелом, которого они знали.
— Да, сударыня, скажите ему, что бедная женщина молится за него.. О, я не хочу сказать, что я набожная, не стану лгать, я никогда не была лицемеркой… Нет, мы не бываем в церкви, это ни к чему не ведет, не стоит время терять… Но все же над нами есть Некто и мне становится легче, когда я призываю благословение неба на доброго человека.
Слезы струились по ее иссохшим щекам.
— Слушай, Мадлена, слушай…
Девочка, казавшаяся еще бледнее в белой как снег рубашке, осторожно облизывала кончиком языка варенье, по-видимому, чувствуя себя совершенно счастливой. На слова матери она подняла голову и стала внимательно слушать, не переставая есть.
— Каждый вечер, перед тем как уснуть, складывай руки вот так и говори: «Господи, награди господина Саккара за его доброту, пошли ему долгие дни и счастливую жизнь…» Обещаешь?
— Да, мама.
Несколько недель прошли для Каролины в большом моральном расстройстве. Она не знала, что думать о Саккаре. История с Розали, неоплаченные векселя, ребенок, заброшенный в грязи — все это камнем ложилось ей на сердце. Она старалась отгонять эти печальные образы, по той же причине, которая заставляла ее пропускать мимо ушей намеки Максима: очевидно, тут были какие-то старые грехи, но она боялась расспрашивать о них, боялась, что они слишком огорчат ее. С другой стороны, эта женщина, ее слезы, ее наставления дочери! Тот же Саккар в роли доброго ангела… да, он и действительно добр, действительно спасает души, как рьяный делец, который может возвышаться до добродетели, если само дело хорошо. В конце концов, она решилась не судить его, успокаивая свою совесть — совесть ученой женщины, слишком много читавшей и думавшей — обычным в таких случаях рассуждением, что в нем, как и во всех остальных людях, есть свои хорошие и свои дурные стороны.
Тем не менее, в ней пробуждалось глухое чувство стыда при мысли, что она отдалась ему. Она до сих пор не могла примириться с этим обстоятельством, стараясь уверить себя, что больше ничего не будет, что эта была случайность, которая не повторится. Прошло три месяца, в течение которых она два раза в неделю навещала Виктора; и вот однажды вечером она снова очутилась в объятиях Саккара, на этот раз окончательно, допустив установиться регулярным отношениям. Что же с ней случилось? Заговорило ли в ней любопытство, как в других женщинах? Вспомнились минувшие любовные увлечения и возбудили чувственное любопытство? Или, быть может, ребенок сделался связью, причиной рокового сближения между ним, отцом и его приемной матерью. Да, тут была своего рода сентиментальность, получившая странное направление. В своей вечной тоске, порождаемой неудовлетворенным материнским чувством, она размягчалась до потери воли, ухаживая за ребенком этого человека при таких поразительных обстоятельствах. Всякий раз, повидав его, она отдавалась с большим увлечением, и в основе этого увлечения было материнство. Кроме того, она, женщина с ясным, здравым смыслом, принимала житейские факты, не пытаясь объяснить их бесчисленные сложные причины. В ее глазах этот утонченный анализ был только развлечением праздных светских барынь, которым не нужно думать о хозяйстве, заботиться о детях; интеллектуальных фокусниц, подыскивающих извинение своему падению, маскирующих своей психологией позывы тела, общие герцогиням и судомойкам. Она, с ее обширной эрудицией, когда-то пылавшая жаждой познать мир и принимать участие в спорах философов, вынесла из своих занятий глубокое презрение к этой психологической эквилибристике, заменяющей рояль и вышиванье, и говорила, смеясь, что она развратила больше женщин, чем исправила. Я в те дни, когда слабость одолевала ее, когда воля не выдерживала, она предпочитала констатировать и принять факт; рассчитывая жизненным трудом изгладить пятно, исправить вред, как сок, выступающий из подреза на дубе, восстановляет дерево и кору. Если она отдалась Саккару, не любя его, не зная даже, питает лик нему уважение, то утешалась в этом падении, решая, что он недостоин ее, соблазняясь его деловыми способностями, непобедимой энергией, считая его добрым и полезным для других, ее первый стыд исчез в этой потребности оправдать свои проступки, да и в самом деле ничего не могло быть естественнее и спокойнее их связи; это был чисто рассудочный союз; он радовался, видя ее йодле себя по вечерам, она относилась к нему с почти материнской нежностью, спокойная, рассудительная и прямодушная. И, право, для него, парижского мазурика, прожженного во всевозможных финансовых плутнях, было незаслуженным счастьем, украденной — как и все остальное — наградой иметь при себе эту очаровательную женщину, такую молодую и здоровую в тридцать шесть лет, под снегом густых седых волос, с таким бодрым здравым смыслом и человечной мудростью, верующей в жизнь, как она есть, несмотря на грязь, уносимую ее потоком.
Прошло несколько месяцев, и Каролина должна была сознаться, что Саккар действует очень энергично и очень благоразумно в трудных начинаниях Всемирного банка, ее подозрения на счет темных афер, опасения, что он скомпрометирует их с братом, совершенно рассеялись при виде его энергии: он неутомимо боролся с затруднениями, хлопотал с утра до вечера, облаживая новую машину, которая скрипела и трещала, готовая разлететься вдребезги; и Каролина невольно проникалась благодарностью и удивлением. В самом деле, Всемирный банк действовал не так успешно, как он рассчитывал; ему мешала глухая злоба крупных банкиров: распространялись неблагоприятные слухи, возникали все новые и новые препятствия, капитал должен был оставаться неподвижным, великие плодотворный попытки становились невозможными. Но это невольное замедление повело к добру, заставляя Саккара быть осторожным, тщательно исследовать почву, обходить трясины, думать только о том, как бы избежать гибели, а не о рискованных спекуляциях. Нетерпение его грызло, как скаковую лошадь, которую заставляют трусить мелкой рысцой, но за то никогда первые действия банка не были так солидны, так правильны — и на бирже толковали о них с удивлением. Таким образом добрались до первого общего собрания. Оно было назначено 25 апреля. 20-го Гамлэн отправился в Европу председательствовать в собрании, вызванный Саккаром, который задыхался в тесном кругу первых операций. Гамлэн явился с отличными вестями: трактаты относительно компании соединенных пакетботов были заключены, концессии, уступавшие французскому обществу право эксплуатации серебряных рудников Кармеля, находились у него в кармане; кроме того, он основал в Константинополе национальный турецкий банк, который должен был оказать большую поддержку Всемирному. Великий вопрос о железных дорогах в Малой Азии еще не созрел, приходилось подождать; впрочем, Гамлэн рассчитывал отправиться обратно на другой же день после собрания. Саккар, обрадованный этими известиями, долго беседовал с инженером, причем присутствовала и Каролина, и без труда убедил их в безусловной необходимости увеличить капитал общества! Иначе не на что затевать этих предприятий. Главные акционеры уже одобрили его предложение; в течение двух дней можно обсудить его и представить совету накануне собрания.
Это чрезвычайное собрание совета было очень торжественно; все члены правления присутствовали на нем. Обыкновенно бывало два собрания в месяц: частное, около 15 числа, самое важное, на котором собирались вожаки, настоящие заправилы байка, и общее, около 30, куда являлись все, не исключая безгласных и служивших только для украшения, чтобы одобрить решения, подготовленные заранее, и расписаться.
На этот раз маркиз Богэн явился одним из первых, со своей аристократической головкой и видом утомленного величия, принося в своей особе одобрение всей французской знати. Виконт Робен-Шего, вице-президент, скупой и смирный господин, должен был отводить к сторонке тех из членов совета, которые еще не ознакомились с положением дел, и сообщить им распоряжения директора, истинного владыки. Разумеется, все обещали согласие.
Наконец, заседание открылось. Гамлэн прочел перед советом доклад, который должен был читать завтра на общем собрании. Это был целый трактат, давно уже подготовленный Саккаром, но составленный в два дня и дополненный сообщениями инженера, которого он слушал теперь со скромным видом, с выражением живого интереса, точно до сих пор ничего не знал о нем. Сначала в докладе сообщалось об операциях банка, со времени его основания: все это были удачные, но мелкие аферы, совершаемые изо дня в день, — обычные дела банков. Впрочем, довольно значительные барыши обещал мексиканский заем, заключенный месяц тому назад, после отъезда императора Максимилиана в Мексику: заем очень грязный и с сумасшедшими премиями, так что Саккар приходил в отчаяние, не имея возможности, за недостатком денег, покопаться в этой грязи побольше. Все это было очень ординарно, но дело шло. При первом балансе за три месяца от 5 октября, дня основания, до 31 декабря чистого дохода оказалось 400 с чем-то тысяч франков. Это дало возможность погасить четвертую часть издержек на устройство дела, заплатить акционерам по пяти со ста и внести в запасный фонд по десяти со ста; кроме того, члены совета получили десять процентов, согласно уставу, и еще осталось около 68.000 франков для дальнейших операций. Дивиденда не получилось. Словом, результат оказался самый умеренный и почтенный. Сообразно этому и акции Всемирного банка поднялись с пятисот на шестьсот франков, медленно, постепенно и вполне нормально, как акции всякого кредитного учреждения, пользующегося хорошей репутацией; а в течение двух последних месяцев стояли на одном уровне, не поднимаясь и не опускаясь, как и следовало ожидать при скромных, повседневных делишках, в которых, по-видимому, застыла деятельность нового банка.
Далее доклад переходил к будущему и тут дело разом расширялось, открывались широкие горизонты, целая серия великих предприятий. Он в особенности напирал на компанию соединенных пакетботов, акции которой Всемирный банк должен был выпустить в скором времени: компания с капиталом в пятьдесят миллионов, которая монополизирует перевозку по Средиземному морю и в которой соединятся два соперничавших доселе общества! Фокейское для Константинополя, Смирны и Трапезунда через Пирей и Дарданеллы, и морское общество для Александрии через Мессину и Сирию, не считая менее крупных домов, которые тоже примут участие в синдикате — Комбарель и Ко для Алжира и Туниса, вдова Анри Лиотар для Алжира, Испании и Марокко, братья Феро-Жиро для Италии, Неаполя и Адриатических городов, через Чивитта-Веккию. Все Средиземное море будет завоевано, когда эти общества и дома, убивавшие друг друга соперничеством, соединятся в одну компанию. Сосредоточение капиталов даст возможность построить образцовые пакетботы, с неслыханной до сих пор скоростью и удобствами; создать новые гавани; превратить Восток в предместье Марселя. А какое значение получит компания, когда будет окончен Суэцкий канал и явится возможность завести сношения с Индией, Тонкином, Китаем и Японией! Никогда предприятие не представлялось таким широким и надежным. Затем доклад переходил к национальному турецкому банку, сообщая о нем множество технических деталей, доказывавших его несокрушимую прочность, и в заключение сообщал, что Всемирный банк принимает под свое покровительство французскую компанию серебряных рудников Кармеля, основанную с капиталом в двадцать миллионов. Анализы образчиков руд, произведенные опытными химиками, свидетельствовали о значительном содержании серебра. Но древняя поэзия святых мест еще более, чем наука, превращала это предприятие в какой-то чудесный серебряный дождь; это впечатление Саккар выразил в заключительной фразе, которой остался очень доволен.
Наконец, после всех этих обещаний славного будущего, доклад указывал на необходимость увеличения капитала. Его следовало удвоить, превратить в пятьдесят миллионов вместо двадцати пяти. Проектируемая система выпуска по своей простоте была легко усвоена всеми: пятьдесят миллионов новых акций будут оставлены за владельцами прежних, так что не будет даже публичной подписки. Но эти новые акции будут по 520 франков: двадцати франковая премия составит миллион, который внесут в запасный фонд. Этот небольшой налог на акционеров был благоразумен и справедлив, в виду выгод, которые они получали.
Когда Гамлэн кончил, раздался общий гул одобрения. Все было так ясно и разумно, без сучка и задоринки. Все время, пока продолжалось чтение, Дегрэмон, по-видимому, очень заинтересованный своими ногтями, улыбался мечтательно; Гюрэ, откинувшись на спинку кресла, полудремал, воображая себя в палате; Кольб спокойно и открыто делал вычисление на листе бумаги, лежавшей перед ним, как и всеми остальными членами совета. Только Седилль, как всегда, недоверчивый и беспокойный, предложил вопрос: что же сделают с акциями тех акционеров, которые не пожелают воспользоваться своим правом? Если общество оставит их за собой, то это будет беззаконие, потому что объявление о выпуске не может быть засвидетельствовано нотариусом, пока нет подписки на весь капитал. Если же оно уступит их кому-нибудь, то кому и когда? Но с первых же слов фабриканта маркиз де Богэн, видя нетерпение Саккара, перебил его, заявив, что совет предоставит эти детали президенту и директору, которые так преданы делу и так компетентны в этих вещах. Затем уже слышались только поздравления, и заседание кончилось среди общего восторга.
На следующий день в общем собрании происходили поистине трогательные манифестации. Оно состоялось в том же зале, что и предыдущее; и еще до прибытия президента в толпе, наполнившей зал, ходили самые благоприятные слухи, в особенности один, о котором говорили шепотом: министр Ругон, брат директора, под влиянием нападок оппозиции, согласился поддерживать Всемирный банк, если его орган «Надежда», бывшая газета католиков, перейдет на сторону правительства. Один из депутатов левой только что провозгласил страшный лозунг: «второго декабря — преступление!», разнесшийся из конца в конец по всей стране, как пробуждение общественной совести. Надо было отвечать великими делами: всемирная выставка должна была оживить промышленность, Мексика и другие предприятия обещали великие успехи, торжество и апогей империи. В небольшой группе акционеров, руководимых Жантру и Сабатани, много смеялись над другим депутатом, которому пришла в голову странная фантазия предложить для Франции систему набора рекрутов, практикуемую в Пруссии. Палата посмеялась над этим предложением: находятся же люди, способные бояться Пруссии из-за дела с Данией и в виду глухой злобы, которую затаила к нам Италия со времени Сольферино? Но гул и жужжанье, наполнявшие зал, разом стихли, когда появился Гамлэн и члены совета. Саккар, державшийся здесь еще скромнее, чем в заседании совета, стушевался, затерялся в толпе и удовольствовался тем, что подал сигнал к аплодисментам по прочтении доклада, в котором сообщался собранию отчет об операциях банка, просмотренный и одобренный ревизорами Навиньером и Руссо, и предлагалось удвоение капитала. Без разрешения собрания капитал не мог быть увеличен; впрочем, оно согласилось с восторгом, решительно опьяненное миллионами компании соединенных пакетботов и национального турецкого банка, признавая необходимость увеличить средства соответственно расширению операций. Что касается серебряных рудников Кармеля, то они были приняты с благоговейным трепетом. И когда акционеры, постановив выразить благодарность президенту, директору и членам совета, стали расходиться, все грезили о Кармеле, о золотом дожде, льющемся из святых мест.
Два дня спустя Гамлэн и Саккар, на этот раз в сопровождении вице-президента, виконта Робена-Шего, явились на улице св. Анны к нотариусу Лелоррену объявить об увеличении капитала, который, по их словам, целиком покрылся подпиской. На самом деле, три тысячи акций, которых не пожелали взять первые акционеры, остались за обществом и по-прежнему были фиктивно проданы Сабатани. Эта старинная, освященная временем, система давала возможность припрятать в кассе Всемирного банка часть его собственных бумаг, нечто в роде резерва, который в случае надобности позволял ему ринуться в спекуляции, в самый разгар биржевого боя.
Гамлэн, не одобрявший этой незаконной тактики, кончил тем, что предоставил Саккару всю финансовую часть; по этому поводу между ними и Каролиной произошел разговор относительно пятисот акций, которые всучил им Саккар и которые теперь удвоились. Взнос — четверть стоимости и премия — за тысячу акций равнялся 185.000 франков; и Гамлэны во что бы то ни стало желали внести их, получив неожиданно наследство в триста тысяч франков после тетки, умершей вслед за своим сыном от одной и той же болезни. Саккар позволил им уплатить, не объясняя, как он сам намерен расплатиться за свои акции.
— Ах, это наследство, — сказала смеясь Каролина, — эта наша первая удача… Вы принесли нам счастье. Тридцать тысяч франков жалованья моему брату, расходы на его поездки и это состояние, свалившееся к нам в руки так неожиданно, вероятно потому, что мы в нем не нуждаемся более. Вот мы и разбогатели.
Она смотрела на Саккара благодарным взглядом; она была побеждена, доверилась ему, ее проницательность исчезала с каждым днем в чувстве возрастающей нежности. Однако, она сказала в порыве шутливой откровенности:
— А все-таки, если бы я добыла эти деньги своим трудом, то не рискнула бы ими для ваших афер… Но мы почти не были знакомы с этой теткой, никогда не думали об этих деньгах; мне даже неловко брать их: все кажется, что берешь чужое… Понимаете, я не особенно дорожу ими; пусть их пропадают.
— А вот именно они то и будут расти и превращаться в миллионы, — в свою очередь шутливо отвечал Саккар. — Краденые деньги самые доходные… Не пройдет недели и вы увидите, как мы пойдем в гору.
И в самом деле Гамлэн, которому пришлось отложить на несколько времени свой отъезд, с удивлением убедился в быстром повышении акций Всемирного банка. При ликвидации, в конце мая, курс поднялся выше семисот франков. Это был обычный результат увеличения капитала: классический способ раздувать успех, вызывать быстрое повышение курса при каждом новом выпуске. Но тут играла роль и действительная важность предприятий, а огромные желтые афиши, расклеенные по всему Парижу, и извещавшие о предстоящей эксплуатации кармельских серебряных рудников, окончательно вскружили головы публике. Это были первые симптомы опьянения, первый приступ горячки, которой предстояло усиливаться и убить последние проблески рассудка.
Почва была подготовлена: навоз империи, гниющий мусор, согретый распалившимися аппетитами, крайне благоприятный для безумной эксплуатации, одной из тех спекуляций, которые каждые 20 лет засоряют и отравляют биржу, не оставляя после себя ничего, кроме развалин и крови. Сомнительные общества вырастали, как грибы, крупные компании бросались на путь финансовых приключений, горячка игры усиливалась с каждым днем, среди шумного благоденствия второй империи, при блеске роскоши и развеселого житья, которое вскоре должно было увенчаться всемирной выставкой, лживым апофеозом феерии. И в этой горячке, в массе афер, лезших отовсюду, Всемирный банк намеревался проложить себе дорогу, как огромная машина, предназначенная все раздавить, все разметать, пока сама не взорвется.
Когда Гамлэн отправился на Восток, Каролина снова осталась одна с Саккаром, и они вернулись к своей прежней интимной, почти супружеской жизни. Она упорно занималась хозяйством, стараясь уменьшать расходы, как верная домоправительница, хотя средства обоих изменились, ее всегда веселое, ровное настроение духа возмущалось только мыслью о Викторе сомнениями, не пора ли сказать отцу о том, что у него есть сын. В Доме трудолюбия были очень недовольны этим последним. Полгода, предназначенные для опыта, прошли: должна ли она объявлять об этом маленьком чудовище, не отскоблив его пороков? Эта мысль иногда просто терзала ее.
Однажды она решилась было заговорить. Саккар, которого приводило в отчаяние скаредное помещение Всемирного банка, уговорил совет нанять нижний этаж соседнего дома, чтобы увеличить место для контор, в ожидании пока можно будет воздвигнуть роскошный отель. Теперь он хлопотал над новым помещением, пробивал двери, сносил перегородки, устраивал кассы. Возвращаясь с бульвара Бино, в отчаянии от новой выходки Виктора, который почти откусил ухо у одното из своих товарищей, она попросила его зайти вместе с нею к ним наверх.
— Мне нужно поговорить с вами, друг мой.
Но наверху, когда она увидела его, запачканного известкой, в азарте от новой идеи, которая только что пришла ему в голову — покрыть стеклянной крышей двор соседнего дома — у нее не хватило мужества поразить его плачевной тайной. Нет, лучше подождать, пока этот негодный мальчишка исправится. Она не могла выносить чужих страданий.
— Ах, друг мой, я и хотела поговорить насчет этого двора. Мне пришла в голову та же мысль, что и вам.
VI.
правитьРедакция «Надежды», католической газеты, которую Саккар купил по предложению Жантру, в видах рекламы Всемирного банка, помещалась на улице св. Иосифа, в первом этаже грязного, старого и сырого дома, в глубине двора. Она соединялась с прихожей коридором, в котором день и ночь горел газ. Налево находилась комната редактора, Жантру, и другая, которую Саккар оставил за собою; направо общая комната редакции, кабинет секретаря и кабинеты для разных служащих. По другую сторону лестницы помещались контора и касса, соединенные с редакцией внутренним коридором.
В тот день, о котором мы поведем речь, Жордан, оканчивавший хронику в общей комнате, куда он забрался пораньше, чтобы поработать на досуге, вышел около четырех часов в контору, где наткнулся на Дежуа, посыльного. Последний, при свете газового рожка, несмотря на яркий июньский день, погрузился в чтение биржевого бюллетеня, который только что принесли.
— Скажите, Дежуа, ведь это пришел г. Жантру?
— Да, г. Жордан.
Молодой человек помялся на месте в нерешимости. Старые долги обрушились на него, лишь только он обзавелся хозяйством; и хотя ему посчастливилось найти газету, в которой помещали его статьи, но все же приходилось терпеть жестокую нужду, тем более, что на имущество его было наложено запрещение, и сегодня, например, приходилось уплатить по новому векселю, под угрозой продажи мебели. Уже два раза он безуспешно просил денег вперед у редактора.
Однако, он решился и направился к двери, когда рассыльный заметил:
— Г-н Жантру не один.
— А!.. Это же у него?
— Он пришел с г-ном Саккаром и г-н Саккар просил меня не впускать никого, кроме г-на Гюрэ, которого они ждут.
Жордан вздохнул свободно, радуясь отсрочке, до такой степени были ему неприятны просьбы о деньгах.
— Хорошо, я пойду окончу статью. Вы скажете мне, когда, редактор будет один.
Но когда он собирался уйти, Дежуа остановил его радостным восклицанием:
— Вы знаете, Всемирный банк дошел до 750.
Молодой человек отвечал презрительным жестом и вернулся в общую комнату.
Почти каждый день Саккар заходил в редакцию после, биржи и нередко назначал свидания разным лицам в комнате, которую оставил за собой и в которой происходили совещания о каких-то таинственных особенных делах. Жантру, официально состоявший только редактором «Надежды», где он писал политические статьи цветистым и выделанным академическим слогом, за которым даже противники его признавали достоинства «аттицизма чистейшей пробы», был его тайным агентом, поверенным в щекотливых делах. Между прочим, он организовал рекламу в широких размерах. В массе финансовых листков он наметил и купил около дюжины. Лучшие принадлежали банкирским конторам сомнительного свойства, тактика которых, очень простая, заключалась в следующем: они выпускали газету за 2 в франка в год, — сумма, которой не хватало даже на пересылку, и возмещали убытки, наживаясь на деньгах и бумагах клиентов, которых доставляла им газета. Под предлогом обнародования биржевых курсов, выигрышных таблиц, технических справок всякого рода, полезных для мелкого рантье, в газету проползали рекламы в форме рекомендаций и советов, сначала скромные, благоразумные, но вскоре терявшие всякую меру в своем спокойном бесстыдстве, разнося гибель среди доверчивых подписчиков. Двести, триста подобных листков опустошали Париж и Францию и в этой куче его зоркий глаз высмотрел такие, которые еще не вполне проврались и не совсем потеряли кредит. Но заветной мечтой его было купить «Cote financiere», которая в течение двенадцати лет отличалась безусловною честностью. За подобную честность, однако, пришлось бы заплатить дорого, и потому он откладывал это дело, ожидая пока Всемирный банк разбогатеет. Впрочем, его усилия не ограничивались только организацией отряда этих листков, прославлявших в каждом номере прелесть операций Саккара; он вступил в сношения с большими политическими и литературными газетами, помещая там благосклонные заметки, хвалебные статьи по столько-то за строчку, обеспечивая их сочувствие подарками акций при новых выпусках. Сверх того «Надежда» под его руководством вела кампанию изо дня в день, не в форме грубой похвалы, но умеренно, с рассуждениями и объяснениями, стараясь овладеть публикой помаленьку и задушить ее по всем правилам искусства.
На этот раз Саккар хотел поговорить с Жантру насчет газеты. Он прочел в утреннем номере статью Гюрэ по поводу речи Ругона, произнесенной накануне в палате, наполненную похвалами, которые привели его в бешенство, так что он решил объясниться с депутатом. Разве он состоит на жалованье у брата? Разве ему платят за то, что он будет компрометировать направление своей газеты неумеренными похвалами самым ничтожным действиям министра? Когда он упомянул о направлении газеты, Жантру слегка улыбнулся. Впрочем, он слушал очень спокойно, рассматривая ногти, когда убедился, что буря минует его голову. Он, со своим цинизмом разочарованного ученого, глубоко презирал литературу, не исключая и собственных статей, и волновался только при начале объявлений о подписке. Теперь он красовался в новом с иголочки костюме, носил изящный сюртук с бантиком в петлице, летом легкое пальто, перекинутое через руку, зимой — шубу в сто луидоров, но особенно заботился о прическе и шляпах, всегда безукоризненных, блестевших, как золото. При всем том, в его изяществе чуялось что-то нечистое, старая грязь выгнанного профессора, попавшего из Бордосского лицея на парижскую биржу, засаленного и загаженного так, что не отчистишь, после десятилетней возни во всевозможных мерзостях. Точно также в его самоуверенности нет-нет да и проскальзывало раболепное смирение, жалкая трусость, точно он боялся, что и здесь, неровен час, ему дадут пинка, как в лицее. Он получал сто тысяч франков в год, а проживал вдвое неизвестно на что, потому что он не тратился на женщин, без сомнения, предаваясь какому-нибудь мерзкому пороку, бывшему тайной причиной его изгнания из лицея. Притом пьянство — сначала в черные дни, в дрянных кабаках, теперь в роскошных ресторанах, разрушало его понемногу, уничтожая последние волосы, придавая свинцовую бледность лицу, только черная борода веером сохранилась еще, как остаток прежнего величия, напоминая о былой красоте. Когда Саккар снова пустился рассуждать о направлении газеты, он остановил его жестом, с усталым видом человека, который, не желая терять время на бесполезную горячность, решился поговорить о деле в ожидании Гюрэ.
С некоторых пор Жантру обдумывал новый план рекламы. Во-первых, он намеревался написать брошюру страниц в двадцать, в которой великие предприятия Всемирного банка, будут изложены в форме легкого романа, и наводнить провинцию этой брошюркой, рассылая ее даром, в самые глухие деревушки. Далее он предлагал устроить агентство, которое должно было составлять биржевой бюллетень и рассылать его сотне лучших провинциальных газет даром или за ничтожную плату, таким образом они приобретали могущественное орудие, силу, с которой пришлось бы считаться враждебным банкам. Зная Саккара, он внушал ему таким образом свои идеи, а тот усваивал их, развивал, иногда совершенно пересоздавал. Минуты проходили за минутами, они распределили суммы, назначенные для рекламы, на три месяца вперед, взятки большим газетам, органу враждебного дома, молчание которого нужно было купить, расходы на покупку местечка на четвертой странице одной весьма старинной и весьма уважаемой газеты. И сквозь эту расточительность, эти деньги, разбрасываемые пригоршнями на все четыре стороны, ярко сквозило их безграничное презрение к публике, — презрение опытных дельцов к темному невежеству толпы, готовой верить всему, ничего не смыслящей в биржевых операциях до такой степени, что самые наглые ловушки захватывали прохожих и вызывали дождь миллионов.
Жордан еще обдумывал, чем бы наполнить пятьдесят, строчек, остававшиеся до двух столбцов, когда Дежуа окликнул его.
— А, — отозвался он, — г-н Жантру теперь один?
— Нет еще, г-н Жордан… Вас спрашивает ваша супруга.
Жордан в беспокойстве бросился вон из комнаты. Несколько месяцев тому назад Мешэн узнала, наконец, что он пишет в «Надежде» под своим именем и с тех пор Буш, преследовал его шестью векселями по пятидесяти франков, выданными когда-то портному. Он бы еще мог заплатить триста франков, но беда в том, что долг успел нарасти до семисот тридцати франков пятнадцати сантимов. Однако, он кое-как уладил дело, обязавшись выплачивать по сто франков в месяц, но выплачивать не мог, так как в его маленьком хозяйстве представлялись другие еще более настоятельные нужды; в результате, нарастали новые проценты и опять начиналась бесконечная канитель.
В настоящее время он переживал очень тяжелый кризис.
— Что случилось? — спросил он у жены, которая дожидалась в прихожей.
Но она не успела ответить, дверь редакторского кабинета распахнулась и появился Саккар:
— Эй, Дежуа, где же г-н Гюрэ?
Дежуа, ошеломленный этим окриком, пробормотал:
— Господи, его нет здесь, сударь! Я тут не при чем.
Саккар с ругательством захлопнул дверь, и Жордан, пригласивший жену в соседнюю комнату, мог расспросить ее без всякой помехи.
— Что же случилось, милочка?
Марсель, обыкновенно живая и веселая, даже в самые затруднительные минуты не изменявшая своему добродушию, которое светилось во всей ее фигурке, полной и смуглой, с ясным лицом и смеющимися глазами, — на этот раз, казалось, совершенно упала духом.
— О, Поль, если бы ты знал… Пришел какой-то человек, отвратительный, вонючий и, кажется, пьяный… Он объявил мне, что все кончено и наша мебель будет продана завтра… И хотел, во что бы то ни стало, приклеить афишу к дверям…
— Не может быть! — воскликнул Жордан. — Как же меня не уведомили, тут должны быть и другие формальности.
— Ах, ты еще меньше понимаешь в этом, чем я. Ты даже не читаешь бумаг, которые тебе присылают… Ну, так я дала ему сорок су, чтобы он не приклеивал афиши и побежала уведомить тебя.
Они были в отчаянии. Их бедное маленькое хозяйство в улице Клише, мебель — четыре штуки — из черного дерева, обитая голубым рейсом, которую они купили с таким трудом, в рассрочку, которой так гордились, хотя и смеялись иногда, находя ее верхом буржуазного безвкусия. Но они любили ее, потому что она была связана с их счастьем, напоминала о свадьбе, о жизни в этих двух комнатках, таких светлых, с таким привольным видом на далекое пространство до самого Мон Валерьена; комнатах, где он приколотил столько гвоздей, а она потратила бездну остроумия, стараясь придать им артистический вид при помощи дешевых драпировок. Неужели у них продадут все это, неужели их выгонят из этого гнезда, в котором самая нищета казалась восхитительной.
— Послушай, — сказал он, — я собирался попросить вперед денег; попробую, хотя и не надеюсь на успех.
Тогда она нерешительно сообщила ему свой план.
— Вот что я придумала… О, я не стала бы делать этого без, твоего согласия и нарочно пришла поговорить с тобой… я хочу обратиться к моим родителям.
Он горячо протестовал:
— Нет, никогда! Ты знаешь, что я не хочу им обязываться.
Конечно, Можандры держали себя очень прилично. Но он не мог забыть, как после разорения и самоубийства его отца, они не хотели согласиться на давно задуманный брак и уступили только формальному желанию дочери, да и тут обставили дело оскорбительными предосторожностями; например, не дали за ней ни гроша, в уверенности, что молодой человек, который пишет в газетах, должен все протранжирить. Все равно, мол, когда умрем, ей же достанется. И оба они решили, что скорее умрут с голоду, чем обратятся к родным, и до сих пор выдерживали это, несколько рисуясь своей решимостью, не пользуясь от Можандров ничем, кроме обедов по воскресеньям.
— Поверь мне, — говорила она, — наше упорство просто смешно. Ведь я у них одна, все их богатство мне же достанется!.. Мой отец рассказывает всем встречным и поперечным, что он нажил ренту в пятнадцать тысяч франков торговлей, кроме того у них есть отель с прекрасным садом… Не глупо ли нам так надрываться, когда у них избыток во всем? В сущности, они ведь не злые люди. Решительно, я схожу к ним.
Она улыбалась с бодрым, решительным видом, оказываясь очень практичной в своем желании сделать счастливым своего милого мужа, который столько работает, не встречая со стороны критики и публики ничего, кроме равнодушия и изредка насмешек. Ах, деньги, ей бы хотелось иметь их целую бочку, чтобы поднести ему, и не глупо ли деликатничать, раз она его любит и всем ему обязана! У нее была своя мечта, своя волшебная сказка: сокровища семьи, которые она повергает к ногам своего разоренного принца, чтобы помочь ему добиться славы, покорить мир.
— Да, — сказала она весело, целуя его, — должна же я делать что-нибудь для тебя, ты не можешь один выносить все бремя.
Он уступил. Решено было, что она отправится в Батиньоль, в улицу Лежандр, где жили ее родители и принесет деньги в редакцию, чтобы он успел заплатить сегодня же. Вернувшись в общую комнату, кончать свою хронику, он услышал целую бурю голосов в кабинете Жантру.
Саккар, достигнув могущества, сделавшись снова повелителем, хотел, чтобы его слушались, зная, что все эти господа в его руках, что на них есть узда — надежда на прибыль и страх потери в затеянной им погоне за колоссальным состоянием.
— А, вот и вы наконец! — воскликнул он, увидав Гюрэ. — Что это вас так задержало в палате? Подносили великому человеку свою статью?.. Довольно, знаете, этого фимиама; я нарочно дожидался вас, чтобы сказать, что это было в последний раз и что на будущее время мы потребуем от вас иного.
Ошеломленный Гюрэ взглянул на Жантру, но тот, не желая навлекать на себя неприятностей заступничеством, расчесывал пальцами свою великолепную бороду, устремив взор куда-то в пространство.
— Как, иного? — ответил, наконец, депутат, — Но ведь я вам даю то, что вы сами требовали!.. Купив «Надежду», католический и роялистский орган, так жестоко нападавший на Ругона, вы просили меня написать ряд хвалебных статей, которые бы показали вашему брату, что вы не против него, и в то же время свидетельствовали о новом направлении газеты.
— Вот именно направление газеты вы и компрометируете, — возразил Саккар с еще большим гневом, — Вы, кажется, думаете, что я вступил в сделку с моим братом? Конечно, я никогда не торговал моим удивлением и привязанностью к императору, я всегда помню, как много мы все, и в частности я сам, ему обязаны. Но указывать ошибки не значит нападать на империю; напротив, это значит исполнять долг верноподданного. Вот направление газеты: преданность династии, но полная независимость относительно министров, честолюбивых личностей, которые бьются и ссорятся из-за милостей Тюльери.
Он принялся разбирать политическое положение дел, доказывая, что у императора дурные советники. Он говорил, что Ругон потерял прежнюю энергию, изменил своей вере в абсолютную власть, заигрывает с либеральными идеями только для того, чтобы сохранить за собой министерский портфель. Тогда как он, Саккар, продолжал он, колотя себя кулаком в грудь, он неизменен, он бонапартист с самого начала, верит в переворот, убежден, что благо Франции теперь, как и прежде, в гении и силе одного человека. Нет, он не станет поддерживать перемену направления в брате, не допустит императора стремиться к самоубийству по пути уступок; он соберет непримиримых диктатуры, соединится с католиками, чтобы отклонить гибель, близость которой ясна для него. И пусть Ругон побережется, потому что «Надежда» может снова открыть поход в защиту Рима.
Гюрэ и Жантру слушали, изумленные его гневом: ни тот, ни другой не подозревали в нем таких пылких политических убеждений. Первый попробовал вступиться за последние действия правительства.
— Э, милый мой, если империя делает уступки свободе, так ведь это потому, что вся Франция того хочет… Император вступил на этот путь, и Ругон принужден следовать за ним.
Но Саккар уже перешел к другим обвинениям, не заботясь о логике.
— А наше внешнее положение! Оно просто жалко… Со времени Виллафранкского договора, после Сольферино, Италия злится на нас за то, что мы не дошли до конца, не дали ей Венеции; и вот она соединилась с Пруссией в уверенности, что та поможет ей одолеть Австрию… Когда разразится война, вы увидите, какая чепуха выйдет и какую глупую роль мы разыграем, тем более, что мы сделали крупную ошибку, позволив Бисмарку и королю Вильгельму овладеть герцогствами в деле с Данией, не взирая на трактат, подписанный Францией: это просто оплеуха, нам остается только подставить другую щеку… Война неизбежна; вспомните понижение французских и итальянских фондов в прошлом месяце, когда прошел слух о нашем вмешательстве в германские дела. Не пройдет двух недель и вся Европа будет в огне.
Гюрэ, удивление которого все росло, тоже разгорячился, что с ним случалось редко.
— Вы говорите то же, что оппозиционные газеты; разве вы хотите, чтобы «Надежда» шла по пятам «Sieclе» и тому подобных… Вам остается только инсинуировать, по примеру этих газет, будто император унизился в деле с герцогствами и допустил безнаказанное усилие Пруссии, потому что ослабил армию, отправив целый корпус в мексиканскую экспедицию. Но вот мексиканская экспедиция кончена и войска возвращаются… Н потом я вас решительно не понимаю. Вы хотите оставить Рим за папой; почему же вы браните Виллафранкский мир? Достанься Венеция итальянцам — и через два года они овладеют Римом; вы знаете это не хуже меня; и Ругон это знает, хотя на трибуне клянется в противном.
— Ага, видите, какой он мошенник! — воскликнул Саккар победоносным тоном. — Знайте, что, если когда-нибудь осмелятся затронуть папу, вся католическая Франция поднимется, как один человек, на его защиту… Мы отдадим ему наши деньги, да, все деньги Всемирного банка. У меня свой план насчет этого, и, право, вы доведете меня до того, что я расскажу о том, что еще рано открывать!
Жантру разом навострил уши, начиная понимать, стараясь извлечь пользу из случайно вырвавшихся слов.
— Во всяком случае, — заговорил Гюрэ, — я хочу знать, что я должен проводить в своих статьях. Нам нужно столковаться… Хотите вы вмешательства или невмешательства? Если мы стоим за принцип национальностей, то с какой стати нам соваться в итальянские иди германские дела?.. Вы хотите, чтобы мы открыли поход против Бисмарка, да, потому что его политика угрожает нашим границам?
Но Саккар, вне себя, вскочив со стула, разразился бешеной тирадой.
— Я хочу, чтобы Ругон не лез ко мне. Как, после всего, что я сделал!.. Я покупаю газету, злейшую из его врагов, делаю из нее орган, преданный его политике, позволяю вам славословить его несколько месяцев подряд?.. И эта скотина, хоть бы пальцем пошевелила, хоть бы какую-нибудь услугу!
Депутат робко заметил, что поддержка министра оказалась очень полезной для инженера Гамлэна там, на Востоке, открыв перед ним все двери, оказав давление на многих лиц.
— Ах, отстаньте! Он не мог поступить иначе… Но предупредил ли он меня хоть раз о повышении или понижении? А ведь он, при его высоком положении, имеет возможность все знать заранее… Помните, двадцать раз я поручал вам позондировать его, и вы, встречаясь с ним каждый день, еще ни разу не могли доставить мне полезной справки… А мне, кажется, немного и требуется? Шепнуть словечко кстати.
— Конечно, но он не любит этого, он говорит, что это каверзы, в которых всегда приходится раскаиваться.
— Полноте, небось он не так щепетилен с Гундерманном. Передо мной корчит честного человека, а Гундерманну доставляет все справки.
— О, Гундерманну, еще бы! Гундерманн им всем нужен: без него они не могут сделать займа.
Саккар с торжеством ударил в ладоши.
— Ага, вот оно, вы сами сознались! Империя продана жидам! Все наши деньги попадут в их цепкие лапы. Всемирный банк должен лопнуть перед их всемогуществом.
В нем проснулась наследственная ненависть; он разразился градом обвинений против этой расы торгашей и ростовщиков, из века в век пробивающих себе дорогу среди народов, высасывая их кровь, как паразиты коросты или чесотки, достигая, несмотря на все плевки и удары всемирного господства, которого и добьются когда-нибудь, благодаря непобедимой силе золота. Оп бесновался в особенности против Гундерманна, уступая застарелой злобе, непреодолимому и безумному желанию одолеть, хотя и предчувствовал, что разобьется об эту скалу, если вздумает вступить в борьбу. Ах, этот Гундерманн: пруссак в душе, хотя и родился во Франции! Очевидно, он ратует за Пруссию, рад бы был помочь ей деньгами, да, может быть, и помогает потихоньку! Осмелился же он сказать в одном салоне, что если возгорится война между Пруссией и Францией, то Франция будет разбита.
— Довольно, Гюрэ! Зарубите себе на носу, что если Ругон не хочет помогать мне, так и я не хочу помогать ему… Когда вы принесете от него хорошенькую весть, т. е. полезную справку, тогда можете возобновить свои дифирамбы. Ясно?
— Это было как нельзя более ясно. Жантру, узнавший прежнего Саккара под оболочкой политического теоретика, принялся расчесывать пальцами бороду. Но Гюрэ, видя неудачу своих мужицких хитростей, казался очень не в духе, так как зависел от обоих братьев и не хотел ссориться ни с тем, ни с другим.
— Вы правы, — пробормотал он, — пожалуй, лучше подождать дальнейших событий… Хорошо, я обещаю вам сделать все, чтобы добиться доверия великого человека. При первой же новости, которую он сообщит мне, беру фиакр и лечу к вам.
Саккар, разыграв свою роль, уже перешел к шутливому тону.
— Ведь я для вас же хлопочу, друзья мои… Я всегда был разорен и всегда проживал по миллиону в год.
И вспомнив о публикациях, прибавил, обращаясь к Жантру:
— Слушайте, вы должны повеселее составлять ваши биржевые бюллетени… Да, вставляйте остроты, каламбуры; публика это любит, ничто так не помогает ей переваривать дела, как остроумие… Неправда ли, каламбуры!
Это было не совсем по вкусу редактору. Он несколько кичился своим литературным вкусом. Но пришлось согласиться. Он тут же придумал скабрезную историю, над которой все трое хохотали, как сумасшедшие, после чего расстались друзьями.
Между тем Жордан окончил хронику и сгорал от нетерпения, ожидая возвращения жены. Стали собираться другие сотрудники; он поговорил с некоторыми из них; потом вышел в переднюю. Тут, к своему негодованию, он поймал Дежуа на месте преступления; служитель, приложив ухо к двери редакторского кабинета, подслушивал, тогда как его дочь Натали стояла настороже.
— Не входите, — пробормотал он, — г. Саккар все еще там. Мне показалось, что меня кличут…
Дело в том, что, купив восемь акций Всемирного банка на свои четыре тысячи франков, оставленные покойной женой, и томимый жаждой прибыли, он только и жил теперь мечтами о повышении акций. Расстилаясь перед Саккаром, подхватывая на лету каждое его словечко, как изречение оракула, он не мог противостоять искушению, потребности проникнуть в его мысли, подслушать, что говорит его кумир в своем святилище. Впрочем, тут не было никаких эгоистических расчетов; он думал только о дочери, ликуя при мысли, что его восемь акций уже теперь, при курсе в семьсот пятьдесят франков, дают ему тысячу двести франков прибыли — стало быть, всего пять тысяч двести. Поднимись курс еще на сто франков — и у него в руках шесть тысяч — - полное приданое дочери. При мысли об этом его сердце разрывалось от радости; он сквозь слезы смотрел на свою девочку, вспоминая об их счастливой жизни вдвоем, когда он заменил ей мать.
Однако, он был очень сконфужен и проговорил, стараясь скрыть свое смущение:
— Натали забежала ко мне на минутку, она встретила вашу супругу, господин Жордан.
— Да, — сказала девушка, — она свернула в улицу Фейдо. О, она очень спешила.
Отец позволял Натали ходить одной, так как, но его словам, был уверен в ней.
Да и в самом деле, он мог рассчитывать на ее благоразумие, так как она была слишком холодна и слишком твердо- решилась составить свое счастье, чтобы расстроить какой-нибудь глупостью давно задуманный брак. со своей тоненькой талией, большими глазами на хорошеньком бледном личике, улыбающимися губками, она любила себя с эгоистической страстью.
Жордан с удивлением воскликнул:
— Как, на улицу Фейдо?
Он не успел пуститься в расспросы, потому что вошла Марсель, задыхаясь от быстрой ходьбы. Он тотчас увел ее в соседнюю комнату, но, так как там оказался редактор судебного отдела, то пришлось усесться в глубине коридора, на скамейке.
— Ну?
— Ну, дорогой мой, дело сделано, хотя не без труда.
Хотя и обрадованный, он заметил, что у нее тяжело на сердце; впрочем, она высказала ему все торопливым шепотом, хотя давала себе слово скрыть некоторые вещи; но таиться от него было ей не по силам.
С некоторых пор отношение Можандров к дочери изменилось. Они встречали ее не так ласково, не так внимательно, все более и более предаваясь новой страсти: биржевой игре. Это была обыкновенная история: отец, толстяк, спокойный и лысый, со седыми усами, и мать сухая, деятельная женщина, покончив с делами, заплывали жиром в своем домике, получая свои пятнадцать тысяч франков и скучая от безделья. У него только и осталось развлечения пересчитывать деньги. Сначала он громил спекуляцию, пожимал плечами, с гневом и сожалением говоря о бедных глупцах, которые разоряются в грязных и бессмысленных воровских аферах. Но однажды ему пришлось получить значительную сумму, и он вздумал сделать перенос: это, говорил он, не спекуляция, это простое помещение денег. Только с этого времени он начал за завтраком внимательно просматривать биржевой бюллетень, чтобы следить за курсами. Отсюда и возникло все зло; мало-помалу его охватила горячка, атмосфера игры, при виде колебаний курсов, при мысли о миллионах, наживаемых в какой-нибудь час, тогда как он корпел тридцать лет, чтобы нажить несколько сот тысяч франков. Он не мог не делиться с женой своими впечатлениями; и каждый день, за завтраком, рассказывал ей, какие удивительные аферы он бы устроил, если бы не дал клятву никогда не играть на бирже! Он объяснял свои операции, распоряжался фондами, с искусством генерала, разбивающего врагов по карте, и в конце концов всегда одолевал воображаемых противников, так как, по его словам, собаку съел в финансовых операциях, Жена волновалась, говорила, что лучше броситься в воду, чем рискнуть хоть одним су; но он успокаивал ее. За кого она принимает его? Никогда в жизни! Однако, в конце концов не выдержал. Давно уже им хотелось выстроить в саду небольшую оранжерею, тысяч в пять — шесть франков; и вот однажды вечером он, дрожащими от радостного волнения руками, выложил на рабочий столик жены шесть тысяч франков, говоря, что выиграл их на бирже: это была операция наверняка, увлечение, которое он себе позволил, в первый и последний раз и единственно ради теплицы. Она рассердилась и обрадовалась, но не решилась бранить его. Месяц спустя он рискнул на операцию с премиями, говоря, что ничего не боится, ограничив заранее потерю. И потом, что же в самом деле, в этой куче операций есть и хорошие, не глупо ли уступать их другим? Так, мало-помалу, он роковым образом втянулся в биржевые аферы, сначала на небольшие суммы, потом все смелее и смелее, не слушая увещаний жены, которая пророчила ему разоренье, хотя и у нее глаза разгорались при малейшей прибыли.
Но больше всего порицал его брат г-жи Можандр, капитан Шав. Правда, он и сам играл на бирже, так как пенсии в 1800 франков не хватало на его расходы; но он был тонкая штука, ходил на биржу, как чиновник в департамент, играл только на наличные и радовался, получив к вечеру двадцать франков; его операции велись изо дня в день, наверняка, и уже по своей ничтожности ускользали от катастроф. Сестра предложила ему поселиться с ними, так как в доме стало слишком пусто после свадьбы Марсели; но он отказался, предпочитая свободную жизнь. У него были свои слабости; в его квартире, состоявшей из одной комнаты на улице Нолле, то и дело мелькали женские платья, и все его доходы уходили на подарки и конфеты. Он вечно предостерегал Можандра, уговаривая его бросить игру, и когда тот восклицал: «А вы- то!» он отвечал энергичным жестом: о, он, это другое дело; у него нет пятнадцати тысяч франков дохода. Он играл по милости этого скаредного правительства, которое готово отнять последнюю утеху у старого ветерана. Его главный аргумент против биржевой игры заключался в следующем: игрок осужден на потерю математически: при выигрыше он должен потерять часть прибыли на куртаже и штемпельном праве: проигрыш не избавляет его от тех же издержек; значит, хотя бы он выигрывал так же часто, как проигрывал, все-таки в итоге окажется убыток. На парнасской бирже эти издержки ежедневно составляют огромную сумму в 80 миллионов. Он напирал на эту цифру: восемьдесят миллионов в пользу государства, маклеров и торгующих акциями вне биржи.
Сидя на скамейке в глубине коридора, Марсель рассказывала мужу о делах своей семьи.
— Нужно тебе сказать, милый, что я пришла не во-время… Мама ссорилась с папой из-за какой-то потери на бирже… Да, кажется, он окончательно предался игре. Просто потеха: он, который не признавал ничего, кроме труда… Словом, они ссорились и мама совала ему под нос газету «Cote financiere», крича, что он ничего не понимает, а она предвидела понижение. Тогда он принес другую газету, именно «Надежду», и показал ей статью, в которой почерпнул свои сведения… У них теперь бездна газет, они роются в них целый день и — Бог меня прости — мне кажется, мама тоже играет, несмотря на ее сердитый вид.
Жордан не мог удержаться от смеха: с такой забавной, грустью передавала она эту сцену.
— Наконец, я рассказала им о нашем стеснительном положении и попросила одолжить нам двести франков. Если бы ты видел, как они раскричались: двести франков, когда они потеряли две тысячи на бирже! «Ты смеешься над нами? Хочешь, разорить нас?..» Никогда я не видала их такими! Они так любили меня, столько тратили на подарки! Положительно они сходят с ума, не станут же люди в здравом рассудке так портить себе жизнь, когда они жили так счастливо в своем прекрасном доме, без всяких хлопот, пользуясь состоянием, которое досталось с таким трудом.
— Надеюсь, ты не настаивала? — сказал Жордан.
— Нет, настаивала, и тогда они обрушились на тебя… Ты видишь, я говорю тебе обо всем; я не хотела, да и не могу скрывать… Они твердили, что предвидели это, что писанье в газетах, к добру не приведет, что мы кончим в госпитале… Я тоже рассердилась и хотела уже уйти, но тут пришел капитан. Ты знаешь, дядя Шав всегда любил меня. При его появлении они утихли, тем более, что он торжествовал, спрашивал у папа, будет ли он и вперед позволять себя обкрадывать… Мама отвела меня к сторонке и сунула мне в руку пятьдесят франков, говоря, что этого нам хватит, чтобы как-нибудь обернуться.
— Пятьдесят франков! Милостыня! И ты взяла их?
Марсель нежно пожала ему руки, успокаивая его рассудительной речью:
— Полно, не сердись… Да, приняла, и так как ты ни за что не понес бы их к судебному приставу, то я сама снесла, их ему, знаешь, на улицу Коде? Но, можешь себе представить, он не захотел взять их, говоря, что имеет формальное приказание от г. Буша и что только г. Буш может прекратить преследование… О, этот Буш! Я никого не ненавижу, но он просто возмущает меня. Но это ничего, я сбегала к нему в улицу Фейдо, он удовольствовался пятьюдесятью франками, и теперь мы спокойны на две недели.
Глубокое волнение выразилось на лице Жордана; на глазах, его навернулись слезы.
— Ты сделала это, женка, ты сделала это!
— Ну, да, я не хочу, чтобы к тебе приставали! Что за беда, выслушивать глупости, лишь бы тебя оставили в покое.
Она, смеясь, рассказала о своем визите к Бушу, о его грязной норе, заваленной бумагами, о его грубом приеме и угрозах разорить их до нитки, если долг не будет уплачен немедленно. В довершение всего она вывела его из себя, доказывая, что он не имеет законного права на этот долг, на эти триста франков, достигшие со всеми издержками семисот тридцати франков пятнадцати сантимов, так как наверно купил вексель за бесценок. Он взбесился: во-первых, именно за эти векселя ему пришлось заплатить дорого, а потом потеря времени, поиски должника в течение двух лет, искусство, которое он проявил в этой охоте на человека — разве все это не заслуживает вознаграждения! Вольно же людям доводить себя до разорения. Однако, в конце концов он согласился принять пятьдесят франков, так как правила благоразумия заставляли его всегда соглашаться на сделки.
— Ах, ты, моя храбрая женка, как я тебя люблю, — сказал Жордан, целуя Марсель и не обращая внимания на секретаря редакции, который в это время проходил по коридору.
Потом, понизив голос, спросил:
— Сколько ж у тебя осталось?
— Семь франков.
— Отлично! Этого нам хватит на два дня и я не стану просить вперед, тем более, что наверно получу отказ. Это так неприятно… Завтра я наведаюсь в «Siecle», не примут ли там мою статью… Ах, если бы мне кончить роман и если бы он пошел!
Марсель в свою очередь поцеловала его.
— Наверно пойдет… Я принесу тебе счастье. Завтра мы купим копченую селедку; я видела отличных на углу Клинга. А на сегодня у нас есть жареный картофель на сале.
Жордан, попросив одного из товарищей посмотреть за него корректуры, ушел вместе с женой. Саккар и Гюрэ тоже отправились. Когда они выходили, перед подъездом редакции остановилась карета, из нее вышла баронесса Сандорф, улыбнулась им и взбежала наверх. Она иногда навещала Жантру. Саккар, которого очень соблазняли ее большие глаза с темными кругами, чуть было не вернулся в редакцию.
В кабинете редактора баронесса не захотела даже присесть. Она зашла на минутку узнать, нет ли каких новостей. Несмотря на внезапный поворот в карьере Жантру, она относилась к нему так же, как в старину, когда он являлся по утрам к ее отцу, г. Ладрикуру, в качестве смиренного фактора. Отец ее был возмутительно груб, и она не могла забыть, как он однажды вытолкал его за дверь в припадке гнева по случаю большой потери. Теперь, когда он стоял, так сказать, у источника новостей, она заигрывала с ним, стараясь выведать его тайны.
— Так ничего нового?
— Право, ничего, но крайней мере, я ничего не знаю.
Но она продолжала смотреть на него, улыбаясь, в уверенности, что он не хочет сказать. Чтобы заставить его проговориться, она пустилась в разговор о глупой войне, которая того гляди разгорится между Пруссией, Италией и Австрией. Предстояло страшное падение итальянских фондов, да и всех вообще бумаг. Ее это очень беспокоило, так как она не знала, до каких пределов дойдет это падение, а между тем затратила довольно значительные суммы на операции, которые должны были выясниться; при следующей ликвидации.
— Разве ваш муж не доставляет вам сведений? — шутливо спросил Жантру. — Ему это нетрудно, служа в посольстве.
— О, муж, — пробормотала она с презрительным жестом, — муж, я от него ничего не могу добиться.
Он еще более развеселился и решился даже намекнуть на генерал-прокурора Делькамбра, который, по слухам, платил за нее разницу, когда она соглашалась уплатить.
— А ваши друзья, разве они не могут навести справок, при дворе или в палате?
Она сделала вид, что не понимает, и сказала умоляющим тоном, не спуская с него глаз:
— Полноте, будьте любезны… Вам наверно известно что-нибудь.
В своем увлечении юбками, — грязными или шикарными, все равно, — он уже задумал однажды купить (как выражался про себя) эту помешавшуюся на игре женщину, обращавшуюся, с ним так фамильярно. Но при первом слове, при первом жесте она отшатнулась с таким отвращением, с таким презрением, что он дал себе слово не повторять попытки. С ним, с этим человеком, которого ее отец угощал пинками? Нет, никогда! Она еще не дошла до этого.
— Любезным, с какой стати я буду любезным? — отвечал он с неловкой усмешкой. — Разве вы любезны со мной?
Она разом нахмурилась, окинула его холодным взглядом, и, повернувшись к нему спиною, хотела было уйти, когда он прибавил с досадой, желая уязвить ее:
— Вы встретили у подъезда Саккара, неправда ли? Почему бы вам не обратиться к нему? Ведь он вам ни в чем не откажет.
Она быстро обернулась.
— Что вы хотите сказать?
— Э, да все, что вам угодно будет понять… Полно скрытничать, ведь я вас видел у него, а я его знаю.
Она вспыхнула; расовая гордость, подавленная грязью, в, которую она погружалась с каждым днем все глубже и глубже, благодаря своей страсти, проснулась с неудержимою силой. Впрочем, она овладела собой и произнесла спокойным и резким тоном:
— За кого вы меня принимаете, любезнейший?.. Нет, я не любовница вашего Саккара, потому что не пожелала ею сделаться.
Он поклонился с утонченною вежливостью просвещенного человека.
— Напрасно, сударыня… Позвольте мне посоветовать вам не упускать случая, если он представится еще раз. Вы постоянно хлопочете о справках, а у этого господина найдете их без всяких хлопот…
Она засмеялась, как бы примирившись с его цинизмом. Пожимая ей руку, он почувствовал, что она холодна, как лед. Неужели эта женщина, с такими красными губами, которую молва называла ненасытной, может довольствоваться ледяным, и черствым Делькамбром?
Прошел июнь; 15-го Италия объявила войну Австрии. С другой стороны, Пруссия в каких-нибудь две недели молниеносным маршем овладела Ганновером, завоевала оба Гессена, Баден, Саксонию, захватив безоружное население совершенно неподготовленным. Франция не шелохнулась; на бирже сведущие люди толковали шепотом, что между ней и Пруссией заключен тайный договор после того, как Бисмарк посетил императора в Биаррице. По секрету сообщалось о вознаграждении, которое она должна получить за нейтралитет. Тем не менее, бумаги продолжали падать самым ужасающим образом. 4 июля разразилось известие о битве при Садовой, и вызвало настоящую панику. Все думали, что война будет продолжаться с новым, остервенением, так как Австрия, побитая Пруссией, одолела Италию при Кустоцце; говорили, что она соберет остатки своей армии, очистив Богемию. Со всех сторон сыпались приказания, продавать, а покупщиков не находилось.
4 июля Саккар, зайдя в редакцию после 6 часов, не застал Жантру, который с некоторых пор начал пропадать все чаще и чаще, возвращаясь в ужасном виде, в полном изнеможении, с мутными глазами. Трудно сказать, что его больше разрушало: алкоголь или женщины. На этот раз в редакции никого не было, кроме Дежуа, который обедал в передней. Саккар, написав два письма, собирался тоже уйти, когда Гюрэ влетел, как буря, забыв даже затворить двери.
— Друг мой, друг мой…
Он задыхался, схватился за грудь…
— Я от Ругона… Бежал бегом, не попадалось фиакра… Наконец, попался один… Ругон получил депешу. Я ее видел… Новость, новость…
Саккар остановил его жестом и кинулся затворить дверь, заметив Дежуа, который уже навострил уши.
— Ну, что такое?
— Император австрийский уступает Венецию французскому, принимая его посредничество, и этот последний обратится к королям прусскому и итальянскому с предложением перемирия.
Последовало молчание.
— Но ведь это мир?
— Очевидно.
Саккар, пораженный, еще не сообразив, что делать, воскликнул вне себя: .
— Черт побери, а на бирже общее понижение!
Потом он машинально спросил:
— Знает ли кто-нибудь об этой депеше?
— Нет, это секретная депеша, она даже не будет напечатана завтра в «Монитере». Париж узнает о ней не раньше, чем через сутки.
В голове Саккара точно мелькнула молния, ему разом стало ясно, что делать. Он снова кинулся к двери, выглянул, не подслушивает ли кто-нибудь, потом, вне себя, бросился к депутату и схватил его за лацканы сюртука.
— Молчите, не так громко!.. Победа наша, если Гундерманн и его шайка не уведомлены… Слышите, ни слова никому в свете, ни детям, ни жене!.. Вот кстати! Жантру нет в редакции, мы одни будем знать о депеше, у нас есть время действовать… О, я не думаю работать только для себя. Вы, наши коллеги по Всемирному банку, тоже тут замешаны. Но тайна — не тайна, когда о ней знают многие. Все погибло, если завтра до открытия биржи мы позволим себе хоть малейшую нескромность.
Гюрэ, взволнованный, ошеломленный грандиозностью предприятия, обещал быть немым, как рыба. Они условились, что делать каждому, и решили немедленно пуститься в поход. Саккар уже надел шляпу, но приостановился и спросил.
— Так Ругон поручил вам передать мне эту новость?
— Конечно.
Гюрэ запнулся; он лгал; депеша просто лежала на письменном столе министра и он прочел ее, оставшись на минуту один. Но так как в его интересах было поддерживать доброе согласие между братьями, то эта ложь показалась ему очень ловко придуманной, тем более, что они, как ему было известно, не особенно стремились видаться друг с другом и разговаривать об этих вещах.
— Ну, — объявил Саккар, — нечего сказать, он был любезен на этот раз… Идем!
В прихожей они встретили Дежуа, который прислушивался к их голосам, тщетно стараясь разобрать что-нибудь. Однако, они заметили его волнение: он чуял огромную добычу и был в таком возбужденном состоянии, что высунулся в окно на лестнице, следя за ними, пока они шли через двор.
Главное затруднение заключалось в том, чтобы действовать быстро и в то же время с величайшей осторожностью. Выйдя на улицу, они разошлись: Гюрэ взял на себя маленькую вечернюю биржу, Саккар отправился искать факторов, агентов, маклеров, чтобы дать поручения насчет покупки. Но он решился по возможности раздробить эти поручения, чтобы не возбудить подозрения; кроме того, ему хотелось придать им характер случайной встречи, а не идти нарочно разыскивать маклеров. Случай благоприятствовал ему: он встретил маклера Якоби, поболтал с ним о том, о сем и поручил ему крупную операцию, не возбудив особенного удивления. Немного далее попалась ему навстречу высокая белокурая девушка, любовница маклера Делорока. Саккар, узнав, что она ожидает его к себе сегодня же, черкнул карандашом несколько слов на визитной карточке и отдал ей, прося передать маклеру. Потом, зная, что Мазо собирался в этот день обедать со своими школьными товарищами, он зашел к ним в ресторан и переменил ордер, который дал не далее как сегодня утром. Но самой удачной была встреча с Массиасом около полуночи, когда тот выходил из Варьетэ. Они вместе дошли до улицы Сен- Лазар; Саккар разыграл из себя чудака, который верит в повышение, — о, разумеется, не сейчас, и надавал ему ордеров насчет покупки для Натансона и других, говоря, что действует от имени нескольких друзей, что, впрочем, и было справедливо в сущности.
На другой день Гюрэ явился к Саккару в семь часов утра и рассказал о своих действиях на вечернем собрании; он тоже распорядился насчет покупки, но с осторожностью, чтобы не слишком возвысить курсы. Его ордеры достигали миллиона; и найдя, что это еще слишком скромно, оба решили продолжать компанию. Перед ними было еще целое утро. Но сначала она принялись за газеты с замирающим сердцем, содрогаясь при мысли, что найдут в них сообщение, заметку или хоть несколько слов, способных уничтожить их план. Нет, пресса ничего не знала; она была поглощена войной, загромождена телеграммами, корреспонденциями о битве при Садовой. Если до двух часов дня не получится известия, если у них будет час, даже полчаса после открытия биржи, победа останется за ними, они знатно отбреют жидов, как выражался Саккар. Затем они снова расстались; каждый спешил пустить в битву новые миллионы.
Все это утро Саккар рыскал по городу; им овладела такая потребность двигаться, что он отпустил карету и бегал пешком. Он зашел к Кольбу, с восхищением прислушался к звону золотой монеты, который показался ему предвестием победы, и выдержал характер: не обмолвился ни словечком перед банкиром, который ничего не знал. Потом завернул к Мазо, не для того, чтобы дать ордер, а просто желая показать вид, что беспокоится насчет вчерашнего. Тут тоже ничего не знали. Только маленький Флори возбудил в нем некоторое беспокойство, так как упорно вертелся около него: но причиной этого было единственно глубокое удивление, которое молодой конторщик питал к финансовому гению директора Всемирного банка; а так как m-lle Шюшю начинала стоить ему дорого, то он рискнул на кой-какие мелкие операции, и спал, и видел, как бы узнать распоряжения своего кумира и примкнуть к его игре.
Наконец, наскоро позавтракав у Шампо, где, к своей великой радости, он услышал пессимистические жалобы Мозера и даже Пильро, предсказывавших новое падение курсов, Саккар в половине первого отправился на биржевую площадь. Ему хотелось поглазеть на народ, как он выражался. Жара была удушливая, солнце палило ступени биржи, которые, отражая тепло, превращали галерею в пекло; пустые стулья трещали в этой раскаленной атмосфере, тогда как спекулянты старались укрыться в жидкой тени колонн. В саду он заметил Буша и Мешэн, которые с жаром толковали о чем-то; ему даже показалось, будто они хотели подойти к нему, но раздумали. Неужели они что-нибудь знают — грязные ветошники, торгующие негодной бумагой? Эта мысль заставила его вздрогнуть. Кто-то окликнул его; он обернулся и увидел Можандра и капитана Шава, которые ссорились, сидя на скамейке: первый подтрунивал над жалкой игрой второго, над его несчастным луидором, добываемым на наличные деньги точно в каком-нибудь провинциальном кафе после отчаянной резни в пикет, Вот, например, теперь: неужели нельзя рискнуть на крупную операцию? Кажется ясно, как день, что курсы будут падать?
И он сослался на Саккара: «Неправда ли, курсы должны упасть? Он решился играть на понижение, готов рискнуть хоть всем своим состоянием». На такой прямой вопрос, Саккар отвечал улыбками, двусмысленным покачиванием головы, чувствуя, что ему следовало бы предупредить этого человека, который отличался таким трудолюбием и здравым смыслом, пока торговал своей парусиной. Но он дал себе слово молчать, и жестокость игрока, боящегося погубить свое счастье, одержала верх. При том в эту минуту его внимание было привлечено каретой баронессы Сандорф, которая промчалась мимо него и остановилась в Банковой улице. Он вспомнил о бароне Сандорф, советнике австрийского посольства: наверно она все знает и погубит дело какой-нибудь бабьей глупостью. Он перешел улицу, стал вертеться около кареты, неподвижной, немой, с окаменевшим на козлах кучером. Но вот занавеска в окне, отдернулась; он подошел с учтивым поклоном.
— Итак, г. Саккар, мы все еще играем на понижение?
Он подумал, что это ловушка.
— Разумеется, сударыня.
Но по глазам ее, по особенному блеску, свойственному игрокам, он убедился, что она ничего не знает. Кровь прихлынула к его лицу, он возликовал в душе.
— Так вы ничего не скажете мне новенького, г. Саккар?
— Ничего, сударыня, кроме того, что вы, без сомнения, уже сами знаете.
Затем он ушел, думая: «Ага, ты упрямилась, пусть же тебе достанется на орехи. Другой раз будешь любезнее». Никогда она не казалась ему такой привлекательной; теперь он был уверен в победе.
Но, вернувшись на площадь, он заметил Гундерманна, выходившего из улицы Вивьенн, и сердце его замерло. Издали он казался маленьким, но это был он, со своей медленной походкой, бледным лицом, закинутой головой, манерой двигаться среди толпы, никого не замечая, точно он прогуливался один в своем королевстве. Саккар с ужасом следил за ним, стараясь объяснить каждое его движение. Вот к нему подошел Натансон, — ну, все погибло! Но агент удалился с обескураженным видом, и Саккар вздохнул вольнее. Решительно, у банкира такой же вид, как всегда. И вдруг его сердце запрыгало от радости. Гундерманн вошел в кондитерскую за конфетами для внучек; то был верный признак: в дни кризисов он никогда не заходил в кондитерскую.
Пробило час, колокол возвестил об открытии биржи. Это было достопамятное собрание, одна из тех великих катастроф, крахов на повышение, крайне редких в истории биржи, память которых долго живет в легендах. Сначала, в удушливой жаре, курсы падали по-прежнему. Потом, как отдельные выстрелы перед началом битвы, раздались одинокие объявления о покупке. Но все-таки дела шли вяло при общем недоверии. Покупки участились, посыпались со всех сторон, в кулисе, в паркете, только и слышны были голоса Натансона, Мазо, Якоби, Деларока, кричавших, что они берут все фонды, по какой угодно цене; толпа содрогнулась, загудела, волнение росло, но никто еще не осмеливался рискнуть, все были сбиты с толку этим неожиданным поворотом. Курсы слегка поднялись; Саккар успел дать новые поручения Массиасу для Натансона. Наткнувшись на Флори, бежавшего куда-то, он попросил его передать Мазо записку с требованием покупать, покупать во что бы то ни стало, так что Флори, прочитав записку и почувствовав прилив веры в своего кумира, купил и на свою долю. В ту самую минуту — без четверти два — над биржей разразилось известие: Австрия уступает Венецию императору; война кончена. Откуда оно явилось? Бог знает! Отовсюду, с неба свалилось! Кто-нибудь да принес его, конечно; и все толковали о нем, толпа загудела, как прилив в равноденствие. Курсы стали подниматься страшными скачками. Прежде чем прозвонил колокол, возвещавший закрытие биржи, они поднялись на сорок, на пятьдесят франков. Наступила страшная сумятица, одна из тех битв, в которых офицеры и солдаты смешиваются в беспорядке, оглушенные, ослепленные, стараясь только спасти свою шкуру, не имея ясного представления о положении дел. Пот струился со всех лиц, неумолимое солнце превращало биржу в чистое пекло.
Когда стали подводить счеты при ликвидации, выяснились огромные потери. Поле битвы было усеяно трупами и ранеными. Мозер, игрок на понижение, оказался в числе наиболее потерпевших. Пильро жестоко поплатился за малодушие, заставившее его в первый раз в жизни усомниться в повышении. Можандр потерял пятьдесят тысяч франков: его первая серьезная потеря, от которой он и жена слегли в постель. Баронессе Сандорф пришлось уплатить такую разницу, что Делькамбр, как говорили, отказался платить; она задыхалась от злобы и гнева при мысли о муже, который узнал о депеше раньше самого Ругона, и ничего не сказал ей. Но больше всего потерпел главный, еврейский байк. Один Гундерманн потерял восемь миллионов. Это всех изумило: как могло случиться, что он не получил сведений заблаговременно, он, признанный властелин рынка, у которого министры служили на посылках, от которого зависели целые государства! Очевидно, тут играла роль какая-нибудь дикая случайность. Это было неожиданное, глупое поражение, наперекор разуму и логике.
Тем не менее, все толковали об этом событии, и Саккар, прослыл за гения. Он одним взмахом руки подобрал почти все деньги, потерянные игравшими на понижение. Лично на его долю досталось два миллиона. Остальное попало в кассу Всемирного банка или, лучше сказать, в руки членов правления. Он с трудом убедил Каролину, что доля Гамлэна в этой законной победе над жидами не меньше миллиона. Гюрэ, участвовавший в компании, откроил себе царский кусочек. Остальные, Дегрэмон, маркиз Богэн, тоже не заставили себя просить. Все вотировали благодарность и поздравление великому директору. Одно сердце в особенности пылало благодарностью к Саккару, сердце Флори, который получил целое состояние, десять тысяч франков, давшее ему возможность нанять для m-lle Шюшю небольшую квартирку на углу улицы Кондорсэ, и проводить вечера вместе с нею, Гюставом Седиллем и Жерменой Кёр в дорогих ресторанах. В редакции пришлось ублаготворить Жантру, который выходил из себя, узнав, что от него все скрыли.. Только Дежуа был печален; ему суждено было навсегда сохранить горькое воспоминание о том, как однажды вечером он чуял в воздухе состояние, но пропустил его мимо рук.
Это первый триумф Саккара совпадал, по-видимому, с апогеем процветания империи. Он был участником ее величия, она бросала на него отблеск своей славы. В тот самый вечер, когда он поднялся среди общего крушения, когда биржа представляла из себя поле, усеянное трупами, Париж осветился иллюминацией точно после великой победы; праздники в. Тюльери, гулянья на улицах прославляли величие и славу Наполеона III, властителя Европы, в которому короли обращались за посредничеством, уступая ему целые провинции, лишь бы он рассудил их дело. Правда, в палате раздавались протестующие голоса, пророчившие великие бедствия в будущем, вследствие усиления Пруссии, поражения Австрии, неблагодарности Италии. Но гневные восклицания и смех заглушали эти беспокойные голоса, и Париж, центр мира, после битвы при Садовой,, был залит огнями, — в ожидании темных ненастных ночей, освещенных только багровым блеском граната. В этот вечер Саккар, в восторге от своего успеха, бродил по улицам, по площади Согласия, по Елисейским полям, по тротуарам, освещенным плошками. Стиснутый в толпе гуляющих, оелепленный блеском иллюминации, он готов был думать, что этот праздник дается в честь его: разве он не остался также победителем среди общей гибели? Одно только портило несколько его радость — гнев Ругона, который, вне себя от бешенства, выгнал Гюрэ, догадавшись, каким образом произошла катастрофа на бирже. Так значит он вовсе не оказался добрым братом и не думал сообщать ему депеши! Что ж, обойтись без его содействия? Атаковать всемогущего министра? Внезапно, перед дворцом Почетного Легиона, увенчанным огненным крестом, ярко сиявшим на черном небе, он принял смелое решение; и опьяняемый шумом толпы и развевающимися флагами, вернулся домой, на улицу Сен-Лазар, по залитому огнями Парижу.
Спустя два месяца, Саккар, окрыленный своей победой над Гундерманном, решился расширить операции Всемирного банка. В общем собрании, состоявшемся в конце апреля, был представлен баланс за 1864 год. Оказалось девять миллионов прибыли, считая в том числе двадцать франков премии на каждую из пятидесяти тысяч новых акций, со времени удвоения капитала. Издержки на устройство дела были вполне оплачены, акционеры получили свои пять на сто, а члены правления десять на сто; в запасный фонд было отложено пять миллионов, а оставшийся миллион дал возможность распределить дивиденд по десяти франков за акцию. Для общества, существовавшего не более двух лет, это был прекрасный результат. Но Саккар действовал с лихорадочною быстротой, применяя к финансовой почве метод интенсивной культуры, удобряя и перерабатывая землю с риском погубить урожай. Он провел сначала в совете, потом на экстренном общем собрании 15 сентября проект нового удвоения капитала, предложив возвысить его до ста миллионов, вместо пятидесяти, посредством выпуска ста тысяч новых акций, которые будут разобраны прежними акционерами. Но на этот раз акции были выпущены по 675 франков, с премией в 175, предназначенной для запасного фонда. Возрастающие успехи, новые и удачные аферы, наконец, великие предприятия Всемирного банка оправдывали это удвоение капитала; надо же было придать дому важность и значение, которого он заслуживал по своим предприятиям. Впрочем, результат немедленно обнаружился: акции, стоившие в течение нескольких месяцев на одном уровне, около семисот пятидесяти франков, поднялись до девятисот, в течение трех дней.
Гамлэн не мог вернуться с Востока, чтобы присутствовать на экстренном собрании, и написал сестре письмо, в котором выражал свои опасения насчет Всемирного банка: зачем эти скачки, эта безумная стремительность? Он догадывался, что у нотариуса Лелоррена снова были сделаны ложные заявления. В самом деле, законной подписки на все акции не состоялось, на руках общества оказались бумаги, которых не пожелали взять прежние акционеры, и все они перешли известным путем к Сабатани. Да и кроме него нашлось много подставных лиц из служащих и чиновников банка, так что за банком осталось около тридцати тысяч акций, на сумму в семнадцать с половиной миллионов. Независимо от того, что это было противозаконно, такое положение вещей угрожало опасностью, так как опыт показал, что всякое кредитное учреждение, играющее со своими фондами, в конце концов гибнет. Однако, Каролина отвечала брату в самом веселом тоне, подсмеиваясь над его опасениями, доходившими до того, что ей, обвинявшийся в излишнем недоверии, приходилось успокаивать его. Она говорила, что внимательно следит за делом, но не замечает ничего подозрительного, напротив, удивляется великим предприятиям, ясным и логичным, как сама истина. Очень естественно, что она не знала о предприятиях, которые от нее скрывали; кроме того, ее ослепляло удивление к Саккару, симпатия к его уму и деятельности.
В декабре курс перешел на тысячу франков. Тогда, при виде торжества Всемирного банка, главный банк обнаружил признаки волнения: Гундерманн появился на Банковой площади со своим рассеянным видом, автоматической походкой, заходя в кондитерскую за конфетами для внучек. Он заплатил свои восемь миллионов, не поморщившись; никто из членов семьи не услыхал от него гневного слова. Когда ему случалось — очень редко — терпеть такие потери, он говорил, что это отлично, что это отучит его от безумных увлечений. Эти слова возбуждали улыбку, так как с представлением о Гундерманне решительно не вязалась мысль об увлечении. На этот раз, однако, жестокий урок, по-видимому, задел его за живое; мысль, что он, такой холодный, так искусно управлявший людьми и обстоятельствами, разбит сумасшедшим головорезом, очевидно, выводила его из себя. С этого времени он стал внимательно следить за Саккаром, уверенный, что рано или поздно наступит день мщения. В виду общего увлечения Всемирным банком, он занял позицию наблюдателя, убежденного, что слишком быстрые успехи, обманчивые удачи неминуемо ведут к гибели. Впрочем, курс в тысячу франков был еще разумен, и он решился подождать, пока можно будет начать игру на понижение. По его теории, события на бирже не создавались искусственно; можно было только предвидеть их и пользоваться ими. Логика царствует над всем; в спекуляции, как и везде, истина есть всемогущая сила. Если курсы чрезмерно поднимаются, они должны рухнуть: понижение последует математически и дело финансиста только рассчитать его наперед и затем загребать барыш. Он решил начать кампанию, когда курс поднимется до тысячи пятисот франков. И раз это было достигнуто, он начал продавать акции Всемирного банка, сначала понемногу, но увеличивая сумму при каждой ликвидации, по заранее обдуманному плану. Он не составлял синдиката игроков на понижение, он вел свою игру в одиночку: благоразумные люди не нуждаются в чужой помощи. Он спокойно ожидал, пока этот шумный Всемирный банк, так быстро овладевший рынком, выросший в виде угрозы верховному еврейскому банку, расшатается сам собою, и тогда он свалит его одним толчком.
Позднее говорили, что Гундерманн в тайне облегчил Саккару покупку старого здания на Лондонской улице, которое тот намеревался разрушить, чтобы воздвигнуть на его месте отель в своем вкусе, — пышный дворец для помещения Всемирного банка. Ему удалось добиться согласия членов совета, и работники принялись за дело в половине октября.
В тот день, когда с великой помпой был заложен первый камень, Саккар находился в редакции, около четырех часов дня, поджидая Жантру, отправившегося с отчетами о торжестве в сочувствующие газеты. В его отсутствие явилась баронесса Сандорф. Сначала она спросила редактора, потом как бы случайно обратилась к директору Всемирного банка, который очень любезно предложил ей свои услуги в отношении всевозможных справок, пригласив ее для переговоров в особую комнату в глубине коридора. Тут она отдалась ему без всякого сопротивления, при первой ясе попытке с его стороны.
Однако, дело не обошлось без некоторого усложнения: случилось, что в это самое время Каролина по дороге в Монмартрский квартал вздумала завернуть в редакцию. Она нередко заходила сюда поговорить с Саккаром или просто узнать, какие новости. Кроме того, она была знакома с Дежуа, которого и поместила сюда, и всегда останавливалась с ним, счастливая его благодарностью. На этот раз, не застав его в передней, она прошла в коридор и тут столкнулась с ним. Он только что подслушивал; теперь это превратилось у него в настоящую болезнь; он вечно был в лихорадочном настроении, не пропускал ни одной двери, стараясь разузнать биржевые тайны. На этот раз однако, то, что ему пришлось подслушать, несколько сконфузило его; он улыбался двусмысленно.
— Он там, неправда ли? — спросила Каролина, намереваясь пройти в комнату на конце коридора.
Но Дежуа остановил ее и от смущения не сумел даже придумать ловкой лжи.
— Да, он там, но к нему нельзя.
— Как, мне нельзя?
— Да, он с дамой.
Она побледнела, а Дежуа, ничего не знавший об их отношениях, подмигнул ей, покачивая головой и стараясь дать понять, в чем дело, выразительной мимикой.
— Кто эта дама? — спросила она отрывисто.
У него не было никаких оснований скрывать имя от нее, своей благодетельницы. Он шепнул ей на ухо:
— Баронесса Сандорф… О, она давно уже ловит его!
С минуту Каролина стояла неподвижно. В тени коридора нельзя было разглядеть смертельной бледности ее лица. Она испытывала такую острую, такую мучительную боль, какой, кажется, никогда еще не приходилось ей испытывать. Что делать? Ворваться к ним в комнату? Надавать пощечин ему и этой гнусной женщине?
Она еще стояла в нерешительности, ошеломленная неожиданным горем, когда к ней весело подошла Марсель, явившаяся за мужем. Каролина недавно познакомилась с нею.
— Ах, это вы, сударыня. Вообразите, мы будем в театре вечером. О! Это целая история, только бы не обошлось слишком дорого… Но Поль нашел маленький ресторан, где мы обедаем по тридцати пяти су с каждого.
В эту минуту к ним подошел Жордан.
— Два блюда, — подхватил он, смеясь, — графинчик вина и сколько угодно хлеба.
— Кроме того, — продолжала Марсель, — мы не берем извозчика: так весело возвращаться пешком ночью!.. Сегодня вечером, так как мы разбогатели, мы купим миндальный пирог в двадцать су… Словом, настоящий праздник!
Она ушла, опираясь на руку мужа. Каролина, вышедшая за ними в переднюю, заставила себя улыбнуться бледной и болезненной улыбкой.
— Желаю вам веселиться, — пробормотала она дрожащим голосом.
Потом она тоже ушла. Она любила Саккара и уходила с глубокой раной в сердце, которую не хотела обнаруживать перед посторонними.
VII.
правитьСпустя два месяца, в тихий и пасмурный ноябрьский день, Каролина вошла в комнату с чертежами и принялась за работу. Ее брат, находившийся в это время в Константинополе по делам о железных дорогах на Востоке, поручил ей пересмотреть свои заметки из первого путешествия и составить общий очерк — историческое резюме вопроса. В течение двух недель она старалась забыться, погружаясь в эту работу. В комнате было так жарко, что она погасила огонь в камине и открыла окно, бросив взгляд на огромные обнаженные деревья отеля Бовилье, отливавшие фиолетовым цветом под бледным небом.
Прозанимавшись около получаса, она встала, чтобы отыскать какой-то документ, и начала рыться в бумагах, лежавших на столе. Между ними ей попался листок с напечатанной на нем молитвой, окруженной раскрашенными изображениями орудий Страстей. Эта молитва спасала от отчаяния в минуты скорби. Она вспомнила, что ее брат купил ее в Иерусалиме, и слезы покатились по ее щекам. Ах, этот брат! Такой талантливый, так долго не признанный — как он счастлив, что может верить, может серьезно относиться к этой наивной, рифмованной молитве, почерпать в ней утешение и спокойствие! Он доверчив, его легко обмануть, но как он спокоен, чистосердечен, безмятежен! А она, терзавшаяся в течение двух месяцев, утратившая веру по милости книг и рассуждений!.. Как бы ей хотелось в минуты скорби оставаться простой и благодушной, как он, засыпать спокойно, несмотря на растерзанное сердце, трижды повторив эту детскую молитву, окруженную гвоздями, копьем и терновым венцом.
После того как случай открыл ей связь Саккара и баронессы Сандорф, она вооружилась всем своим мужеством, чтобы не поддаться искушению следить за ними. Она не была женой этого человека и не желала быть ревнивой любовницей, готовой на скандал, но с отчаянием убеждалась, что не может примириться со своим положением. На свою связь с Cаккаром она смотрела очень просто: дружба, фатально приведшая к той развязке, к которой всегда приводят отношения между мужчиной и женщиной. Ей уж давно минуло двадцать лет; жизнь с мужем научила ее терпению.
Неужели она не могла в тридцать шесть лет, утратив способность к иллюзиям, смотреть сквозь пальцы на эти вещи, относиться скорее, как мать, чем, как любовница, к своему другу, которому отдалась в минуту отчаяния и который сам давно уже пережил возраст романических героев. Иногда она говорила про себя, что этим половым отношением придают слишком много значения: какая-нибудь случайная встреча может испортить целое существование. Но тут же усмехалась безнравственности своих мыслей; ведь допустить это, значит оправдывать все ошибки, освящать свальный грех.
А все-таки женщина поступает вполне благоразумно, делясь со соперницей, и обычная практика далеко опередила грубую идею единого и нераздельного владения! Но эти теоретические рассуждения, эти попытки самоотречения, эти старания ограничиться ролью преданной экономки, которой ничего не стоит пожертвовать телом, раз она пожертвовала сердцем и умом — не могли убить чисто физической боли, от которой ныло все ее существо; она жестоко страдала; ей хотелось все знать и отплатить ему за муки, которые приходилось терпеть из-за него.
Однако, она овладела собою настолько, чтобы казаться спокойной, улыбаться — и никогда еще, в своей горькой жизни она так не нуждалась в мужестве.
С минуту она смотрела на картинку со скорбной улыбкой неверующей, взволнованная внезапным приливом нежности. Но ее мысли блуждали далеко, она старалась представить себе, что делал Саккар накануне, что он делает сегодня. Это происходило невольно и инстинктивно; ум всякий раз обращался к шпионству, когда она отрывалась от занятий. Впрочем, Саккар вел обычный образ жизни; утром занятия в банке, после полудня — на бирже, вечером — обеды, первые представления, веселая жизнь, интрижки с актрисами, к которым она его не ревновала. Но все-таки она чувствовала, что у него явился какой-то новый интерес, ради которого он жертвует временем, употреблявшимся прежде для других занятий — без сомнения, свидания с этой женщиной, за которыми она не хотела следить. Это делало ее подозрительной и недоверчивой, она невольно принимала на себя «роль жандарма», как выражался ее брат, — даже по отношению к делам банка, за которыми совсем было перестала следить: так велико было одно время ее доверие к Саккару. Различные неправильности поражали и огорчали ее. Но к удивлению, доходившему почти до насмешки над собой, она не могла ни говорить об этом, ни действовать: до такой степени заполонило ее горе — мысль об измене, к которой она хотела отнестись равнодушно и которая убивала ее. И, чувствуя со стыдом, что слезы снова покатились по ее щекам, она спрятала картинку, сожалея, что не может пойти в церковь и там излить свое горе.
Успокоившись, Каролина принялась за работу и писала уже минут десять, когда слуга доложил ей о приходе Шарля, кучера, которому вчера отказали и который во что бы то ни стало желал видеть барыню. Саккар нанял его сам, но прогнал, уличив в краже овса. Она было призадумалась, но в конце концов решилась принять его.
Высокий, красивый малый, с гладко выбритым лицом и самоуверенным, фатовским видом сердцееда, Шарль начал очень нахально:
— Я, сударыня, насчет двух моих рубашек, которые прачка потеряла… а уплатить за них не хочет… Вы, конечно, понимаете, сударыня, что для меня это чувствительная потеря… А так как хозяйство лежит на ваших руках, то не угодно ли будет вам заплатить мне… Да, сударыня, я требую пятнадцать франков…
Она относилась к домашнему хозяйству очень строго. Может быть, во избежание всяких препирательств, она и заплатила бы ему пятнадцать франков, но бесстыдство этого человека, не далее как вчера уличенного в воровстве, возмутило ее.
— Я вам ничего не должна и не дам ни единого су… Притом барин предупредил меня об этом и запретил платить вам сколько бы то ни было.
Он сделал шаг вперед с угрожающим видом:
— А, барин запретил… я так и думал, напрасно же он сделал это: я ему отплачу… Я не так глуп, чтобы не заметить, что вы, сударыня, с ним живете…
Она встала, краснея, с намерением выгнать его. Но он продолжал еще громче:
— И, может быть, вам будет интересно узнать, где он бывает от четырех до шести часов дня, два- три раза в неделю, когда уверен, что застанет известную особу одну…
Она вдруг побледнела, вся ее кровь прихлынула к сердцу. Порывистым жестом она как бы хотела заткнуть ему глотку, чтобы не услышать того, от чего сторонилась целых два месяца.
— Как вы смеете…
Но он старался перекричать ее.
— Это баронесса Сандорф… Она на содержании у г. Делькамбра, который нанимает для нее квартиру в улице Комартен, почти на углу улицы св. Николая, в доме, где фруктовый магазин, в нижнем этаже… Туда-то и ходит барин.
Она протянула руку к сонетке, чтобы приказать слугам вытолкать его вон; но ведь он будет говорить и при слугах!
— Молчите, негодяй!.. Вот ваши пятнадцать франков.
Она протянула ему: деньги с невыразимым отвращением, понимая, что это единственный способ отделаться от него. В самом деле, он тотчас утих.
— Я хочу вам добра, сударыня… Дом, где фруктовый магазин. Подъезд во дворе. Теперь четыре часа: вы их накроете.
Она выпроводила его за дверь, бледная, не разжимая губ.
— Притом сегодня вы застанете забавную сцену, сударыня… Там горничная — моя подруга, Кларисса; она решила отказаться от места; а надо же оставить что-нибудь на память хорошим господам, неправда ли?.. До свидания, сударыня!
Наконец, он ушел. Каролина стояла несколько минут неподвижно, догадываясь, какая сцена угрожала Саккару. Потом со стоном опустилась на стул, и слезы, давно уже душившие ее, хлынули ручьем.
Кларисса, худенькая белокурая девушка, попросту решилась предать свою барышню, предложив Делькамбру накрыть ее с любовником в той самой квартире, которую он нанимал для нее. Она потребовала сначала пятьсот франков, но так как он был крайне скуп, то ей пришлось после продолжительного торга удовольствоваться двумястами, которые он должен был передать ей в ту минуту, когда она впустит его в свою комнатку, рядом с уборной баронессы. Баронесса нанимала ее, так как ей неловко было пользоваться услугами консьержа. Большею частью она сидела сложа руки, в пустой квартире, в промежутках между свиданиями, исчезая при появлении Делькамбра и Саккара. В этом доме она и познакомилась с Шарлем, которого рекомендовала Саккару, как очень хорошего и честного малого. Когда его выгнали, она разозлилась на господ, тем более, что барыня говорила ей «грубости», и у нее имелось в виду более выгодное место, на котором платили на пять франков больше в месяц. Сначала Шарль хотел написать барону Сандорфу, но она нашла более забавным и более выгодным обратиться к Делькамбру. Сегодня все было подготовлено для ловушки.
В четыре часа, когда пришел Саккар, баронесса уже дожидалась его, лежа на кушетке перед камином. Вообще она относилась к этим свиданиям очень аккуратно, как деловая женщина. С первых же свиданий он разочаровался в своей надежде найти пылкую любовницу в этой смуглой женщине, со свинцовыми веками, с вызывающими манерами обезумевшей вакханки. Она была холодна, как мрамор, утомленная тщетными поисками новых ощущений, всецело отдавшаяся игре, случайности которой, по крайней мере, волновали ей кровь. Потом, замечая в ней любопытство, отсутствие отвращения, он приучил ее к самым противоестественным ласкам. Она говорила о биржевых делах, разузнавала от него новости и так как с самого начала их связи ей везло на бирже, без сомнения, вследствие сцепления каких-нибудь благоприятных случайностей, начинала относиться к Саккару, как к фетишу, который берегут и целуют ради приносимого им счастья.
Кларисса развела такой огонь, что они не ложились в постель, а остались на кушетке перед камином. Наступила ночь. Ставни были заперты, занавеси спущены, и две большие лампы без абажура освещали их ярким светом.
Карета Делькамбра явилась почти тотчас вслед за Саккаром. Генерал-прокурор Делькамбр, приближенный императора, будущий министр, был худой, желтый пятидесятилетний господин, высокого роста, с гладко выбритым, морщинистым лицом и торжественно-суровой осанкой. Его крючковатый нос, казалось, обличал безупречного и неумолимого человека. Он поднялся по лестнице своим обычным мерным шагом, с тем же выражением холодного достоинства, которое принимал в дни торжественных приемов. Никто в доме не знал его. Он всегда являлся в сумерки.
Кларисса ожидала его в тесной передней.
— Потрудитесь последовать за мною, сударь, только пожалуйста без шума.
Он медлил, почему не войти прямо в комнату. Но она шепотом объяснила ему, что комната заперта на задвижку, которую придется ломать, а в это время барыня успеет оправиться. Нет, она покажет ему их в таком виде, как сама видела однажды, заглянув в щелочку. Это ей очень легко устроить, ее комната сообщалась с уборной посредством двери, которая была теперь заперта на ключ. Ключ был брошен в шкап, где она его отыскала; так что, благодаря этой забытой двери, ничего не стоило войти в уборную, которая отделялась от комнаты только портьерой. Без сомнения, барыня не ожидает нападения с этой стороны.
— Положитесь на меня, сударь. Ведь я заинтересована в успехе, неправда ли?
Она скользнула в полуоткрытую дверь, оставив Делькамбра одного в своей комнатке, неприбранной, с лоханкой грязной воды, с растерзанной кроватью; она заблаговременно собрала и отправила свои вещи, чтобы ускользнуть тотчас после развязки. Вернувшись, она осторожно притворила дверь.
— Потрудитесь немножко обождать, сударь. Еще не время. Они теперь разговаривают.
Делькамбр ничего не отвечал, продолжая стоять с важным и холодным видом и не замечая насмешливых взглядов, которые она бросала на него исподтишка. Однако, он начинал чувствовать нетерпение; левая половина его лица подергивалась под влиянием глухого бешенства. Неистовый самец, жадный до человеческого мяса, скрывавшийся в нем под ледяным достоинством профессиональной маски, возмущался при мысли о похищаемом у него.
— Скорее, скорее, — пробормотал он, наконец, сам не зная, что говорит, с трясущимися руками.
Но Кларисса, снова отправившаяся на разведку, вернулась, приложив палец к губам.
— Пожалуйста потерпите, сударь… Сейчас вы их застанете в лучшем виде.
Делькамбр внезапно почувствовал такую слабость, что должен был присесть. Наступила ночь; девушка прислушивалась к малейшему шуму, доносившемуся из комнаты; у него звенело в ушах, как будто подле маршировала целая армия.
Вдруг он почувствовал, что рука Клариссы коснулась его руки. Он понял и молча сунул ей в руку конверт с двумястами франков. Она пошла вперед, отдернула портьеру и втолкнула его в комнату со словами:
— Вот они, полюбуйтесь.
Перед ярко пылавшим огнем Саккар лежал на кушетке в одной рубашке, подобранной под мышки и обнажавшей от плеч до ног его смуглое тело, поросшее шерстью; баронесса, совершенно нагая, вся розовая от огня, стояла на коленях. Две большие лампы освещали их таким ярким светом, что каждая деталь выступала совершенно отчетливо.
Задыхаясь, разинув рот при виде этой противоестественной сцены, Делькамбр остановился, а они, точно пораженные громом, ошеломленные появлением этого человека, не двигались, глядя на него ошалевшими глазами.
— Ах, свиньи! — прохрипел, наконец, прокурор. — Свиньи!
Не находя другого слова, он повторял его без конца, подчеркивая жестом. Баронесса вскочила, смущенная своей наготой, и заметалась, отыскивая платье, оставленное в уборной, куда она не могла теперь проникнуть; наконец, ей попалась под руки юбка, в которую она завернулась, захватив губами тесемки, чтобы прикрыть шею и грудь. Саккар тоже соскочил с кушетки и оправлял рубашку с крайне недовольным видом.
— Свиньи, — повторил Делькамбр, — свиньи! В той самой комнате, которую я нанимаю!
Он грозил кулаком Саккару, он выходил из себя при мысли, что эти мерзости совершаются в квартире, нанятой им на собственные деньги.
— Вы в моей квартире, свинья! Это женщина моя, свинья, вор!
Саккар был скорее сконфужен, чем рассержен, но слово «вор» оскорбило его.
— Черт побери, сударь, — отвечал он, — если вы хотите, чтоб женщина принадлежала вам одному, так нужно удовлетворять ее потребностям.
Этот намек на скупость окончательно взбесил Делькамбра. Он был неузнаваем, его важное лицо преобразилось, налилось кровью, остервенилось. Он сделал такой угрожающий жест, обратившись к баронессе, что она испугалась.
Она стояла неподвижно, тщетно стараясь завернуться в юбку, которая, закрывая горло, открывала живот. Потом, догадавшись, что эта нагота, выставляемая напоказ, еще пуще раздражает его, скорчилась на стуле, поджав ноги, поднимая колени, стараясь скрыть все, что возможно. Она застыла в этой позе, без звука, без жеста, слегка нагнув голову, посматривая искоса на ссорящихся, точно самка, из за которой дерутся двое самцов, и которая выжидает, чтобы отдаться победителю.
Саккар храбро выступил на защиту.
— Уж не собираетесь ли вы бить ее?
Оба стояли лицом к лицу.
— Однако, сударь, — продолжал Саккар, — пора кончить. Не можем же мы ругаться, как извозчики… А что касается до платы, так если вы платили за квартиру, я платил…
— За что?
— За многое: вспомните, например, счет в десять тысяч франков у Мазо, который вы не хотели уплатить… Так-то, сударь. Может быть, я и свинья, но не вор!.. Нет-с, извините…
— Вор, вор! — закричал Делькамбр вне себя. — И если вы не уберетесь сию же минуту, я вам проломлю голову.
Но Саккар тоже начинал раздражаться. Он продолжал, надевая панталоны:
— Потише, потише, не горячитесь! Я уйду отсюда, когда мне вздумается… Вы меня не испугаете, любезнейший!
Натянув ботинки, он топнул ногой, говоря:
— Вот я и готов; я остаюсь!
Делькамбр, задыхаясь от бешенства, подступил к нему.
— Уйдешь ли ты отсюда, грязная свинья?
— Не раньше тебя, старая жаба!
— Я тебе морду побью.
— А я тебе пинков надаю!
Они осыпали друг друга ругательствами, забывая о приличиях, потеряв всякую сдержанность, всякие признаки воспитания.
Наконец, Саккар заметил Клариссу, выглядывавшую из-за портьеры, и желая окончить эту сцену, крикнул ей:
— Кларисса!.. Откройте двери, окна, пусть весь дом, вся улица услышат, что здесь происходит!.. Генерал-прокурор желает довести до общего сведения, что он находится здесь, и я ему помогу в этом.
Делькамбр, бледнея, отступил, видя, что он направляется к окошку, намереваясь, по-видимому, отворить его. Этот ужасный человек способен исполнить свою угрозу, ведь ему наплевать на скандал.
— Ах, негодяй, негодяй! — пробормотал чиновник. — Я вижу, что вы пара. Я ухожу…
— Скатертью дорога! Вас тут вовсе не нужно… Но крайней мере, ее счеты будут оплачены… Да, позвольте, не нужно ли вам на извозчика?
Это новое оскорбление заставило Делькамбра остановиться. Он уже успел оправиться и принять достойную осанку.
— Клянусь, что вы мне заплатите за это, — сказал он, протянув руку… О, погодите! Я с вами рассчитаюсь…
Затем он исчез. В ту же минуту послышался шелест платья: горничная спасалась бегством, избегая объяснения и радуясь при мысли о забавной сцене.
Саккар отворил двери и вышел в комнату, где баронесса оставалась по-прежнему на кушетке. Он прошел по комнате, толкнул в камине головешку, которая высунулась наружу, и только тут заметил ее.
— Оденьтесь же… Да не волнуйтесь, это пустяки, чистые пустяки… Мы увидимся здесь послезавтра и потолкуем о наших делах, хорошо? А теперь я должен идти; у меня свидание с Гюрэ.
Уходя, он крикнул ей из прихожей:
— Если будете покупать итальянские, не увлекайтесь, берите только с премией.
В это самое время Каролина рыдала, положив голову на письменный стол. Грубое сообщение кучера об измене Саккара пробудило в ней все подозрения, все опасения, о которых она старалась забыть. Она успокоилась и надеялась на успешный ход дел Всемирного банка только под влиянием любви к Саккару и таким образом сделалась соучастницей всего, что от нее скрывали, и на что она смотрела сквозь пальцы. Теперь, когда ревность открыла ей глаза и уши, она очень хорошо видела неправильности, которые допускались на каждом шагу: так, например, счет Сабатани возрастал со дня на день, общество все чаще и чаще действовало под прикрытием этого подставного имени, не говоря уже о чудовищных и лживых рекламах, о грязи, лежавшей в основании это колоссального банка, быстрые,, почти чудесные, успехи которого не столько радовали, сколько пугали ее. В особенности ужасала ее эта стремительность, эти постоянные скачки в делах Всемирного банка, мчавшегося подобно машине, набитой углем и пущенной по дьявольским рельсам, пока все лопнет и разлетится от последнего толчка. Она не была дурочкой, которую легко провести; незнакомство с техникой банкового дела не мешало ей отлично понимать цель этой деловой горячки, которая должна была опьянить толпу, увлечь ее в безумную погоню за миллионами. Каждый день должен был приносить новое повышение, чтобы укрепить веру публики — веру в неизменный успех, в реки золота, стекающиеся в сундуки банка. Неужели она предаст своего бедного брата, доверчивого, поддавшегося соблазну, увлеченного этим бурным потоком, который угрожает рано или поздно потопить их всех! Она была в отчаянии от своего бездействия и беспомощности.
Между тем наступал вечер, комната слабо освещалась полупогасшим камином, а Каролина плакала все сильнее и сильнее. Она стыдилась этих слез, чувствуя, что они вызваны вовсе не беспокойством о делах банка. Саккар, без сомнения, один вел эту скачку, пришпоривая лошадь без милосердия, с риском загнать ее. Он один был виноват во всем, и она с ужасом старалась заглянуть в его душу, темную душу афериста, таившую Бог знает сколько грязи и преступлений. Если она не знала многого, то все же подозревала и боялась. Но открытие стольких бедствий, боясь катастрофы, не заставили бы ее рыдать, бессильно поникнув над столом, напротив, придали бы ей духу, побудили бы ее к борьбе. Она знала свой характер. Нет, если она плакала, как ребенок, то лишь потому, что любила Саккара, а Саккар в эту самую минуту находился на свидании с другой женщиной. И это сознание наполняло ее душу стыдом, удваивало ее рыдания.
— Потерять всякую гордость, — сказала она громко, — дойти до такой презренной слабости, хотеть и не мочь!
В эту минуту она с удивлением услышала чей-то голос в темной комнате. То был Максим, вошедший без доклада, как свой человек.
— Как, вы в темноте и плачете!
Смущенная тем, что ее захватили врасплох, она старалась подавить свои рыдания, тогда как он продолжал:
— Прошу извинить: я думал, что папа вернулся с биржи… Одна дама просила меня пригласить его на обед.
В эту минуту слуга принес лампу и, поставив ее на стол, удалился. Комната осветилась мягким светом.
— Это пустяки, — попробовала она отговориться, — женская слабость, хотя я и не могу назваться нервной.
Она уже улыбалась, выпрямившись, с сухими глазами, с обычным мужественным видом. С минуту молодой человек любовался ею, ее горделивой осанкой, большими светлыми глазами, резко очерченными губами, выражением мужественной доброты, которое смягчалось и принимало особенную прелесть, благодаря густой короне седых волос. Потом он вспомнил об отце и пожал плечами с презрительным сожалением.
— Это он, неправда ли, довел вас до такого состояния?
Она хотела отвечать отрицательно, но рыдания сдавили ей горло и слезы снова навернулись на глаза.
— Ах, бедная, я вам говорил, что вы обманываетесь насчет папа и будете плохо вознаграждены… Судьба решила, чтобы он съел и вас.
Ей вспомнился тот вечер, когда она заходила к нему за двумя тысячами франков на выкуп Виктора. Не обещал ли он открыть ей всю правду, когда она пожелает ее знать? И не представлялся ли теперь случай выведать у него историю Саккара? Непреодолимая потребность знать подстрекала ее: раз кинувшись в омут, следовало добраться до дна. Это будет мужественный поступок, достойный ее, полезный для всех.
Но мысль об этом следствия внушала ей отвращение; она сделала вид, что хочет переменить разговор.
— Я еще не отдала вам две тысячи франков. Вы не очень сердитесь, что я так долго заставляю вас ждать.
Он отвечал небрежным жестом, как бы разрешая ей держать их сколько угодно. Потом он внезапно спросил:
— Кстати, а что же это чудовище, мой братец?
— Ах, он приводит меня в отчаяние и я до сих пор ничего не говорила вашему отцу… Мне хочется хоть немного исправить это бедное существо!
Смех Максима смутил ее; она взглянула на него вопросительно.
— Кажется, вы и тут напрасно хлопочете. Папа не поймет ваших забот… Ему так надоели семейные неприятности!
Она продолжала смотреть на него, безупречного в своем веселом эгоизме, так мило освободившегося от всех человеческих уз, даже порождаемых удовольствием. Он улыбался, наслаждаясь непонятной для нее колкостью своей последней фразы. Она же почувствовала, что близка к открытию тайны этих двух людей.
— Вы рано лишились матери?
— Да, я почти не помню ее… Я был в Плассане, в коллеже, когда она умерла здесь, в Париже… Наш дядя, доктор Паскаль, взял к себе мою сестру, Клотильду, которую я видел только раз в жизни.
— Ваш отец женился вторично?
Он не сразу ответил. Его светлые глаза как бы подернулись дымкой.
— Да, да, женился вторично… На дочери важного чиновника, некоего Беро дю-Шатель… Ренэ была скорее подругой, чем матерью для меня…
Он фамильярно уселся рядом с ней.
— Видите ли, нужно понять, что такое папа. Он не хуже других. Но дети, жена, все окружающее — ничто для него в сравнении с деньгами… О, это вовсе не скряга, который старается набрать кучу золота и спрятать ее в сундук… Нет, если он выжимает деньги отовсюду, не разбирая средств, то только ради могущества, удовольствий, роскоши, доставляемых ими… Что прикажете делать: это у него в крови. Он продал бы вас, меня, кого угодно, если бы нас приняли на рынке. И продал бы совершенно спокойно, с сознанием своего права: он поэт миллиона, деньги сводят его с ума и делают негодяем — о, негодяем высшего полета!
Каролина сама понимала это и, слушая Максима, кивала головой в знак согласия. «Ах, эти подлые, ядовитые деньги, они растлевают души людей, истребляя доброту, сострадание, любовь к ближним! они во всем виноваты, они причина всех жестокостей и подлостей человеческих». В эту минуту она ненавидела и проклинала их. О, если бы она могла уничтожить одним взмахом все деньги мира, раздавить каблуком это зло, опустошающее землю.
— Так ваш отец женился вторично? — повторила она после непродолжительного молчания, нерешительным тоном чувствуя, что в ее голове возникают какие-то смутные воспоминания.
Кто ей намекал на эту историю? Без сомнения, какая-нибудь женщина, какая-нибудь подруга, еще в то время, когда новый жилец только-что поселился в первом этаже. Кажется, говорилось о браке из-за денег, о какой-то позорной сделке, о чудовищной связи, доходившей чуть ли не до кровосмешения.
— Ренэ, — сказал Максим вполголоса и, по-видимому, неохотно, — была только на несколько лет старше меня…
Он поднял голову, посмотрел на Каролину и в порыве откровенности, в припадке странного доверия к этой женщине, казавшейся ему такой здравой и благоразумной, изложил ей историю своей семьи — не в виде связного рассказа, а по кусочкам, как бы нехотя, отдельными фразами, которые она сама должна была связать. Трудно сказать, что его побуждало к этой исповеди: может быть, застарелая злоба против отца, соперничество, которое всегда существовало между ними и делало их чуждыми друг другу даже теперь. Он не обвинял, говорил, по-видимому, без гнева; но едкая усмешка, злобная и затаенная радость, проскальзывавшие в его словах, доказывали, что он с удовольствием грязнит имя отца, рассказывая о всевозможных мерзостях.
Таким образом Каролина узнала всю подноготную о Саккаре: как он продал свое имя, женившись из-за денег на обольщенной девушке; как он развратил окончательно этого большого и больного ребенка своей безумной и разгульной жизнью; как, нуждаясь в ее подписи, он допускал под своею кровлей чудовищную связь ее с Максимом, делая вид, что ничего не замечает, как добрый патриарх, желающий, чтобы все веселились по своему. Деньги! Деньги — царь, деньги — бог, возвышались над всей этой грязью, как кумир, обожаемый за свое бесконечное могущество, ради которого забываются слезы, кровь, совесть! И по мере того, как Саккар восставал перед ней в своем дьявольском величии, Каролина леденела от ужаса при мысли, что и она сделалась жертвой этого чудовища.
— Вот, — сказал Максим, закончив свой рассказ, — мне жаль вас и я счел нужным вас предупредить… Но, не ссорьтесь из-за этого с отцом. Мне бы этого вовсе не хотелось, потому что и в этом случае плакать будете вы, а не он… Теперь вы понимаете, почему я не соглашусь одолжить ему ни единого су.
Видя, что она не в силах отвечать, он встал, подошел к зеркалу, взглянул в него со спокойным самодовольством красивого молодого человека, сознающего, что его поведете безупречно. Потом вернулся к ней:
— Что, подобные вещи живо состарят вас?.. Вот я так скоро устроился, женился на девушке, которая была больна и умерла, и клянусь, что теперь ничто не заставит меня приняться за старые глупости… Нет, вы поймите, что папа неисправим: у него нет морального чувства.
Он взял ее руку, холодную, как лед, и с минуту подержал в своей.
— Я пойду, видно его не дождешься… Не огорчайтесь же до такой степени. Я считал вас такой мужественной… И скажите мне спасибо, потому что самая скверная вещь — быть обманутой.
Он направился к двери, но приостановился и, смеясь, прибавил:
— Чуть не забыл: передайте ему, что госпожа Жёмон приглашает его обедать… Знаете, та самая, что отдалась императору за сто тысяч франков… Не пугайтесь, папа хоть и остался сумасбродом, но вряд ли способен заплатить такую цену.
Оставшись одна, Каролина не тронулась с места. Она точно застыла на своем стуле, в тяжелом молчании комнаты, устремив неподвижный взгляд на лампу. Завеса спала с ее глаз: она видела теперь во всей ужасной наготе то, чего не различала ясно до сих пор, что только подозревала, дрожа от страха. Она видела Саккара на чистоту, видела эту душу афериста, лишенную всяких человеческих чувств, непонятную и темную в своей испорченности. Да, для него нет ни связей, ни преград; он стремится удовлетворить свои аппетиты с остервенением человека, которого может остановить только собственное бессилие. Он поделился женой с собственным сыном, продал сына, продал жену, продавал всех, кто попадался в его лапы, продавался сам, продает ее и ее брата и начеканит денег из их сердец и мозгов. Люди, вещи служат ему только средством для добычи денег; он бросает их в горн и чеканит из них монету. Как ясновидящая, она представляла себе судьбу Всемирного банка; деньги, притекающие к нему со всех сторон, целый океан денег, среди которого дом со страшным треском разом идет ко дну. Ах, деньги, ужасные деньги, как они грязнят и губят людей!
Каролина вскочила в припадке негодования. Нет, нет, это чудовищно, пора кончить, она не может больше оставаться с этим человеком. Она простила бы ему измену; но ужас и омерзение охватывали ее при мысли о прежних мерзостях и грозящих в будущем преступлениях. Ей нужно уйти немедленно; иначе она задохнется в грязи, погибнет под развалинами. И ей захотелось уехать далеко-далеко, соединиться с братом на дальнем Востоке, исчезнуть самой и предупредить его. Уехать, уехать немедленно! Еще не было шести часов; можно поспеть к скорому поезду в Марсель, лишь бы не свидеться с Саккаром: это свыше ее сил! В Марселе перед отъездом она успеет закупить все необходимое. Немного белья, одно платье, и довольно. В четверть часа она будет готова.
На минуту она остановилась перед столом, взглянув на начатый мемуар. Оставить это здесь? Ведь все равно предприятие должно рухнуть. Однако, она принялась разбирать документы и записки, как хорошая хозяйка, не желающая оставлять за собою беспорядок. Это занятие отняло у нее несколько минут и подействовало на нее успокоительно. Она подавила свое волнение, окинула комнату прощальным взглядом и собиралась уйти, когда вошел слуга с пачкой газет и писем.
Она машинально пересмотрела письма, в числе которых оказалось одно от Гамлэна, адресованное к ней. Он писал из Дамаска, где находился по делу об устройстве железнодорожной ветви на Бейрут. Она стала просматривать его стоя, решившись прочесть внимательно потом, в поезде. Но каждая фраза приковывала ее внимание, она не могла пропустить ни слова, и, наконец, усевшись перед столом, погрузилась в чтение этого длинного, в двенадцать страниц, письма.
Гамлэн писал в самом веселом настроении духа. Он благодарил Каролину за хорошие известия из Парижа и сообщал еще лучшие из Азии, где дело шло, как по маслу. Первый баланс компании соединенных пакетботов оказался великолепным; новые паровые транспортные суда доставляли огромный доход, благодаря своей быстроте и лучшему устройству. Он говорил шутя, что на них путешествуют ради удовольствия, что малоазиатские порты наводнены представителями Запада, и на безвестных тропинках то и дело встречаешь парижских фланеров. Как он и предвидел, это было открытие Востока для Франции. Скоро города возникнут на плодоносных склонах Ливана. Но с особенным одушевлением описывал он Кармельское ущелье, где уже принялись за эксплуатацию серебряных руд. Дикая местность оживилась, в скалах, замыкавших долину с севера, оказались источники чистой воды; хлебные поля появились на место зарослей мастиковых деревьев; подле залежей выстроилась целая деревня — сначала грубые деревянные хижины, бараки для рабочих, потом каменные домишки, окруженные садами — начало будущего города, которому суждено расти, пока не истощатся рудники. Тут было уже около пятисот жителей; недавно окончили дорогу, соединявшую этот поселок с Сен-Жан-д’Акрой. С утра до вечера пыхтели машины, скрипели повозки, раздавалось звонкое щелканье кнутов, песни женщин., веселые крики детей, игравших в этой пустыне. мертвая тишина которой нарушалась когда-то только шелестом орлиных крыльев. Но мирты и вереск по-прежнему разливали в теплом воздухе сладостное благоухание. Далее Гамлэн рассказывал о первой железнодорожной линии из Бруссы в Бейрут, через Ангору и Алеппо, которая вскоре должна была открыться. Все формальности в Константинополе окончены; удачные изменения в направлении пути при проходе сквозь ущелья Тавра приводили его в восторг; он описывал эти ущелья, равнины, простиравшиеся у подножия гор, с восхищением ученого, открывшего в них новые залежи каменного угля и уже представляющего себе заводы, которыми покроется страна. Путь был намечен, места для станций выбраны, около них вырастут новые города. Зерно великих дел и богатого населения брошено в землю; оно прорастает; через несколько лет возникнет новый мир. В заключение он посылал нежный поцелуй своей милой сестре, радуясь ее участию в этом оживлении целого народа, напоминая ей о поддержке, которую она так долго оказывала ему своей бодростью и мужеством.
Каролина кончила чтение и сидела неподвижно, устремив задумчивый взор на лампу. Потом она машинально обвела глазами стены, останавливаясь на каждом плане, на каждой акварели. В Бейруте уже был построен павильон для директора компании соединенных пакетботов, окруженный обширными магазинами. На Кармеле, в этом ущелье, загроможденном камнями и заросшем кустарниками, копошатся люди — гнездо зарождающегося населения. Нивелировки, профили в Тавре изменяют вид местности, открывают путь для свободной торговли. И, глядя на эти планы с их резкими линиями и светлыми красками, она видела перед собою отдаленную страну, которую так любила за ее вечно голубое небо, за ее плодоносную почву. Она видела сады Бейрута, долины Ливана, одетые рощами олив и шелковичных деревьев, равнины Антиохии и Алеппо, великолепные фруктовые сады. Она вспоминала свои путешествия с братом по этой удивительной стране, где неисчерпаемые богатства лежала втуне, пропадали без пользы, стране без дорог, без промышленности и земледелия, без школ, уснувшей в лености и невежестве. Но теперь все это оживлялось, кипело деятельностью. В ее изображении рисовались цветущие города, плодоносные поля, счастливое население. Она видела его, слышала гул рабочего люда, присутствовала при воскресении этой старой уснувшей земли, оживленной новой юностью.
И вдруг ей пришло в голову, что деньги были ферментом, вызвавшим к жизни это новое человечество. Ей вспомнились слова Саккара, обрывки его теорий насчет спекуляции, без которой, по его словам, не может быть великих и плодотворных дел, как не может быть детей без распущенности. Нужен избыток страсти, нужно прожигать и губить жизнь ради продолжения той же жизни. Если там, на Востоке, ее брат торжествовал победу среди возникавших фабрик и дорог, то только потому, что в Париже деньги сыпались дождем, развращали людей, создавали горячку игры. Деньги, все отравляющие и разрушающие, деньги являлись ферментом всякого социального творчества, удобрением, создававшим великие предприятия, благодаря которым сближаются народы и водворяется мир на земле. она проклинала деньги, теперь же думала о них с благоговейным страхом: ведь только благодаря этой силе срываются горы, засыпаются морские проливы, земля становится обитаемой для людей, избавляющихся от непосильного труда, благодаря машинам. От них все добро, как и все зло. И, думая об этом, она не знала, что делать, потрясенная до глубины души, решившись уже не ехать, потому что на Востоке все идет хорошо, а место борьбы находится здесь, в Париже, но еще не успокоившись, со страшной тяжестью на сердце.
Она встала и подошла к окну, выходившему в сад отеля Бовилье. Было уже совсем темно, она различала только слабый свет в комнатке графини. Сквозь тонкую ткань занавески смутно рисовался профиль графини, штопавшей белье, тогда как Алиса сидела над акварелями, которые потом продавала тайком. С ними случилось несчастие, заболела лошадь, так что в течение двух недель они должны были сидеть дома, упорствуя в своем нежелании выходить пешком и не имея средств на наем лошади. Но, несмотря на эту геройски скрываемую нужду, они были бодрее, чем когда-либо: их поддерживало постоянное повышение акций Всемирного банка, уже теперь дававшее значительную прибыль и обещавшее еще большую, настоящий золотой дождь, когда можно будет реализовать их по самому высокому курсу. Графиня мечтала о новом платье, о званых обедах, из-за которых не придется сидеть по неделям на хлебе и воде. Алиса уже не смеялась с видом притворного равнодушия, когда мать говорила ей о браке, но слушала ее с легкою дрожью, начиная верить, что это действительно может осуществиться, что у нее тоже могут быть муж и дети. И, глядя на бледное пламя лампочки, освещавшей их комнату, Каролина почувствовала облегчение и успокоение при мысли, что и здесь деньги, только надежда на деньги достаточна для счастья этих бедных созданий. Разве не будут они благословлять Саккара, считать его добрым и милосердным, если он обогатит их? И так, доброта есть всюду, даже у худших, даже они творят добро, и среди проклятий толпы всегда найдутся смиренные голоса, благословляющие их. ее мысль невольно обратилась к Дому трудолюбия. Вчера она разделила между детьми игрушки и конфеты от имени Баккара, по случаю празднования годовщины, и теперь невольно улыбнулась, вспоминая радость детей. Поведение Виктора в последнее время улучшилось, она читала удовлетворительные отметки у княгини Орвиедо, е которой два раза в месяц беседовала о доме. Но, вспомнив о Викторе, она удивилась, что могла забыть о нем, когда, в припадке отчаяния, собиралась уехать из Парижа. Неужели она могла бросить его, испортить доброе дело, стоившее таких трудов? Какая-то волна сострадания, кротости, самоотречения охватывала ее, проникала в ее сердце все глубже и глубже, а лампочка Бовилье продолжала мерцать подобно отдаленной звездочке.
Вернувшись к столу, Каролина слегка вздрогнула. Как ей холодно, ей, которая обходилась зимой без печей? Она точно вышла из холодной ванны, помолодевшая и укрепленная, со спокойным пульсом. Такой она вставала по утрам, когда пользовалась хорошим здоровьем. Ей пришло в голову подбросить в камин дров и развести огонь самой, не обращаясь к помощи слуги. Это оказалась целая история; огонь совершенно потух, а щепок у нее не было, пришлось зажигать дрова при помощи старых газет. Стоя на коленях перед камином, она подсмеивалась над собою. Так простояла она с минуту, радуясь и удивляясь. И так, еще раз кризис прошел благополучно, она снова надеялась, на что? Бог знает, — на то вечное неведомое, к которому стремится жизнь, человечество. Надо жить, и жизнь залечит раны, нанесенные жизнью же. Она снова вспоминала пережитые ею бедствия, ужасный брак, нищету в Париже, измену единственного человека, которого она любила, и при каждой катастрофе находила в себе упорную энергию, неумирающую радость, поднимавшую ее на ноги среди развалин. А теперь разве не наступает катастрофа? Ее любовник пренебрегает ею, она знает его ужасное прошлое и будет по-прежнему принадлежать ему, зная, что он изменяет ей, и не пытаясь даже бороться со своими соперницами. Она живет в гнезде спекуляции, под угрозой окончательного крушения, в котором ее брат, быть может, потеряет и честь, и кровь. И все-таки она остается почти беззаботной, точно наслаждаясь светлым утром, презирая опасность и радуясь битве. Почему? Без всякой причины, просто из удовольствия жить. ее брат прав, она воплощенная надежда.
Вернувшись домой, Саккар застал Каролину за работой; она заканчивала своим твердым почерком мемуар о железных дорогах на Востоке. Она подняла голову, улыбнулась ему своей ласковой улыбкой, тогда как он слегка прикоснулся губами к ее белым волосам.
— Вы порядком набегались, друг мой? — спросила она.
— О, дел без числа! Видел министра общественных работ, потом побывал у Гюрэ, там опять пришлось идти к министру, но застал только секретаря… Однако, удалось выхлопотать обещание…
В самом деле, расставшись с баронессой Сандорф, он с обычным рвением принялся за дела. Каролина передала ему письмо Гамлэна, которое привело его в восторг, и слушала его ликования по поводу предстоящего торжества, решившись на будущее время следить за ним как можно внимательнее, удерживая его от безумных увлечений. Но на этот раз у нее не хватило духа журить его.
— Ваш сын заходил с приглашением на обед от г-жи Жёмон.
— Да ведь она мне писала!.. — воскликнул он. — Я и забыл вам сказать, что пойду сегодня… Этакое наказанье! И без того устал, как собака!
Он ушел, еще раз поцеловав ее седые волосы. Она снова принялась за работу, с дружеской, полной снисхождения улыбкой. Ведь она только его подруга. Ревность загрязнит их отношения. Ей нужно быть выше этого, отречься от чувствительного эгоизма любви. И все-таки она любила его всем сердцем, любила этого бандита за его смелость и деятельность, за то, что он мог создать новый мир, новую жизнь.
VIII.
править1 апреля 1867 года торжественно, среди блестящих праздников, открылась всемирная выставка. Наступил праздничный сезон империи, сезон пышности и блеска, превративший Париж в всесветную гостиницу, полную музыки и песен, пиров и ликованья. Никогда еще империя в своем апогее не скликала наций на такую колоссальную пирушку. Вереница королей, императоров, принцев со всех концов земли тянулась как бы в апофеозе феерии к залитому огнями Тюльери.
В это именно время, спустя две недели после открытия выставки, мечта Саккара осуществилась, монументальный отель для помещения Всемирного банка был окончен. Его выстроили в полгода, работая днем и ночью, не упуская ни минуты, — чудо, возможное только в Париже. Великолепный фасад, украшенный орнаментами, напоминавшими не то храм, не то кафе-концерт, привлекал целые толпы зевак. Внутри отель был убран с царскою роскошью; казалось, стены кричали о миллионах Всемирного банка. Парадная лестница вела в зал совета, красный с золотом, напоминавший оперный зал. Повсюду ковры, картины, конторы с роскошной меблировкой. В подвальном этаже, где помещалось главное отделение банка, огромные денежные ящики красовались за стеклянными перегородками, через которые публика могла видеть их нагроможденными друг на друга точно бочки в волшебных сказках, скрывающие неисчислимые сокровища фей. Народы с их королями, стремившиеся на выставку, могли видеть их: новый отель открывал для них свои объятия, готовый ослепить и увлечь их в эту золотую ловушку, сиявшую под лучами весеннего солнца.
Саккар помещался в великолепном кабинете с мебелью в стиле Людовика XIV, обитой генуэзским бархатом. Число служащих еще увеличилось, достигнув четырехсот, и Саккар командовал этой армией с пышностью тирана, окруженного почетом и любовью, так как он был очень щедр на награды. В самом деле, несмотря на свое скромное звание директора, он господствовал и над президентом совета и над самим советом, который только утверждал его распоряжения. Каролина жила теперь в вечной тревоге, стараясь узнать его планы, и готовая, в случае надобности, воспротивиться им. Ей не совсем правилась чрезмерная роскошь нового отеля, хотя она не могла и порицать его в принципе, так как сама признала необходимость более обширного помещения в дни доброго согласия с Саккаром, когда подшучивала над беспокойством брата. ее главное опасение, главный аргумент против всей этой роскоши заключался в том, что, благодаря ей, дом терял свой прежний характер какой-то религиозной строгости, честности и достоинства. Что скажут клиенты, привыкшие к полумраку и монастырской тишине отеля в улице Сен-Лазар, когда попадут в этот дворец на Лондонской улице, в огромные и светлые залы? Саккар отвечал, что они будут подавлены изумлением и благоговением, что тот, кто собирался внести пять франков, внесет десять из самолюбия и вследствие увеличившегося доверия. И этот грубый расчет оказался верным. Отель произвел страшный фурор, оказался действительнее всех реклам Жантру. Мелкие рантье, бедные сельские священники с восторгом пялили глаза на великолепный фасад и уходили из банка, радуясь, что могли поместить туда свои сбережения.
В сущности больше всего беспокоила Каролину невозможность самой жить в новом доме и наблюдать за его делами. Она могла заходить туда лишь изредка, под разными предлогами. Теперь она жила одна и виделась с Саккаром только по вечерам. Он оставил за собой квартиру, но весь нижний этаж и конторы второго были закрыты, и княгиня Орвиедо, радуясь в глубине души, что избавилась от этого учреждения, от этой денежной лавки, даже не отдавала их в наймы, намеренно избегая всякой, хотя бы самой законной прибыли. Опустевший дом казался могилой. Каролина не слышала более легкого звона золотых монет, доносившегося к ней в течение двух лет из-за решеток, погрузившихся теперь в мертвое молчание. Однако, она работала не покладая рук для брата, поручавшего ей составление различных записок. По временам она отрывалась от работы и прислушивалась по старой привычке, томимая инстинктивным беспокойством, желая знать, что происходит внизу; но ни слова, ни звука не доносилось из пустых комнат, мрачных, заброшенных, запертых на замок. Она слегка вздрагивала и задумывалась в беспокойстве. Что делается на Лондонской улице. Не образуется ли в эту самую минуту трещина, от которой рухнет здание?
Распространился слух еще неясный и сомнительный будто Саккар подготовляет новое увеличение капитала. Вместо ста миллионов он должен достигнуть ста пятидесяти. Наступила минута крайнего возбуждения, роковая минута, когда цветущие дела империи, колоссальные работы, преобразившие город, лихорадочное обращение денег, чудовищная роскошь и распаленные аппетиты поглощались горячкой спекуляции. Каждый требовал своей доли, ставил на карту свое состояние, жаждая удесятерить его, как другие, разбогатевшие в одну ночь. Флаги, развивавшиеся над выставкой, иллюминация и музыка на Марсовом поле, толпа, собравшаяся со всех концов света, окончательно опьяняли Париж мечтою о неисчерпаемом богатстве и верховном господстве. В ясные вечера торжествующий город, со своими экзотическими ресторанами, превратившийся в рынок, где удовольствие продавалось под открытым небом, доходил до высшей степени безумия, бешеной и гибельной радости, охватывающей великие столицы накануне упадка и разрушения. И Саккар, со своим чутьем биржевого игрока, так ясно понимал это общее увлечение, потребность швырять на ветер деньги, что удвоил фонды, назначенные для рекламы, побуждая Жантру к самому оглушительному треску. С самого открытия выставки печать ежедневно трезвонила в пользу Всемирного банка. Каждое утро приносило какую-нибудь новую рекламу: то рассказ о необыкновенном приключении дамы, забывшей сотню акций в фиакре, то отрывок из путешествия в Малую Азию, в котором сообщалось, между прочим, что Наполеон предсказал устройство банка на Лондонской улице, то большую передовицу, в которой объяснялась политическая роль этого учреждения в смысле близкого решения восточного вопроса, не считая беспрерывных заметок в специальных газетах, выступавших стройными рядами на поддержку Всемирного банка. Жантру заключал с мелкими финансовыми листками контракты на год, покупая один столбец в каждом номере, и превзошел самого себя плодовитостью, разнообразием и богатством воображения, доходя иногда до нападок на банк, чтобы с торжеством опровергнуть их. Пресловутая брошюра, о которой он мечтал, была разослана по всему свету в количестве миллиона экземпляров. Задуманное им агентство также было создано, агентство, которое, под предлогом рассылки финансовых бюллетеней в провинциальные газеты, приобретало господство над рынком во всех значительных городах. Наконец «Надежда» в его искусных руках с каждым днем приобретала все больше и больше значения. Большое внимание возбудил ряд статей по поводу декрета 19 января, в котором император делал новую уступку либеральной партии.
Саккар, по внушению которого они были написаны, еще не выступал открытым врагом брата, который, желая во что бы то ни стало сохранить за собой власть, защищал теперь то, на что прежде нападал; но в каждой строчке чувствовалось подозрение, намеки на ложное положение Ругона, стоявшего в палате между двух огней, подвергавшегося нападкам либеральной партии и клерикалов, соединившихся с крайними бонапартистами против уступчивой политики императора. Потом начались уже инсинуации, газета решительно становилась воинствующим католическим органом, нападая все с большей и большой злобой на действия министра. «Надежда» переходила в оппозицию, это сделало ее популярной и имя Всемирного банка тем быстрее разносилось во все концы Франции и мира.
После всей этой рекламы, в обезумевшей, способной на самые дикие увлечения среде слух об увеличении капитала, о выпуске новых акций на пятьдесят миллионов, вскружил головы самым благоразумным. Всюду, от скромных квартир до аристократических отелей, от коморки консьержа до салона герцогини, с одушевлением толковали о банке; увлечение превращалось в слепую, геройскую и воинственную веру. Перечисляли великие предприятия, уже осуществленные Всемирным банком, поразительные успехи с первых же дней, неожиданные дивиденды, каких ни одно общество не могло доставить в начале своей деятельности. Вспоминали о счастливой идее организовать компанию соединенных пакетботов, достигшую в самое непродолжительное время таких великолепных результатов, что ее акции давали уже сто франков премии; о серебряных рудниках Кармеля, на которые намекал один духовный оратор с кафедры Notre-Dame, говоря о подарке Господа верующим христианам; о другом обществе, устроенном для разработки неисчерпаемых залежей каменного угля, и о том, которое должно было эксплуатировать леса Ливана; об основании в Константинополе национального турецкого банка, крайне солидного учреждения. Ни одной неудачи, неизменное счастье, превращавшее в золото все, к чему только прикасался банк, масса грандиозных предприятий, представлявших несокрушимую опору для будущих операций и оправдывавших быстрое увеличение капитала! Разгоряченное воображение рисовало картину будущего, чреватого еще более грандиозными делами, так что прибавка в пятьдесят миллионов казалась безусловно необходимой и одно объявление о ней кружило всем головы. На бирже и в салонах ходили слухи о самых разнообразных проектах, но среди них особенно выделялось великое предприятие — компания железных дорог на Востоке, — одни относились к ней скептически, другие превозносили до небес. Дамы в особенности усердствовали в пользу Всемирного банка. В будуарах, на званых обедах, за чайным столиком, даже в спальнях, — всюду обворожительные создания с ласковой убедительностью читали наставления мужчинам: «Как, у вас нет акций Всемирного банка? Это Бог знает что! Купите, купите, если хотите, чтобы вас любили!» Это новый крестовый поход, — говорили оне, — завоевание Азии, которое не удалось крестоносцам Петра Пустынника и Людовика Святого, но удастся им с их кошельками. Все они делали вид, что близко знакомы с делом, сыпали техническими терминами, говоря о главной линии из Бруссы в Бейрут, через Ангору и Алеппо, которая откроется раньше других. Позднее будет устроена ветвь из Смирны на Ангору; затем из Трапезунда на Ангору через Эрзерум; наконец, из Дамаска в Бейрут. Тут они улыбались, бросали лукавые взгляды и шепотом говорили, что впоследствии возникнет, быть может, и еще линия, из Бейрута в Иерусалим, через древние приморские города: Саиду, Сен-Жан д’Акру, Яффу; потом — кто знает? — из Иерусалима в Порт-Саид и Александрию; не говоря уже о том, что Багдад недалеко от Дамаска и если когда-нибудь они соединятся железнодорожной линией, Персия, Индия, Китай будут открыты для Запада. Казалось, слова, вылетавшие из их хорошеньких ротиков, открывали спрятанные сокровища халифов, точно в чудесных сказках «Тысячи и одной ночи». Золото, драгоценные каменья сыпались в кассы на Лондонской улице, а таинственный библейкий ореол Кармеля освящал эту грубую погоню за наживой. Возвращение в Эдем, освобождение Святой Земли, торжество религии в самой колыбели человечества чуялось в их речах. Но тут они скромно умолкали, как бы скрывая тайну, о которой нельзя говорить даже шепотом. Многие и сами не знали, в чем она состоит, и только делали вид, что знают. Эта тайна касалась великого дела, которое, может быть, никогда не осуществится, а, может быть, в один прекрасный день разразится подобно грому над изумленным миром: Иерусалим, выкупленный у султана, отдадут папе; Сирия сделается его королевством; папский бюджет будет опираться на католическом банке, казне Гроба Господня, которая сделает его независимым от политических пертурбаций; обновленный католицизм приобретет новую силу, управляя миром с вершины Голгофы.
Теперь Саккару приходилось запираться от посетителей, когда ему хотелось заняться утром в своем роскошном кабинете в стиле Людовика XIV, потому что его буквально осаждали, точно короля на торжественном выходе, льстецы, аферисты, просители, целый двор, толпа поклонников и нищих, не знавших, как ему угодить. Однажды утром, в первых числах июля, он выказал особенную неумолимость, формально запретив впускать кого бы то ни было. Между тем как в приемной теснилась толпа посетителей, упорствовавших, несмотря на увещания лакея, в надежде добиться свидания, он заперся с двумя помощниками, желая окончательно обсудить проект нового выпуска акций. Рассмотрев несколько проектов, он остановился на комбинации, которая должна была путем выпуска ста тысяч новых акций покрыть двести тысяч прежних, за которые внесено было только по сто двадцати пяти франков; акции, сохранявшиеся за старыми акционерами, по одной на две прежних, выпускались по восьмисот пятидесяти франков, вносимых немедленно: из них пятьсот прибавлялись к капиталу, а триста пятьдесят на покрытие старых акций. Но представлялись некоторые усложнения, новая прореха, которую следовало заштопать, и это крайне расстраивало Саккара. Голоса, доносившиеся из приемной, раздражали его. Париж, припадавший к его стопам, поклонение, к которому он относился обыкновенно с деспотическим благодушием, на этот раз внушали ему презрение. И когда Дежуа, докладывавший о посетителях, осмелился войти к нему через маленькую дверь в коридоре, он встретил его очень свирепо.
— Что такое? Сказано вам, никого не принимать, никого!.. Вот, возьмите мою палку и поставьте у дверей, пусть ее целуют…
Дежуа возразил бесстрастным тоном:
— Прошу извинить, сударь, там графиня Бовилье. Она просила меня доложить вам, и я, зная, что вы в хороших отношениях с графиней…
— Э, пусть убирается к черту вместе с другими! — воскликнул Саккар.
Но тут же сдержался и сказал с жестом подавленного гнева:
— Ну, пусть ее войдет, видно они решились не давать мне покоя!.. Только введите ее через ту дверь, не то вся орда ворвется за нею.
Саккар принял графиню Бовилье с нетерпением человека, оторванного от занятий, не умиротворившись даже при виде Алисы с ее меланхолической и задумчивой наружностью. Он попросил уйти на минуту обоих служащих и думал только, когда ему можно будет приняться за прерванную работу.
— Пожалуйста, сударыня, говорите короче: я страшно занят.
Графиня остановилась в удивлении, по-прежнему медлительная, с грустным видом развенчанной королевы.
— Но, сударь, если я вас стесняю…
Он должен был предложить им сесть, и девушка, более храбрая, уселась первая, тогда как ее мать продолжала:
— Я являюсь за советом, сударь… Я в ужасном затруднении и чувствую, что никогда не выпутаюсь из него одна…
Она объяснила ему, что взятые ею при основании банка сто акций, удвоенные при первом, потом при втором увеличении капитала, превратились теперь в 400 акций, за которые она внесла, считая в том числе премии, 87.000 франков. Таким образом, независимо от двадцати тысяч собственных сбережений, она должна была занять 70 тысяч франков под залог фермы Обле.
— Теперь, — продолжала она, — я нашла покупщика для Обле… И так как, если не ошибаюсь, готовится новый выпуск, то, может быть, я могу поместить все наше состояние в ваш дом.
Саккар успокоился, польщенный при виде этих двух женщин, последних представительниц великой и древней расы, обращавшихся к нему с таким доверием и беспокойством. Он быстро растолковал ин, в чем дело.
— Да, новый выпуск, я им и занимаюсь теперь… Акции будут по восемьсот пятьдесят франков с премией… У вас четыреста акций. Стало быть, вы получите двести на сто семьдесят тысяч франков. Зато все ваши акции освободятся, у вас будет шестьсот акций и вы никому не будете должны.
Они не понимали; он должен был растолковать им, что такое это покрытие акций посредством премии; и они были несколько испуганы огромными цифрами и риском, который от них требовался.
— Деньги можно достать, — пробормотала, наконец, графиня. — Мне предлагают двести сорок тысяч франков за Обле, хотя оно стоит четыреста тысяч; так что по уплате долга у нас останется и на взнос… Но, Боже мой, какой ужасный риск, — поставить на карту все наше имущество, все наше состояние.
Руки ее дрожали, наступила пауза, в течение которой она думала об этой машине, отнявшей у нее сначала сбережения, потом заставившей ее задолжать на семьдесят тысяч франков, теперь же грозившей поглотить ее последнюю ферму. Старое уважение к поземельной собственности, к лесам, полям и лугам; отвращение к торговле деньгами, грязному занятию жидов, недостойному благородной расы, проснулись в ней и терзали ее в эту решительную минуту, грозившую все поглотить. Алиса молча смотрела на нее своими блестящими и чистыми глазами.
Саккар улыбнулся.
— Ну, разумеется, вы должны положиться на нас. Но вот вам цифры. Стоит только вникнуть в них и, мне кажется, всякое колебание исчезнет… Положим, что вы решитесь на эту операцию. У вас будет шестьсот акций, которые обошлись вам в двести пятьдесят семь тысяч франков. Ну-с, а они уже достигли курса в тысячу триста; всего это составит семьсот восемьдесят тысяч франков. Стало быть, вы уже утроили свой капитал… А на этом не кончится, вы увидите, что после нового выпуска они еще поднимутся! Менее чем через месяц у вас будет миллион.
— О, мама! — невольно прошептала Алиса, — Миллион!
Отель в улице Сен-Лазар может избавиться от залога, очиститься от грязной нищеты. Он будет поставлен на приличную ногу; исчезнет этот кошмар, унизительное состояние людей, ездящих в карете и питающихся хлебом и водой! Дочь получит хорошее приданое, выйдет замуж, будет иметь семью, детей — радости, которых не лишен последний нищий! Сын, на которого римский климат действовал убийственно, перейдет в лучшие условия, получит возможность с достоинством занимать свой ранг в ожидании своей очереди послужить великому делу, на котором так плохо ценили его! Мать займет подобающее ей высокое положение, не станет скряжничать, чтобы прибавить лишнее блюдо к званому обеду, а потом голодать по неделям! Этот миллион светился, как лучезарная мечта, несущая спасение и счастье.
Графиня, готовая сдаться, обратилась к дочери, ища поддержки. .
— Ну, как ты думаешь?
Но Алиса ничего не отвечала, блеск ее глаз потух, ресницы медленно опустились.
— Да, — сказала мать, в свою очередь улыбаясь, — я и забыла, что ты предоставила мне абсолютную власть… Но я знаю, что ты смела и надеешься на успех…
Затем, обратившись к Саккару, она прибавила:
— Ах, сударь, вас так хвалят!.. Куда бы мы ни пошли, везде слышишь самые лучшие отзывы. Не только княгиня Орвиедо, но и все мои подруги в восторге от вашего предприятия. Многие завидуют мне, зная, что я одна из первых подписалась на ваши акции; послушать их — так они готовы продать все до нитки, чтобы взять ваши акции.
Она прибавила застенчиво-шутливым тоном:
— Мне кажется даже, что они чересчур увлекаются, да, чересчур увлекаются. Конечно, это оттого, что я уже не молода… Но моя дочь ваша поклонница. Она верит в вашу миссию и пропагандирует ее во всех салонах, где мы бываем.
Польщенный Саккар взглянул на Алису, и в эту минуту они была так оживлена, так возбуждена верой, что показалась ему просто хорошенькой, несмотря на поблекший цвет лица и чересчур тонкую худую шею. Он чувствовал себя великим и добродетельным при мысли, что от него зависит счастье этого бедного создания, которому достаточно было надежды на мужа, чтобы похорошеть.
— О, — сказала она тихим и точно доносившимся издали голосом, — это завоевание Азии так прекрасно!.. Да, это новая эра, торжество креста…
Она касалась тайны, о которой никто не говорил вслух; и голос ее сделался еще тише, перешел в восторженный вздох. Притом он остановил ее дружеским жестом; он не допускал, чтобы в его присутствии говорили о великом деле, о верховной таинственной цели его предприятий, Его жест означал, что об этом следует всегда помнить, но не говорить. Кадильницы курились в святилище в руках немногих посвященных.
После непродолжительного молчания графиня, наконец, встала.
— Хорошо, я согласна; я напишу моему нотариусу, что принимаю предложение относительно фермы Обле… Да простит мне Бог, если я делаю дурное дело.
Саккар, стоя, отвечал с серьезным и тронутым видом:
— Будьте уверены, сударыня, что сам Бог внушает вам это решение.
Провожая их в коридор, чтобы избежать приемной, где по-прежнему толпились посетители, он наткнулся на Дежуа, который направился к нему с нерешительным видом.
— Что такое? Неужели еще кто-нибудь?
— Нет, нет, сударь… Осмелюсь обратиться к вам за советом… Собственно для меня.
Он маневрировал таким образом, что Саккар очутился в кабинете, а он стоял у дверей в самой почтительной позе.
— Для вас!.. Да, правда, ведь вы тоже акционер… Что ж, милый мой, возьмите новые акции, которые будут оставлены за вами, продайте последнюю рубашку, но купите их. Вот совет, который я даю всем моим друзьям.
— О, сударь, этот куш слишком велик для нас с дочерью… Я с самого начала взял восемь акций на четыре тысячи франков, оставшиеся после моей бедной жены, и до сих пор у меня те же восемь акций, так как мне не на что было купить новых, при следующих выпусках… Нет, нет, я не собираюсь покупать новых акций, не нужно быть жадным. Я хотел только спросить у вас, сударь… надеюсь, вы не обидитесь… спросить, не лучше ли мне продать мои акции.
— Как, продать!
Дежуа с беспокойными и почтительными оговорками объяснил, в чем дело. При курсе в 1300 он мог получить за свои восемь акций десять тысяч четыреста франков. Следовательно, было из чего отдать Натали ее приданое. Но при виде постоянного повышения им овладела жадность к деньгам, желание — сначала смутное, потом неопределимое — составить и на свою долю капиталец, нажить небольшую ренту в шестьсот франков. Но капитал в двенадцать тысяч, да шесть тысяч дочери составляли огромный итог в восемнадцать тысяч франков; и он не смел надеяться на такую сумму, рассчитав, что для этого акции должны подняться до двух тысяч трехсот франков.
— Вы понимаете, сударь, если акции не поднимутся больше, так лучше мне их продать, потому что счастье Натали прежде всего, неправда ли?.. Если же они еще поднимутся, я буду просто в отчаянии, что продал.
Саккар взбесился.
— Вы просто болван, любезнейший!.. Так вы думаете, что- мы остановимся на тысяче триста франков!.. Разве я продаю?.. Разумеется, вы получите восемнадцать тысяч франков. Ну, убирайтесь и выпроводите эту толпу, скажите, что я ушел!
Оставшись один, Саккар позвал своих помощников и на этот раз мог окончить работу без помехи.
Было решено, что в августе состоится экстраординарное общее собрание для решения вопроса о новом увеличении капитала. Гамлэн, который должен был председательствовать на нем, высадился в Марселе в последних числах июля. В течение последних двух месяцев его сестра в каждом письме все более и более настоятельно просила его приехать.
Несмотря на чудовищный успех, она терзалась глухим, инстинктивным предчувствием опасности, о которой даже не смела, говорить; и ей хотелось, чтобы брат был здесь и мог сам, узнать о положении дел. Она сомневалась в своих силах, боялась, что ей не справиться с Саккаром, боялась невольно, вследствие своей слепоты, предать брата, которого так любила. Не признаться ли ему в своей связи с Саккаром, о которой он, без сомнения, не подозревает, как человек веры и науки, живущий в каком-то сне наяву? Эта мысль была крайне тяжела для нее; и она бессознательно кривила душой, пускалась на сделки с совестью, которая громко повелевала ей признаться во всем, рассказать все, что она узнала о Саккаре и его прошлом, и таким образом предостеречь брата. В минуту храбрости она готовилась к решительному объяснению, клялась не оставлять без контроля такие огромные суммы в преступных руках, которые уже пустили по ветру столько миллионов, разорив такую массу людей. Вот единственный честный и мужественный исход, достойный ее. Но вскоре решимость ее ослабевала, она переставала ясно понимать дело, не замечала ничего, кроме неправильностей, обычных в банковом деле, как уверял Саккар. Может быть, он был прав, когда говорил, смеясь, что чудовище, пугавшее ее, был успех, успех, который может случиться только в Париже, успех, который поражает и оглушает подобно грому, но в то же время вселяет мучительный страх катастрофы. Она терялась по временам, даже восхищалась Саккаром, более чем когда-либо, полная бесконечной нежности, сохранившейся, несмотря на потерю уважения. Никогда она не думала, что ее чувства могут быть так сложны, что она может быть до такой степени женщиной. И потому она очень обрадовалась приезду брата.
В тот же день, когда вернулся Гамлэн, вечером Саккар намеревался сообщить ему о постановлениях, которые правление должно было одобрить, до представления их общему собранию. Свидание было назначено в комнате с чертежами, где они могли толковать без помехи. Но брат и сестра, побуждаемые одним и тем же чувством, явились раньше назначенного часа, так что могли поговорить наедине. Гамлэн вернулся в отличном настроении духа, радуясь успешному окончанию сложного дела о железных дорогах на Востоке, погруженном в такую апатию, загроможденном всевозможными препятствиями — политическими, административными и финансовыми. Но теперь успех был полный; как только компания окончательно сформируется в Париже, начнутся первые работы и дело закипит. Его энтузиазм и доверие к будущему только послужили для Каролины новым поводом к молчанию, так ей было тяжело портить его радость. Тем не менее, она выразила некоторые сомнения, предостерегала его против увлечения публики. Он перебил ее, взглянул ей в глаза: в чем дело? Разве она слыхала о какой-нибудь плутне? Почему же не сказать прямо? Но она ничего не сказала, ничего определенного.
Саккар, который еще не видал Гамлэна после его возвращения, бросился к нему на шею и расцеловал его со всем пылом южанина. Потом, когда инженер сообщил в подробностях о полном успехе своего продолжительного путешествия, он пришел в восторг.
— Ах, дорогой мой, теперь мы будем властителями Парижа, царями рынка… Я тоже порядком потрудился: мне пришла в голову замечательная идея. Вот вы сейчас увидите.
Он немедленно изложил свой план увеличения капитала. Выпуская акции по 850 франков, он составлял запасный фонд из премий, в 350 франков, который, вместе с суммами, откладывавшимися при каждом балансе, достигал двадцати пяти миллионов; оставалось только найти такую же сумму, чтобы составить капитал в пятьдесят миллионов, необходимый для покрытия двухсот тысяч старых акций. Тут-то и явилась у него замечательная идея; подвести приблизительные итоги барышей текущего года, которые достигнут, по его мнению, минимум тридцати шести миллионов. Из них он и почерпал недостающие двадцать пять миллионов. Таким образом, Всемирный банк с 31 декабря 1867 года будет обладать капиталом в сто пятьдесят миллионов, разделенным на триста тысяч вполне покрытых акций. Акции объединялись, переводились на предъявителя, чем облегчалось их свободное обращение на рынке. Это была великая идея, торжество гения.
— Да, гения! — восклицал он. — Вот самое подходящее выражение.
Гамлэн, несколько сбитый с толку, перелистывал страницы проекта, проверял цифры.
— Мне не нравится эта поспешность в подведении баланса. Ведь в сущности вы распределяете дивиденд между вашими акционерами, выкупая их акции; и нужно быть уверенным, что все эти суммы действительно получатся; иначе скажут, что мы даем фиктивный дивиденд.
Саккар закипятился:
— Как! Да ведь я скорей уменьшил доходы. Разве Кармель, пакетботы, турецкий банк не дадут больше прибыли, чем я насчитал? Вы привозите мне известие о победе: все идет на лад, все процветает — и вы же сомневаетесь в успехе!
Гамлэн с улыбкой успокоил его жестом. Нет, нет, он верит в успех. Только он стоит за правильное течение дел.
— В самом деле, — ласково заметила Каролина, — к чему торопиться? Разве нельзя подождать до апреля с этим увеличением капитала… Наконец, если вам не хватает двадцати пяти миллионов, почему не выпустить акции в тысячу или тысячу двести франков, вместо того чтобы брать авансом из будущих доходов.
Смутившийся на минуту, Саккар смотрел на нее, удивляясь, как могла ей прийти в голову такая мысль.
— Конечно, если выпустить сто тысяч акций по тысяче сто франков вместо восьмисот пятидесяти, то подучится как раз недостающие двадцать пять миллионов.
— Ну, так зачем же дело стало? — отвечала она. — Ведь вы не боитесь отказа со стороны акционеров. Они дадут тысячу сто франков, как дали бы восемьсот пятьдесят.
— Еще бы! Они дадут, сколько угодно, и еще будут спорить, кому дать больше!.. Они совсем потеряли головы и готовы разнести отель, чтоб только отдать нам свои деньги.
Но тут он опомнился и разразился бурным протестом:
— Ну, что вы мне поете! Ни за какие деньги не возьму с них тысячу двести франков! Это слишком просто и потому слишком глупо… Поймите же, что в кредитных операциях нужно действовать на воображение. Гениальная идея в том-то и заключается, чтобы вытащить у людей из карманов деньги, которых еще нет. Они вообразят, что ничего не дают, что им делают подарок. И потом, неужели вы не понимаете, какой колоссальный эффект произведут эти тридцать шесть миллионов, этот заранее составленный баланс, появившись в газетах!.. Биржа придет в азарт, мы перейдем за две тысячи франков и будем подниматься, подниматься без конца!
Он жестикулировал, он, казалось, вырос — и действительно. Он был велик, вырастал до небес, как поэт денег, которого не могли сокрушить крахи и банкротства. У него была инстинктивная система, стремление, проникавшее все его существо — подгонять дела, превращать их в бешеную скачку. Он форсировал успех, разжигал публику этим молниеносным маршем: три выпуска в три года, капитал, поднявшийся от двадцати пяти миллионов до пятидесяти, до ста, до ста пятидесяти, как будто предвиделись чудовищные успехи. Дивиденды тоже поднимались скачками: в первый год — ничего, потом десять франков, потом тридцать три франка, потом тридцать шесть миллионов, выкуп всех акций! И все это при обманчивом подогревании машины, фиктивной подписке якобы на весь капитал, хотя на самом деле банк оставлял за собою акции, рискованной игре на бирже, где каждый новый выпуск вызывал новое повышение.
Гамлэн, по-прежнему погруженный в чтение проекта, не поддержал сестры. Он покачал головой и обратился к мелочам:
— Все равно, это неправильно! Нельзя составлять баланс, прежде чем получены доходы… Я, впрочем, не стану говорить о наших предприятиях, хотя они также подвержены катастрофам, как и все человеческие дела… Но вот, я тут вижу счет Сабатани: три тысячи с лишним акций, более чем на два миллиона. Вы поставили их в кредит, тогда как следует отнести их в дебет: ведь Сабатани — подставное лицо, неправда ли? Мы можем говорить об этом не стесняясь… А, вот и еще, имена наших служащих, даже членов правления: ведь это тоже подставные лица! О, я догадываюсь, вам не нужно говорить мне об этом… Я просто ужасаюсь, когда подумаю, какую массу акций мы оставляем за собой. Мы не пополняем кассы, мы только связываем себе руки, и, в конце концов, сами себя съедим.
Каролина бросила на него одобрительный взгляд: он выразил, наконец, все ее опасения, нашел причину глухого беспокойства, возбуждавшегося в ней при виде успехов банка.
— Ах, эта игра! — прошептала она.
— Да мы вовсе не играем! — воскликнул Саккар. — Но вполне законно поддерживать свои фонды и мы поступим очень глупо, если не примем мер против Гундерманна и других, которые могут уронить наши акции, играя на понижение. Пока они не решаются на крупную игру, но мы можем ожидать этого со временем. И потому я очень рад, что у нас есть на руках известное количество акций; мало того, я буду покупать, если придется. Да, покупать скорее, чем допустить понижение хоть на один сантим!
Он произнес эти последние слова с необыкновенной силой, точно давал клятву умереть или победить. Потом сделал над собою усилие и засмеялся с немного искуственным добродушием.
— Ну, вот, опять пошло в ход недоверие. Я думал, что мы объяснились раз навсегда. Вы доверились мне; не мешайте же мне действовать! Я хлопочу только о вашем состоянии, огромном, огромном состоянии!
Он запнулся, понизил голос, как бы устрашенный громадностью своего плана.
— Хотите знать, чего я добиваюсь? Курса в три тысячи франков.
Он протянул руку, как бы указывая в пространстве этот победоносный курс в три тысячи франков, поднимавшийся подобно звезде, озаряя горизонт биржи.
— Это безумие! — сказала Каролина.
— Если курс достигнет двух тысяч франков, всякое дальнейшее повышение будет грозить опасностью, — сказал Гамлэн, — я со своей стороны продам акции, предупреждаю вас, а участвовать в этом безумии не стану.
Но Саккар только подсмеивался. Всегда обещаются продать и не продают. Он обогатит их насильно.
— Положитесь на меня; разве я дурно вел ваши дела?.. Садова дала вам миллион.
В самом деле, Гамлэны приняли этот миллион, выуженный в мутной воде биржи. С минуту они молчали, слегка побледнев и поглядывая друг на друга со смущением честных людей, не знающих по совести ли они поступили? Неужели зараза игры коснулась и их? Неужели и они развратились в этой тлетворной денежной атмосфере?
— Без сомнения, — пробормотал наконец инженер, — но если бы я присутствовал…
Саккар перебил его:
— Полноте, чего тут совеститься: ведь мы отбили эти деньги у грязных жидов!
Все трое засмеялись. Каролина махнула рукой, точно подчиняясь неизбежному. Приходится есть других, не то съедят самого. Такова жизнь. Нужно иметь сверхъестественные добродетели, либо жить в монастыре, вдали от искушений.
— Полно, полно, — весело продолжал Саккар, — зачем делать вид, что плюешь на деньги; во-первых, это глупо, во-вторых, только бессильные пренебрегают силой… Бессмысленно убиваться над работой, обогащая других и отказываясь от своей законной части. Коли так, то лучше уж сидеть сложа руки.
Он овладел разговором, не давая им вымолвить слова.
— Знаете ли вы, что скоро у вас будет в кармане кругленькая сумма!.. Постойте! .
Он бросился к столу с живостью школьника, схватил карандаш и лист бумаги, и принялся за вычисления.
— Постойте, я вам составлю счет! О, я знаю ваши дела… Вы взяли при основании банка пятьсот акций; они были удвоены раз, потом вторично — стало быть, всего у вас две тысячи акций. С новым выпуском будет три тысячи.
Гамлэн хотел было перебить его.
— Нет, нет, я знаю, что вы в состоянии уплатить за них, получив триста тысяч наследства и миллион после Садовой… Считайте же! Две тысячи первых акций стоили вам четыреста тридцать пять тысяч франков; тысяча новых обойдутся восемьсот пятьдесят тысяч, всего миллион двести восемьдесят пять тысяч… И так, вам еще остается пятнадцать тысяч франков на разживу, не считая тридцати тысяч жалованья, которое мы доведем до шестидесяти…
Оглушенные этим потоком цифр, они слушали, невольно заинтересовавшись его расчетами.
— Вы сами видите, что поступаете вполне добросовестно, платите за все, что берете… Но это все вздор. Вот что я хотел сказать…
Он встал и с победоносным видом махнул листом бумаги.
— При курсе в 3.000 франков ваши 3.000 акций дают девять миллионов.
— Как, при курсе в три тысячи! — воскликнули они, протестуя жестами против этого безумного упорства.
— Ну, да, разумеется! Я вам запрещаю продавать акции раньше, я сумею помешать этому, да, да, силой, по праву друга, который не позволит своим друзьям делать глупости… Мне нужен курс в три тысячи франков и я его добьюсь.
Что было отвечать этому ужасному человеку, пронзительный голос которого, напоминавший крик петуха, звучал упоением победы! Они снова засмеялись, пожимая плечами с видом притворного равнодушия, и объявили, что этот пресловутый курс никогда не будет достигнут. Он опять взялся за карандаш, начал выводить свои счеты. Заплатил ли он за свои три тысячи акций, намерен ли заплатить — это оставалось неясным. Мало того, он должен был обладать гораздо большим числом акций; но удостовериться в этом было затруднительно, так как он тоже служил подставным лицом для общества и не было возможности разобрать, какие акции действительно принадлежали ему. Карандаш его выводил бесконечные ряды цифр, потом он разом перечеркнул их, скомкал бумагу и спрятал в карман. Это и два миллиона, подобранные в грязи и в крови Садовой, составляли его долю.
— Мне нужно повидаться кой с кем, я ухожу, — сказал он, взявшись за шляпу. — Но ведь мы сговорились, неправда ли? Через неделю заседание совета, а там, не теряя времени, экстраординарное общее собрание.
Оставшись одни, Каролина и Гамлэн, усталые и сбитые с толку, некоторое время молча смотрели друг на друга.
— Ничего не поделаешь, — сказал он, наконец, отвечая на тайные мысли сестры, — приходится покориться. Он прав: глупо отказываться от состояния… Я всегда считал себя только человеком науки, который проводит воду к колесам; и мне кажется, я провел ее в изобилии, в виде светлого потока прекрасных предприятий, которым байк обязан своими быстрыми успехами… Мне не за чем упрекать себя; и так, не будем падать духом, станем работать!
Она встала и подошла к нему, шатаясь, едва выговаривая слова:
— О, эти деньги… эта масса денег…
И задыхаясь от волнения при мысли о миллионах, которые посылаются на них, она бросилась к нему на шею и заплакала. Без сомнения, тут играла роль радость, счастье при мысли, что наконец-то он получит достойную награду за свои труды и дарования; но к этой радости примешивалось что-то гнетущее, смутное чувство стыда и страха, причину которого она сама не понимала ясно. Он посмеялся над ее волнением и оба притворились веселыми, но у обоих осталось глухое недовольство самими собой, обоих терзали тайные угрызения совести, точно они были участниками грязного дела.
— Да, он прав, — повторила Каролина, — на этом мир вертится. Такова жизнь.
Заседание совета состоялось в новом зале пышного отеля на Лондонской улице. Это была уже не сырая гостиная, объятая зеленоватою тенью соседнего сада, но огромная комната, с четырьмя окнами на улицу, с высоким потолком, сверкавшая, позолотой и украшенная картинами. Кресло президента — настоящий трон — возвышалось над величественной линией остальных кресел, точно предназначенных для заседания министров, и окружавших огромный стол, покрытый красным бархатом.
На монументальном камине из белого мрамора, где зимой трещали дрова, находился бюст папы, тонкое благодушное лицо которого, казалось, лукаво улыбалось своему присутствию здесь.
Саккар окончательно забрал в свои руки членов совета, в большинстве случаев просто подкупом. Благодаря ему маркиз де Богэн, скомпрометированный в очень некрасивой истории и пойманный почти на месте преступления, мог избежать скандала, вознаградив обворованную компанию; с этих пор маркиз сделался покорнейшим слугой Саккара, продолжая, однако, высоко носить свою аристократическую голову — цвет французского дворянства, лучшее украшение совета. Гюрэ, прогнанный Ругоном за кражу депеши об уступке Венеции, также всей душой предался делу Всемирного банка, действовал за него в палате, ловил для него рыбу в мутной воде политики, пускался на самые бесстыдные плутни, рискуя в один прекрасный день очутиться в Мазасе. Вице-президент, виконт Робен Шего, получал по секрету сто тысяч франков за свою готовность подписывать, не читая, все бумаги во время продолжительных отлучек Гамлэна; банкир Кольб в награду за уступчивость пользовался влиянием Всемирного банка за границей и даже компрометировал его иногда в своих операциях арбитражем; Седилль, понесший жестокие потери при одной ликвидации, должен был занять у банка значительную сумму и не мог возвратить ее. Только Дегрэмон сохранял полную независимость, хотя по-прежнему оставался любезен и мил, приглашал Саккара на свои вечера, подписывал все без возражений, с благодушием скептического парижанина, по мнению которого все идет отлично, пока он выигрывает.
И в этот раз, несмотря на исключительную важность дела, заседание пошло, как по маслу. Давно уже вошло в обычай вершить дела на маленьких собраниях 15 числа, тогда как общие собрания в конце месяца только санкционировали решения совета. Члены совета относились к делу с таким равнодушием, что во избежание однообразия в протоколах, приходилось выдумывать дебаты, споры, возражения, которые на следующем заседании прочитывались и утверждались совершенно серьезно.
Дегрэмон бросился навстречу Гамлэну, с жаром пожимая ему руки: он уже знал о важных известиях, привезенных инженером.
— Ах, дорогой президент, как я рад вас видеть.
Все окружили его с поздравлениями, даже Саккар, точно они еще не видались; и когда началось заседание, когда инженер стал читать доклад, приготовленный для общего собрания, его против обыкновения слушали внимательно. Прекрасные результаты, уже достигнутые, великолепные виды на будущее, остроумное увеличение капитала, выкупавшее в тоже время прежние акции — все было принято с полным одобрением. Когда Седилль указал какую-то ошибку в цифрах, решено было не заносить его замечания в протокол, чтобы не портить единодушия между членами, которые подписались один за другим без всяких колебаний, в общем порыве энтузиазма.
Заседание кончилось, все повставали с мест, послышались шутки, смех. Маркиз де Богэн рассказывал об охоте в Фонтенбло, депутат Гюрэ о своей поездке в Рим, где он получил благословение папы. Кольб, спешивший куда-то, исчез. Остальные члены совета, статисты, окружили Саккара, который шепотом давал им указания, как вести себя на ближайшем общем собрании.
Но Дегрэмон, которому надоело слушать виконта Робена Шего, рассыпавшегося в похвалах докладу Гамлэиа, мимоходом взял директора за руку и шепнул ему на ухо:
— Не слишком ли мы увлекаемся, а?
Саккар встрепенулся и взглянул на него. Он вспомнил, как колебался вначале пригласить Дегрэмона, зная его за человека ненадежного.
— Ах, кто меня любит, тот следует за мною! — воскликнул он так, чтобы все слышали.
Три дня спустя состоялось экстраординарное общее собрание в большом парадном зале Лувра. Ради такого торжества решились заменить скромное помещение в улице Бланш торжественным залом, еще дышавшем весельем, в промежутке между обедом и свадебным балом. Согласно уставу, участвовать в собрании могли лица, имевшие не менее двадцати акций; всего набралось более тысячи двухсот акционеров, представлявших четыре тысячи с лишним голосов. Формальности при входе, проверка карточек и занесение в списки заняли два часа. Зал гудел от разговоров; все члены правления были в сборе, многие из главных служащих банка явились на заседание. Сабатани в толпе слушателей толковал о своей родине, о Востоке, рассказывая бархатным голосом самые удивительные истории; по его словам выходило, что там на каждом шагу можно загребать серебро, золото и драгоценные каменья: только не ленись нагибаться.
Можандр, решившийся в июне купить пятьдесят акций Всемирного банка по курсу тысяча двести, слушал его, развесив уши, радуясь своей сметливости; тогда как Жантру, пустившийся во все тяжкие с тех пор, как разбогател, и еще не оправившийся после вчерашней попойки, подсмеивался себе под нос, иронически скривив рот. Когда был назначен распорядительный комитет, и президент Гамлэн объявил заседание открытым, Лавиньер, вторично выбранный цензором и вскоре рассчитывавший попасть в члены правления, что было его заветной мечтой, прочел доклад о предполагаемом финансовом состоянии общества к первому декабря: это был предписанный уставом способ проверки заранее составленного баланса. Прежде всего отчет указывал на последний баланс, представленный общему собранию в апреле, — великолепный баланс, с чистою прибылью в одиннадцать с половиною миллионов, доставившей сверх пяти процентов акционерам, десяти — администраторам и десяти — в запасный фонд, — дивиденду в тридцать три на сто. Далее хлынул целый поток цифр, имевший целью доказать, что предполагаемая прибыль в тридцать шесть миллионов не только не преувеличена, но далеко ниже самых скромных надежд. Без сомнения, Лавиньер искренно верил в основательность этих расчетов и добросовестно прочел представленные ему документы; но эта вещь крайне обманчивая, так как изучить основательно отчет можно только составив его наново. Впрочем, акционеры не слушали. Только немногие из верных, Можандр и другие, мелюзга, владевшая одним-двумя голосами, благоговейно ловила каждую цифру среди жужжания залы. При контроле комиссаров-цензоров проверка отчета собранием не имела значения. Благоговейное молчание водворилось только, когда встал Гамлэн. Буря аплодисментов разразилась, прежде чем он успел открыть рот, как дань уважения к его рвению, к смелому и упрямому гению человека, который отправился так далеко за бочками с золотом, чтобы высыпать их в Париже. Новое указание на прошлогодний баланс было встречено общим одобрением. По особенный восторг возбудила смета ближайшего баланса: миллионы от компании соединенных пакетботов, миллионы от серебряных рудников Кармеля, миллионы от национального турецкого банка и так далее: тридцать шесть миллионов составлялись быстро и естественно, сыпались дождем, наполняя Париж оглушительным звоном. А далее открывались еще более широкие горизонты. Выступала на сцену компания железных дорог на Востоке; сначала главная центральная линия, постройка которой должна была скоро начаться; потом разветвления, целая сеть современной промышленности, наброшенная на Азию, торжественное возвращение человечества в свою колыбель, возрождение угасшего мира; тогда как вдали смутно рисовалась тайна, о которой не смели говорить, увенчание здания, долженствующее повергнуть в изумление народы. Никаких возражений не последовало, когда Гамлэн в заключение предложил собранию увеличение капитала до ста пятидесяти миллионов, выпуск ста тысяч новых акций по восьмисот пятидесяти франков, причем старые акции покрывались премией и доходами предстоящего баланса. Оглушительные «браво» приветствовали эту гениальную идею. Огромные руки Можандра, возвышаясь над толпой, хлопали во всю мочь в ладоши. На передних скамьях бесновались администраторы и служащие банка под предводительством Сабатани, который, выпрямившись во весь рост, орал: «Браво! Браво!» точно в театре.
Но Саккар счел нужным подстроить заранее маленькую комедию. Он знал, что его обвиняют в игре, и решился уничтожить последние сомнения недоверчивых акционеров, если бы таковые оказались в собрании.
Жантру, исполняя заранее назначенную роль, поднялся и заявил своим гнусливым голосом:
— Господин президент, я думаю, что выражу желание многих акционеров, если попрошу заявить, что общество не оставляет за собой ни одной из своих акций.
Гамлэн, не предупрежденный об этом заявлении, в первую минуту смутился. Он инстинктивно искал глазами Саккара, который выпрямился, стараясь казаться выше, и отвечал своим звонким голосом:
— Ни одной, господин президент!
При этом ответе, Бог знает почему, снова разразились аплодисменты. Конечно, Саккар солгал, но формально общество не сохраняло за собой ни одной акции, так как все они считались за Сабатани и другими. На этом и кончилось заседание при грохоте аплодисментов и веселом говоре толпы.
Отчет о заседании, напечатанный в газетах, произвел огромный эффект на бирже и во всем парижском обществе. Жантру приберег для этого случая последний и самый оглушительный залп реклам. Кроме того, ему удалось, наконец, осуществить давно задуманный план; купить «Cote financiere», старую солидную газету, в течение двенадцати лет пользовавшуюся репутацией неподкупной честности. Это обошлось дорого, зато были завоеваны серьезные клиенты, робкие буржуа, осторожные толстосумы, почтенные денежные мешки. В какие-нибудь две недели курс поднялся до тысячи пятисот, к концу августа последовательными скачками достиг двух тысяч. Увлечение Всемирным банком росло, разжигаемое горячкой ажиотажа. Покупали, покупали даже самые благоразумные, в уверенности, что курс еще поднимется, что он будет подниматься без конца.
Таинственные пещеры тысячи одной ночи разверзались перед жадным Парижем, открывая бесчисленные сокровища халифов. Волшебные сны, о которых шептались в течение многих месяцев, по-видимому, осуществлялись наделе перед очарованной публикой, колыбель человечества снова в его власти, древние исторические города восстают из своих песчаных могил. Дамаск, потом Багдад, потом Индия и Китай эксплуатируются толпой наших инженеров.
То, что не удалось Наполеону с его саблей — завоевание Востока — достигнуто финансовой компанией, пославшей туда армию заступов и тачек. Азия завоевывалась силой миллионов, чтобы доставить миллиарды. Больше всего торжествовали женщины, давно уже провозгласившие крестовый поход на маленьких интимных собраниях в пять часов вечера, на шумных раутах в полночь, за столом и в спальнях. Они все предсказали заранее: Константинополь уже взят, скоро будут взяты Брусса, Ангора и Алеппо, потом Смирна и Трапезунд, все города, осаждаемые Всемирным банком, а там, наконец, овладеют и священным городом, благочестивою целью отдаленного паломничества, о которой не говорилось вслух. Отцы, мужья, любовники, подстрекаемые этим страстным пылом женщин, давали ордера маклерам при криках: так хочет Бог! Наконец, страшная суматоха происходила и среди мелкоты, толпы, следующей за великими армиями; увлечение распространялось из гостиных в прихожие, от буржуа к рабочим и крестьянам, толкая в эту безумную погоню за миллионами бедных подписчиков с одной, тремя, четырьмя, с десятком акций; консьержей, готовых удалиться на покой; старых девиц, живущих сам друг с кошкой; отставных провинциальных чиновников с ежедневным бюджетом в десять су; сельских священников — массу голытьбы, которую биржевая катастрофа сметает, как эпидемия, и валит гуртом в общую могилу.
Эта экзальтация по поводу акций Всемирного банка, этот подъем курса, уносивший их как бы в порыве религиозного увлечения, совершался под звуки музыки в Тюльери и на Марсовом поле, при блеске непрерывных праздников, одурманивших Париж со времени открытия выставки. Флаги шелестели в теплом воздухе; вечером город загорался огнями, как колоссальный дворец, в котором до утра идет пир горой. Веселье передавалось из дома в дом, охватывало улицы: облако растлевающих испарений, праздничного чада собиралось, под крышами, распростирая над городом ночь Содома, Вавилона и Ниневии. С мая месяца императоры и короли стекались со всех концов земли, более сотни правителей и правительниц, принцев и принцесс явились на выставку. Париж кишел величествами и высочествами; приветствовал императора австрийского, султана и египетского вице-короля, бросался под колеса карет, чтобы рассмотреть поближе прусского короля, за которым, как верный пес, следовал г-н Бисмарк. Толпа, теснившаяся на выставке, восхищалась огромными зловещими пушками Круппа, выставленными Германией. Почти каждую неделю в опере зажигались люстры для какого-нибудь официального празднества. В маленьких театрах и ресторанах задыхались от тесноты, тротуары не вмещали разлившегося потока проституции. В довершение всего Наполеон III пожелал собственноручно раздать награды шестидесяти тысячам экспонентов, в торжественной церемонии, превзошедшей своим великолепием все остальные: это был ореол, воссиявший над Парижем, высшая ступень славы, на которой император казался, в обманчивом блеске феерии, властелином Европы, спокойным в сознании своей силы и обещающим мир. В тот же день было получено в Тюльери известие об ужасной катастрофе в Мексике, о казни Максимилиана, о бесполезно затраченных французской крови и золоте; но это известие было скрыто, чтобы не расстраивать празднества. Первый удар похоронного колокола на закате роскошного дня, озаренного последними ослепительными лучами!
Казалось, среди этого блеска звезда Саккара тоже поднимается и достигает зенита. Наконец-то, после многих лет он овладел фортуной, поработил ее, мог распоряжаться ею по произволу, держать ее под замком! Сколько раз в его кассах гнездилась ложь, сколько миллионов прошло через них, ускользая сквозь какие-то невидимые дыры! Но теперь было не то, не лживое показное богатство, а настоящая власть — власть золота, прочная, царствующая на полных мешках. П эту власть он приобрел не так, как Гундерманн, по наследству от целого ряда банкиров; нет, он с гордостью сознавал, что завоевал ее сам, как смелый авантюрист, который одним ударом добывает королевство. В эпоху своих операций с землями европейского квартала он часто поднимался очень высоко, но никогда Париж так не пресмыкался у его ног. Он вспомнил завтрак у Шампо, когда, сомневаясь в своей звезде, разоренный и разжигаемый жаждой реванша, он бросал жадные взоры на биржу, желая начать все сызнова, завоевать все сызнова. А теперь, когда он сделался властелином, какое торжество! Считая себя всемогущим, он отказался от услуг Гюрэ и поручил Жантру написать против Ругона статью, в которой министр напрямик обвинялся в двуличном отношении к римскому вопросу. Это было началом открытой войны между братьями. Со времени конвенции, 15 сентября 1864 г., в особенности со времени битвы при Садовой, клерикалы притворялись не на шутку озабоченным положением папы; и «Надежда», возвращаясь к своему прежнему ультрамонтанскому направлению, с азартом нападала на либеральную империю. В палате переходило из уст в уста замечание Саккара, сказавшего, что скорее он покорится Генриху V, чем станет поощрять революционное движение, грозящее Франции катастрофами. Притом его смелость росла вместе с успехами; он открыто говорил о своем намерении атаковать верховный еврейский банк в лице Гундерманна, пробить брешь в его миллиарде, а там начать и решительный приступ. Всемирный банк вырос почти чудесным образом — почему бы этому учреждению, опираясь на весь христианский мир, не сделаться через несколько лет владыкой биржи? И Саккар выставлял себя соперником, соседним королем, не менее могущественным и полным воинственного задора, тогда как Гундерманн, со своей обычной флегмой, не позволяя себе даже иронической усмешки, продолжал наблюдать и выжидать, как человек, который видит свою силу в терпении и логике.
Страсть подняла Саккара на высоту, она же должна была и погубить его. Он рад бы был открыть в себе шестое чувство, чтобы иметь возможность удовлетворять его. Каролина, которая улыбалась, даже когда ее сердце обливалось кровью, оставалась его подругой; он относился к ней с каким-то супружеским почтением. Баронесса Сандорф, темные веки и пунцовые губы которой решительно лгали, не удовлетворяла его. Притом и сам он не знал сильных увлечений, как человек занятый, растрачивающий свои нервы на другие дела. Поэтому, когда мысль о женщине пришла ему в голову, вместе с грудой новых миллионов, он мечтал только о любовнице подороже, чтобы удивить весь Париж, точно выбирал бриллиант покрупнее, единственно из щегольства. К тому же это отличная реклама: человек, который может тратить много денег на женщин, несомненно богат.
Выбор его пал на г-жу Жемон, у которой он обедал два или три раза с Максимом. Она была еще очень хороша собой, несмотря на свои тридцать шесть лет, обладала правильной и величавой красотой Юноны и пользовалась большою известностью с тех пор, как император заплатил ей сто тысяч франков за одно свидание, не считая ордена, пожалованного ее мужу, вполне приличному господину, функция которого в том только и заключалась, чтобы быть мужем своей жены. Они жили на широкую ногу, бывали всюду, в министерствах, при дворе; средства добывала жена, дарившая своей любовью избранных лиц два-три раза в год. Все знали, что это обходится страшно дорого и считается в высшей степени distingue. Саккар сторговался за двести тысяч франков, так как муж сначала заупрямился при виде этого старого финансиста сомнительной репутации, известного своей безнравственностью. Как раз около этого времени маленькая г-жа Конен наотрез отказалась позабавиться с Саккаром. Он часто навещал бумажную лавку в улице Фейдо, покупая записные книжки, соблазняемый этой очаровательной блондинкой, розовой и пухлой, с волосами цвета бледного шелка, — эти курчавым барашком, грациозным и ласковым, всегда веселым.
— — Нет, не хочу! С вами — никогда! — Раз она сказала никогда, кончено дело, ничто не могло переломить ее.
— Но почему же? Ведь я вас видел с мужчиной, когда вы выходили из отеля, в пассаже Панорам…
Она покраснела, но продолжала смело смотреть ему в глаза. Этот отель, хозяйка которого, старая дама, была ее подругой, действительно служил ей местом свиданий, когда на нее находил стих снизойти к ухаживаниям какого-нибудь биржевика, между тем как муж клеил свои книги, а она таскалась по Парижу, вечно на побегушках по домашним надобностям.
— Вы знаете, о ком я говорю: Гюстав Седиль, молодой человек, ваш любовник.
Она протестовала с милой жестикуляцией. Нет, нет! У нее нет любовников! Ни один мужчина не может похвастаться, что обладал ею дважды. За кого он принимает ее? Один разок! Пожалуй, куда ни шло, ради удовольствия, без всяких последствий! И все оставались ее друзьями, очень признательными, очень скромными.
— Так вы не хотите, потому что я уже не молод?
Новый жест и вечная улыбка, казалось, говорили, что ей дела нет до молодости. Она уступала и менее молодым, менее красивым, часто уродам.
— Так почему же? Скажите, почему?
— Бог мой, очень просто… Потому что вы мне не нравитесь. С вами — никогда!
Тем не менее, она оставалась любезной, как будто в отчаянии, что не может его удовлетворить.
— Послушайте, — сказал он грубо, — сколько хотите?.. Хотите тысячу, две тысячи, за один раз, за один только раз?
Но она только ласково покачивала головой в ответ на каждую прибавку.
— Хотите… слушайте, хотите десять тысяч, двадцать тысяч?
Она тихонько остановила его, положив свою маленькую ручку на его руку.
— Ни десять, ни пятьдесят, ни сто тысяч! Сколько ни набавляйте, я отвечу нет и нет… Вы видите, на мне нет ни одной драгоценности. Я не хочу ничего, разве не довольно удовольствия, когда оно есть?.. Но поймите же, что мой муж любит меня всей душой и я его тоже. Он очень порядочный человек, — мой муж. Уж, конечно, я не захочу его убить, причинив ему горе… Что же я буду делать с вашими деньгами, раз не могу подарить их мужу? Мы не бедны, у нас будет со временем порядочное состояние; и если все эти господа относятся ко мне так дружески, что продолжают забирать в нашей лавке, то это я принимаю… О, я не хочу выставлять себя более бескорыстной, чем я есть. Будь я одна, я бы еще подумала. Но ведь вы сами понимаете, что мой муж не возьмет ваших ста тысяч франков за то, что я сойдусь с вами… Нет, нет, ни за миллион.
Она уперлась. Саккар, распаленный этим неожиданным препятствием, со своей стороны упорствовал целый месяц. Она кружила ему голову своим смеющимся личиком, большими, нежными, полными сострадания глазами. Как, деньги не могут доставить всего? Вот женщина, которая отдавалась другим даром, а ему не отдается за сумасшедшую цену. Она сказала нет, — такова была ее воля. Он жестоко страдал, в апогее своего торжества, точно от сомнения в своем могуществе, от тайного разочарования в силе денег, которые считал до сих пор абсолютным и верховным властителем.
Но однажды вечером ему довелось потешить свое тщеславие. То был кульминационный пункт его существования. Давался бал в министерстве иностранных дел, и он выбрал этот праздник по поводу выставки, чтобы публично аффинировать свой успех у г-жи Жемон, так как в контрактах с этой красавицей всегда ставилось условием, что счастливый обладатель имеет право заявить о своем счастье публично. Итак, около полуночи, в салонах, где голые плечи мелькали среди черных фраков, при ярком свете люстр, появился Саккар под руку с г-жей Жемон, а муж следовал за ними. При их появлении группы расступились, все давали проход этому капризу в двести тысяч франков, этому скандальному воплощению ненасытных аппетитов и чудовищной расточительности. Улыбались, перешептывались, добродушно, без гнева, среди опьяняющего аромата корсажей, под убаюкивающие звуки отдаленной музыки. Но в глубине одного салона другой поток любопытных теснился вокруг гиганта в кирасирском мундире, пышном и блестящем. Это был граф Бисмарк, гигантский стан которого возвышался над всеми головами, — колосс с громким смехом, большими глазами, резко очерченным носом, массивной челюстью, обрамленной усами варвара-завоевателя. После Садовой он подарил Пруссии Германию; союзные договоры, существование которых долго отрицалось, были уже подписаны против Франции; и война, чуть было не загоревшаяся в мае из-за Люксембурга, была неизбежной. Когда Саккар торжественно проследовал по комнате, под руку с г-жей Жемон, в сопровождении мужа, граф Бисмарк остановился среди раската смеха, как добродушный великан-шутник, и с любопытством взглянул на них.
IX.
правитьКаролина снова почувствовала себя одинокой. Гамлэн оставался в Париже до первых чисел ноября для выполнения формальностей, связанных с увеличением капитала, и он же, по желанию Саккара, отправился к нотариусу Лелоррену, на улице св. Анны, сделать надлежащие заявления и сообщить, что все акции разобраны и капитал внесен сполна, чего на самом деле вовсе не было. Затем он уехал в Рим, где намеревался провести два месяца по каким-то секретным делам. Без сомнения, он имел в виду свой знаменитый проект переселения папы в Иерусалим и более практичный и важный план превращения Всемирного банка в католический, опирающийся на интересы всего христианского мира, в огромную машину, которая должна раздавить и смести с лица земли еврейский банк. Оттуда он должен был проехать на Восток, для наблюдения за постройкой линии от Бруссы до Бейрута. Он уезжал, радуясь процветанию банка, вполне убежденный в его несокрушимой прочности, и только чрезмерная быстрота успехов возбуждала в нем глухое беспокойство. Поэтому накануне отъезда он настоятельно просил Каролину не поддаваться общему увлечению и продать акции, лишь только курс поднимется до двух тысяч двухсот франков, так как он решился лично протестовать против этого непрерывного повышения, считая его безумным и опасным.
Оставшись одна, Каролина чувствовала себя еще более неловко среди общей горячки. В начале ноября курс достиг двух тысяч двухсот франков, и со всех сторон раздавались благодарственные крики, высказывались безграничные надежды: Дежуа не знал, как и благодарить Каролину, Бовилье относились к ней, как к равной, как к подруге доброго ангела, решившегося восстановить величие их дома. Счастливая толпа великих и малых смешивалась в общем хоре похвал: невесты получали приданое, бедняки обогащались, богачи радовались, видя себя еще богаче. По открытии выставки, Париж, опьяненный удовольствиями и могуществом, переживал единственную в своем роде минуту — минуту безграничной веры в счастье, в непрерывные успехи. Все фонды поднялись, самые надежные находили доверчивых покупателей, сомнительные дела приливали к рынку, грозя ему апоплексией, тогда как внутри чувствовалась пустота, истощение государства, не знавшего меры в игре, растратившего миллиарды на крупные предприятия, породившего огромные кредитные учреждения, зияющие кассы которых трещали по всем швам. Первый толчок грозил общим крушением. Без сомнения, Каролина чувствовала это, так как сердце ее сжималось при каждом новом повышении курса. По-видимому, все обстояло как нельзя лучше, только игроки на понижение, удивленные и принужденные сдаться, обнаруживали легкое беспокойство. Тем не менее, она чуяла что-то неладное, что-то уже подтачивавшее дом; но что именно, — ничего определенного не выяснялось, и она сохраняла выжидательное положение в виду блеска и успехов, возраставших, несмотря на легкие колебания, которые всегда предшествуют катастрофе.
Впрочем, у Каролины была и другая забота, не дававшая ей покоя. В Доме трудолюбия были, наконец, довольны Виктором, который сделался молчаливым и скрытным, и если она до сих ничего не говорила Саккару, то только вследствие какого-то странного смущения, заставлявшего ее откладывать объяснение со дня на день. Мысль о том, как ему будет стыдно, заставляла ее страдать. С другой стороны, Максим, которому она уплатила две тысячи франков из собственного кармана, подсмеивался по поводу четырех тысяч, требуемых Бушем и Мешэн: эти субъекты обирают ее, отец взбесится, когда узнает. Поэтому она отказывала Бушу, который приставал к ней, требуя уплаты. После многих неудачных попыток он, наконец, рассердился, тем более, что его давнишний план пощипать Саккара возродился с тех пор, как дела последнего шли в гору, и можно было думать, что он побоится скандала. Итак, Буш обратился к Саккару с письмом, приглашая его в свою контору посмотреть старые бумаги, найденные в улице Лагарп. При этом он намекнул в чем дело настолько ясно, что Саккар не мог не явиться. Случайно письмо Буша попало в руки Каролины, которая узнала почерк. Она вздрогнула и хотела уже отправиться к Бушу для уплаты. Но потом ей пришло в голову, что это письмо может быть по другому делу, а если и нет, то во всяком случае пора покончить с этой историей. В глубине души она радовалась, что может избежать тяжелого объяснения. Вечером, когда Саккар вернулся и прочел письмо с серьезным видом, но без всяких признаков смущения, она решила, что тут, вероятно, речь идет о какой-нибудь денежной афере. Однако, на самом деле, Саккар был крайне удивлен и расстроен при мысли, что попался в такие грязные лапы. Он чуял шантаж и, положив письмо в карман, с притворным спокойствием решился сходить к Бушу.
Проходил день за днем, наступила вторая неделя ноября, и Саккар, увлекаемый потоком, с которым не мог бороться, со дня на день откладывал свое решение. Курс перешел две тысячи триста франков, Саккар был в восторге, но на бирже, почувствовалось сопротивление, усиливавшееся по мере того, как курс поднимался: очевидно, группа игроков на понижение начала враждебные действия, правда еще нерешительно, аванпостными стычками. Однако, раза два Саккару пришлось самому покупать акции через подставных лиц, чтобы повышение не остановилось. Начиналась гибельная система покупки собственных акций.
Однажды вечером Саккар, разгоряченный азартной игрой, заговорил о своих делах с Каролиной.
— Кажется, будет жарко! О, мы слишком сильны, слишком стесняем… Я чую Гундерманна — это его тактика: он всегда действует регулярными продажами; сегодня столько-то, завтра столько-то, увеличивая цифру, пока не сокрушит нас…
Она перебила его серьезным тоном:
— Если у него есть акции Всемирного банка, ему следует продавать их.
— Как, следует продавать?
— Конечно, мой брат говорил вам: поднимать выше 2.000 франков безумно.
Это замечание привело его в бешенство.
— Продавайте же, коли так… Да, играйте против меня; я вижу, что вы хотите моей гибели.
Она слегка покраснела, потому что как раз накануне продала тысячу акций, повинуясь настояниям брата. Да и сама она радовалась этой продаже, как акту запоздалой честности. Но так как он не предложил прямого вопроса, то она умолчала об этом, тем более, что дальнейшие слова Саккара окончательно смутили ее.
— Вчера, например, нам изменили, это несомненно. Целая кипа акций была брошена на рынок и, если бы я не вмешался, курс наверно поколебался бы… Но это не Гундерманн. Его метода более медленная и в конце концов более убийственная… Ах, дорогая моя, я уверен в победе, а все-таки боюсь; не трудно защищать жизнь, но беда защищать деньги, свои и чужие.
В самом деле, с этого времени Саккар уже не принадлежал себе. Он должен был бороться за миллионы, выигрывать, торжествовать, рискуя каждую минуту погибнуть. Ему некогда было даже навещать баронессу Сандорф в маленькой квартирке на улице Комартен; впрочем, правду сказать, ему уже приелся обманчивый блеск этих глаз, холодность, которую не могли расшевелить его противоестественные выдумки. Вдобавок она поднесла ему сюрприз, такой же, как он Делькамбру: однажды вечером, на этот раз вследствие простой оплошности горничной, он застал ее в объятиях Сабатани. Последовало бурное объяснение, и Саккар угомонился, только когда она рассказала ему все по правде. Это было простое любопытство, преступное, конечно, но такое понятное! Все женщины рассказывали о Сабатани такие чудеса… это было нечто до того феноменальное, что она не удержалась. И Саккар простил, когда на его грубый вопрос, она ответила, что, Бог мой, в конце концов, ничего особенно удивительного. Теперь он виделся с ней только раз в неделю, не оттого, чтобы сердился, а просто она ему надоела. Чувствуя, что он ускользает от нее, баронесса стала по-прежнему терзаться сомнениями и нерешимостью. Пока он давал ей советы, она играла наверняка и много выигрывала, положившись на его счастье. Теперь он явно увиливал от ответов и даже, как она подозревала, обманывал ее. В самом деле, изменило ли счастье, или он забавлялся на ее счет, доставляя ей ложные справки, но однажды она проиграла, последовав его совету. С этого дня вера ее поколебалась. Если он сбивает ее с толку, кто же будет помогать ей? Хуже всего было то, что враждебное отношение к Всемирному банку на бирже, сначала едва заметное, усиливалось с каждым днем. Правда, пока ходили только смутные слухи, ничего определенного не высказывалось, ничто не грозило прочности дома. Но уже слышались голоса, что не все обстоит благополучно, что червяк забрался в плод. Тем не менее, акции шли в гору.
После неудачной операции с итальянскими фондами, баронесса, окончательно сбитая с толку, решилась сходить в редакцию. «Надежды» поговорить с Жантру.
— Что такое происходит? Вы должны знать… Курс только что поднялся на 20 франков, а между тем ходят зловещие слухи; никто не мог мне объяснить, в чем дело, но ясно, что нам грозит что-то скверное.
Но Жантру был в таком же положении, как она. Находясь у источника слухов, сам фабрикуя их по мере надобности, он сравнивал себя с часовщиком, который живет среди сотен часов и никогда не знает в точности времени. Конечно, он первый узнавал всевозможные новости, но они так противоречили друг другу, что он не мог составить вполне определенного мнения.
— Я ничего не знаю, ничего.
— О, вы не хотите сказать!
— Нет, честное слово, ничего не знаю! Я думал сам порасспросить вас. Значит, Саккар не особенно любезен?
Она отвечала жестом, который подтвердил его догадку: очевидно, связь кончилась вследствие взаимного пресыщения. Он пожалел, что не притворился сведущим человеком, чтобы купить, наконец, эту бабенку, как он выражался, отец которой угощал его пинками. Но, чувствуя, что его час еще не наступил, он продолжал смотреть на нее, размышляя вслух.
— Да, да, это досадно; я рассчитывал на вас… Ведь если грозит катастрофа, надо к ней приготовиться… О, спешить нечего, пока все идет ладно. Но такие курьезные дела…
В голове его зрел целый план.
— Послушайте, если Саккар бросит вас, вы должны сойтись с Гундерманном.
Она удивилась.
— С Гундерманном?.. Зачем?.. Я немного с ним знакома, встречала его у Руовиллей и Келлеров.
— Тем лучше… Придумайте какой-нибудь предлог для посещения, ступайте к нему и постарайтесь подружиться с ним… Подумайте, быть подругой Гундерманна, управлять миром!
Он усмехался, представляя себе забавные сцены: холодность еврея была всем известна, и соблазнить его казалось крайне трудным и хитрым делом. Баронесса угадала его мысли и улыбнулась, нисколько не рассердившись.
— Но, — повторила она, — почему же с Гундерманном?
Он объяснил ей, что Гундерманн, без сомнения, стоит во главе группы понижателей, которые начали действовать против Всемирного банка. Если Саккар перестал оказывать ей услуги, то будет вполне благоразумно, не порывая с ним отношений, сойтись с его соперником. Таким образом, можно иметь руку в обоих лагерях и в день решительной битвы примкнуть к победителю. Он предлагал ей эту измену самым любезным и спокойным тоном, как благоразумный советник. Если женщина будет работать за него, он может спать спокойно.
— А? Что вы скажете? Будем действовать за одно… Будем предупреждать друг друга, делиться новостями.
Он взял ее за руку, но баронесса инстинктивно отдернула ее, неверно поняв его цель.
— Нет, нет, я вовсе не о том думаю; ведь мы теперь товарищи… Позднее, вы сами вознаградите меня.
Она с улыбкой протянула ему руку, которую он поцеловал. И она уже не чувствовала презрения, забывая о его лакейской натуре, не замечая его истасканного лица с пышной бородой, разившей абсентом, пятен на новом сюртуке, следов извести на шикарной шляпе, испачкавшейся на лестнице какого-нибудь притона.
На другой день баронесса Сандорф отправилась к Гундерманну. С тех пор, как акции Всемирного банка достигли курса в две тысячи франков, он начал целую компанию на понижение, ведя ее в величайшем секрете, не бывая на бирже и не имея там даже официального представителя. Он говорил, что стоимость акции равняется стоимости ее при выпуске плюс процент, который зависит от степени процветания общества. Следовательно, есть известный максимум стоимости, переходить который неблагоразумно; а если он перейден, вследствие увлечения публики, можно смело играть на понижение, с уверенностью, что оно совершится. Но при всей своей уверенности, при безусловной вере в логику, он был поражен быстрыми успехами Саккара, силой, явившейся неожиданно и уже угрожавшей верховному еврейскому банку. Надо было как можно |скорее свалить этого опасного противника, и не для того только, чтобы вырвать у него восемь миллионов, потерянные после Садовой, но и главным образом, для того, чтобы не пришлось делить владычество над рынком с этим отчаянным авантюристом, преуспевавшим вопреки всякой логике каким-то чудом. И Гундерманн, полный презрения к страсти, продолжал играть на понижение с преувеличенной флегмой игрока-математика, с доходным упорством человека цифры, теряя при каждой ликвидации все большие и большие суммы и нисколько не смущаясь этим, точно он помещал свои деньги в ссудосберегательную кассу.
Когда, наконец, баронесса добралась до банкира, осажденного, как всегда, толпой служащих и факторов; заваленного грудой бумаг, которые нужно было подписать, телеграмм, которые нужно было прочесть, он мучился жестоким припадком кашля. Тем не менее он принимал с шести часов утра, кашляя, отхаркиваясь, изнемогая от усталости, но бодрый как всегда. В этот день, накануне иностранного займа, обширная комната кишела посетителями, которых наскоро принимали два сына и один из зятьев банкира, тогда как на полу подле столика в амбразуре окна трое его внучат, две девочки и мальчик, ссорились из-за куклы, у которой уже успели оторвать ногу и руку.
Баронесса поспешила объяснить цель своего посещения.
— Я решилась лично беспокоить вас… Устраивается благотворительная лотерея…
Он не дал ей кончить, он был очень сострадателен и всегда брал два билета, в особенности, когда дамы, которых ему случалось встречать в свете, сами приносили их.
Но в эту минуту служащий принес ему бумаги по какому- то делу. Он извинился, затем посыпались огромные цифры.
— Пятьдесят два миллиона? А кредит был?
— На шестьдесят миллионов.
— Хорошо, повысьте его до семидесяти пяти.
Он снова обратился к баронессе, но, услышав разговор зятя с каким-то агентом, быстро обернулся:
— Вовсе нет! При курсе в пятьсот восемьдесят семь франков пятьдесят сантимов нужно считать десятью су меньше на акцию.
— О, сударь, — смиренно отвечал агент, — ведь это составит всего сорок три франка.
— Всего сорок три? Да это огромная сумма! Что, я ворую деньги, что ли? Каждый получает по своему счету — вот мое правило.
Наконец, чтобы поговорить без помехи, он увел баронессу в столовую, где уже был подан завтрак. Он понял, что благотворительная лотерея только предлог, так как знал о связи баронессы с Саккаром по донесениям своей полиции, и ни минуты не сомневался, что она пришла не даром. Поэтому он без церемоний приступил к делу:
— Ну-с, что вы хотите мне сообщить?
Но она притворилась удивленной. Ей нечего сообщить; она хотела только поблагодарить его за доброту.
— Так у вас нет никакого поручения ко мне?
Он говорил с видом разочарования, как будто думал, что она явилась с тайным поручением от Саккара, с какой-нибудь новой выдумкой этого безумца.
Теперь, когда они были одни, она смотрела на него со своим страстным и лживым выражением, бесполезно возбуждавшим стольких людей.
— Нет, нет, мне нечего вам сообщить; но вы так добры, что я сама решусь обратиться к вам с просьбой.
Она наклонилась к нему, дотрагиваясь до его колен своими изящными ручками, и начала целую исповедь, рассказывая о своем несчастном браке с иностранцем, который не понимал ее натуры и потребностей, так что ей пришлось играть на бирже, чтобы сохранить свое положение в обществе. В заключение она жаловалась на одиночество, недостаток советника и руководителя по шаткой почве биржевых операций, где каждый ложный шаг обходится так дорого.
— Но, — перебил он, — я думал, что у вас есть руководитель.
— О, это не то! — -- пробормотала она с жестом глубокого презрения, — Нет, нет, это ничтожество, у меня никого нет… Я бы хотела иметь руководителем вас, властелина, бога. И что для вас стоит быть моим другом, говорить мне время от временя словечко, только словечко! Если бы вы знали, как я буду счастлива, как благодарна вам! О, всем моим существом!
Она подвигалась все ближе и ближе, обдавая его своим горячим дыханием, тонким и сильным ароматом духов. Но он оставался спокойным и даже не отодвинулся; ему не нужно было бороться с чувственностью, до такой степени плоть его была убита. Пока она говорила, он, питавшийся исключительно молоком, вследствие расстройства желудка, машинально брал виноград, лежавший перед ним на блюде, и отправлял в рот ягодку за ягодкой; это было единственное излишество, которое он позволял себе иногда в минуты сильного искушения, расплачиваясь за него днями страданий.
Он лукаво улыбнулся, как человек, чувствующий себя непобедимым, когда баронесса, как бы невольно в порыве мольбы, положила, наконец, на его колено свою маленькую обольстительную ручку с гибкими, точно клубок змей, пальцами. Он шутливо взял эту руку и отстранил ее, кивнув головой в знак благодарности, точно отказываясь от ненужного подарка.
Затем, не теряя даром времени, прямо приступил к сути дела:
— Хорошо, вы очень любезны и я рад угодить вам… Когда вы принесете мне хороший совет, я отплачу вам тем же. Сообщайте мне о том, что будут делать, а я буду сообщать вам, о том, что я намерен делать… По рукам, а?
Он встал, и она должна была выйти с ним в соседнюю комнату. Она очень хорошо поняла, что он предлагает шпионство, измену, но не хотела отвечать и снова заговорила о благотворительной лотерее, тогда как он насмешливо покачивал головой, как бы давая ей понять, что ему не нужны помощники, что логическая, роковая развязка все равно наступит, хотя, быть может, несколько позднее. И когда она, наконец, ушла, он тотчас принялся за дело, в суете и гвалте этого рынка капиталов, окруженный толпой служащих, вереницей биржевых агентов, детьми, которым удалось-таки с торжествующими криками оторвать кукле голову. Он уселся за своим столиком и, поглощенный какой-то новой идеей, внезапно пришедшей ему в голову, ничего уже не слышал.
После этого баронесса два раза заходила в редакцию «Надежды», чтобы рассказать о своем поступке Жантру, но не заставала его. Наконец, Дежуа провел ее в кабинет в то время, как его дочь Натали беседовала с г-жей Жордан на скамеечке в коридоре. Со вчерашнего дня шел проливной дождь, и помещение редакции в старом доме, в глубине темного и сырого, как колодезь, двора, имело убийственно-меланхолический вид. Марсель, ожидавшая Жордана, который разыскивал денег, чтобы уплатить по новому счету Буша, печально слушала Натали, трещавшую что-то, как сорока, своим резким голосом, с порывистыми жестами преждевременно развившейся парижской девушки.
— Понимаете, сударыня, папа не хочет продавать… Одна особа запугивает его и убеждает продать… Я не назову этой особы, потому что ей вовсе не следовало бы пугать людей… Но теперь я не позволяю ему продать. Очень нужно, ведь курс поднимается! Что за охота быть дурой, не правда ли?
— Конечно! — отозвалась Марсель.
— Вы знаете, что курс теперь две тысячи пятьсот, — продолжала Натали. — Я сама веду счеты, потому что папа не умеет писать… Наши восемь акций составляют уже двадцать тысяч франков. А? Ведь недурно!.. Папа хотел было остановиться на восемнадцати тысячах; у него был свой расчет: шесть тысяч франков мне в приданое и двенадцать тысяч ему. Это составило бы ренту в шестьсот франков, которую он, конечно, заслужил своими хлопотами… Но хорошо, что он не продал; вот у нас уже на две тысячи франков больше!.. Теперь мы хотим еще больше, мы хотим ренту в тысячу франков. И, наверно, получим, г-н Саккар нам обещал… Он так добр, г-н Саккар!
Марсель невольно улыбнулась.
— Так вы не выходите замуж?
— Как же, как же, выхожу, когда курс перестанет подниматься… Мы очень спешим, особенно отец Теодора, из-за своей торговли. Но что прикажете делать? Не отказываться же от денег, когда они сами валятся к вам в карман. О, Теодор очень хорошо понимает, что, чем больше будет денег у отца, тем больше останется нам в наследство. Ведь это нужно принять в расчет. Вот мы и ждем. Шесть тысяч франков давно готовы, мы могли бы обвенчаться; но пусть они лучше растут… Вы читаете статьи об акциях?
Не дождавшись ответа, она продолжала:
— Я их читаю по вечерам; папа приносит газеты… Сначала он сам их читает, потом я прочитываю еще раз вслух. Ах, как это интересно, какие чудеса они обещают. Когда я ложусь спать, я только о них и думаю, вижу их во сне. Папа тоже говорит, что видит хорошие сны. Третьего дня мы оба видели одно и то же: будто загребаем лопатой на улице монеты в сто су. Это было презабавно.
Она снова остановилась и спросила:
— Сколько у вас акций?
— У нас? Ни одной! — отвечала Марсель.
Личико Натали в рамке белокурых локонов приняло выражение глубокого сострадания. Бедняги! У них нет акций. И так как отец в эту минуту позвал ее, чтобы поручить ей отнести пакет с корректурами одному из сотрудников, она ушла, с комической важностью капиталистки, ежедневно заходящей в редакцию узнать о состоянии курсов на бирже.
Оставшись одна на скамеечке, Марсель, обыкновенно такая веселая и бодрая, погрузилась в печальное раздумье. Боже мой, какая тоскливая, какая мрачная погода! А ее бедному мужу приходится бегать по улицам в такой проливной дождь! Он так презирал деньги, что одна мысль о необходимости их добывания делала его больным; ему так тяжело было просить их даже у тех, кто был ему должен! Погруженная в раздумье, не замечая ничего, что делается вокруг, она перебирала в уме происшествия этого печального дня, тогда как кругом нее шла обычная редакционная суматоха, сновали сотрудники, посыльные, хлопали двери, то и дело раздавался звонок.
Утром около девяти часов, когда Жордан отправился разузнавать о каком-то происшествии, о котором должен был представить отчет в газету, а Марсель только что умылась и была еще в кофточке, к ним нагрянул Буш с двумя грязнейшими субъектами, не то судебными приставами, не то бандитами. Пользуясь тем, что застал ее одну, этот отвратительный Буш объявил, что заберет все ее вещи, если она не заплатит ему тотчас же. Сколько она ни спорила, не имея понятия о законных формальностях, Буш настаивал на своем с такою уверенностью, что она была совершенно сбита с толку, и поверила в законность его требований. Тем не менее, она не сдавалась, говоря, что муж не вернется даже к завтраку, что она не позволит ни к чему прикоснуться до его прихода. Тогда между тремя негодяями и молодой женщиной, полураздетой, с распущенными волосами, началась безобразная сцена, они пытались составить инвентарь, она захлопывала ящики, бросалась к дверям, чтобы не дать им унести что-нибудь. Бедная комнатка, которой она так гордилась, с четырьмя стульями,, блестевшими как золото, со ситцевыми занавесками, которые она сама прибивала! Она кричала в порыве воинственной храбрости, что скорее умрет, чем позволит им ограбить ее; называла Буша канальей и вором, который не стыдится требовать семьсот тридцать франков пятнадцать сантимов, не считая новых издержек, за вексель в тридцать франков, купленный за какие-нибудь сто су вместе с тряпьем и старым железом!. Они уже заплатили четыреста франков, а этот вор хочет утащить их мебель, из-за трехсот франков с лишним, которые еще осталось ему украсть! И добро бы он не знал, что они говорят правду, что они заплатили бы, если бы у них были деньги. Да еще пользуется тем, что она одна, и не знает порядков, чтобы запугать ее и довести до слез. Каналья, вор, вор! Буш, в бешенстве, старался перекричать ее, колотил себя кулаками в грудь, да разве он не честный человек, разве он не заплатил за вексель свои кровные денежки? Он действует по закону, он решился покончить с этим делом. Однако, когда один из грязных субъектов принялся за комод, намереваясь пересчитать белье, она так свирепо накинулась на него, угрожая поднять на ноги весь дом и улицу, что еврей поневоле смягчился. Наконец, после получасового спора, он согласился подождать до завтрашнего утра, обещая со страшными угрозами забрать у них все в случае неуплаты. О, какой позор видеть у себя этих негодяев, оскорблявших ее стыдливость, ее заветные чувства, шаривших даже в постели, заразивших своей вонью эту счастливую комнатку, так что пришлось растворить окно после их ухода!
Но в этот день Марсель ожидало еще более тяжелое огорчение. Ей пришло в голову занять необходимую сумму у родных: если это удастся, она не огорчит мужа рассказом о нашествии Буша; у нее хватит духа передать эту истории в комическом свете. Она уже представляла себе, как будет рассказывать об этой великой битве, о нашествии на их хозяйство и о своем геройском отпоре. Сердце ее порядком билось, когда она вошла в домик на улице Лежандр, домик, где она выросла и который казался ей чужим, — такая ледяная атмосфера в нем царствовала. Ее родители собирались завтракать и она уселась с ними, чтобы расположить их в свою пользу. Все время разговор вертелся на повышении курса акций Всемирного банка; еще накануне они поднялись на двадцать франков; и к удивлению Марсели ее мать оказалась еще более возбужденной и жадной, чем отец; она, когда-то дрожавшая при мысли о спекуляциях, теперь упрекала его в трусости с азартом убежденной женщины, готовой на всякий риск. Однажды она вышла из себя, когда он сказал, что хорошо бы продать семьдесят пять акций по курсу в две тысячи пятьсот двадцать франков и получить сто восемьдесят девять тысяч, т. е. более ста тысяч барыша. Продавать, когда «Cote financiere» обещает курс в три тысячи франков, да он с ума сошел! Ведь «Cote financiere» известна своей честностью; сам же он говорил, что этой газете можно слепо довериться. Нет, она не позволит продавать, она скорее согласится продать дом, чтобы купить новых акций. Марсель молча, с тяжелым сердцем, слушала эти страстные тирады, не зная, как и решиться попросить пятьсот франков в этом доме, охваченном игрой, наводненном финансовыми листками, заражавшими его опьяняющей атмосферой рекламы. Наконец, за десертом она решилась: им нужно пятьсот франков, иначе них продадут все имущество; родители не могут оставить их в этом несчастий. Отец тотчас съежился, с замешательством поглядывая на жену. Но мать отказала начисто. Пятьсот франков, откуда их взять? Все их капиталы помещены в различных операциях. Затем последовали старые диатрибы: когда выходишь за голяка, за человека, который пишет книжки, нужно принимать последствия своей глупости, нечего садиться на шею родным! Нет у нее денег для лентяев, которые, делая вид, что презирают деньги, только и думают, как бы прожить на чужой счет. В конце концов, Марсель должна была уйти, огорченная до глубины души, не узнавая своей матери, когда-то такой доброй и рассудительной.
На улице она шла почти бессознательно, опустив глаза, точно ожидая найти деньги на земле. Потом ей пришла в голову мысль обратиться к дяде Шаву, и она тотчас отправилась в укромную квартиру на улице Налле, чтобы застать его до ухода на биржу. Там слышался шепот и женский смех. Однако, когда дверь отворилась, капитан оказался один со своей трубкой. Он пришел в отчаяние, осыпал самого себя бранью, говорил, что у него никогда не бывает сотни франков, потому что он изо дня в день проедает свои биржевые доходы, живя свинья-свиньей. Узнав об отказе Можандров, он разразился бранью: что за уроды! Он перестал бывать у них с тех пор, как повышение акций Всемирного банка свело их с ума. Недавно еще сестра назвала его сквалыжником, смеялась над его благоразумной игрой, потому что он дружески советовал им. продать акции. Пусть же сломают себе шею, вот уж кого он не станет жалеть.
Снова очутившись на улице с пустыми руками, Марсель, должна была покориться судьбе и отправилась в редакцию сообщить мужу о том, что случилось утром. Необходимо было уплатить Бушу. Жордан, до сих пор не нашедший издателя для своей книги, пустился на поиски по грязным парижским улицам, не зная, куда обратиться: к друзьям, в газеты, где участвовал, рассчитывая да случай. Он просил жену вернуться домой, но она так беспокоилась, что предпочла подождать его тут же в редакции на скамеечке.
Увидав ее одну после ухода Натали, Дежуа принес ей газету.
— Не угодно ли почитать от скуки, сударыня?
Но она отказалась и, увидав Саккара, постаралась принять бодрый вид и объяснила ему, что услала мужа по хлопотливому делу, поленившись исполнить его сама. Саккар, расположенный к молодой чете, как он называл их, пригласил ее перейти в кабинет. Но она отказалась, говоря, что ей хорошо и здесь, а он не настаивал, столкнувшись, к своему удивлению, с баронессой Сандорф, выходившей из кабинета Жантру. Впрочем, они любезно улыбнулись друг другу, обменявшись значительным взглядом, как люди, которые ограничиваются легким поклоном при встрече, чтобы не афишировать своей близости.
Жантру заявил баронессе, что не решается посоветовать ей что-нибудь. Смущение его возрастало при виде прочности Всемирного банка, который не могли поколебать все усилия понижателей; конечно, Гундерманн одолеет, но Саккар может долго сопротивляться и, пожалуй, пока выгоднее действовать заодно с ним. Он убеждал ее выжидать случая, ухаживая за обоими. Самое лучшее выведывать тайны одного, чтобы воспользоваться ими самой или продать их другому, смотря по обстоятельствам. Все это он говорил шутливым тоном, точно тут и не пахло изменой; она же смеясь, обещала быть с ним заодно.
— Однако, она вечно торчит у вас, наступил и ваш черед? — сказал Саккар с обычной грубостью, входя в кабинет Жантру.
Тот притворился удивленным.
— Кто?.. Ах, да, баронесса!.. Но она обожает вас… сейчас сама говорила.
Старый корсар остановил его жестом человека, которого не проведешь. И пристально посмотрел на Жантру, истаскавшегося в грубом разврате, думая, что если она уступила желанию узнать, как устроен Сабатани, то, конечно, может соблазниться пороком этой развалины.
— Не оправдывайтесь, милейший! Женщина, которая играет на бирже, способна отдаться уличному рассыльному, чтобы он отнес ей ордер.
Жантру, был задет за живое, но удовольствовался смехом, продолжая уверять, будто она заходила только поместить объявление.
Но Саккар, пожав плечами, уже забыл этот неинтересный вопрос о женщине.
Расхаживая по комнате, останавливаясь перед окном поглядеть на дождь, ливший ливмя, он с лихорадочным оживлением выражал свою радость. Да, вчера Всемирный банк поднялся еще на двадцать франков! Но с чего так взбесились продавцы? Без сомнения, он поднялся бы на тридцать франков, если бы с самого начала не был пущен в продажу целый пакет акций. Он не знал, что Каролина снова продала тысячу акций, противодействуя со своей стороны неумеренному повышению, согласно распоряжениям брата. Конечно, Саккар не мог жаловаться в виду возрастающего успеха, и все-таки его грызло какое-то глухое чувство страха и гнева. Он кричал, что жиды поклялись погубить его, что каналья Гундерманн стоит во главе целого синдиката понижателей. Ему говорили об этом на бирже, утверждают, будто сумма в триста миллионов франков назначена синдикатом для игры на понижение. Разбойники! Он не упоминал о другого рода слухах, усиливавшихся с каждым днем; говорили, что прочность банка очень сомнительна, указывали факты, симптомы близких затруднений, хотя еще не могли поколебать слепую веру публики.
Но дверь неожиданно отворилась, и вошел Гюрэ со своим обычным видом простака.
— А, вот и вы, Иуда? — сказал Саккар.
Гюрэ, узнав, что Ругон окончательно решился оставить брата, снова перебежал на сторону министра, так как был уверен, что вражда Ругона с Саккаром неизбежно кончится катастрофой Всемирного банка. Чтобы получить прощение, он снова стал служить на посылках у великого человека, рискуя получать ругательства и пинки.
— Иуда, — повторил он с тонкой улыбкой, освещавшей иногда его грубое мужицкое лицо, — во всяком случае честный Иуда, явившийся с целью бескорыстно предупредить учителя, которого он предал.
Но Саккар, делая вид, что не хочет слушать, крикнул торжествующим тоном:
— Каково, пять тысяч пятьсот двадцать вчера, пять тысяч пятьсот двадцать пять сегодня!
— Знаю, я сейчас продал.
Гнев, который Саккар старался скрыть под видом шутки, вдруг прорвался.
— Как, вы продали?.. А, так вы решились на полный разрыв. Вы бросаете меня ради Ругона, вы за Гундерманна?
Депутат смотрел на него с изумлением.
— За Гундерманна? С какой стати? Я за свои интересы, только и всего! Вы знаете, я не охотник рисковать. Нет, слуга покорный, я предпочитаю продать, раз это можно сделать с хорошим барышом. Может быть, поэтому я и не терял никогда.
Он снова улыбался, как хитрый и благоразумный нормандец, который пожинает свою жатву не горячась.
— Администратор общества, — с гневом продолжал Саккар. — Кто же будет доверять банку, что подумает публика, видя, что вы продаете в самом разгаре повышения? Черт возьми, после этого я не удивляюсь, что наши успехи кажутся сомнительными, что нам предвещают крах… Эти господа продают, все продают! Это паника.
Гюрэ отвечал неопределенным жестом. В глубине души ему было все равно, он обделал свои дела. Теперь он думал только, как бы исполнить поручение Ругона с наименьшим, ущербом для себя.
— Я говорил вам, мой милый, что хочу предупредить вас…. Вот в чем дело. Будьте благоразумны, ваш брат бесится и откажется от вас начисто, если вы будете побеждены.
Саккар подавил свой гнев.
— Он поручил вам передать мне это?
После некоторого колебания депутат решил, что лучше будет сознаться.
— Ну, да, поручил… О, не думайте, что нападки «Надежды» играют какую-нибудь роль в его раздражении. Он выше этих уколов самолюбию. Нет, но подумайте сами, какой помехой его деятельности является кампания в пользу католиков, предпринятая вашей газетой. Со времени этих несчастных усложнений с Римом он возбудил против себя все духовенство и еще недавно должен был осудить одного епископа за злоупотребления… А вы, как нарочно, выбираете для нападок на него такой момент, когда он едва может сопротивляться либеральному движению, вызванному реформами 19 января, на которые он согласился только из желания приостановить поток… Вы, его брат, подумайте, может ли он быть доволен?
— В самом деле, — насмешливо отвечал Саккар, — это очень гнусно с моей стороны… Мой бедный братец, готовый на все, лишь бы остаться министром, управляет во имя принципов, с которыми боролся вчера, и обижается на меня за то, что не может сохранить равновесия между правой, раздраженной на него за измену, и третьим сословием, которое жаждет власти. Вчера, желая успокоить католиков, он изрек свое знаменитое «никогда», клялся, что Франция не позволит Италии отобрать Рим у папы. Сегодня, напуганный либералами, он старается поладить и с ними, он готов задушить меня, чтобы угодить им… Эмиль Оливье отделал его в палате.
— О, — перебил Гюрэ, — ему по-прежнему доверяют в Тюльери, император прислал ему орден с алмазами.
Но Саккар энергическим жестом дал понять, что его не надуешь.
— Всемирный банк слишком силен, неправда ли? Разве можно допустить существование Католического банка, который грозит покорить мир, завоевать его деньгами, как некогда завоевывали верой. Да при одной мысли об этом мурашки забегают у всех свободных мыслителей, у франкмасонов, метящих в министры…Может быть, также нужно устроить какой-нибудь заем при помощи Гундерманна. В самом деле, что же будет с правительством, если оно не позволит себя съесть жидам?.. И вот мой болван братец, ради сохранения власти на несколько месяцев, намерен скормить меня грязным жидам, либералам, всей этой сволочи, в надежде, что его оставят в покое, пока будут жрать меня… Коли так, скажите ему, что я плюю на него.
Он выпрямился во весь свой маленький рост, и бешенство прорвалось, наконец, сквозь его иронию в резких и звонких, как труба, звуках:
— Поймите, наконец, я плюю на него! Вот мой ответ, передайте ему… .
Гюрэ пожал плечами. Сердиться при деловых отношениях было не в его духе. В конце концов, он играл тут только роль комиссионера.
— Хорошо, хорошо! Я передам… Вы сломите себе шею. Но это ваше дело.
Последовала пауза. Жантру, углубившийся в корректуры, делая вид, что ничего не слышит, взглянул на Саккара. Что за прелесть — этот бандит в своем увлечении! Эти гениальные канальи нередко торжествуют, дойдя до бессознательного состояния, увлекаемые опьянением успеха. В эту минуту Жантру был за него, верил в его успех.
— Да, я и забыл, — начал снова Гюрэ. — Кажется, генерал- прокурор Делькамбр вас ненавидит… Вы знаете, сегодня император назначил его министром юстиции.
Саккар, расхаживавший по комнате, вдруг остановился. Лицо его омрачилось.
— Из той же шайки! А, так его назначили министром. Ну, а мне-то какое дело, позвольте спросить?
— Боже мой, — отвечал Гюрэ с преувеличенным простодушием, — если с вами случится несчастие — ведь оно может случиться со всяким — то не рассчитывайте, что ваш брат будет защищать вас от Делькамбра.
— Но, тысяча чертей! — закричал Саккар. — Говорят вам, что я плюю на всю шайку, на Ругона, на Делькамбра и на вас в придачу!
К счастью, в эту минуту вошел Дегрэмон. Он никогда не заходил в редакцию и появление его удивило всех, положив конец ругани. Он учтиво поздоровался со всеми, с льстивой любезностью светского человека. Его жена собирается дать вечер, на котором будет петь; и он зашел пригласить Жантру, чтобы иметь хорошую статью о вечере. Но присутствие Саккара, по-видимому, очень обрадовало его.
— Как дела, великий человек?
— Скажите, вы не продали? — спросил тот, вместо ответа.
— Продать, ну, нет, еще рано! — и он рассмеялся очень искренно, так как действительно еще не собирался продавать.
— Да в нашем положении никогда не придется продавать! — воскликнул Саккар.
— Надеюсь. Мы все за одно; вы знаете, на меня можно положиться.
Он глянул куда-то в сторону, говоря, что ручается за других членов правления — Седилля, Кольба, маркиза де Богэн — как за самого себя. Дела идут отлично; как не стоять за одно при таком необычайном успехе, какого биржа не видала пятьдесят лет. У него нашелся комплимент для каждого, и уходя он выразил уверенность, что увидит всех троих на вечере. Мунье, тенор из оперы, будет петь с его женой. О, эта выйдет эффектно.
— И так, — сказал Гюрэ, — это все, что вы мне скажете?
— Все! — объявил Саккар своим резким тоном.
Он даже не вышел вместе с Гюрэ, как делал обыкновенно; и, оставшись наедине с редактором, сказал:
— Война, милый мой! Теперь нечего церемониться, пробирайте хорошенько эту шушеру!.. Ах, наконец-то я могу затеять бой по своему вкусу.
— Да, но все-таки это крутой оборот, — заметил Жантру, тревога которого возобновилась.
Марсель по-прежнему ожидала в коридоре на скамеечке. Было только четыре часа, но Дежуа уже явился зажигать лампы, так как становилось совсем темно под беспрерывно лившим сероватым дождем. Проходя мимо Марсели, он всякий раз старался развлечь ее каким-нибудь замечанием. Между тем беготня сотрудников усиливалась, оживленные голоса раздавались из соседней комнаты, суматоха росла по мере того, как набирался номер.
Внезапно подняв глаза, Марсель увидела перед собою Жордана, Мокрый, с убитой физиономией, дрожащими губами, он имел растерянный вид человека, который долго хлопотал о чем-нибудь, не добившись успеха. Она поняла.
— Ничего? — спросила она бледнея.
— Нет, милочка, ничего… Нигде нет возможности…
У ней вырвалась только тихая жалоба, в которой излилось все ее горе.
— О! Боже мой!
В эту минуту Саккар вышел из кабинета Жантру и удивился, застав ее еще здесь.
— Как, сударыня, ваш муж только-что вернулся. Я говорил, что лучше вам подождать в моем кабинете.
Она пристально смотрела на него, какая-то мысль мелькнула в ее печальных глазах. Недолго думая, она решилась высказать ее, побуждаемая той смелостью, которая руководит женщинами в минуты увлечения.
— Г. Саккар, мне нужно кое о чем попросить вас… Если позволите, мы войдем к вам в кабинет.
— Разумеется, сударыня.
Жордан, угадывая ее мысль, хотел было остановить ее. Он пробормотал ей на ухо: «нет, нет!» с болезненным волнением, которое всегда возбуждали в нем денежные вопросы. Но она не слушала и он должен был последовать за нею.
— Г-н Саккар, — начала она, как только дверь затворилась, — мой муж вот уже два часа хлопочет, разыскивая пятьсот франков и не решаясь попросить их у вас… Поэтому я решилась сама обратиться к вам с просьбой…
И со своим обычным увлечением она рассказала о происшествиях нынешнего утра, о грубом нашествии Буша, о своей борьбе с тремя мужчинами, ворвавшимися в ее комнату и об обязательстве уплатить немедленно! Ах, эти денежные раны, как тяжело приходится от них бедным людям, как горько сознавать свой позор и бессилие, вечно жить под Дамокловым мечем из-за пригоршни каких-нибудь несчастных пятифранковых монет.
— Буш, — повторил Саккар, — так вы попались в лапы этого мошенника…
Потом, обратившись к Жордану, который стоял молча, бледный от невыносимого смущения, он сказал с прелестным добродушием: — Хорошо, я вам одолжу пятьсот франков. Напрасно вы не обратились ко мне сразу.
Он уселся за стол, чтобы подписать чек, но вдруг остановился. Он вспомнил о письме Буша и о посещении, которое откладывал со дня на день, чуя грязную историю. Почему бы ему не сходить теперь же в улицу Фейдо, благо есть предлог.
— Послушайте, я знаю этого мошенника… Лучше я сам схожу к нему, может быть, ваши векселя можно будет выкупить за полцены.
Глаза Марсели сияли благодарностью.
— О, г-н Саккар, вы слишком добры.
И, обратившись к мужу, она прибавила:
— Видишь, дурачок, г-н Саккар не съел нас.
Он обнял ее и поцеловал в порыве благодарности, так как чувствовал, что ее энергия и ловкость помогают им выпутываться из житейских затруднений, которые парализовали его.
— Нет, нет, — сказал Саккар, когда молодой человек пожал ему руку, — мне следует благодарить вас, потому что помочь таким любящим супругам истинное удовольствие… Ступайте, и будьте покойны!
Карета, ожидавшая Саккара у подъезда, в две минуты доставила его в улицу Фейдо, по грязному Парижу, среди блестевших луж и целого потока зонтиков. Но он тщетно дергал звонок у старой двери с надписью большими буквами «Спорные дела», она не открывалась и внутри никого не было слышно. Он хотел уже уйти и с досады ударил в дверь кулаком. Послышались чьи-то шаркающие шаги, и Сигизмунд отворил дверь.
— А, это вы!.. Я думал, что вернулся брат и что он забыл свой ключ. Я никогда не отворяю на звонок… О, он скоро вернется, подождите, если вам нужно его видеть.
Тем же не твердым шагом он вернулся в сопровождении гостя в свою комнату. На этой высоте, куда не достигал туман, застилавший улицы, было еще совсем светло. Комната имела ледяной и пустынный вид со своей железной кроватью, столом, двумя стульями и полками, заваленными книгами. Перед камином стояла железная печка, заброшенная и погасшая.
— Садитесь… Брат говорил мне, что сейчас вернется.
Но Саккар не захотел сесть и, глядя на Сигизмунда, дивился быстрым успехам чахотки, разрушавшей этого бледного парня с детскими, мечтательными глазами, так странно глядевшими под энергическим упрямым лбом. Обрамленное длинными прядями волос лицо его казалось страшно изможденным, вытянутым и иссохшим, как у мертвеца.
— Вы были очень больны? — спросил Саккар, не зная, что сказать.
Сигизмунд отвечал равнодушным жестом.
— О, по обыкновению. На этой неделе было довольно скверно, из-за мерзкой погоды… Но вообще ничего… Я теперь совсем не сплю, могу работать, а лихорадка меня согревает. . Ах, работы еще такая бездна!..
Он уселся за стол, на котором лежала раскрытая книга на немецком языке, и продолжал:
— Простите, что я сел, — я не спал всю ночь, читал эту книгу, которую получил вчера… Книгу, да, десять лет жизни моего учителя, Карла Маркса, исследование о капитале, которое он давно обещал нам… Вот наша библия теперь, вот она!
Саккар с любопытством взглянул на книгу, но при виде, готических букв отступил.
— Я подожду перевода, — сказал он смеясь.
Молодой человек тряхнул головой, точно желая сказать, что и в переводе она будет понятна только посвященным. Это не памфлет пропагандиста. Но какая сила логики, какое несокрушимое богатство аргументов, доказывающих неизбежность разрушения нашего современного общества, основанного на капитализме! Почва расчищена, можно строить.
— Что же это, все сметено?
— В теории, да? — отвечал Сигизмунд, — Тут все, что я вам объяснял однажды, весь ход эволюции. Остается исполнить на деле… Но вы, слепцы, если не видите, какие колоссальные успехи делает идея с каждым днем. Вы, например, вы лично, в какие-нибудь три года сосредоточивший в вашем Всемирном байке сотни миллионов, вы, кажется, и не подозреваете, что ведете нас прямо к коллективизму… О, я следил за вашим делом со страстным вниманием, да, из этой спокойной комнатки я изучал его развитие день за днем, знаю его так же хорошо, как вы сами, и утверждаю, что вы даете нам славный урок, что коллективистскому государству останется только последовать вашему примеру экспроприировать вас, после того как вы экспроприируете массу и осуществите мечту вашего необузданного честолюбия, которое стремится, неправда ли, поглотить все капиталы мира в одном единственном банке, общем складе всемирного благосостояния… О, я восхищаюсь вами, будь моя власть, я бы предоставил вам полную свободу, потому что вы начинаете наше дело, как предтечи гения.
Он улыбался своей бледной улыбкой больного, заметив удивление своего собеседника, который был поражен, найдя его au courant текущих дел и польщен его осмысленными похвалами.
— Но, — продолжал он, — когда в один прекрасный день мы экспроприируем вас во имя нации, заменив ваши частные интересы интересом всех, превратив вашу великую машину для высасывания золота в регулятор социального богатства, мы прежде всего уничтожим это.
Он отыскал су между бумагами, валявшимися на столе, и поднял его двумя пальцами, как жертву, обреченную на заклание.
— Деньги, — воскликнул Саккар, — уничтожить деньги, вот нелепость!
— Мы уничтожим монету… Подумайте сами, ведь металлическая монета не имеет никакого смысла, никакого raison d’etre в коллективистском государстве. Мы заменим ее трудовыми бонами, и если вы видите в ней мерило ценности, то у нас будет другое, ничуть не хуже, которое мы вырабатываем, установив среднюю норму рабочих дней в наших мастерских… Надо их уничтожить, эти деньги, которые маскируют и поощряют эксплуатацию работника, позволяют обкрадывать его, уменьшая плату до минимума, необходимого, чтобы не умереть с голода. Разве не ужасно это владычество денег, по милости которого накопляются частные состояния, преграждается путь плодотворному обращению, создается скандальная власть, повелевающая финансовым рынком и социальным производством? От них все наши кризисы, вся наша анархия… Нужно, убить, убить деньги!
Но Саккар рассердился. Не будет денег, не будет золота, не будет этих сияющих звезд, озарявших его жизненный путь. Для него богатство всегда воплощалось в блеске новых монет, льющихся как дождь весною под яркими лучами солнца, сыплящихся градом на землю, скопляясь грудами серебра, грудами золота, которые можно загребать лопатой, упиваясь их блеском и музыкой. И уничтожить эту радость, этот стимул борьбы и жизни!
— Это глупо! О, это глупо!.. Никогда, слышите!
— Почему никогда, почему глупо? Разве в семейных отношениях мы пользуемся деньгами? Вы видите в семье только общие усилия и обмен… К чему же деньги, когда общество превратится в огромную семью, которая сама будет управлять своими делами? —
— Говорят вам, это безумие!.. Уничтожить деньги; да ведь деньги — сама жизнь! Без них ничего не будет, ничего!
Он расхаживал по комнате вне себя, и проходя мимо окна даже взглянул, тут ли еще биржа: этот ужасный малый чего доброго способен был и ее уничтожить одним дуновением.. Но она была на месте, — правда смутная в наступающей темноте, точно растаявшая под проливным дождем, бледный призрак биржи, готовый улетучиться в сером тумане.
— Впрочем, глупо и спорить с моей стороны. Это невозможно… Посмотрим, как вы уничтожите деньги.
— Ба! — пробормотал Сигизмунд. — Все уничтожается, все преобразуется и исчезает… Ведь мы уже видели, как изменилась форма богатства, когда ценность земель упала, земельное: богатство, поля и леса, спасовали перед движимым, промышленным имуществом, рентами и акциями, теперь мы присутствуем при раннем одряхлении этой последней формы. Ведь известно, что процент падает, что норма в пять процентов теперь не достижима… Если стоимость денег падает, то почему им не исчезнуть совсем, заменившись новой формой богатства? Эта будущая форма богатства и есть наши трудовые боны.
Он пристально разглядывал су, точно это была последняя монета старых веков, случайно уцелевшая, случайно пережившая угасшее общество. Сколько радостей и сколько слез видел, этот скромный металл. Он опечалился, задумавшись о вечном стремлении человеческом.
— Да, — продолжал он тихо, — вы правы; мы не увидим этого порядка вещей. Нужны годы, годы. Н кто знает, так ли сильна любовь к ближним сама по себе, чтобы заместить эгоизм в общественной организации… Но я надеюсь на близкое торжество, мне так хотелось бы видеть зарю справедливости!
Болезнь, терзавшая его, на минуту прервала его речь. Он, не признававший смерти, сделал жест, точно отталкивая ее. Но тотчас затем он покорился.
— Я сделал свою задачу, я оставлю мои заметки, если не успею окончить труда, о котором мечтаю, — о пересоздании общества. Будущее общество должно быть зрелым плодом цивилизации, так как, если не сохранить хорошей стороны соревнования и контроля, все рухнет… Ах! Это новое общество, я просто вижу его теперь, сейчас, готовым, созданным, после стольких бессонных ночей. Все предусмотрено, все решено, — вот, наконец, высшая справедливость, абсолютное счастье. Оно здесь, на бумаге, окончательно математически доказанное.
Он водил по разбросанным бумагам своими длинными изможденными пальцами, забываясь в грезах об отвоеванных миллиардах, разделенных поровну между всеми, о счастье и здоровье, которым наделял страдающее человечество, — он, который уже не ел, не спал, умирал, освободившись от всяких потребностей в этой голой комнатке.
Внезапно грубый голос заставил Саккара вздрогнуть.
— Как! Это вы? Что вы тут делаете?
Это был Буш, который только что вернулся и сердито посматривал на Саккара, опасаясь, как всегда, что излишний разговор вызовет припадок кашля у Сигизмунда. Впрочем, он не дожидался ответа и тотчас принялся ворчать:
— Как, у тебя опять потухла печка? Ну, не безумие ли это при такой сырой погоде.
Он уже присел на корточки, несмотря на свое грузное тело, колол лучину и растапливал печку. Потом схватил щетку, привел в порядок комнату, позаботился о лекарстве, которое больной должен был принимать каждые два часа, и успокоился не прежде, чем уложил его в постель.
— Г-н Саккар, пожалуйте в мой кабинет…
Там оказалась г-жа Мешэн, занявшая единственный стул. Она и Буш только что были в одном соседнем доме и вернулись в восторге от своего посещения. Представлялась возможность, после долгих и тщетных попыток, пустить в ход дело, которое они принимали близко к сердцу. В течение трех лет Мешэн рыскала по Парижу, разыскивая девицу Леони Крон, обольщенную графом Бовилье, который подписал на ее имя вексель в десять тысяч франков, с обязательством уплатить их в день ее совершеннолетия. Мешэн тщетно обращалась к своему кузену Фэйе, в Вандоме, купившему этот вексель для Буша с кучей других безнадежных долговых обязательств, оставшихся после некоего Шарпье, хлебного торговца и ростовщика, — Фэйе отвечал, что девица Леони Крон должна находиться на службе у какого-то судебного пристава в Париже, что она уехала из Вандома десять лет тому назад и не возвращалась более, и что он ничего не мог узнать у ее родных, так как все они перемерли. Мешэн разыскала судебного пристава; мало того: ей удалось найти мясника, даму, дантиста, у которых последовательно служила Леони, но с дантистом нить обрывалась, поиски становились тщетными; да и возможно ли найти иголку в сене, девушку, погрязшую в парижской клоаке. Напрасно она посещала справочные конторы, меблированные дома сомнительной репутации, вертепы и притоны дешевого разврата, — вечно настороже, прислушиваясь и расспрашивая всякий раз, как имя Леони достигало ее слуха. И эта-то девушка, которую она искала Бог знает где, оказалась тут же под боком, в улице Фейдо, в публичном доме, куда Мешэн заглянула случайно, разыскивая одну из своих жилиц, не доплатившую три франка за квартиру в Неаполитанском предместье. Какой-то проблеск гения помог ей узнать ее, хотя она носила другое имя, когда мадам пронзительным голосом требовала ее в гостиную. Буш немедленно отправился вместе с Мешэн в вертеп, чтобы столковаться о деле; сначала эта толстая девушка, с жесткими черными волосами, падавшими на лоб до самых бровей, с плоским, рыхлым лицом, грязная и истасканная до последней степени, поразила его; потом он разобрал, что могло в ней нравиться, в особенности десять лет тому назад. Впрочем, он был в восторге при виде такого ужасного падения. Он предложил ей тысячу франков, если она уступит ему свои права на вознаграждение. Она приняла его предложение с глупым изумлением и детской радостью. И так, ловушка для графини Бовилье готова, оружие найдено, да еще какое: они не ожидали такого безобразия и позора.
— Я ожидал вас, г-н Саккар. Нам нужно поговорить… Вы получили мое письмо, неправда ли?
Мешэн, неподвижная и безмолвная, по-прежнему сидела на единственном стуле в этой тесной комнате, заваленной бумагами и тускло озаренной коптящим светом убогой лампы. Саккар, не желая показать вида, что пришел из-за угрозы, тотчас заговорил о деле Жордана резким, презрительным тоном.
— Прошу извинить, я зашел к вам по поводу долга одного из моих сотрудников.-.. Это Жордан, славный малый, которого вы преследуете с возмутительной жестокостью… Не далее как сегодня утром вы отнеслись к его жене с грубостью, которой постыдился бы всякий порядочный человек.
Неподготовленный к этому нападению, Буш смешался и забыл о своем деле.
— Жорданы, вы по делу Жорданов… В деловых отношениях нет ни женщин, ни порядочных людей. Кто должен, тот платит, больше я ничего знать не хочу… Эти мошенники водят меня за нос несколько лет, я насилу мог вытянуть у них четыреста франков, по грошам… Да, черт побери, я продам все их имущество, выгоню их на улицу, если они сегодня же не заплатят мне триста тридцати франков пятнадцати сантимов.
Саккар, желая подзадорить его, заметил, что этот вексель наверно обошелся ему не дороже десяти франков и, следовательно, окупился сорок раз. Буш едва не задохнулся от злости.
— Ну, да, ну, да, я только и слышу это… Вы еще укажете на издержки, превратившие триста франков в семьсот с лишним… Да разве это мое дело! Мне не платят, я преследую. Тем хуже, если правосудие обходится так дорого, это его вина!.. Так, по-вашему, заплатив за вексель десять франков, я обязан получить те же десять франков и дело с концом? А риск, а хлопоты, а умственный труд, да, да, умственный труд? Не угодно ли порасспросить о деле Жорданов эту даму? Ей таки пришлось повозиться с этим делом, обивая пороги по всем редакциям, откуда ее выгоняли, как нищую, не желая сообщить адрес. Да ведь мы хлопотали над ним целые месяцы, мечтали о нем, работали над ним, как над нашей лучшей аферой; оно стоит мне чертовских денег, если считать только по десяти су за час.
Он выходил из себя, указывал на груды бумаг, наполнявших комнату.
— Здесь на двадцать миллионов векселей, всевозможных, отовсюду, старых и новых, ничтожных и колоссальных… Не угодно ли, я вам уступлю их за миллион… Подумать только: тут есть должники, за которыми я слежу четверть столетия. Чтобы получить от них какую-нибудь несчастную сумму в несколько сот франков, часто и того менее, я терплю по несколько лет, выжидая пока они разбогатеют или получат наследство… А вон там, в этой огромной куче, свалены неотысканные, которых большинство; это ничто или, лучше сказать, мертвая материя, откуда я должен извлечь жизнь — мою жизнь — после Бог знает каких ухищрений, поисков и хлопот!.. И вы хотите, чтобы, поймав, наконец, должника, способного к уплате, я не высасывал из него крови? Нет, я не так глуп, да и вы бы не сделали такой глупости, да!
Не пускаясь в дальнейшие споры, Саккар достал бумажник.
— Я вам дам двести франков, а вы отдадите мне дело Жордана с распиской в получение всей суммы.
Буш подпрыгнул от негодования.
— Двести франков, никогда!.. Триста франков пятнадцать сантимов! Ни сантима меньше.
Но Саккар повторил невозмутимым тоном, со спокойной уверенностью человека, знающего силу денег, когда они предлагаются чистоганом:
— Я дам вам двести франков.
В конце концов, еврей, сознавая, что сделка выгодна, согласился с бешенством, со слезами на глазах!
— Я слишком слаб. Что за мерзкое ремесло!.. Честное слово, меня грабят, меня обирают… Что ж, благо вы здесь, не стесняйтесь, берите векселя, да, вон в той куче, берите за свои двести франков.
Написав расписку и письмо судебному приставу, у которого хранилось дело Жордана, Буш перевел дух. Он был до такой степени взволнован, что отпустил бы Саккара, не вспомнив о его деле, если бы не вмешалась Мешэн, до сих пор сидевшая молча и неподвижно:
— А дело? — сказала она.
Буш вспомнил и возрадовался, что может отомстить. Но весь его план, рассказ, вопросы, подготовленные заранее, все это разом испарилось, так ему хотелось поскорее приступить к делу.
— Да, да, правда!.. Я вам писал, г-н Саккар. Нам нужно свести один старый счетец.
Он протянул руку и достал дело Сикардо.
— В 1852 г., живя в меблированном доме, на улице Лагарп, вы подписали двенадцать векселей по пятидесяти франков на имя девицы Октавии Шавайль… Вот эти векселя. Они остались неоплаченными; вы исчезли, не оставив адреса прежде, чем кончился срок первому. А главное, они подписаны вымышленным именем Сикардо, именем вашей первой жены…
Саккар смотрел и слушал, бледнея. Невыразимое волнение охватило его, прошлое восставало в его памяти, возбуждая в нем чувство гибели, падения, точно какая-то громадная, темная масса нависла над его головой. В первую минуту он совершенно потерял голову и пробормотал:
— Как вы могли узнать об этом?.. Откуда у вас эти бумаги?..
Потом, дрожащими руками, торопливо достал бумажник, желая поскорей уплатить и получить эти проклятые документы.
— Процентов нет, неправда ли?.. Шестьсот франков!.. О, можно бы поторговаться, но я предпочитаю заплатить без разговоров.
Он протянул Бушу шесть банковых билетов.
— Сию минуту! — воскликнул Буш, отталкивая деньги. — Я еще не кончил. Дама, которую вы видите здесь — родственница Октавии; документы принадлежат ей, и я хлопочу только ради нее… Бедная Октавия осталась калекой после вашего насилия. Она испытала много горя и умерла в ужасной нищете у этой дамы, которая ее приютила… Если угодно, она сама может вам рассказать об этом…
— Ужасная история! — пропищала Мешэн, прерывая свое молчание.
Саккар обернулся к ней. Он совсем забыл об этой особе, втиснутой между бумаг, как наполовину опорожненный бурдюк. Она всегда возбуждала в нем беспокойство, своей сомнительной профессией — профессией хищной птицы, подбирающей потерявшие цену акции; и вот оказывается, что она причастна к этой неприятной истории.
— Конечно, она была несчастна, это досадно… — бормотал он, — Но если она умерла, то я не вижу… Впрочем, вот шестьсот франков.
Буш вторично отказался от денег.
— Виноват, вы еще не все знаете; у нее был ребенок… Да, ребенок, которому теперь четырнадцатый год и который похож на вас, как две капли воды, так что вы не можете отрицать родства.
Ошеломленный Саккар повторил несколько раз:
— Ребенок, ребенок…
Потом, внезапно, положил банковые билеты обратно в бумажник и сказал с апломбом и очень весело:
— Э, да вы смеетесь надо мной? Если есть ребенок, я не дам ничего… Он наследовал матери, он и получит по векселям и все, что я дам сверх векселей… Ребенок! Да это очень мило, это очень естественно, нет ничего дурного иметь ребенка. Напротив, я очень рад, это меня молодит, честное слово!.. Где он? Я хочу его видеть. Почему вы не отвели меня к нему с самого начала?
Буш, в свою очередь ошеломленный, вспомнил о нерешимости, о бесконечных колебаниях Каролины, не знавшей, как и сообщить Саккару о ребенке. Совершенно сбитый с толку, он пустился в самые бестолковые объяснения и разом вывалил все: рассказал о шести тысячах франков, об издержках Мешэн.. о двух тысячах, полученных в задаток от Каролины, об ужасных инстинктах мальчика и о его поступлении в Дом трудолюбия. Саккар со своей стороны приходил в негодование при каждой новой детали. С какой стати шесть тысяч франков! Кто ему поручится, что они не ограбили мальчишку?
Задаток в две тысячи франков! Они осмелились вытребовать две тысячи франков у его знакомой? Да это воровство, шантаж! Ребенок дурно воспитан — и они же требуют с него деньги за дурное воспитание! Да что они, за дурака его считают, что ли?
— Не дам ничего, — кричал он, — слышите! Не рассчитывайте вытянуть хоть су из моего кармана.
Буш, посинев от злобы, выпрямился перед столом.
— Увидим, я притяну вас к суду!
— Полно врать! Правосудие не занимается этими делами… А если вы рассчитываете запугать меня скандалом, так это еще глупее, потому что мне плевать на все! Ребенок! Да это мне очень лестно.
И так как Мэшен загораживала дверь, он должен был оттолкнуть ее, чтобы выйти. Она задыхалась, и крикнула ему вслед своим пискливым голосом:
— Каналья, бессердечный!
— Я с вами разделаюсь! — прорычал Буш, захлопывая дверь.
Саккар был так возбужден, что велел кучеру ехать немедленно в улицу Сен-Лазар. Он спешил увидеть Каролину, обратился к ней без всякого стеснения и тотчас выбранил ее за выданные Бушу две тысячи франков.
— Как же можно так бросать деньги, дорогая моя?.. Почему вы не посоветовались со мною?
Увидев, что он знает, наконец, об этой истории, она некоторое время сидела молча. Теперь ей нечего было скрывать, после того как другой взял на себя труд уведомить его. Тем не менее, она колебалась, сконфуженная за этого человека, который говорил с ней как ни в чем не бывало.
— Я не хотела огорчить вас… Этот несчастный ребенок был до такой степени испорчен!.. Я бы давно вам рассказала, но…
— Но что?.. Признаюсь, ничего не понимаю.
Она не пыталась объяснить ему или оправдаться, охваченная припадком грусти и равнодушия ко всему; тогда как он продолжал восклицать, в восторге, действительно помолодевший:
— Бедный мальчишка! Я буду любить его, уверяю вас… Вы хорошо сделали, что поместили его в Дом трудолюбия, чтобы очистить немножко его от грязи. Но мы возьмем его оттуда, найдем ему учителей… Завтра я пойду посмотреть на него, да, завтра же, если только позволят дела!
На другой день было заседание совета, прошли два дня, потом неделя, а Саккар не мог улучить минуты. Он часто вспоминал о ребенке и откладывал свое посещение, уступая увлекавшему его потоку.
В начале декабря курс поднялся до двух тысяч семисот франков среди общей горячки, по-прежнему заржавшей биржу своим болезненным дыханием; что всего хуже, сомнительные слухи росли: все кричали о неизбежной катастрофе, а курс все-таки поднимался безостановочно, вследствие одного из тех безумных увлечений, которые слепы перед очевидностью. Саккар жил в ореоле своего кажущегося триумфа, как бы озаренный блеском золотого дождя, изливавшегося над Парижем, но достаточно проницательный, чтобы чувствовать, что почва колеблется под его ногами и грозит крушением. Хотя он оставался победителем при каждой ликвидации, но по-прежнему возмущался усилиями понижателей, потери которых достигали уже громадных размеров. С чего же проклятые жиды взбесились? Ведь так или иначе конец наступит и без них. Больше всего его бесила измена своих, солдат Всемирного банка; он чуял, что многие из них теряют веру, переходят на сторону Гундерманна и продают, торопясь реализовать акции.
Однажды, когда Саккар изливал свое негодование перед Каролиной, она решилась, наконец, признаться:
— Знаете, друг мой, ведь я тоже продала… Я только что продала последнюю тысячу наших акций по курсу две тысячи семьсот.
Он не верил своим ушам, точно услышав о самой черной измене.
— Вы продали, вы! Боже мой!
Она взяла его за руки и пожала их с искренним огорчением, напоминая ему, что она и брат предупреждали его. Гамлэн, до сих пор остававшийся в Риме, посылал ей письма, полные смертельного беспокойства по поводу этого неумеренного и необъяснимого повышения, которое нужно остановить во что бы то ни стало, даже рискуя провалиться. Еще накануне она получила письмо с формальным приказанием продать. И она продала.
— Вы, вы! — повторял Саккар. — Так это вы шли против меня, это вас я чувствовал в тени, ваши акции покупал!
Против обыкновения он не вышел из себя, но тем сильнее было ее огорчение; она попыталась уговорить его, заставить отказаться от этой беспощадной борьбы, которая может кончиться только гибелью.
— Послушайте, друг мой… Подумайте: наши три тысячи акций составили более семи с половиной миллионов. Согласитесь, что это неожиданная, необычайная прибыль. Но эти деньги ужасают меня, я не могу поверить, что они принадлежат нам… Впрочем, дело не в нашем личном интересе. Подумайте об интересах всех тех, кто доверил свое состояние в ваши руки, об ужасающей массе миллионов, которыми вы рискуете. К чему поддерживать это безумное повышение, к чему еще подгонять его? Я слышу со всех сторон, что катастрофа неизбежна, неминуема… Нельзя подниматься бесконечно, да и нет никакого стыда в том, что акции будут представлять свою действительную стоимость: в этом спасение дома.
Но он порывисто вскочил.
— Я хочу добиться курса в три тысячи франков… Я покупал, и буду покупать, хотя бы пришлось лопнуть… Да, пусть я лопну, пусть все лопнет со мною, но я создам и буду поддерживать курс в три тысячи франков!
После ликвидации 15 декабря курсы поднялись до двух тысяч восьми сот, потом до двух тысяч девятисот франков. Наконец, 21-го курс в три тысячи франков был объявлен на бирже среди гула обезумевшей толпы. Истина, логика исчезли, понятие о ценности утеряло всякий реальный смысл. Ходили слухи, что Гундерманн, вопреки своему обычному благоразумию, рисковал отчаянно; в течение нескольких месяцев он бил на понижение, потери его росли с каждой ликвидацией, по мере повышения, огромными скачками, и на бирже начинали шептаться, что он чего доброго сломит шею. Все головы пошли кругом; ожидали чудес.
В этот момент Саккар, на вершине своей славы, терзаясь смутным предчувствием падения, был царем. Когда его карета подъезжала к великолепному дворцу Всемирного банка, лакей расстилал ковер от ступенек прихожей до мостовой, и только тогда он удостаивал выйти из кареты и шествовал, как властитель, стопы которого не должны касаться улицы.
X.
правитьВ день ликвидации, в конце декабря, шум и гам стоял в большом биржевом зале с половины первого. Возбуждение росло и заканчивалось этим последним днем битвы, лихорадочной суматохи, в которой уже чувствовалось начало решительного сражения. На улице стоял жестокий мороз, но яркое зимнее солнце, посылая косые лучи сквозь высокие окна, придавало веселый вид пустынному залу, с угрюмыми колоннами, печальным сводом, аллегорическими картинами, еще усиливавшими унылое впечатление.
Понижатель Мозер, более чем когда-либо желтый и беспокойный, столкнулся с повышателем Пильро, гордо шагавшим на своих длинных, как у цапли, ногах.
— Вы знаете, говорят, что…
Но он должен был возвысить голос, так как слова его терялись в неумолчном жужжании толпы, гудевшей, как река в половодье.
— Говорят, что в апреле будет объявлена война… Да эти чудовищные вооружения и не могут кончиться иначе. Германия не даст нам времени применить новый военный закон, который будет вотироваться в палате… Кроме того, Бисмарк…
Пильро расхохотался.
— Отстаньте вы с вашим Бисмарком!.. Я разговаривал с ним нынче летом, когда он был в Париже, целые пять минут. Он отличный малый… Чего же вам нужно, если даже подавляющий успех выставки не удовлетворяет вас? Нет, милый мой, Европа наша.
Мозер сокрушенно покачал головой и продолжал высказывать свои опасения. Состояние рынка слишком хорошо; это нездоровое благополучие так же обманчиво, как здоровье чересчур тучных людей. Выставка породила избыток дел, создала гибельное увлечение; игра превращается в чистое безумие. Да вот, например, Всемирный банк со своим трехтысячным курсом — разве это не сумасбродство?
— Ах, вот вы куда клоните! — воскликнул Пильро и затем произнес, скандируя каждый слог:
— Сегодня вечером, любезнейший, курс поднимется до трех тысяч шестидесяти… Вы все полетите кувырком — вот вам мое слово.
Понижатель слегка свистнул в знак презрения, хотя на деле легко поддавался страху, и, задрав голову с притворным спокойствием, принялся рассматривать женщин, видневшихся наверху, на телеграфной галерее, и с любопытством поглядывавших на шумную залу, куда вход был им запрещен. Гербы с именами городов, капители и карнизы тянулись в сероватой перспективе, испещренной желтыми пятнами от сырости.
— Ба, это вы! — воскликнул Мозер, опуская глаза и узнавая Сальмона, который стоял перед ним со своей вечной глубокомысленной улыбкой.
Потом, смущенный этой улыбкой, в которой почему-то увидел одобрение словам Пильро, он прибавил:
— Ну, что ж, если знаете что-нибудь, скажите… Мой расчет очень прост. Я с Гундерманном, потому что Гундерманн — это Гундерманн, неправда ли?… С ним всегда кончится хорошо.
— Но, — заметил Пильро насмешливо, — кто вам сказал,, что Гундерманн играет на понижение?
Мозер остолбенел. Давно уже на бирже толковали, что Гундерманн преследует Саккара, играет на понижение против Всемирного банка, намереваясь задушить его при какой-нибудь ликвидации, наводнив рынок своими миллионами, и если этот день начался так лихорадочно, то только потому, что все ожидали решительной битвы, одной из тех битв, которые кончаются гибелью какой-нибудь из армий. Но разве можно быть в чем-нибудь уверенным, в этом мире лжи и коварства? То, что сегодня кажется несомненным и твердо доказанным, завтра, при малейшей перемене ветра, становится источником мучительных сомнений.
— Вы не хотите признать очевидности, — пробормотал Мозер. — Без сомнения, я не видал ордеров, и нельзя ничего утверждать… А вы, Сальмон, что вы скажете? Гундерманн не может сдаться, черт побери!
Он не знал, что думать, видя безмолвную улыбку Сальмона, которая, казалась ему, приняла необычайно тонкое выражение.
— Ах, — начал он снова, указывая подбородком на толстяка, проходившего мимо них, — вот если бы этот сказал, что делать, я бы перестал сомневаться. Это светлая голова.
Это был знаменитый Амадье, до сих пор окруженный ореолом своей аферы со сельзисскими рудниками, где акции, купленные по пятнадцати франков, дали пятнадцать миллионов, хотя он ничего не предвидел, не рассчитал, и действовал на авось. Его прославляли за великие финансовые способности и целая свита вечно таскалась за ним, подслушивая его малейшие словечки и играя сообразно их смыслу.
— Ба! — воскликнул Пильро, защищая свою любимую теорию игры на авось. — Самое лучшее следовать своим идеям, наудачу… Все дело в счастье. Одному везет, другому нет! Коли так, нечего и раздумывать долго. Всякий раз, когда я раздумывал, я терпел неудачу… Слушайте, пока этот молодец на своем посту, и смотрит, словно собирается все проглотить — я покупаю!
Он указал на Саккара, который только-что вошел и поместился на своем обычном месте, подле колонны у первой арки на левой стороне. Как все представители крупных домов, он имел свое определенное место на бирже, где его всегда могли найти агенты и клиенты. Только Гундерманн никогда не являлся в биржевую залу; даже не имел в ней официального представителя; но все чувствовали, что за него стоит целая армия, которой он управляет, как полновластный вождь, посредством легиона агентов и маклеров. Против этой-то незримой армии боролся — открыто и лицом к лицу — Саккар. Позади него у колонны стояла скамейка, но он никогда не садился, и простаивал все время, пока тянулось собрание, презирая усталость. Только иногда, забывшись, он прислонялся к колонне, которая от частого прикосновения людей почернела и отполировалась на высоту человека. Эта жирная, блестящая полоса вдоль стен, дверей и лестниц — пот и грязь многих поколений игроков и воров — выглядела очень характерно на сероватом фоне здания. Саккар, элегантный и шикарно одетый, как все биржевики, в сюртуке тонкого сукна и ослепительном белье, имел вид любезного и беззаботного человека среди этих стен с черным бордюром.
— Знаете, — сказал Мозер, понизив голос, — говорят, что он поддерживает повышение, покупая собственные акции. Если Всемирный банк играет со своими бумагами — он погиб.
Но Пильро протестовал.
— Опять таки сплетня!.. Разве можно разобрать, кто продает и кто покупает?.. Он действует ради клиентов своего дома: это очень естественно. Действует, конечно, и за себя, потому что он должен играть.
Мозер не настаивал. Никто еще на бирже не решался утверждать наверняка, что Саккар действительно ведет эту гибельную кампанию, покупая акции на счет общества, под прикрытием подставных лиц, Сабатани, Жантру и других, в особенности служащих банка. Об этом ходили только смутные слухи, передававшиеся шепотом из уст в уста, вечно возобновлявшиеся без всяких доказательств. Сначала он действовал благоразумно, поддерживая курс, перепродавая акции, как только представлялась возможность, чтобы пускать в оборот капиталы и не слишком загромождать кассы. Но мало-помалу он был увлечен борьбой и теперь предвидел необходимость усиленных покупок, чтобы оставить за собой поле битвы. Он уже сделал надлежащие распоряжения и сохранял обычный веселый и спокойный вид, хотя и не был уверен в успехе, и терзался сомнениями, сознавая, что вступил на крайне опасный путь.
Внезапно Мозер, который все время вертелся за спиной Амадье, толковавшего с каким-то невзрачным человеком, по-видимому, о важных делах, вернулся в страшном волнении.
— Слышал, своими ушами слышал… Он говорил, что Гундерманн дал ордеров на продажу более, чем на десять миллионов… О, я продаю, продаю, продам все до последней рубашки!
— Десять миллионов, черт побери! — продолжал Пильро слегка изменившимся голосом, — Да это настоящая резня!
Толпа гудела все громче и громче, толкуя о поединке Саккара с Гундерманном. Невозможно было разобрать отдельных слов, но весь этот гул, это неумолчное жужжание происходило вследствие разговоров, предметом которых было холодное, логическое упорство одного, решившегося продавать, и лихорадочная страсть другого, как думали, покупавшего собственные акции. Противоречивые новости передавались сначала шепотом, потом во все горло. Одни кричали, желая быть услышанными в общей суматохе, другие таинственно наклонялись к уху собеседника и говорили шепотом, даже когда им нечего было сказать.
— Э, я все-таки бью на повышение, — сказал Пильро, снова воспрянув духом, — Погода отличная, все пойдет в гору.
— Все лопнет, — уныло возразил Мозер, — Скоро будет дождь, у меня был припадок сегодня ночью.
Но Сальмон, слушавший их обоих, улыбнулся так загадочно, что оба остались в нерешимости. Уж не изобрел ли этот дьявол, этот дока, так тонко понимавший игру, какой-нибудь третий способ — ни на повышение, ни на понижение?
Толпа льстецов и клиентов, окружавшая Саккара у его колонны, росла. Ежеминутно протягивались к нему руки и он пожимал их ласково и крепко, возбуждая в каждом надежду на победу. Многие подходили, обменивались с ним двумя-тремя словами и отходили сияя. Иные упорно оставались подле него, гордые тем, что принадлежат к его партии. Он даже не помнил фамилии многих из тех, кто обращался к нему, хотя неизменно отвечал любезностями. Так капитан Шав должен был напомнить ему фамилию Можандра: они помирились недавно и капитан уговаривал его продать акции, но рукопожатие директора снова воспламенило надежды Можандра. Затем явился Седилль, член правления, шелковый фабрикант, посоветоваться с Саккаром. Его торговый дом еле держался; все его состояние было связано с делами Всемирного банка, так что понижение грозило ему гибелью. Терзаясь беспокойством, озабоченный к тому же поведением своего сына Гюстава, который бил баклуши у Мазо, он нуждался в поддержке и утешении. Саккар потрепал его по плечу, и он отошел, полный доверия и пыла. За ним потянулась целая вереница: банкир Кольб, который давно уже реализовал свои акции, но не упускал из вида благоприятного случая; маркиз де Богэн, посещавший биржу со снисходительным величием грансеньера, якобы для забавы и развлечения; даже Гюрэ, неспособный долго сердиться, всегда готовый увиваться около сильных мира до дня окончательной катастрофы и явившийся посмотреть, нельзя ли подцепить еще что-нибудь на свою долю. Но все расступились, когда появился Дегрэмон. Это была важная особа; все заметили его любезность, шутливые приятельские манеры. Игроки на повышение просияли, так как он пользовался репутацией ловкого человека, который сумеет оставить дом, лишь только затрещат половицы. Очевидно, Всемирный банк еще не затрещал. Подходили и другие, обменивавшиеся взглядами с Саккаром: его поверенные, служащие, которым он поручал покупку акций. Большинство покупало и для себя, так как горячка игры свирепствовала среди служебного персонала на Лондонской улице, разжигая страсти, побуждая свои жертвы вечно держаться на- стороже, подслушивать, гоняться за справками. Так, раза два Сабатани прошел мимо Саккара, со своей изнеженной грацией, делая вид, что даже не замечает своего патрона; тогда как Жантру, стоя в нескольких шагах от него, казалось, углубился в чтение депеш иностранных бирж, вывешенных в рамке за проволочной сеткой. Массиас, вечно на побегушках, протискиваясь сквозь толпу, слегка кивнул головой, без сомнения давая знать об исполнении какого-нибудь поручения. И по мере того, как приближался час открытия биржи, толкотня и суматоха усиливались, наполняя зал гулом и грохотом, напоминавшим грохот прибоя.
У корзины остановились Мазо и Якоби, вышедшие из кабинета маклеров рядышком, точно закадычные друзья. Тем не менее они были врагами, — и знали это, — врагами, бившимися не на живот, а на смерть уже несколько недель, причем битва должна была неминуемо кончиться гибелью одного из них. Мазо, маленького роста, стройный, веселый живчик, всей своей фигурой обличал человека, которому везет, который в тридцать два года получил должность по наследству, тогда как Якоби, старый поверенный, добившийся, наконец, маклерства, благодаря клиентам, которые осуждали его деньгами, отяжелевший от старости, лысый и с проседью детина, с широким лином добродушного игрока, медленно передвигал свое грузное брюхо. Оба с записными книжками в руках говорили о погоде, точно там в этих книжках и речи не было о миллионах, которыми они собирались обменяться, как ружейными залпами, в убийственной схватке спроса и предложения.
— Каков морозец, а?
— О, чудесный, я даже пришел пешком.
Остановившись у корзины, обширного круглого бассейна еще не загроможденного ненужными бумагами, марками, которые туда бросают, они продолжали болтать о пустяках, облокотившись на барьер, обитый красным бархатом, и искоса поглядывая кругом.
Четыре прохода, в форме креста, образуемого перилами, и расходившиеся в виде четырех ветвей от корзины, представляли святилище, куда публика не допускалась; впереди между ветвями находилось с одной стороны отделение наличного счета, где заседали три котировщика, на высоких стульях, перед огромными книгами; тогда как с другой стороны, менее обширное и открытое для публики отделение, прозванное за свою форму «гитарой», давало возможность служащим и спекулянтам переговариваться непосредственно с маклерами. Позади, в углу, образованном двумя ветвями, находилось отделение французских рент, в котором каждый маклер имел особого представителя, конторщика, с особой записной книжкой, как и в отделении наличного счета, так как сами маклера, собравшиеся вокруг корзины, занимались исключительно операциями на разницу, всецело отдаваясь славному делу — игре.
Заметив в проходе налево своего поверенного Бертье, Мазо подошел к нему и обменялся с ним несколькими словами. Поверенные могли входить только в проход, но должны были держаться на почтительном расстоянии от окружавшего корзину барьера, обитого красным бархатом, в которому не смели прикасаться руки профанов. Каждый день Мазо приходил таким образом на биржу с Бертье и двумя конторщиками — для наличного счета и рент, — к которым большею частью присоединялся и ликвидатор. Кроме того, одному из служащих поручались телеграммы, большею частью Флори, лицо которого все более и более зарастало бородой, так что теперь из нее светились только его мягкие глаза. Со времени выигрыша в десять тысяч франков после Садовой, Флори, сбитый с толку требованиями Шюшю, которая сделалась капризной и жадной, играл отчаянно, впрочем, без всякого расчета, слепо доверяясь счастью Саккара. Ордера, телеграммы, проходившие через его руки, указывали ему, что делать.
Как раз в эту минуту он сбежал с телеграфа, помещавшегося во втором этаже, с целой кипой телеграмм и велел сторожу позвать Мазо. Последний, оставив Бертье, подошел к гитаре.
— Нужно ли разобрать и переписать их сегодня же, сударь?
— Разумеется, если их такая куча… Что это такое?
— О, насчет Всемирного банка, почти все ордера на покупку.
Маклер опытной рукой с довольным видом перебирал телеграммы. Действуя за одно с Саккаром, он давно уже ссужал ему значительные суммы репортом и не далее как сегодня утром получил от него ордера на громадные покупки. Вообще он сделался формальным агентом Всемирного банка. Он не испытывал особенного беспокойства, а увлечение публики, покупки не прекращавшиеся, несмотря на чрезмерное повышение курса, тем более внушали ему доверие. В числе телеграмм в особенности поразили его подписанные именем Фэйе, сборщика рент в Вандоме, который, очевидно, набрал массу мелких клиентов среди фермеров, ханжей и священников своей провинции, так как каждую неделю присылал кучу телеграмм.
— Передайте это в наличный счет, — сказал Мазо. — Да, не ждите, пока вам будут приносить телеграммы. Оставайтесь наверху и получайте их сами.
Флори поспешил в балюстраде наличного счета, крича во все горло:
— Мазо, Мазо!
Подошел Гюстав Седилль, потому что на бирже служащие носили фамилию своего маклера. Флори тоже назывался Мазо. Оставив службу у маклера два года тому назад, Гюстав вернулся к нему недавно, так как иначе отец не хотел заплатить его долг. В этот день, за отсутствием главного конторщика, ему был поручен наличный счет. Он находил это очень забавным. Флори пошептался с ним и они согласились покупать для Фэйе только по последнему курсу, а до тех пор воспользоваться его ордерами для игры в свою пользу, покупая и перепродавая от имени подставного лица и забирая разницу, так как повышение казалось им несомненным.
Между тем Мазо вернулся к корзине. Но сторожа то-и-дело подавали ему марки, с написанными карандашом ордерами, от клиентов, которые не могли подойти к нему сами. У каждого агента был свой цвет для марок — красный, желтый, голубой, зеленый, чтобы он сразу мог узнать их. Цвет Мазо был зеленый — цвет надежды — и зеленые бумажки безостановочно скоплялись в его руках, — передаваемые сторожами, которые принимали их от служащих и спекулянтов. Остановившись у барьера, он снова столкнулся с Якоби, который тоже держал в руке беспрерывно возраставшую пачку марок — красных марок, цвета свежей крови. Без сомнения, это были ордера Гундерманна и его приспешников, так как всем было известно, что Якоби был маклером понижателей, главным исполнителем предприятий еврейского банка. В эту минуту он разговаривал со своим шурином Делароком, христианином, женатым на еврейке, рыжим и коренастым толстяком с огромной лысиной, принятым в светских кружках и получавшим ордера от Дегрэмона, который недавно поссорился с Якоби, как раньше с Мазо. Его маленькие глазки блестели: он рассказывал какую-то скабрезную историю, размахивая записной книжкой, из которой торчал пучок марок нежно-голубого цвета — цвета апрельского неба.
— Г. Массиас вас спрашивает, — сказал сторож Мазо.
Последний живо вернулся на конец прохода. Агент, состоявший на жаловании у Всемирного банка, сообщал ему новости о кулисе, которая уже начала свою деятельность, несмотря на жестокий мороз. Некоторые из спекулянтов вертелись около нее, забегая время от времени в зал погреться, тогда как постоянные члены кулисы, в теплых пальто, с поднятыми воротниками, по обыкновению собрались в кружок под часами, волнуясь, крича, жестикулируя так, что не чувствовали холода. Одним из самых деятельных был Натансон. Когда-то мелкий чиновник, отставной служащий Движимого кредита, он обещал пойти далеко с тех пор, как вздумал нанять комнату и завести кассу.
Массиас торопливо объяснил, что в виду возможного понижения курса вследствие значительной продажи со стороны понижателей Саккар решился устроить операцию в кулисе с целью повлиять на первый официальный курс в корзине. Накануне окончательный курс Всемирного банка оказался в 3,030 франков; и Саккар поручил Натансону купить сто акций, которые другой агент должен был предложить по 3,035.
— Отлично! Этот курс будет нам кстати, — отвечал Мазо и вернулся к маклерам, которые собрались уже в полном составе.
Их было шестьдесят человек, и, не взирая на устав, они уже устраивали между собой сделки по среднему курсу, в ожидании удара колокола, возвещавшего об открытии биржи. Ордера, данные по курсу, установившемуся накануне, не влияли на сделки, так как этого курса еще нужно было дождаться; тогда как ордера, предоставленные свободному усмотрению маклера, вызывали постоянное колебание различных котировок. Хороший маклер должен был обладать тонким. и проницательным умом и деятельными мускулами, так как успех нередко зависел от быстроты. Кроме того, важную роль играли связи с крупными банкирами, уменье повсюду собирать справки, телеграммы французских и иностранных бирж. Наконец необходимо было обладать зычным голосом.
Но вот пробил час; звуки колокола пронеслись над суетившейся толпой и не успел еще затихнуть последний звук, как Якоби, упершись обеими руками на бархатную обшивку, рявкнул громовым голосом, заглушавшим все остальные:
— Продаю Всемирные… Продаю Всемирные!..
Он не назначал цены, ожидая запроса. Шестьдесят маклеров окружили корзину, где уже виднелись яркими пятнами брошенные марки. Стоя лицом к лицу, они меряли друг друга взглядами, как дуэлисты в начале поединка.
— Продаю Всемирные… Продаю Всемирные!.. — гремел Якоби.
— По какому курсу? — крикнул Мазо тоненьким, но таким пронзительным голосом, что на минуту заглушил Якоби, как флейтовая нота выделяется над аккомпанементом виолончели.
Деларок предложил вчерашний курс.
— За 3.030 беру Всемирные!
Но другой маклер тотчас прибавил:
— За 3.035 пришлите Всемирные!
Это выступал на сцену курс, установленный в кулисе, чтобы помешать арбитражу, задуманному Делароком, который намеревался купить у корзины и немедленно продать в кулисе, прикарманив пять франков разницы. Мазо тоже решился, в уверенности, что Саккар его одобрит.
— Беру за 3.040… Пришлите Всемирные за 3.040.
— Сколько? — спросил Якоби.
— Триста.
Оба черкнули что-то в записных книжках и торг был заключен; первый курс установился на десять франков выше, чем накануне. Мазо отошел от корзины, чтобы сообщить об этой цифре котировщику. Затем, точно прорвалась плотина: в течение двадцати минут установились курсы других бумаг, вся масса сделок, заранее подготовленных маклерами, совершилась без особенных изменений. Тем не менее котировщики, на своих высоких стульях, оглушаемые суматохой у корзины и в отделении наличного счета, где также шла лихорадочная деятельность, едва успевали записывать новые котировки, сообщаемые маклерами и конторщиками. Позади, в отделении рент, тоже бесновались. С момента открытия биржи толпа продолжала гудеть, как река в половодье, но над этим гулом выделялись нестройные крики спроса и предложения, характерное карканье, поднимавшееся, стихавшее и снова разражавшееся резкими, пронзительными нотами, точно крики хищных птиц перед бурей.
Саккар улыбался, стоя подле своей колонны. Свита его еще увеличилась; повышение курса на десять франков взбудоражило всю биржу, так как давно уже предсказывали крушение в день ликвидации. Подошел Гюрэ со седидлем и Кольбом, громко сожалея о своем благоразумии, заставившем его продать акции после того, как курс достиг 2.500; напротив, Дегрэмон с безучастным видом прогуливался под руку с маркизом де Богэн, весело рассказывая ему о своем поражении на осенних скачках. Больше всех торжествовал Можандр, подсмеиваясь над капитаном Шавом, который, однако, упорствовал в своем пессимизме, говоря, что следует подождать конца. Такая же сцена повторилась между хвастуном Пильро и меланхоликом Мозером: первый сиял, радуясь повышению, второй сжимал кулаки, говоря об этом безумном, упрямом курсе, как о бешеном звере, которого в конце концов все-таки ухлопают.
Прошел час; курсы оставались почти на том же уровне; сделки у корзины продолжались с меньшим одушевлением по мере того, как получались новые ордера и телеграммы. Такой момент затишья, в ожидании решительной битвы перед последним курсом, обыкновенно наступает к середине биржи. Тем не менее рыкание Якоби, прерываемое пронзительными нотами Мазо, слышалось то и дело, теперь они занимались опера- циями с премией: «Продаю Всемирные по 3.040, задаток 15!.. Беру Всемирные по 3.040, задаток 10!.. Сколько?.. Двадцать пять!.. Пришлите!» Вероятно, Мазо исполнял поручения Фэйе, так как многие провинциальные игроки, желая ограничить потерю, обеспечивали покупку и продажу задатков. Но вдруг толпа заволновалась, послышались тревожные голоса: Всемирные понизились на пять франков, потом на десять, потом на пятнадцать, — упали до 3.025.
В эту минуту Жантру, куда-то отлучившийся из зала, подошел к Саккару и шепнул ему на ухо, что баронесса Сандорф спрашивает, не продать ли акции? Этот вопрос в минуту колебания курсов взбесил его. Он живо представил себе кучера, окаменевшего на высоких козлах, и баронессу с записной книжкой в руках, расположившуюся, как у себя дома, за стеклом кареты.
— Скажите, чтобы она не лезла ко мне, а если вздумает продать, я ее задушу!
Массиас прибежал при вести о понижении на пятнадцать франков, зная, что без него не обойдутся.
Действительно, Саккар, подготовивший со своей стороны фортель для того, чтобы овладеть последним курсом — именно телеграмму с Лионской биржи, где повышение ожидалось наверняка, начинал беспокоиться. Телеграммы не получалось и неожиданное понижение на пятнадцать франков грозило гибелью.
Массиас ловко проскользнул мимо него, слегка толкнув его локтем и поймав на ходу приказание: — Живо, к Натансону, четыреста, пятьсот, сколько потребуется.
Это произошло так быстро, что было замечено только Пильро и Мозером, которые бросились за Массиасом, желая узнать, в чем дело. Поступив на службу к Саккару, Массиас приобрел огромное значение. Вокруг него увивались, стараясь выпытать его тайны, прочесть через плечо его ордера. Сам он получал значительные барыши. Он удивлялся этому с веселым добродушием неудачника, которого фортуна гладила до сих пор против шерсти; находил теперь довольно сносной собачью жизнь биржевого агента, и уже не говорил, что только евреи могут преуспевать на бирже.
В кулисе, продолжавшей орудовать в ледяном воздухе галереи, которую слабые лучи солнца, склонявшегося к западу, почти не согревали, акции Всемирного банка понизились не так быстро, как у корзины. Благодаря этому Натансон мог устроить операцию, которая не удалась Делароку; купив у корзины по 3.025, он продал в кулисе по 3.035. Для этого потребовалось каких-нибудь три минуты, а операция дала ему шестьдесят тысяч франков. Эта покупка подняла курс у корзины до 3.030 в силу уравновешивающего действия друг на друга этих двух рынков: законного и терпимого. Конторщики безостановочно бегали взад и вперед, из залы в галерею и обратно, расчищая дорогу в толпе локтями. Однако, курс поколебался и в кулисе, но ордер, доставленный Массиасом Натансону, повысил его до 3.035, потом до 3.040. Но поддержать его на этом уровне было нелегко, вследствие тактики Якоби и других понижателей, очевидно, приберегавших самые крупные продажи к концу биржи, чтобы подавить ими рынок и вызвать катастрофу в суматохе последнего получаса. Саккар понял это и мигнул Сабатани, который в нескольких шагах от него курил папиросу со свойственным ему беспечным и томным видом селадона. Он немедленно отправился к гитаре и, насторожит уши, следя за курсами, стал посылать ордер за ордером Мазо. Тем не менее нападение было так сильно, что Всемирные снова понизились на пять франков.
Пробило три четверти; через четверть часа биржа должна была закрыться. В эту минуту толпа засуетилась и завопила, точно охваченная адским огнем; корзина завыла, зарычала; свершилось наконец то, чего поджидал Саккар.
Флори, каждые десять минут сбегавший в залу с кипами телеграмм, снова появился, расталкивая толпу, в восторге, читая на этот раз телеграмму.
— Мазо, Мазо! — крикнул чей-то голос.
Флори машинально повернул голову, как будто назвали его имя. Это был Жантру, которому хотелось узнать, в чем дело. Но конторщику было не до него; он задыхался от радости: телеграмма извещала о повышении курса на Лионской бирже, где покупки достигали таких размеров, что не могли не отозваться в Париже. В самом деле явились и другие телеграммы; посылались распоряжения о покупке, и результат обнаружился немедленно.
— По 3.040 покупаю Всемирные, — повторял Мазо звонким голосом.
Деларок надбавил пять франков:
— Покупаю по 3.045!..
— Продаю по 3.045, — ревел Якоби, — двести по 3.045!..
— Пришлите!
Теперь сам Мазо решился надбавить.
— Покупаю по 3.050!
— Сколько?
Пятьсот… Пришлите!
Но тут поднялся такой гвалт, сопровождаемый бешеной жестикуляцией, что маклеры не могли расслышать друг друга. В припадке профессиональной горячки они продолжали объясняться жестами, так как басовые ноты одних терялись в общем гуле, а флейтовые голоса других превращались в едва слышный писк. Рты разевались, но никаких членораздельных звуков не было слышно; только руки говорили: жест от себя означал продажу, к себе — покупку, пальцы указывали цифру, головы кивали или покачивались в знак согласия или отказа. Непосвященному показалось бы, что перед ним толпа бесноватых. Женщины на телеграфной галерее наклонялись, вытягивали шеи, пораженные, испуганные этим необычайным зрелищем. В отделении рент, казалось,. шла просто потасовка, кулачный бой; а двойной поток публики, пересекавший эту часть зала, волновался, разбивался на группы, то-и-дело меняя очертание. Между корзиной и наличным счетом над бушевавшим морем голов выделялась только три котировщика на высоких стульях, точно обломки кораблей над волнами, наклоняясь то вправо, то влево над белыми пятнами своих книг, смотря, по колебаниям курса. В отделении наличного счета давка достигла апогея, даже лиц не было видно над черным муравейником; только записные книжки мелькали в воздухе. В корзине, вокруг бассейна, заваленного марками всех цветов, можно было различить седеющие волосы, голые черепа, бледные искаженные лица, судорожно вытянутые руки, фигуры, наклонившиеся вперед, готовые растерзать друг друга, если бы их не разделял барьер. Такое же возбуждение охватило и публику; в зале толпились, толкались, лезли друг на друга, как стадо, загнанное в слишком узкий хлев; только шелковые шляпы сверкали над морем сюртуков, в слабом свете, проникавшем в окна.
Но удар колокола разом положил конец суматохе. Все успокоилось, руки опустились, голоса затихли в наличном счете, в отделении рент, в корзине. Слышалось только глухое жужжание публики, подобно ропоту потока, вернувшегося в свое русло. Толковали о последнем курсе: Всемирные поднялись до 3.060, на тридцать франков выше, чем накануне. Понижатели были разбиты на голову; ликвидация нанесла им страшный удар, так как разница за две-недели достигала огромных размеров.
Прежде чем оставить зал, Саккар выпрямился и бросил последний взгляд на суетившуюся толпу. Его маленькая фигурка преобразилась и выросла под влиянием торжества. Казалось, он искал глазами Гундерманиа, поверженного, израненного, умолявшего о пощаде; но Гундерманиа не было, и ему хотелось, чтобы, по крайней мере, креатуры еврея, грязное, сварливое жидовство, наполнявшее зал, видело его во всем блеске, в ореоле победы. Это был его великий день, о котором вспоминают и поныне, как вспоминают о Маренго и Аустерлице. Клиенты, друзья теснились вокруг него. Маркиз де Богэн, Седиль, Кольб, Гюрэ пожимали ему руки, а Дегрэмон, очень хорошо понимавший, что от таких побед на бирже погибают, поздравлял его с притворной улыбкой светского человека. Можандр поцеловал его в обе щеки и выходил из себя, видя, что капитан Шав по-прежнему пожимает плечами. Что касается Дежуа, забежавшего из редакции узнать о последнем курсе, то его радость доходила почти до религиозного экстаза; он остановился в нескольких шагах от Саккара и глядел на него со слезами на глазах, окаменев от восторга и удивления. Жантру исчез, — без сомнения, побежал сообщить новость баронессе Сандорф. Массиас и Сабатани сияли и переводили дух после великой битвы.
— Ну, что я говорил? — радостно воскликнул Пильро.
Мозер, с постной физиономией, ворчал угрозы:
— Да, да, все это ведет в пропасть… Приходится платить за карту Мексики. Римские дела запутываются со времени Ментоны, Германия того и гляди обрушится на нас… Да, да, а эти дураки еще поднимаются, чтобы упасть с большей высоты. Ах, все это кончится скверно, вот увидите.
Заметив, что Сальмон сохранял на этот раз серьезное выражение, он прибавил:
— Вы согласны с этим, неправда ли? Когда все идет слишком хорошо, будьте уверены, что все лопнет.
Между тем публика уходила из залы, оставляя за собой голубоватое облако сигарного дыма. Мазо и Якоби, снова принявшие благообразный вид, вместе вернулись в кабинет маклеров. Якоби скорбел в душе, не столько о потерях своих клиентов, сколько о своих собственных, тогда как Мазо, воздерживавшийся от игры за свой счет, был в восторге от последнего курса.
В зале конторщиков, низкой комнате с широкими колоннами, напоминавшей плохо содержимый класс, с рядами пюпитров и вешалкой для платья, весело болтали Флори и Гюстав Седилль. Они зашли сюда за шляпами и дожидались пока служащие синдиката установят средний курс, определявшийся по самому высокому и самому низкому. Около половины четвертого афиша была приклеена к колонне и, взглянув на нее, они заржали, загоготали, запели по-петушиному, радуясь удачной операции с ордерами Фэйе. Теперь можно было купить пару бриллиантов Шюшю, которая замучила Флори своей требовательностью, и уплатить вперед Жермене Кер, которую Гюстав открыто переманил у Якоби. Суматоха в зале конторщиков продолжалась; слышались глупые шутки; около вешалки чуть не дрались из-за шляп, как школьники в рекреацию.
В галерее кулиса оканчивала свои дела; Натансон решился, наконец, сойти со ступенек, в восторге от удачного арбитража, окруженный оставшимися, несмотря на лютый мороз, спекулянтами. К шести часам, весь этот мир игроков, маклеров, агентов, зайцев, заканчивал свои дела, подсчитывал прибыли или убытки, и отправлялся завершать день в ресторанах, театрах, на светских вечерах и в элегантных альковах. В этот вечер веселящийся Париж только и говорил о поединке Саккара с Гундерманном. Дамы, увлекаясь страстью и модой, так и сыпали биржевыми терминами — ликвидациями, репортами, премиями, значения которых сами не понимали. Толковали о критическом положении понижателей, которые в течение многих месяцев платили разницу, возраставшую при каждой ликвидации, по мере повышения акций Всемирного банка. Конечно, положение Гундерманна, всемогущего вождя понижателей, было не то, что положение других спекулянтов: в его подвалах хранился миллиард, несметные армии, которые он мог высылать на поле битвы, как бы долго ни тянулась кампания. Об этом и шли толки; старались рассчитать, сколько он потерял, бросая каждые две недели мешки с золотом, исчезавшие в бездне спекуляции, точно ряды солдат, вырываемые вражескими ядрами. Никогда еще его власть на бирже не подвергалась такому испытанию. Называя себя простым торговцем деньгами, он понимал, что оставаться таким торговцем — первым в мире, распорядителем общественного достояния — можно только под условием абсолютного владычества над рынком. Таким образом он боролся не ради немедленной прибыли, но за свою власть, за свою жизнь. Отсюда холодное упорство, свирепое величие борьбы. Его встречали на бульварах, на улице Вивьенн, как всегда, с бледным и бесстрастным лицом, нетвердой старческой походкой, но без малейших признаков волнения. Он верил только в логику. Курс в две тысячи был началом сумасшествия, три тысячи — полным безумием; акции должны упасть, фатально, неизбежно, как падает камень, пущенный кверху. Он ждал этого падения. Решился ли он идти до конца, пока хватит его миллиарда? Спекулянты относились к Гuндерманну с восторженным удивлением, втайне желая его гибели, тогда как Саккар, торжество которого выражалось в более шумных манифестациях, имел на своей стороне женщин, салоны, весь beau monde игроков, загребавших крупные куши с тех пор, как он чеканил монету из их веры, пустив в ход Кармель и Иерусалим. Еврейскому банку пророчили гибель; католицизм должен был владычествовать над деньгами так же, как и над душами. Но победы Саккара обходились дорого; деньги его истощались; кассы пустели вследствие беспрестанных покупок. Из двухсот миллионов, которыми он мог располагать, около двух третей было уже затрачено; от таких побед недолго и погибнуть. Всякое общество, которое добивается господства на бирже, чтобы поддержать курс своих акций, осуждено на гибель. Саккар понимал это и сначала действовал благоразумно. Но он всегда был фантазером, превращал в поэмы свои сомнительные аферы; а теперь, когда предприятие было действительно колоссальным, в его голове зарождались такие безумные, грандиозные идеи, что он сам не решался формулировать их. Ах, если бы ему миллионы, миллионы без конца, как у этих проклятых жидов! К несчастию, миллионов-то и не хватало; его войска таяли. Малейшая песчинка, попав в колесо, могла сокрушить всю машину. Он сам чувствовал это, даже в кругу своих поклонников, слепо веривших в повышение.
Эта дуэль Саккара с Гундерманном, в которой победитель жертвовал всей своей кровью, это единоборство двух сказочных чудовищ, грозивших раздавить своими телами смельчаков, решавшихся играть заодно с ними, поклявшихся растерзать друг друга на груде развалин, доводило Париж до исступления, разжигало страсти, кружило всем головы.
Внезапно, 3 января, на другой день после того как были сведены счеты по последней ликвидации, акции Всемирного банка упали на пятьдесят франков. Это вызвало сильное волнение. В сущности, все фонды понизились: рынок, переполненный сомнительными делами, трещал по всем швам. Две-три операции провалились с треском; да и пора бы было привыкнуть к неожиданным скачкам курсов, которые иногда изменялись на несколько сот франков в течение одного биржевого собрания, колеблясь то туда, то сюда, подобно игле компаса во время бури. Но страх, охвативший публику, показывал, что все чувствовали приближение катастрофы. Всемирный банк падает — таков был общий крик, в котором смешивались надежда, удивление и страх.
На следующий день Саккар, как всегда бодрый и веселый на своем посту, поднял курс на тридцать франков посредством значительных покупок. Но 5-го, несмотря на все его усилия, курс понизился на сорок франков. Всемирный банк остановился на трех тысячах. После этого сражения возобновлялись ежедневно. 6-го Всемирные снова повысились. 7 и 8-го опять упали. Очевидно, непреодолимое стремление увлекало их в пропасть. Всемирный банк должен был послужить козлищем отпущения, отвечать за чужие грехи, за всю эту кучу сомнительных операций, раздутых рекламой, разраставшихся, как чудовищные грибы на навозной куче империи. Но Саккар, который не спал ночи и каждый день находился на своем посту, у колонны, по-прежнему жил в грезах о победе. Как полководец, убежденный в превосходстве своих планов, он не уступал ни пяди, жертвуя последними солдатами, выгребая последнее золото из касс Всемирного банка. 9-го он снова одержал значительную победу: понижатели струсили, отступили; неужели ликвидация 15 января еще раз нанесет им удар? А он, уже почти без всяких средств, решился, наконец, признаться перед самим собою в своей несбыточной и грандиозной мечте: скупить все акции и таким образом связать продавцов по рукам и ногам! Подобная операция была недавно произведена над акциями одной небольшой железнодорожной компании: выпустивший их дом скупил их все, и продавцы оказались в беспомощном состоянии. Ах, если бы заставить Гундерманна играть в открытую! Если бы он явился в одно прекрасное утро со своим миллиардом, умоляя не отнимать его весь, оставить ему хоть на молоко, которым он питался! Но для этого требовалось семьсот или восемьсот миллионов. Он уже бросил в пропасть двести; нужно было отправить туда же еще пятьсот или шестьсот. С шестьюстами миллионов он выгонит евреев, сделается царем золота, властелином мира. Какая грандиозная мечта! И это вполне осуществимо, идея ценности денег совершенно извратилась в горячке игры; оставались только пешки, передвигаемые по шахматной доске. Эти шестьсот миллионов являлись ему в бессонные ночи в виде стройной армии, идущей на смерть ради его славы, доставляя ему победу среди развалин и опустошения.
10-го произошла жестокая баталия. Саккар по-прежнему был великолепен, спокоен и весел. Но никогда еще война не достигала такой свирепости. В этих денежных битвах, где режутся молча, бесшумно, расставляя ловушки и засады на каждом шагу, безжалостно истребляя слабых, исчезают всякие узы, нет ни родства, ни дружбы; признается только один закон — право сильного, право тех, кто ест, чтобы самому не быть съеденным. Саккар чувствовал себя одиноким; его поддерживала и укрепляла только ненасытная жадность. Он в особенности боялся 14-го, когда должен был решиться вопрос о премиях. Но ему удалось найти денег на три следующие дня и 14-е не только не привело к развязке, но укрепило Всемирный банк, так что 15-го ликвидация кончилась курсом в две тысячи восемьсот шестьдесят, всего на сто франков ниже последнего декабрьского курса. Саккар имел вид победителя, хотя в душе опасался катастрофы.
Во всяком случае понижатели в первый раз одержали победу; наконец-то им, платившим в течение многих месяцев, удалось получить разницу. Роли переменялись; Саккар должен был прибегнуть к репорту у Мазо, и последний сильно запутался. Вторая январская ликвидация должна была иметь решающее значение.
С тех пор, как началась эта отчаянная борьба, Саккар чувствовал непреодолимую потребность рассеяния. Он не мог оставаться один, не обедал дома, проводил ночи с женщинами. Он прожигал жизнь, как никогда, являлся в театрах, ресторанах, сорил деньгами. Он избегал Каролины, так как она положительно стесняла его, вечно толкуя о беспокойных письмах брата и о своих опасениях в виду грозящей опасности, и возобновил свидания с баронессой Сандорф. Этот холодный разврат, эти свидания в уединенной квартирке на улице Комартен доставляли ему минуты забвения, необходимые для усталого мозга. Иногда он уходил сюда, чтобы обсудить на досуге какое-нибудь дело, радуясь, что тут никто его не потревожит. Когда сон одолевал его, он забывался на час, на два — блаженные часы отдыха! — а баронесса без зазрения совести обшаривала его карманы, читала письма в его бумажнике, так как он давно уже ничего не говорил ей, не давал никаких полезных справок, даже лгал, так что она не решалась действовать по его указаниям. Таким образом, она узнавала о денежных затруднениях Всемирного банка, о целой системе дутых векселей, учитываемых за-границей. Однажды Саккар, проснувшись рано, поймал ее на месте преступления и закатил ей оплеуху, как простой воровке, таскающей су из чужих карманов. С этих пор он стал колотить ее, причем оба приходили в неистовство, потом уставали и успокаивались. Потеряв двенадцать тысяч франков при ликвидации 15 января, баронесса задумала новый проект. Он не давал ей покоя, и она решилась посоветоваться с Жантру.
— Я думаю, что вы правы, — ответил он, — пора отправиться к Гундерманну… Сходите к нему и расскажите о положении дел: помните, он обещал вам дать хороший совет в обмен за ваш.
В то утро, когда баронесса отправилась к Гундерманну, последний был зол, как собака. Еще накануне Всемирные снова повысились. Итак; этот бешеный зверь, пожравший у него столько золота, решительно не хочет подохнуть! Он способен снова подняться, кончить повышением при ликвидации 31 января. Гундерманн уже бранил себя за то, что решился на эту гибельную войну: не лучше ли было войти в союз с новым банком. Видя неудачу своей обычной тактики, теряя веру в неизбежное торжество логики, он готов был отступить, если бы мог сделать это без потери. Он переживал минуту упадка духа, как это случается иногда с "величайшими полководцами накануне победы, когда и люди, и обстоятельства пророчат им успех. Это временное затмение ума проницательного и могучего происходило от того вечного тумана, которым окутаны биржевые операции. Конечно, Саккар покупал, играл. Но покупали ли серьезные клиенты, само общество? В конце концов, Гундерманн запутался среди противоречивых известий. Двери его кабинета то и дело хлопали, служащие трепетали, видя его гнев; он обращался с агентами так грубо, что их обычная вереница удалялась в полном расстройстве.
— А, это вы, — сказал он баронессе самым нелюбезным тоном. — Сегодня мне некогда возиться с дамами.
Она была так смущена этим приемом, что забыла о всех своих приготовлениях и сразу бухнула:
— А если я вам докажу, что Всемирный банк истратил все свои средства на покупку акций и должен учитывать за границей дутые векселя, чтобы продолжать кампанию.
Еврей подавил радостное волнение. Глаза его по-прежнему смотрели угрюмо; он проворчал сердитым тоном:
— Это неправда.
— Как неправда? Я слышала своими ушами, видела своими глазами.
Она принялась убеждать его, говоря, что видела векселя, подписанные подставными лицами. Она называла их по именам, перечисляла банкиров в Вене, Франкфурте, Берлине, учитывавших векселя. Его корреспонденты могут подтвердить ее слова; он убедится, что она не выдумывает. Далее она говорила, что банк покупал для себя, чтобы поддержать повышение и истратил уже двести миллионов.
Гундерманн, слушавший ее с тем же угрюмым видом, уже обдумывал план кампании на завтра, распределяя ордера, устанавливая цифры с поразительной быстротой соображения. Теперь он был уверен в победе, зная, из какой грязи являются эти известия, полный презрения к глупости этого гуляки Саккара, доверившегося женщине.
Когда она кончила, он поднял голову и посмотрел на нее своими огромными тусклыми глазами.
— Ну-с, к чему же вы мне рассказали все это? Какое мне дело?
Она опешила при виде его равнодушия и спокойствия.
— Но ведь вы играете на понижение…
— Я, с чего вы взяли? Я никогда не бываю на бирже, не пускаюсь в спекуляции… Мне нет дела до Всемирного банка.
Он говорил таким невинным тоном, что баронесса, ошеломленная, сбитая с толку, готова была поверить. Но некоторые нотки в его голосе звучали слишком лукавой наивностью. Очевидно, он смеялся над нею в своем абсолютном презрении, как человек бесплотный, утративший всякие желания.
— Ну-с, дорогая моя, я ужасно занят, и если вы не имеете больше ничего сообщить мне…
Он выгонял ее. Она возмутилась:
— — Я доверилась вам, рассказала первая… Это ловушка… Вы обещали дать мне полезный совет…
Он встал и перебил ее. Его всегда холодное лицо осветилось лукавой усмешкой: так забавлял его этот грубый обман по отношению к молодой и красивой женщине.
— Полезный совет, отчего же, дорогая моя?.. Я и не отказываю. Послушайте: бросьте игру, не играйте никогда. Игра обезобразит вас; нет ничего безобразнее женщины, которая играет на бирже.
Когда она ушла вне себя от бешенства, он заперся со своими двумя сыновьями и зятем, распределил роли, послал за Якоби и другими маклерами, чтобы подготовить решительный удар. Его план был очень прост: сделать то, на что он не мог решиться до сих пор, не зная о положении дел Всемирного банка; раздавить рынок огромными продажами. Теперь он знал, что средства банка истощились и ему не на что поддержать курс. Он решился пустить в ход чудовищный резерв своего миллиарда, как генерал, задумавший покончить с врагом, получив от лазутчиков сведения о его слабом пункте. Логика торжествовала: всякая акция осуждена на гибель, если поднялась выше своей действительной стоимости.
В то же утро, Саккар, чутьем угадав опасность, отправился к Дегрэмону. Он был в лихорадочном настроении, чувствуя, что настало время нанести решительный удар понижателям, так как иначе они возьмут верх. Он не оставил своей гигантской идеи, набрать армию в шестьсот миллионов и завоевать мир. Дегрэмон принял его с обычной любезностью в своем великолепном отеле, среди драгоценной мебели, среди всей этой ослепительной роскоши, которая оплачивалась каждые две недели разницей, получаемой на бирже, и могла развеяться прахом при первой неудаче. До сих пор он еще не изменял Всемирному банку, отказываясь от продажи, делая вид, что совершенно уверен в успехе, наслаждаясь ролью игрока на повышение, которая, впрочем, доставляла ему значительные барыши. Он даже не поморщился после неудачной ликвидации 15 января и всюду говорил, что курс еще поднимется, хотя уже держался настороже, готовясь перейти на сторону врагов при первом важном симптоме. Посещение Саккара, его необычайная энергия, грандиозный план скупить все акции, поразили его. Это безумие, но разве великие полководцы не бывают сплошь и рядом безумцами, которым везет? Он обещал свою поддержку на завтрашнем собрании, сказал, что повидается с Делэроком, своим маклером, не говоря уже об остальных друзьях, представлявших целый синдикат, который явится на помощь Всемирному банку. Он ручался за сотню миллионов. Этого было достаточно. Саккар, в восторге, предвкушая победу, тотчас выработал план битвы, смелое движение, заимствованное у величайших полководцев, в начале небольшая схватка, чтобы вызвать в дело понижателей и внушить им уверенность в успехе, потом, когда они одержат верх, когда курс понизится, Дегрэмон и его друзья являются со своей тяжелой артиллерией, нападают врасплох на понижателей и разбивают их на голову. Это будет резня, поголовное истребление врагов. Они расстались, пожимая друг другу руки, заранее радуясь победе.
Час спустя, когда Дегрэмон, намеревавшийся обедать в гостях, хотел одеваться, к нему явилась баронесса Сандорф. Не зная, куда обратиться, она вздумала посоветоваться с ним. Одно время молва называла ее его любовницей, но это была ошибка, между ними установились только приятельские отношения. Оба были слишком хитры, слишком хорошо знали друг друга, чтобы обманывать себя страстью. Она рассказала о своем визите к Гундерманну и об его ответе, умолчав, однако, о своей измене. Дегрэмон, желая позабавиться на ее счет, притворился, что верит Гундерманну; как знать, может быть, он и в самом деле не играет на понижение; ведь биржа дремучий лес, где идешь наудачу, куда глаза глядят. Если слушать все выдумки и сплетни, легко сломить себе шею в этой тьме.
— Стало быть, — спросила она с беспокойством, — не следует продавать?
— Продавать? С какой стати? Вот безумие! Завтра победа останется за нами; Всемирные поднимутся до 3.100. Держитесь: чтобы ни случилось, последний курс будет наш… Это все, что я могу вам сказать.
Баронесса ушла и Дегрэмон принялся, наконец, одеваться когда звонок возвестил о новом визите. Э, нет, довольно, этого он не примет! Но когда ему передали карточку Дела- рока, он тотчас велел просить, и так как маклер, по-видимому, чем-то взволнованный, не хотел говорить при людях, — он выслал слугу и продолжал одеваться, сам повязывая белый галстук перед высоким зеркалом.
— Вот что, милейший, — сказал Деларок с фамильярностью человека того же круга, — Я полагаюсь на вашу дружбу, дело очень деликатное… Вообразите, мой шурин, Якоби, был так любезен, что предупредил меня о готовящемся ударе. Гундерманн и прочие решились взорвать Всемирный банк на завтрашнем собрании. Они выведут на рынок все свои силы… Якоби уже получил ордера…
— Черт побери! — произнес Дегрэмон, бледнея.
— Вы понимаете, у меня на пятнадцать миллионов поручений на покупку… тут можно переломать себе и руки, и ноги. Вот я и объезжаю своих клиентов. Это не совсем правильно, но ведь я с добрым намерением…
— Черт побери! — повторил Дегрэмон.
— Вы, мой добрый друг, должны обеспечить меня или изменить ордера…
— Изменить, изменить! — воскликнул Дегрэмон. — Нет, дудки, я не намерен оставаться в доме, когда он готов рухнуть; это бесполезное геройство… Продавайте! У вас на три миллиона моих акций, продавайте, продавайте!
И когда Деларок сказал, что он уходит предупредить других клиентов, Дегрэмон крепко пожал ему руки.
— Благодарю, я никогда не забуду этой услуги. Продавайте, продавайте все.
Оставшись один, он позвал камердинера, чтобы причесать волосы и бороду. «Ай-да урок, чуть не попался, как мальчишка! Вот что значит связаться со сумасшедшим».
Вечером на малом собрании началась паника. Это собрание происходило на Итальянском бульваре, у входа в пассаж Оперы; тут собиралась только кулиса, действовавшая в толпе подозрительных агентов, зайцев, спекулянтов. Оборванцы, подбиравшие окурки сигар, шмыгали между группами. Ноток прохожих увлекал и разъединял эту толпу, загораживавшую тротуар, но она собиралась снова, как упрямое стадо. На этот раз тут собралось около двух тысяч человек, благодаря мягкой, туманной погоде, предвещавшей дождь после жестоких морозов. Рынок был очень оживлен, Всемирные предлагались со всех сторон, курс быстро падал. Вскоре поднялась тревога. Что такое происходит? Называли вполголоса вероятных продавцов, угадывая их по агентам, дававшим ордера, или членам кулисы, исполнявшим их. Если уж тузы продают, то, очевидно, готовится что-нибудь важное. С восьми до десяти часов длилась эта суматоха; все игроки, обладавшие чутьем, переменили фронт, многие из покупателей успели сделаться продавцами. Разошлись в лихорадочном волнении, предвещавшем великий бой.
На следующий день погода была отвратительная: всю ночь шел дождь, мелкий ледяной дождик, превративший Париж в клоаку, полную желтоватой грязи. На бирже, в галерее и зале собралась громадная толпа и вскоре зал превратился в огромную лужу, благодаря зонтикам, с которых струилась вода. Темная полоса вдоль стен блестела, сквозь стеклянную крышку проникал тусклый свет, нагонявший тоску.
Слухи самого беспокойного свойства передавались из уст в уста, необычайные истории сбивали всех с толку, и все искали глазами Саккара. Он был, как всегда, на своем посту у колонны, спокойный и бодрый, по обыкновению, веселый и уверенный в себе. Он знал, что накануне, на малом вечернем собрании, Всемирные понизились на триста франков; чуял опасность, готовился к жестокому нападению; но его план казался ему победоносным; диверсия Дегрэмона, неожиданное появление новой армии миллионов должно было обеспечить ему победу. У него уже не было средств, он выскреб все до последнего сантима из кассы Всемирного банка, но он не отчаивался, прибегнул к репорту у Мазо; рассказал ему о синдикате Дегрэмона и сумел внушить ему такое доверие, что маклер принял ордера на покупку на несколько миллионов без всякого обеспечения. Тактика, которую они приняли, состояла в том, чтобы не допустить курсы до слишком сильного падения в начале Сиржы, поддерживать их кое-как, пока не явятся войска Дегрэмона. Волнение было так велико, что Массиас и Сабатани, отказавшись от хитростей, бесполезных теперь, когда положение выяснилось для всех, открыто подошли к Саккару и, поговорив с ним, отправились с его последними поручениями — один в галерею к Натансону, другой — в кабинет маклеров, к Мазо.
Было без десяти минут час, когда явился Мозер бледный, желтый: у него был припадок печени, не дававший ему уснуть всю ночь. Он заметил Пильро, что сегодня все выглядят желтыми и больными. Пильро, которого близость катастрофы только побуждала к усиленным фанфаронадам, расхохотался.
— Да это вы больны, милейший! Все очень веселы. Мы вам зададим трезвона, о котором долго будут помнить.
Но публика, томившаяся беспокойством, действительно глядела мрачно, это чувствовалось в особенности по ослабевшему жужжанию голосов.
Не было той лихорадочной суматохи, волнения, гула, напоминающего грохот прибоя, какие замечаются в дни подъема курсов. Не было криков и беготни, все ходили точно на цыпочках, говорили шепотом, как будто в комнате больного. Толпа собралась огромная, публика задыхалась от тесноты, но слышалось только слабое жужжание, боязливый шепот. Многие молчали, бледные, с искаженными лицами, тоскливо посматривая на других.
— Сальмон, не скажете ли вы чего-нибудь? — спросил Пильро ироническим тоном.
— Где ему, — пробормотал Мозер, — он трусит, как и все, и ничего не знает.
В самом деле, на этот раз молчание Сальмона никого не беспокоило.
Между тем толпа клиентов, пожираемых беспокойством, жаждавшим ободрения, собралась вокруг Саккара. Позднее заметили, что Дегрэмон не явился, как и депутат Гюрэ, без сомнения, предуведомленный и снова сделавшийся верным прислужником Ругона. Кольб, окруженный группой банкиров, делал вид, что всецело занят каким-то крупным арбитражем. Маркиз де Богэн, презирая превратности судьбы, спокойно прогуливался по залу, задрав свою бледную аристократическую головку. Он дал Якоби ордер на продажу, а Мазо на покупку, и знал, что во всяком случае останется в барышах.
Саккар, окруженный толпою верных, наивных, отнесся с особенной любезностью со седиллю и Можандру, которые теснились к нему с дрожащими губами, со слезами на глазах. Он крепко пожал им руки, обещая этим пожатием верную победу. Потом, как человек, застрахованный от всякой беды, пожаловался на свое несчастие.
— Я просто в отчаянии! Вообразите, мою любимую камелию забыли на дворе и она замерзла.
Эта фраза быстро обежала публику; участь камелии тронула всех. Что за человек этот Саккар, какое хладнокровие, какая неистощимая веселость, и не разберешь, что таится под этой маской.
— А ведь хорош… животное, — шепнул Жантру Массиасу.
В эту минуту Саккар подозвал Жантру, вспомнив о том, как они встретили однажды карету баронессы Сандорф на улице Броньяр. Там ли она теперь, в этот решительный день? Сидит ли по-прежнему кучер на своих высоких козлах, неподвижный, окаменевший под проливным дождем, в то время как баронесса, за стеклом, ожидает повышения курсов. .
— Там, там, — вполголоса отвечал Жантру, — и всем сердцем за вас; решилась не уступать ни пяди… Мы все на своих постах и готовы постоять за вас.
Саккар порадовался этой верности, хотя и усомнился в безкорыстии баронессы и остальных. Впрочем, в своем ослеплении, он все еще был уверен, что поведет к победе эту толпу акционеров великих и малых, светских дам и горничных, соединившихся в общем порыве фанатического увлечения.
Наконец прозвонил колокол и звуки его пронеслись над тревожной толпой, как удары набата. Мазо, отдававший распоряжения Флори, поспешил к корзине, тогда как молодой конторщик бросился на телеграф, волнуясь за свою участь: потерпев в последнее время потери, но упорно следуя за Всемирным банком, и подслушав к тому же разговор насчет Дегрэмона, он рискнул сегодня на отчаянную операцию. Корзина была в такой же тревоге, как и зала: маклера чувствовали, что почва колеблется под их ногами. Уже несколько предприятий лопнуло, рынок, заваленный делами, грозил не выдержать. Не надвигается ли одна из тех страшных катастроф, которые каждые десять или пятнадцать лет опустошают биржу, проносятся над ней, как дыхание смерти?
Мазо, сжимая руками красную обшивку барьера, заметил Якоби, на другой стороне бассейна:
— Продаю Всемирные, — кричал он своим зычным голосом… По 2..800 продаю Всемирные!..
Это был последний курс вчерашнего малого собрания. Мазо счел благоразумным взять акции, чтобы замедлит понижение. Его резкий голос покрыл все остальные.
— По 2.800 беру Всемирные… пришлите триста.
Таким образом, первый курс установился. Но поддержать его было невозможно. Со всех сторон сыпались предложения продажи. Мазо бился отчаянно в течение получаса, но мог только замедлять понижение. Он удивлялся, не замечая поддержки со стороны кулисы. Что же делает Натансон, почему он не покупает? Мазо только впоследствии узнал о ловкой тактике Натансона, который, покупая для Саккара, продавал для себя, угадав истинное положение дел своим еврейским чутьем. Массиас, сильно рисковавший в качестве покупателя, прибежал, запыхавшись, сообщить о расстройстве дел в кулисе. Мазо, который окончательно потерял голову и выпустил последние заряды, разом объявив все ордера на покупку. Это вызвало некоторое повышение: курсы поднялись от 2.500 до 2.650, бестолково, безумными скачками, как всегда в дни бури, и надежда на минуту возродилась у Мазо, у Саккара, у всех, кому был известен план сражения. Курсы поднимались, стало быть, победа несомненна, вскоре резерв обрушится на понижателей и превратит их неудачу в страшное поражение. Несказанная радость охватила всех, Седилль и Можандр готовы были целовать руки Саккара, Кольб подошел к нему, тогда как Жантру побежал к баронессе, а Флори, сияя от радости, отыскивал Сабатани, чтобы дать ему новый ордер на покупку, так как пользовался теперь его услугами в качестве посредника.
Но пробило два часа, и Мазо, на которого главным образом направлялись усилия врагов, снова начал ослабевать. Удивление его росло, где же резервы, давно пора им явиться на помощь, и вывести его из критического положения. Правда, поддерживаемый профессиональной гордостью, он сохранял бесстрастное выражение, но смертельный холод охватывал его, и он боялся побледнеть. Якоби громовым голосом безостановочно предлагал акции, и он уже перестал принимать вызов. Он искал глазами Деларока, маклера Дегрэмоиа, не зная, чем объяснить его молчание. Коренастый, плотный, с рыжей бородой, с рассеянной улыбкой, вспоминая о каком-нибудь кутеже, Деларок, казалось, застыл в своем необъяснимом ожидании. Когда же он явится на помощь, ответит на эти предложения и спасет все, залив рынок ордерами.
Внезапно Деларок вмешался в битву, крикнув своим гортанным, хриповатым голосом:
— Продаю Всемирные!.. Продаю Всемирные!..
В несколько минут он предложил на миллионы. Десятки голосов отвечали ему. Курс рухнул.
— Продаю по 2.400!.. По 2.300!.. Сколько?.. Пятьсот, шестьсот… Пришлите!..
Что это, что он говорит? Вместо ожидаемых резервов, новая вражеская армия!.. Как при Ватерлоо, Груши не являлся, и измена доказывала поражение. Под натиском новой толпы продавцов началась страшная паника.
В эту минуту Мазо почувствовал дыхание смерти. Он ссудил Саккару огромные суммы репортом и сознавал, что крушение Всемирного банка сломит ему шею. Но его красивое смуглое лицо с тонкими усами осталось бесстрастным и бодрым. Он продолжал покупать, пуская в ход свои последние ордера тем же пронзительным голосом молодого петуха, что и в дни удачи. Его противники, басистый Якоби, апоплексический Деларок, тщетно старались скрыть свое беспокойство, они видели, что ему грозит гибель и спрашивали себя, заплатит ли он, если лопнет. Их руки судорожно сжимали бархатную обшивку, голоса продолжали выкрикивать цифры, машинально, по привычке, тогда как в неподвижных взглядах чувствовалась ужасная агония денежной драмы.
В последние полчаса происходило безумное беспорядочное бегство. Слепое доверие заменилось страхом, все бросились продавать, пока есть время. Ордера на продажу посыпались градом, марки летели в корзину; и эта масса акций только ускоряла понижение курса, превращая его в настоящее крушение. Курс упал до 1.500, потом до 1.200, потом до 900. Покупатели исчезли, поле было очищено, завалено трупами. Трое котировщиков, возвышавшиеся над толпой сюртуков, казалось, пересчитывали и заносили в списки убитых. Ледяное дыхание катастрофы произвело странное действие: публика точно окаменела, суматоха мало-помалу затихла. Гробовое молчание воцарилось, когда после удара колокола узнали о последнем курсе в 830 франков. А дождь упрямо стучал по стеклам, пропускавшим теперь только тусклую мглу; зала превратилась в клоаку, в грязную конюшню, усеянную негодными бумагами, тогда как в корзине возвышалась целая груда марок — зеленых, красных, голубых, переполнявших обширный бассейн.
Мазо вернулся в кабинет маклеров одновременно с Якоби и Делароком. Он подошел к буфету, пожираемый палящей жаждой, выпил стакан нива и обвел глазами обширную комнату, с ее вешалкой, длинным столом, вокруг которого стояли кресла шестидесяти маклеров, с обивкой из красного бархата, банальной и полинявшей роскошью, напоминавшей зал первого класса на большом вокзале. Он смотрел на нее с удивлением, как будто никогда не видал до сих пор. Уходя он машинально пожал руки Якоби и Деларока; все трое побледнели, сохраняя, впрочем, как всегда, приличный вид. Он велел Флори подождать его у двери; и тот встретил его с Гюставом. который неделю тому назад окончательно оставил службу и явился в качестве зрителя, улыбаясь, как всегда, и не задавая себе вопроса, в состоянии ли будет завтра отец уплатить его долги. Напротив, Флори, бледный, с бессмысленной улыбкой, пытался говорить, подавленный страшной потерей в сто тысяч франков, оставившей его без гроша. Минуту спустя Мазо и его конторщик исчезли под серой пеленой дождя.
В зале паника особенно свирепствовала вокруг Саккара и тут-то битва произвела наибольшее опустошение. В первую минуту он не понял в чем дело, и встретил поражение лицом к лицу. Что за суматоха? Не явились ли войска Дегрэмона? Но, убедившись, что курс падает, он точно окаменел, желая умереть на своем посту. Ледяной холод прошел по его телу, он чувствовал, что это непоправимо, что он погиб, погиб навсегда. Но низкая жадность к деньгам, гнев за утрату удовольствий, связанных с ними, не влияли на его печаль; он терзался только сознанием своего унижения и победы Гундерманна, блестящей, решительной, еще раз утвердившей всемогущество этого короля денег. В эту минуту он был великолепен, вся его маленькая фигурка точно бросала вызов судьбе, голова упрямо возвышалась над морем отчаяния и злобы, которая, он чувствовал, уже кипела вокруг него. Толпа волновалась, направляясь к его колонне; кулаки сжимались, губы шептали невнятные ругательства, а он стоял с бессознательной усмешкой на лице, которую можно было принять за вызов.
Как бы в тумане он заметил Можандра, бледного, как полотно; капитан Шав уводил его под руку, повторяя, что он предсказывал все это, с жестокостью мелкого игрока, который радуется, видя, как тузы ломают себе шеи. Потом подошел Седилль, с искаженным лицом, с обезумевшим видом коммерсанта, которому грозит банкротство, он дрожащей рукой пожал руку Саккара, как бы говоря, что он не винит его. Маркиз де Богэн со самого начала катастрофы перешел к торжествующей армии понижателей, рассказывая Кольбу, который благоразумно держался в сторонке, что Саккар давно уже, со времени последнего общего собрания, внушает ему сильные подозрения. Жантру исчез, без сомнения, побежал сообщить о последнем курсе баронессе Сандорф, с которой наверно случится нервный припадок, как всегда в случае большой потери. Около Сальмона, по обыкновению молчаливого и загадочного, толковали повышатель Пильро и понижатель Мозер: первый, несмотря на потерю, сохранял гордый и вызывающий вид; второй, выиграв целое состояние, скрывал свою радость под брюзгливыми жалобами:
— Вот увидите, весною Германия объявит нам войну. Все это пахнет очень скверно и Бисмарк нас подстерегает.
— Э, полно вам! Я и на этот раз промахнулся, потому что слишком долго раздумывал… Ну, да это дело поправимое; все пойдет отлично.
До сих пор Саккар сохранял полное самообладание. Имя Фэйе, сборщика рент в Вандоме, произнесенное за его спиной, болезненно поразило его слух, напомнив о массе мелюзги, жалких капиталистов, которым суждено погибнуть под развалинами Всемирного банка. Но это неприятное ощущение превратилось в мучительную боль, когда он заметил Дежуа, бледного, расстроенного; вся масса жертв олицетворялась для него в этом бедняке. В то же время, как бы в галлюцинации, он увидел бледные, отчаянные лица графини Бовилье и ее дочери, глядевшие на него обезумевшими, полными слез глазами. И в эту минуту Саккар, старый разбойник, закаленный двадцатилетними грабежами, Саккар, гордившийся тем, что ноги его никогда не дрожат, никогда не требуют отдыха, должен был опуститься на скамью. Он поднял голову, задыхаясь, и в ту же минуту вскочил, увидав вверху на телеграфной галерее Мешэн, свесившуюся своим тучным телом над полем битвы, ее старый кожаный сак лежал тут же на каменных перилах. В ожидании, пока он наполнится потерявшими цену акциями, она высматривала убитых, как жадный ворон, следящий за финансовыми армиями до дня кровавой битвы.
Саккар пошел из зала. Он чувствовал какую-то странную пустоту во всем своем существе, но сохранял бодрый и спокойный вид страшным усилием воли. Его чувства как-то притупились; ему казалось, что он идет по мягкому ковру. Туман заволакивал его глаза, в ушах шумело. Выходя из биржи и спускаясь с подъезда, он не узнавал людей; какие-то призраки, смутные формы носились вокруг него. Кажется, он видел мимоходом плоское, искривленное гримасой лицо Буша. Кажется, он остановился на минутку поговорить с Натансоном, голос которого раздавался где-то вдалеке. Кажется, Сабатани и Массиас сопровождали его среди всеобщего оцепенения. Он видел вокруг себя многочисленную толпу, может быть, Седилля и Можандра, всевозможные фигуры, исчезавшие, менявшие форму. И, намереваясь удалиться, исчезнуть под дождем, в грязи, затоплявшей Париж, он повторил своим резким голосом, обращаясь к этой толпе призраков и как бы хвастаясь в последний раз своим хладнокровием:
— Да, такая жалость, забыли на дворе мою камелию и она замерзла!
XI.
правитьВ тот же вечер Каролина телеграфировала Гамлэну, находившемуся еще в Риме, и через три дня он приехал в Париж.
Между ним и Саккаром произошло крайне бурное объяснение в том же зале с чертежами, где когда-то они с таким энтузиазмом обсуждали и решали дело. В течение трех дней дело шло к развязке гигантскими шагами; акции Всемирного банка упали до 430 франков, здание трещало и разрушалось.
Каролина молча слушала их спор, стараясь не вмешиваться. Она терзалась угрызениями совести, считая себя виновной в соучастии; ведь она обещала следить за Саккаром, и предоставила ему делать что хочет. Конечно, она продала акции, желая задержать повышение, но разве этого довольно, следовало найти другое средство, предупредить знакомых, словом, действовать. Сердце ее обливалось кровью при мысли о брате: его великие предприятия пошатнулись, сам он скомпрометирован, дело его жизни поставлено на карту. Она страдала тем более, что не могла отнестись к Саккару вполне беспристрастно: ведь она любила его, связана с ним тайными узами, которые казались ей теперь еще более позорными. Вечером в день катастрофы она обрушилась на Саккара, высказала в припадке откровенности все, что давно уже копилось в ее сердце. Но, видя его по-прежнему веселым, неунывающим, непобедимым, подумав, как трудно ему теперь приходится, она решила, что не имеет права добивать его после своей слабости. Итак, решившись молчать, она присутствовала при их объяснении только в качестве свидетельницы.
Но Гамлэн, обыкновенно такой кроткий и не интересовавшийся ничем, кроме своих работ, на этот раз выходил из себя. Он с бешенством нападал на Саккара, говоря, что Всемирный банк лопнул вследствие безумной, нелепой игры. Разумеется, он согласен, что банк не может допускать падение своих акций, как и какая-нибудь железнодорожная компания: доходы железнодорожной компании обеспечены ее огромным имуществом, тогда как истинное имущество банка — кредит; если кредит колеблется, банку грозит гибель. Но всему есть мера. Необходимо и разумно было поддерживать курс в 2.000 франков, но гнать его дальше, до 3.000 и более — было безумием и преступлением. Приезжая в Париж, он требовал истины. Теперь его не могли обмануть, не могли объявить в его присутствии, как на последнем собрании, будто общество не оставило за собой ни одной акции. Он без труда мог доказать лживость этого заявления по книгам. Так, например, счет Сабатани был фиктивным, и давал возможность проследить месяц за месяцем, в течение двух лет, возрастающее увлечение Саккара. Сначала он действовал робко, покупал осторожно, потом начал увеличивать покупки и, наконец, довел их до двадцати семи тысяч акций, стоивших около сорока восьми миллионов. И вся эта масса операций ведется от имени Сабатани: да ведь это насмешка над публикой! А Сабатани не один, были и другие подставные лица, служащие банка, сами члены правления, покупки которых тоже достигали сорока восьми миллионов. К этому нужно прибавить операции на разницу, во время последней декабрьской ликвидации; более двадцати тысяч акций на сумму около 67 миллионов; да десять тысяч акций на Лионской бирже на двадцать четыре миллиона. В итоге оказывалось, что общество скупило около четверти своих акций на ужасающую сумму в двести миллионов франков. Вот пропасть, поглотившая банк.
Слезы досады и гнева выступили на глазах Гамлэна. Он так успешно положил основание католическому банку в Риме, казне Гроба Господня, благодаря которой папа мог бы при наступлении гонений переселиться в Иерусалим, воцариться на престоле, озаренном легендарной славой Святых мест. Этот банк избавил бы новое Палестинское королевство от политических пертурбаций, обеспечив его бюджет, гарантированный всеми богатствами страны, последовательными выпусками акций, которые христиане всего мира будут разбирать нарасхват! И все это рухнуло разом вследствие безумной, нелепой игры! Когда он уезжал из Парижа, баланс был великолепен, миллионы хоть лопатой загребай, успехи и процветание банка удивляли мир; не прошло месяца и миллионы испарились, Всемирный банк рассыпался в прах, и на его месте сияла какая-то черная дыра, пожарище, Гамлэн был ошеломлен, требовал объяснений, хотел попять, какая таинственная сила заставила Саккара с таким остервенением добиваться гибели им же воздвигнутого колоссального здания, разрушая его камень за камнем с одной стороны под предлогом возвышения другой.
Саккар отвечал очень хладнокровно и толково. В первые минуты после катастрофы он был взволнован и потрясен, но вскоре оправился и по-прежнему смело глядел в лицо будущему.
Катастрофа была ужасна, благодаря измене, но ничто еще не погибло; он все поправит. Притом же быстрый и колоссальный успех Всемирного банка создан теми самыми средствами, за которые его упрекают. Синдикат, последовательное увеличение капитала, преждевременный баланс последнего термина, сохранение акций за обществом, а впоследствии покупка их массами, без удержу, — все это составляло одно целое. Кто принимает успехи, должен принимать и риск. Когда машину чересчур нагревают, случается, что она и лопнет. Впрочем, оп не признавал за собой ошибки, он делал то, что делает каждый директор банка, только в более грандиозных размерах; и по-прежнему .стоял за свою гениальную, гигантскую идею: скупить все акции и уничтожить Гундерманна. У него не хватило денег — вот и все. Теперь нужно начать сызнова. В понедельник состоится экстраординарное общее собрание; он уверен в своих акционерах; они согласятся на необходимые жертвы, отдадут ему все свое имущество по первому его слову. Пока он продержится на средства других крупных банков, которые ежедневно доставляли ему небольшие суммы, опасаясь, что слишком быстрое крушение вредно отзовется на них самих. Кризис минует и все оживится.
— Но, — возразил Гамлэн, уже успокоенный несколько этим хладнокровием, — разве вы не видите, что эта помощь со стороны наших соперников только особого рода тактика: они хотят обезопасить себя, замедлив наше падение, и сделав его этим самым еще более решительным… Гундерманн в числе их: это меня беспокоит.
В самом деле Гундерманн один из первых предложил свои услуги, чтобы избежать немедленного объявления банкротства; с удивительным благоразумием человека, который, будучи вынужден поджечь дом соседа, спешит на помощь с водой, чтобы не погиб целый квартал. Он был выше мелочной злобы; вся его гордость заключалась в том, чтобы быть первым в мире торговцем деньгами, самым богатым и самым осторожным; и все свои страсти он принес в жертву непрерывному приращению своего богатства.
Саккар отвечал нетерпеливым жестом; это доказательство ума и благоразумия врага приводило его в отчаяние.
— О, Гундерманн, он хочет добить меня своим великодушием!
Наступило молчание, которое было прервано Каролиной, до сих пор не сказавшей ни слова.
— Друг мой, я предоставила брату высказать вам все, что он должен был высказать в порыве скорби, вполне законной, когда узнал об этих плачевных событиях… Но наше положение кажется мне ясным; он не может быть скомпрометирован, даже если дело окончится решительной катастрофой. Вы знаете, по какому курсу я продала; никто не скажет, чтобы он раздувал повышение ради получения большей прибыли. Впрочем, если катастрофа наступит, мы знаем, что делать… Признаюсь, я не разделяю ваших надежд. Но вы правы, нужно бороться до конца, и, конечно, мой брат не станет обескураживать вас.
Она волновалась, чувствуя себя не в силах строго отнестись к этому человеку и в то же время не желая показать своей слабости; так как не могла не видеть, к каким ужасным результатам привело увлечение этого бессовестного корсара.
— Разумеется — подхватил Гамлэн, уже утомленный спором и готовый сдаться, — я не хочу парализовать вас в то время, как вы боретесь за наше спасение. Рассчитывайте на меня, если я могу быть в чем-нибудь полезен.
И еще раз, в эту последнюю минуту, под гнетом страшных угроз, Саккар сумел убедить и успокоить их, обратившись к ним на прощание со словами, полными обещания и тайны:
— Спите спокойно… Я еще не могу говорить, но совершенно уверен, что все пойдет на лад не далее как через неделю.
Он повторял эту фразу, не объясняя ее значения, всем друзьям и клиентам, которые являлись к нему в ужасе, сбитые с толку, не зная, что предпринять, и спрашивая у него совета. В течение трех дней посетители ломились в его кабинет на Лондонской улице. Бовилье, Можандры, Седилли, Дежуа являлись один за другим. Он принимал их как ни в чем не бывало, спокойный, бодрый, воинственный; умел оживить их угасшее мужество, и когда они говорили о продаже, хотя бы в убыток, он сердился, доказывал, что это глупость, давал честное слово, что он снова добьется курса в 2.000 даже в 3.000 франков. Несмотря на его ошибки, все сохранили слепую веру в него; лишь бы его не трогали, лишь бы ему предоставили обворовывать их по-прежнему, и он все распутает, поправит и обогатит их всех, как обещал. Все были убеждены, что он сумеет восстановить банк целым и невредимым, если ничто не помешает ему созвать экстраординарное общее собрание в понедельник.
Саккар подумывал обратиться к Ругону, на эту-то всемогущую помощь он и намекал в своих недомолвках. Встретившись с Дегрэмоном и горько упрекнув его в измене, он получил в ответ: «Милый мой, не я вас оставил, а ваш брат». И в самом деле этот господин был прав; он ведь и брался за дело с условием, что Ругон будет за них; ему формально обещали Ругона, что ж удивительного, что он ушел, лишь только министр поссорился с Всемирным банком и его директором.
Во всяком случае против этого нечего было возразить. Теперь-то Саккар понял свою ошибку: не следовало ссориться с братом, который мог бы защитить его, избавить от конечной гибели, потому что никто не решился бы добивать Всемирный банк, зная, что он пользуется поддержкой великого человека. Ни разу еще его гордость не подвергалась такому испытанию, как в тот день, когда он решился попросить Гюрэ вступиться за него. Впрочем, он сохранял еще вызывающее положение, ни за что не хотел стушеваться и требовал помощи Ругона под тем предлогом, что для него же выгодно избежать скандала. Он ожидал Гюрэ на другой день, но получил только записку, в которой ему советовали ожидать терпеливо и надеяться на хороший исход, если обстоятельства не помешают. Пришлось удовольствоваться этими туманными фразами, в которых он видел обещание нейтралитета.
На самом же деле Ругон решился покончить с этим зараженным членом своей семьи, который в течение многих лет не давал ему покоя, вечно угрожая скандалами. Он решил не противодействовать катастрофе. Саккар не уедет из Франции добровольно; в таком случае можно заставить его эмигрировать, облегчив ему бегство после судебного приговора. По крайней мере, этим скандалом все кончится. Притом же положение министра сделалось затруднительным с тех пор, как он объявил в палате депутатов, что Франция никогда не позволит Италии овладеть Римом. Этот достопамятный порыв красноречия вызвал аплодисменты клерикалов, но возбудил крайнее недовольство в третьем сословии, которое усиливалось с каждым днем, так что Ругон. уже предвидел день, когда оно соединится с либеральными бонапартистами и низвергнет его, если он не заручится их расположением. Таким залогом и могла служить гибель Всемирного банка, находившегося под покровительством Рима.
Окончательно укрепило его в этом решении секретное сообщение министра финансов, который вздумал устроить заем, не нашел поддержки у Гундерманна и других еврейских банкиров, заявивших, что они не намерены рисковать своими капиталами, пока на рынке господствуют авантюристы. Гундерманн восторжествовал. Лучше евреи, признанные цари золота, чем католики ультрамонтаны, которые завоюют мир, если станут владыками на бирже.
Позднее рассказывали, что, когда государственный канцлер Делькамбр, озлобленный до остервенения против Саккара, предупредил Ругона о своем отношении к его брату в случае если потребуется вмешательство правосудия, министр только воскликнул: «Ах, я поставлю свечку тому, кто меня избавит от него!» С этого момента участь Саккара была решена. Делькамбр, давно уже следивший за ним, мог, наконец, прихлопнуть его, накрыть юридической сетью, и искал только предлог, чтобы наслать на него своих жандармов и судей.
Однажды Буш, выходивший из себя при мысли, что еще ничего не сделал для получения четырех тысяч, отправился в суд. Нужно было торопиться, иначе ему никогда не получить денег. Он намеревался возбудить чудовищный скандал, обвинив Саккара в похищении ребенка, рассчитывая при этом выложить со всеми подробностями грязную историю насилия. Подобный процесс с директором Всемирного банка, когда кризис последнего и без того возбудил общее волнение, взбудоражит весь Париж; и Буш надеялся, что Саккар согласится уплатить при первой угрозе. Но чиновник, к которому он обратился, родной племянник Делькамбра, выслушал его рассказ с очевидным нетерпением. «Нет, нет, в подобных сплетнях не может быть ничего серьезного; это не подходит ни под какую статью кодекса». Буш в отчаянии бесновался и, рассказывая о своем терпении и добродушии по отношению к Саккару, упомянул, между прочим, о деньгах, которые поместил депозитом в Всемирный банк. Чиновник тотчас перебил ею. "Как? Он рискует потерять деньги при несомненном банкротстве банка, и ничего не предпринимает? Но ему стоит только подать жалобу на мошенничество, и правосудие примется за дело, получив доказательство недобросовестных действий, повлекших за собой банкротство. Вот это удар не на шутку, не то что какая-нибудь мелодраматическая история о девушке, умершей от запоя, и ребенке, выросшем в помойной яме. Буш слушал внимательно и серьезно, угадывая последствия этой жалобы, которая ему и в голову не приходила раньше. Саккара арестуют. Всемирный банк погибнет. Уже одно опасение за свои деньги заставило бы его согласиться. Притом же катастрофы были как нельзя более кстати для него, давая возможность ловить рыбу в мутной воде. Тем не менее, он колебался, сказал, что подумает и заедет снова, так что чиновник всунул ему перо в руки и почти насильно заставил написать тут же жалобу, которую и потащил немедленно к своему дяде Делькамбру. Дело было решено.
На другой день Саккар имел совещание на Лондонской улице в помещении общества с некоторыми из членов правления насчет баланса, который он намеревался представить общему собранию. Несмотря на поддержку со стороны других финансовых учреждений, пришлось запереть кассы и прекратить платежи. Банк, у которого два месяца тому назад было двести миллионов, теперь мог выплатить своим обезумевшим клиентам в его несколько сот тысяч франков по первым требования. Коммерческий суд официально заявил о банкротстве на основании доклада, представленного накануне экспертом, которому поручено было проверить книги. При всем том Саккар упрямо надеялся на спасение. Именно в этот день он ожидал ответа от маклеров, когда слуга доложил ему, что какие-то три господина желают его видеть. Быть может, они принесли весть о спасении, — он радостно поспешил к ним, и увидел полицейского комиссара с двумя агентами, явившихся с целью арестовать его немедленно. Предписание об аресте было дано на основании доклада эксперта, нашедшего неправильности в книгах, и в частности на основании жалобы Буша, который обвинял Саккара в нарушении доверия, утверждая, что суммы, помещенные им в репорт, получили другое назначение. В то же время арестовали Гамлэна на улице Сен-Лазар. На этот раз действительно все было кончено, точно вся злоба, все неудачи обрушились на обоих. Экстраординарное общее собрание не могло состояться, Всемирный банк прекратил свое существование.
Каролины не было дома во время ареста брата, который мог только оставить ей коротенькую записку. Для нее это было ударом обуха по лбу. Ей никогда и в голову не приходило, что его могут преследовать, до такой степени он казался ей чист от всяких сомнительных сделок, защищен от обвинения уже своими долгими отлучками.
На другой день после объявления банкротства, брат и сестра отдали все, что имели, в пользу банка, решившись выйти из этого дела такими же голяками, какими приступали к нему. Сумма была значительная, около восьми миллионов, куда вошли и триста тысяч франков, подученные в наследство после тетки. Узнав об аресте, она тотчас принялась хлопотать, наводить справки, стараясь улучшить участь и подготовить защиту своего бедного Жоржа, иногда разражаясь слезами, несмотря на свое мужество, при мысли о том, что он, ни в чем неповинный, брошен в тюрьму, замаран этим ужасным скандалом, опозорен навсегда. Он кроткий, слабый, набожный, как дитя, наивный «дурачок», как она называла его, во всем, что не касалось его технических работ! Сначала она негодовала на Саккара, единственную причину несчастия, виновника всех бедствий, припоминала и обсуждала его разрушительную работу от первых дней, когда он подшучивал над ней по поводу чтения кодекса, до настоящего дня, когда приходилось расплачиваться за все беззакония, которые она видела и допускала. Потом, терзаясь угрызениями совести, чувствуя себя повинной в соучастии, она решилась не думать о нем и действовать, как будто бы его вовсе не было. Когда ей приходилось произносить его имя, она говорила о нем, точно о незнакомом, о противной партии, интересы которой не имеют ничего общего с ее интересами. Посещая ежедневно брата в Консьержери, она даже не просила разрешения повидаться с Саккаром. Вообще же она действовала очень мужественно; принимала на своей квартире, в улице Сен-Лазар, даже тех, кто являлся с оскорбительными словами; превратилась в деловую женщину, решилась спасти насколько возможно их честь и счастье.
В долгие дни, которые она проводила таким образом в комнате с чертежами, где когда-то переживала счастливые минуты труда и надежды, — ее в особенности огорчало одно зрелище. Всякий раз, когда ей случалось подойти к окну и бросить взгляд на соседний отель, сердце ее сжималось при виде бледных фигур графини Бовилье и ее дочери Алисы, видневшихся за окном своей комнатки. Часто также в эти теплые февральские дни она видела, как они выходили в сад и медленными шагами, опустив голову, прогуливались по мшистым аллеям. Обоим этим существованиям был нанесен страшный удар. Две недели тому назад у них было десять миллионов восемь сот тысяч франков, теперь всего восемнадцать тысяч франков, так как акции упали до тридцати франков. Все их состояние исчезло, испарилось разом: двадцать тысяч франков приданого Алисы, скопленные с таким трудом графиней, шестьдесят тысяч, занятые под залог Обле, наконец, самое Обле, проданное за двести сорок тысяч франков, хотя стоило четыреста. Как жить, когда проценты по закладным на отель достигали восьми тысяч франков, а ежегодные расходы семи тысяч, несмотря на всю скаредность и чудеса экономии, которыми они думали спасти приличия и поддержать дом на высоте положения. Положим, они продадут свои шестьсот акций, но как жить потом, как удовлетворить всем нуждам на восемнадцать тысяч франков, последний обломок, оставшийся после кораблекрушения? Оставалось одно, на что графиня до сих пор не могла решиться: продать отель, удовлетворить кредиторов, не дожидаясь, пока они сами продадут его, и доживать свой век в неизвестности, в какой-нибудь дешевой квартирке, проедая последние крохи. Но графиня все еще не могла примириться с таким исходом: ведь это гибель всего, что ей было дорого, падение древнего дома, который она так геройски поддерживала своими дрожащими руками в течение многих лет. Бовилье изгнаны из дома предков, Бовилье в наемной квартире, у чужих людей, в нищете, покорившиеся своей участи — как тут не умереть со стыда! И графиня боролась, несмотря ни на что.
Однажды утром Каролина заметила обеих дам в саду под навесом, где они стирали белье. Старуха-кухарка не могла оказать им большой помощи, так как еле двигалась от слабости; во время последних морозов им пришлось ухаживать за ней; ее муж — дворник, кучер и камердинер, — тоже одряхлел до такой степени, что еле мог подметать дом и справляться с такой же старой, как он сам, клячей. В виду этого дамы решительно принялись за хозяйство, дочь продавала акварели, чтобы заработать скудный обед, которым кое-как питались все четверо, мать чистила мебель, штопала белье и платья, рассчитывая истратить меньше ниток и иголок, если будет работать сама. Нужно было видеть, как они суетились в случае какого-нибудь визита, бросали передники, спешили умыться и являлись снова хозяйками дома, с белыми, ленивыми руками. На улице они появлялись по-прежнему парадно, всегда в карете; каждые две недели давались обеды, за которыми собирались прежние гости, и ни одного блюда не убавилось на столе, ни одной свечи в канделябрах. Нужно было, подобно Каролине, видеть их внутреннюю жизнь, чтобы знать, какими голодовками покупался весь этот обманчивый декорум. Когда она видела их в глубине этого сырого колодца, стиснутого между соседними домами, где они прогуливались в смертельной тоске под зеленоватыми остовами столетних деревьев, безмерная жалость сжимала ей сердце, и она отходила от окна, терзаясь угрызениями совести, как будто вместе с Саккаром была повинна в их разорении.
Немного погодя ей пришлось испытать еще более сильное огорчение. Ей доложили о приходе Дежуа и она храбро вышла к нему навстречу.
— Ну, что, мой бедный Дежуа?..
Но, пораженная страшной бледностью старого рассыльного, она остановилась. Глаза его, казалось, угасли на измученном лице, и высокая фигура как-то съежилась, точно согнулась надвое.
— Полноте, не нужно отчаиваться, может быть, еще удастся спасти часть денег.
Тогда он заговорил с расстановкой:
— О, сударыня, не в этом дело!.. Конечно, в первую минуту я был жестоко огорчен, так как привык думать, что мы будем богаты. Ведь эта нажива опьяняет, как водка… Но, Боже мой, я уже решился работать, работать усердно, чтобы снова нажить денег… Но, вы не знаете…
Крупные слезы покатились по его щекам.
— Вы не знаете… Она ушла…
— Она ушла? Кто она? — с удивлением спросила Каролина.
— Натали, моя дочь… ее свадьба расстроилась; она была в бешенстве, когда отец Теодора заявил, что его сын дожидался слишком долго и намерен жениться на дочери мелочного торговца, за которой дают восемь тысяч франков. Я понимаю, что мысль остаться девушкой и нищей возмущала ее… Но я так любил ее. Еще прошлой зимой я вставал по ночам, чтобы поправлять на ней одеяло. Я отказывался от табака, чтобы покупать ей шляпки получше, заменил ей мать, воспитывал ее, только и дышал ею.
Слезы душили его, он зарыдал.
— Я сам виноват… Если бы я продал мои восемь акций, когда они составляли шесть тысяч франков, он была бы уже замужем. Но они поднимались, и я подумал о себе; мне захотелось иметь ренту сначала в шестьсот, потом в восемьсот, потом в тысячу франков, тем более, что эти деньги достались бы ей же, впоследствии… Подумать только, что одно время, при курсе в три тысячи франков, у меня в руках было двадцать четыре тысячи франков, то есть шесть тысяч приданого и девятьсот франков ренты. Так нет же, я хотел тысячу… А теперь мои акции не стоят и двухсот франков… Ах, я во всем виноват, лучше бы мне утопиться…
Каролина, взволнованная его горем, подождала, пока он успокоится. Но ей хотелось знать, в чем же дело.
— Ушла, бедный Дежуа? Как же это ушла?
Он смутился и слегка покраснел.
— Да, ушла, исчезла дня три тому назад… Она познакомилась с одним господином, нашим соседом, очень порядочным господином, лет сорока… Ну, и ушла…
И в то время, как он рассказывал, запинаясь, ища слов, Каролина представляла себе Натали, тоненькую, белокурую с ее хрупкой грацией парижской девушки. В особенности живо вспоминались ей большие глаза, холодные и спокойные с выражением безмятежного эгоизма. Она принимала обожание отца, как счастливый идол, оставаясь благоразумною, пока была надежда получить приданое, выйти замуж, царить за прилавком какой-нибудь лавчонки. Но жить в нищете, перебиваться кое- как с простаком отцом, работать без надежды на будущее — нет, эта скаредная жизнь и без того надоела ей. И она ушла, спокойно оделась и ушла искать счастья.
— Боже мой! — бормотал Дежуа, — Конечно, ей было не весело у меня, и хорошенькой девушке обидно, когда ее молодость пропадает даром… Но все-таки это жестоко! Подумайте: даже не простилась со мной, не оставила ни строчки, не обещала на- вещать меня… Ушла и кончено! Посмотрите, как дрожат мои руки; я совсем одурел. Это свыше моих сил, я постоянно ищу ее дома. После стольких лет, Господи! Как могло случиться, что ее нет, что я никогда не увижу мою бедную девочку!
Он не плакал более, но его слова дышали такой безумной тоскою, что Каролина, схватив его за руки, могла только повторять:
— Бедный Дежуа, бедный Дежуа!..
Потом, желая развлечь его, она заговорила о гибели Всемирного банка. Она извинялась в том, что посоветовала ему купить акции и с негодованием осуждала Саккара, хотя и не называла его по имени. Но старик рассыльный тотчас одушевился. Раз испытав увлечение игры, он до сих пор не мог успокоиться.
— Г-н Саккар! Он имел основание противиться продаже. Дело шло великолепно, мы бы их всех съели, если б не измена… Ах, сударыня! Будь г-н Саккар на свободе, все пошло бы иначе. Нас погубили те, кто посадил его в тюрьму… Только он и мог бы нас спасти… Я так и сказал судье: верните его нам и я снова доверю ему свое имущество, свою жизнь, потому что это добрый ангел, да! Он сделает все, что захочет.
Каролина с изумлением смотрела на него. Как, ни единого упрека, ни гневного слова! Та же пылкая вера, что и прежде? Какую же власть имел Саккар над толпой, если мог поработить ее до такой степени!
— Я с тем и пришел, сударыня, чтобы сказать вам это и если заговорил о своих печалях, то нужно меня извинить, потому что у меня голова не в порядке… Когда вы увидите г-на Саккара, скажите ему, что мы все за него.
Он ушел своей нетвердой походкой, а Каролина, оставшись одна, переживала ужасные минуты. Этот несчастный растерзал ей сердце, и гнев ее против другого, того, которого она не называла, удвоился. Впрочем, последовали другие визиты; в это утро посетители являлись один за другим, в том числе и Жорданы, которые снова привели ее в волнение. Оба, Поль и Марсель, как любящие супруги, которые всегда действуют сообща в важных случаях, явились к ней вместе узнать, правда ли, что Можандры ничего не выручат за свои акции. Тут тоже разорение было полное. До великих баталий двух последних ликвидаций у бывшего торговца парусиной набралось уже семьдесят пять акций, стоивших ему около восьмидесяти тысяч франков; великолепная афера, потому что при курсе в три тысячи акции давали двести двадцать пять тысяч. К несчастию, увлеченный борьбой, он играл на чистые, полагаясь на гений Саккара, постоянно покупая, так что ужасающая разница, — более двух сот тысяч франков, которую приходилось уплатить, должна была поглотить остатки его состояния, пятнадцать тысяч ренты, нажитые таким упорным тридцатилетним трудам. Он разорился дотла и должен был продать свой домик в улице Лежандр, которым так гордился, чтобы кой- как расплатиться с долгами. Конечно, г-жа Можандр была более повинна в этом разорении, чем он сам.
— Ах, сударыня, — говорила Марсель, милое личико которой оставалось свежим и веселым даже среди этих катастроф, — вы представить себе не можете, как переменилась мама! Она такая осторожная, такая экономная, гроза кухарок, вечно следившая за ними, проверявшая их счеты, она только и говорила о сотнях тысяч франков, поджигала папу, который был гораздо боязливее и, наверно, послушался бы дядю Шава, если б она не свела его с ума, мечтая о миллионе… Началось у них с чтения финансовых газет, и папа увлекся первый, так что сначала даже скрывал свои аферы; потом, когда мама, которая долго восставала против игры, тоже увлеклась, — пошел дым коромыслом. Возможно ли, чтобы жажда барышей до такой степени изменяла честных людей.
Жордан вмешался в разговор, когда она упомянула о капитале.
— Если бы вы могли видеть спокойствие дяди среди всех этих катастроф. Он все это предсказывал и торжествовал… Не было дня, чтобы он не явился на биржу, по-прежнему играя на наличный счет, по мелочам, и унося вечером монету в пятнадцать-двадцать франков, как аккуратный чиновник, добросовестно отбывший работу. Вокруг него сыпались миллионы; колоссальные состояния создавались и разрушались, золото лилось доящем, а он невозмутимо продолжал добывать свой маленький заработок, свой доходец для угождения своим страстишкам…
Этот добродушный намек на похождения капитана развеселил обеих женщин. Но, вспомнив о грустном положении дел, они снова опечалились.
— Увы, нет! — сказала Каролина. — Не думаю, чтобы ваши родители выручили что-нибудь за свои акции. Мне кажется, все кончено. они упали до тридцати франков, упадут до двадцати, до сто су… Боже мой, бедняжки… в их возрасте, с их привычкой к комфорту… что с ними будет?
— Черт возьми! — отвечал Жордан. — Нужно о них позаботиться… Мы еще не богаты, но дело идет на лад и мы не оставим их на улице.
Ему, наконец, повезло. После стольких лет неблагодарного труда, его первый роман, напечатанный сначала в газете, потом отдельным изданием, произвел фурор: Жордан получил несколько тысяч франков, все двери были открыты перед ним и он сгорал от нетерпения снова засесть за работу, уверенный в богатстве и славе.
Если мы не можем взять их к себе, то можем нанять для них квартирку. Устроимся как-нибудь.
Марсель, смотревшая на него с глубокою нежностью, была видимо взволнована.
— О, Поль, Поль, как ты добр!
Она разрыдалась.
— Успокойтесь, дитя мое, к чему так огорчаться, — повторяла Каролина.
— Нет, нет, это не огорчение… Но как все это глупо! Разве, когда я выходила за Поля, папа и мама не должны были выдать мне приданое, о котором сами же толковали. Они не дали ничего под тем предлогом, что Поль беден и я делаю глупость, выходя за него… И вот чего они достигли! Мое приданое было бы к их услугам, если б его не съела биржа.
Каролина и Жордан не могли удержаться от смеха. Но это нисколько не утешило Марсель, она заплакала еще сильнее.
— Но дело не в том. Когда Поль был беден, у меня была своя мечта. Да, как в волшебной сказке мне грезилось, что я принцесса и приношу к ногам своего принца много, много денег, которые помогут ему сделаться великим поэтом… И вот он не нуждается во мне, я только помеха для него с моей семьей. На нем лежит весь труд, он должен всех дарить… Ах, это просто убивает меня!
Он живо обнял ее.
— Что ты толкуешь, дурочка? Разве жена должна приносить что-нибудь… Ты приносишь себя, свою молодость, свою нежность, свою бодрость, и никакая принцесса в мире не могла бы дать больше.
Она тотчас успокоилась, счастливая этой любовью, находя, что в самом деле глупо плакать. Он продолжал:
— Если твои родители согласятся, мы устроим их в Клиши, я видел там квартиры в нижнем этаже со садиками, недорогие… У нас, в нашей норе с четырьмя стульями очень мило, но тесновато; а нам самим понадобится место…
Он улыбаясь обратился к Каролине, растроганной видом этой четы.
— Да, скоро нас будет трое, теперь, когда я получаю доходы, в этом можно признаться!.. Что вы скажете, сударыня? Вот еще подарок от нее, и она же сокрушается, что ничего но принесла мне.
Каролина, по-прежнему терзавшаяся сознанием своего бесплодия, взглянула на Марсель, личико которой слегка зарумянилось, и в первый раз заметила ее пополневшую талию. В свою очередь глаза ее наполнились слезами.
— — Ах, дети мои, любите друг друга, вы одни благоразумны и счастливы.
Прежде чем уйти, Жордан рассказал о «Надежде». С инстинктивным отвращением в аферам, он говорил о ней, как о притоне, в котором все пропитано спекуляцией. Весь персонал от редактора до посыльного играл на бирже; единственное исключение представлял Жордан, пользовавшийся зато общим презрением. Но падение Всемирного банка и в особенности арест баккара убили газету. Сотрудники разбежались, и только Жантру упорствовал, цепляясь за обломки и надеясь пережить кораблекрушение. Он окончательно истаскался; эти три года богатства и чудовищного злоупотребления всем, что продается, совершенно изнурили его; он напоминал голодного, который гибнет от несварения желудка, добравшись до пищи. Замечательно, хотя вполне логично, было также окончательное падение баронессы Сандорф, которая сошлась с этим господином после катастрофы, желая вернуть свои деньги.
Услыхав имя баронессы, Каролина слегка побледнела, между тем как Жордан, не знавший о соперничестве этих двух женщин, продолжал свой рассказ:
— Не знаю, почему она сошлась с ним. Может быть, рассчитывала получить от него справки. Может быть, просто в силу законов падения, которое увлекает все ниже и ниже. Я часто замечал, что в игре есть что-то растлевающее, какой-то фермент, благодаря которому все гниет и разрушается, и представители самых гордых и благородных рас превращаются в отребье человечества. Во всяком случае, если каналья Жан- тру не забыл о пинках, которыми, говорят, угощал его отец баронессы, то теперь он отомстил за себя: я сам видел, явившись однажды в редакцию и слишком быстро отворив дверь, сам своими глазами видел, как он закатил баронессе оплеуху… О, вы только представьте себе, этот пьяница, погибший от алкоголя и разврата, колотит, как извозчик, светскую даму.
Каролина заставила его замолчать жестом, в котором чувствовалось страдание. Ей казалось, что эта грязь попадает и на нее.
Марсель, собираясь уходить, ласково пожала ей руку.
— Впрочем, не думайте, сударыня, что мы хотим сказать вам что-нибудь неприятное. Напротив, Поль горячо защищает г. Саккара.
— Разумеется! — воскликнул молодой человек. — Он всегда был расположен ко мне. Я никогда не забуду, как он избавил нас от ужасного Буша. При том же он во всяком случае замечательный человек… Когда вы увидите его, сударыня, передайте ему, что молодая чета относится к нему с живейшей благодарностью.
Когда Жорданы ушли, Каролина не могла удержаться от гневного жеста. Благодарность, за что? А разорение Можандров! Эти Жорданы, как и Дежуа, уходили с извинениями и добрыми пожеланиями. А между тем они знали о положении дел! Этот писатель, вращавшийся в мире финансистов, презиравший деньги, не был невеждой. ее гнев возрастал. Нет, прощение невозможно, слишком много грязи! Пощечина Жантру баронессе слишком недостаточное мщение. Саккар виновник всей этой гнили.
В этот день Каролина намеревалась сходит к Мазо за документами, которые хотела присоединить к делу брата. Ей хотелось также узнать, как Мазо отнесется к инженеру, если защита вызовет его в качестве свидетеля. Его можно было видеть не ранее четырех часов, после биржи; и, освободившись наконец от посетителей, она провела более часа, разбирая справки, которые удалось достать до сих пор. Она начинала ориентироваться среди развалин. Так после пожара, когда дым рассеялся и пепелище угасло, погорельцы раскапывают обломки в надежде отыскать слитки расплавившихся драгоценностей.
Сначала она спросила себя, куда могли деваться деньги. Исчезло двести миллионов, очевидно, если у одних карманы опустели, у других должны были наполниться. Но понижатели не могли загрести всех денег; добрая треть утекла в другие руки. На бирже в дни катастроф, можно сказать, самая почва всасывает золото; оно прилипает ко всем пальцам. Гундерманн должен был один получить миллионов пятьдесят. Дегрэмон от двенадцати до пятнадцати миллионов. Упоминали также о маркизе де Богэн, классический прием которого по обыкновению увенчался успехом: проиграв на повышение у Мазо, он отказался платить; тогда как у Якоби выиграл на понижение около двух миллионов; только на этот раз Мазо, зная, что маркиз, как истый мошенник перевел свое имущество на имя жены, грозился потребовать его к ответу. Впрочем, почти все члены правления Всемирного банка загребли огромные куши: одни, как Гюрэ и Кольб, продали акции по высокому курсу, до катастрофы, другие, как Дегрэмон, перешли на сторону понижателей, изменив в критический момент, кроме того, в одном из последних заседаний, когда банк уже находился при последнем издыхании, правление кредитовало каждому из своих членов по сто тысяч франков слишком. В корзине Деларок и Якоби выиграли, по слухам, огромные суммы, уже поглощенные, впрочем, у первого страстью к женщинам, у второго — страстью к игре. Далее, Натансон сделался одним из царьков кулисы, благодаря выигрышу в три миллиона, который он получил, играя на понижение за себя и на повышение за Саккара. Он бы, впрочем, разорился, вследствие покупок на имя Всемирного банка, который отказался платить, еслиб не пришлось вычеркнуть весь долг кулисы, признав ее неспособной к уплате и таким образом подарив ей около ста миллионов. Счастливец Натансон… и ловкий малый: получить то, что выиграл, и не заплатить того, что проиграл — прекрасная афера!
Но Каролина не могла вполне отчетливо разобраться в цифрах, так как биржевые операции всегда одеты туманом и маклера строго хранят профессиональную тайну. Даже по записным книжкам нельзя бы было ничего разобрать, так как в них не записываются имена. Так она тщетно старалась узнать, какую сумму унес Сабатани, скрывшийся тотчас после катастрофы. Это обстоятельство также нанесло жестокий удар Мазо.
Обыкновенная история: подозрительный клиент, принятый сначала с недоверием, вносит небольшой залог в две или три тысячи франков, играет благоразумно до тех пор, пока не забывается незначительность залога, дружится с маклером и, наконец, исчезает после какой-нибудь разбойнической штуки. Мазо собирался описать имущество Сабатани, как некогда Шлоссера, мошенника из той же шайки, орудующей на рынке, как в прежние времена воры орудовали в лесу. Но левантинец, со своими бархатными глазами, отправился разбойничать на какую-нибудь иностранную биржу, по слухам, на Берлинскую, в ожидании пока о нем забудут на Парижской и можно будет вернуться и снова найти любезный и снисходительный прием.
Затем Каролина подвела итог разорениям. Крушение Всемирного банка было одною из тех ужасных катастроф, которые потрясают целый город. Не оставалось ничего прочного и твердого, соседние дома колебались, каждый день происходили новые крахи. Банки рушились один за другим с неожиданным треском, как стены, оставшиеся после пожара. Все в немом ужасе прислушивались к этому треску, спрашивая, когда же кончится катастрофа. Что всего сильнее огорчало Каролину: разорялись и гибли не столько банкиры, компании, представители финансового мира, сколько беднота, акционеры, даже спекулянты, которых она знала и любила. После поражения она пересчитала трупы. В числе их были не только Дежуа, глупые и жалкие Можандры, горемычные Бовилье. Ее поразила другая драма: банкротство фабриканта Седилля, объявленное накануне. Она знала его, как члена правления — единственного из членов, говорила она, которому можно доверить десять су — и считала честнейшим человеком. Какая ужасная вещь — страсть к игре. Неусыпным тридцатилетним трудом и честностью он основал один из самых солидных домов в Париже и менее чем в три года расшатал его до такой степени, что он разом рассыпался в прах. Как горько ему вспоминать о трудовых днях, когда он мечтал о состоянии, добытом копотливыми усилиями, — пока случайный выигрыш не внушил ему презрения к этому способу наживы, и в нем загорелась жажда разом завоевать на бирже миллион, требующий целой жизни честного коммерсанта! Но биржа поглотила все его состояние, и несчастный остался не причем, бессильный и неспособный снова взяться за дело, со сыном, которому предстояло, быть может, сделаться мошенником. Жуир и лентяй, живший долгами, Гюстав уже был замешан в грязную историю с векселями на имя Жермены Кер. Другой неудачник, судьбу которого Каролина принимала близко к сердцу, был биржевой заяц Массиас, а между тем она никогда не потакала этим разносчикам лжи и воровства. Но ома видела Массиаса с его большими смеющимися глазами и кротким видом побитой собаки, когда он рыскал по Парижу, чтобы заполучить какие-нибудь тощие ордеры. Одно время он тоже надеялся сделаться биржевым царьком, поднявшись на хвосте Саккара, — но какое жестокое разочарование: очутиться на земле, с переломанными членами! Он задолжал семьдесят тысяч франков и заплатил их, хотя мог отвертеться от уплаты подобно многим другим. Но он занял недостающие суммы у друзей, добровольно влез в петлю и все-таки заплатил, хотя никто не поблагодарил его за эту глупость; напротив, над ним даже подсмеивались. Он злился только на биржу, проклинал свое грязное ремесло, кричал, что тут могут преуспевать только жиды, и все-таки оставался на бирже, упорствуя в надежде зашибить крупный куш, пока еще не ослабели глаза и ноги.
Но особенную жалость возбуждали в Каролине, безвестные трупы, безымянные жертвы. Их было легион; в соседних рвах, но кустам, под деревьями валялись убитые, хрипели смертельно раненые. Сколько ужасных и неслышных драм в среде мелких рантье, мелких акционеров, затративших иной раз все свои сбережения на покупку одной акции, в среде отставных швейцаров, старых дев, живущих сам друг с кошкой, отставных провинциальных чиновников, расчетливых. до мономании, полунищих священников — всех этих жалких существ с бюджетом в несколько су: столько-то на молоко, столько-то на хлеб — так строго рассчитанным и таким скаредным, что уменьшение на два су ведет к катастрофам! И вдруг все исчезло, жить не на что, дрожащие старые руки, неспособные к работу, с ужасом шарят в потемках, жалкие и незаметные существования разом обречены на все ужасы нищеты. Сотни отчаянных писем были получены из Вандома, где господин Фэйе, сборщик рент, довершил бедствие, дав тягу. Имея на руках деньги и акции клиентов, от имени которых он оперировал на бирже, он пустился в отчаянную игру для себя, но потерпел неудачу и не желая платить, бежал, захватив со собой несколько сот тысяч франков, оставшиеся у него на руках, оставляя нищету н слезы в окрестностях Вандома, на самых отдаленных фермах. Катастрофа затронула самые жалкие хижины. Как при великих эпидемиях, больше всего пришлось поплатиться мелкоте, которую только дети могли снова поставить на ноги годами упорного труда.
Наконец Каролина отправилась к Мазо, думая по дороге об ударах, постигших маклера за последние две недели. Фэйе украл у него триста тысяч франков, неоплаченный счет Сабатани превышал эту сумму почти вдвое, маркиз де Когэн и баронесса Сандорф отказались платить разницу, превышавшую миллион, банкротство Седилля отняло почти такую же сумму, наконец, Всемирный банк задолжал ему восемь миллионов, которые он ссудил Саккару — страшная потеря, пропасть, грозившая поглотить его на глазах биржи, с беспокойством следившей за его делами. Раза два уже прошел слух о катастрофе. И это еще не все: остервенившаяся судьба послала еще несчастие, которое, как последняя капля, переполнило чашу: третьего дня арестовали конторщика Флори, обвинявшегося в похищении ста восьмидесяти тысяч франков. M-lle Шюшю, бывшая фигурантка, тощая стрекоза парижских улиц, становилась все более и более требовательной: сначала дешевые развлечения, потом квартира в улице Кондорсе, наконец, дошло и до бриллиантов и кружев. Выигрыш в десять тысяч франков после Садовой погубил бедного и нежного парня; деньги, быстро нажитые, были так же быстро прожиты; потребовалось еще и еще и мало-помалу Флори совершенно закрутился. Но что всего страннее, Флори обокрал своего патрона с целью уплатить долг другому маклеру: своеобразная честность, ужас немедленного взыскания и, без сомнения, надежда утаить воровство, внести украденную сумму посредством какой-нибудь чудесной операции. В тюрьме он горько плакал, терзаясь раскаянием и стыдом; говорили, что его мать, приехавшая в тот же день из Санта повидаться со сыном, слегла в постель у знакомых, где она остановилась.
— Странная вещь удача, — думала Каролина, переходя биржевую площадь. — Необычайный успех Всемирного банка, его триумфальное шествие к победе и господству в течение четырех лет, и быстрое падение, причем одного месяца было достаточно, чтобы колоссальное здание рассыпалось в прах, до сих пор поражали ее. Не такова ли и участь Мазо? Никогда человеку не везло так, как ему. Маклер в тридцать два года, разбогатевший уже вследствие смерти дяди, счастливый муж обворожительной женщины, которая оболгала его и родила ему двух прелестных детей, красивый и сам, он с каждым днем приобретал все более и более значения у корзины, благодаря своим связан, своей деятельности, удивительному чутью, наконец, резкому голосу, звонкому, как флейта, и пользовавшемуся такой же славой, как громовые раскаты Якоби. И вдруг все поколебалось, он очутился на краю пропасти, и малейший ветерок мог сбросить и погубить его. А между тем он не играл; жажда деятельности и беспокойная молодость удерживали его на честном пути. Он был поражен в честном бою вследствие неопытности, увлечения и доверия к другим. Впрочем, симпатии оставались на его стороне, говорили, что он еще может с честью выпутаться из затруднений.
Явившись к нему, Каролина тотчас заметила близость грозы, печать тайного ужаса в конторах. В кассе набралась целая толпа, человек двадцать, и кассиры еще поддерживали честь дома, удовлетворяя требованиям, но как-то нерешительно, точно выдавали последние деньги. Контора ликвидаций имела сонный вид; семеро служащих зевали над газетами, им нечего было делать со времени застоя на бирже. Только в конторе текущего счета было заметно некоторое оживление. Каролину встретил поверенный Бертье, взволнованный, бледный, под гнетом несчастия, поразившего дом.
— Не знаю, сударыня, может ли г. Мазо принять вас… Он не совсем здоров, простудился, проработав всю ночь в нетопленной комнате, и только-что сошел к себе, в первый этаж, отдохнуть.
Каролина настаивала.
— Мне необходимо поговорить с ним… От этого, быть может, зависит спасение моего брата. Г. Мазо знает, что мой брат никогда не занимался биржевыми операциями, и его свидетельство очень важно… Кроме того, мне нужно справиться у него насчет некоторых документов.
Бертье, не зная на что решиться, попросил, ее войти в кабинет маклера.
— Подождите минутку, сударыня, я узнаю.
В самом деле, в этой комнате было очень холодно. Со вчерашнего дня никто не подумал затопить камин. Но в особенности поразил ее образцовый порядок, точно кто-нибудь целую ночь и утро провел, разбирая бумаги, уничтожая ненужные, приводя в порядок те, которые следовало сохранить.
На письменном столе стояли только чернильница, подставка для перьев, большой бювар, в котором была заложена пачка марок зеленого цвета, цвета надежды. Этот пустынный вид и тяжелое безмолвие кругом навевали бесконечную грусть.
Через несколько минут Бертье вернулся.
— Право, сударыня, я позвонил два раза и не решаюсь настаивать… Если вам угодно, позвоните сами, когда будете спускаться с лестницы. Но мой совет — зайти в другой раз.
Каролина должна была покориться. Однако, она остановилась на площадке первого этажа и даже протянула руку к звонку. Но потом решила уйти, как вдруг остановилась, услышав в квартире крики, рыдания, шум. Внезапно дверь отворилась и слуга опрометью выбежал из нее и бросился по лестнице, повторяя:
— Боже мой, Боже мой, барин!
Она остановилась перед распахнувшейся дверью, откуда теперь ясно доходил ужасный раздирающий вопль. И вся похолодела, угадывая, в чем дело, представляя себе, что там происходит. Сначала ей хотелось убежать, но жалость, участие неудержимо влекли ее. Она вошла и, так как все двери были отперты настежь, беспрепятственно дошла до гостиной.
Две служанки, кухарка и горничная, заглядывали в комнату, вытягивая шеи и повторяя в ужасе:
— О, барин! О, Боже мой, Боже мой!
Угасающий свет серого зимнего дня едва проникал в комнату из под толстых шелковых занавесей. Но было очень тепло, дрова догорали в камине, озаряя стены красноватым отблеском. Огромный букет из роз — великолепный букет для позднего сезона, еще накануне поднесенный маклером жене, распускался в этом тепличном воздухе, наполняя комнату ароматом. Казалось, это благоухание утонченной роскоши, удачи, богатства, семейного счастья, царившего здесь в течение четырех лет. И при красноватом свете камина она увидела Мазо с раздробленной головой, опрокинувшегося на ручку дивана, судорожно стиснув в руке револьвер, тогда как его молодая жена, стоя перед ним, издавала этот вопль, этот дикий и непрерывный крик, слышавшийся на лестнице. В момент выстрела, она держала на руках четырехлетнего сына, который в ужасе обвил ручонками ее шею, тогда как дочь, которой было уже шесть лет, прижималась к ней, цепляясь за ее платье; и оба ребенка, услышав ее вопли, тоже кричали во весь голос.
Каролина хотела увести их.
— Сударыня, ради Бога… Уйдите отсюда!
Она сама дрожала и боялась лишиться чувств. Кровь еще струилась из пробитой головы Мазо, падала капля за каплей на бархат дивана, отсюда стекала на ковер, образуя широкое пятно, расползавшееся все дальше и дальше. И ей казалось, что эта кровь заливает ее, покрывает пятнами ее руки и ноги.
— Сударыня, ради Бога, пойдемте со мной…
Но, продолжая стоять со сыном, цеплявшимся за ее шею, и дочерью, обвивавшей ее талию, несчастная не слышала, не двигалась, окаменев на месте, так что никакая сила в мире не могла бы ее сдвинуть. Все трое были белокуры, свежи, как молоко, мать казалась такой же невинной и нежной, как дети. И ошеломленные этой потерей, неожиданной гибелью счастья, которое должно бы было длиться вечно, они оглашали комнату диким криком, воем, в котором чувствовалось ужасное животное страдание.
Тогда Каролина бросилась на колени. Она рыдала и едва могла говорить.
— О, сударыня, вы разрываете мне сердце… Ради Бога, не смотрите на это, уйдемте в другую комнату, позвольте мне хоть немного облегчить ваше горе…
Но странная и жалкая группа, мать с двумя детьми, оставалась неподвижной. И по-прежнему раздавался ужасный вой, жалоба волчьей семьи, которая слышится в лесу, когда охотник убьет отца.
Каролина поднялась, окончательно потеряв голову. Послышались шаги, голоса, без сомнения, это медик, который должен констатировать смерть. Она не могла оставаться более и убежала, преследуемая этим ужасным, бесконечным воплем, который звучал в ее ушах даже на улице, среди грохота экипажей.
Наступал вечер, становилось холодно, а она шла потихоньку, опасаясь, что ее примут за убийцу по ее расстроенному виду. В ее воображении воскресала история чудовищной гибели двухсот миллионов, нагромоздившей столько развалин и раздавившей столько жертв. Какая таинственная сила так быстро воздвигла и разрушила эту золотую башню? Те же руки, которые строили ее, казалось, остервенились в припадке сумасшествия, стараясь не оставить камня на камне. Отовсюду раздавались крики отчаяния, состояния рушились с треском. Последние имения Бовилье, гроши, скопленные скаредной экономией Дежуа, барыши от крупной торговли Седилля, рента Можандров, оставивших торговлю — все это смешалось в одну кучу и с треском обрушилось в одну и ту же бездонную клоаку. Тут же Жаитру, потонувший в алкоголе, баронесса Сандорф, потонувшая в грязи, Массиас, по-прежнему в жалком положении ищейки, навеки прикованный к бирже долгами, Сабатани и Фэйе, удирающие от жандармов, и еще более жалкая и удручающая вереница безвестных жертв, огромное безымянное стадо бедняков, разоренных катастрофой, изнывающих от голода и холода. А затем смерть, выстрелы во всех концах Парижа, раздробленный череп Мазо, его кровь, капля за каплей, среди роскоши и благоухания роз, заливающая его жену и детей.
И вот все, что она видела, все, что она слышала в эти последние недели, излилось в ее сердце проклятиями баккару. Она не могла более молчать, делать вид, что забывает о его существовании, чтобы не судить и не обвинять его. Он один во всем виноват; об этом вопияла каждая развалина, чудовищная груда которых ужасала ее. Она проклинала его; ее гнев и негодование, так долго сдерживаемые, изливались в мстительной ненависти. Как могла она, любя своего брата, так долго подавлять ненависть к человеку, который был единственной причиной его несчастий, ее бедный брат, этот большой ребенок, великий работник, прямодушный, справедливый, отныне навеки заклейменный несмываемым пятном тюремного заключения… как могла она забыть об этой жертве, самой дорогой и печальной из всех! Нет ему прощения, пусть никто не заступается за него, даже те, кто еще верил в него, даже те, кто не видел от него ничего, кроме добра! Пусть он умрет одиноким, под гнетом общего презрения!
Каролина подняла глаза. Перед ней возвышалась биржа. Наступали сумерки; пасмурное зимнее небо позади здания казалось окутанным дымом пожара, багровым облаком, в котором смешивались пламя и пыль города, взятого приступом. На этом фоне выделялась биржа, тусклая, мрачная, заброшенная после катастрофы, предоставленная на произвол судьбы, как рынок, опустошенный голодом. Случилась одна из тех роковых периодических эпидемий, черных пятниц, как их называют, которые опустошают биржу каждые десять или пятнадцать лет, усыпая почву обломками. Пройдут годы, пока вернется доверие, восстановятся крупные банки и все пойдет по старому до того дня, когда возродившаяся страсть к игре приведет к новому кризису, новому опустошению. Но на этот раз в красноватом дыме, заволакивавшем небосклон, в отдаленном городском гуле чуялось что-то зловещее, близкий конец мира.
XII.
правитьСледствие подвигалось вперед так тихо, что прошло уже семь месяцев со времени ареста Саккара и Гамлэна, а обвинительный акт еще не был готов. Однажды, в понедельник, в половине сентября, Каролина, посещавшая брата два раза неделю, собиралась около трех часов в Консьержери. Она никогда не произносила имени Саккара и отвечала решительным отказом на просьбы навестить его, с которыми он обращался к ней раз десять. Для нее он более не существовал. Но она по-прежнему надеялась спасти брата, всегда приходила на свидания с веселым лицом, рассказывала о своих хлопотах и приносила ему цветы, которые он любил.
В этот день она составила букет из красных гвоздик, когда Софи, старая нянька княгини Орвиедо, явилась к ней и сообщила, что княгиня желает поговорить с ней немедленно. Удивленная этим приглашением и чувствуя глухое беспокойство, она поспешила наверх. Она не видалась с княгиней уже несколько месяцев, отказавшись от должности секретаря в Доме трудолюбия после катастрофы со Всемирным банком. Только время от времени она заходила на бульвар Вино навесил Виктора, которого, кажется, укротила, наконец, суровая дисциплина, хотя он все-таки выглядел волчонком со своей перекошенной физиономией и скорченным в насмешливую гримасу ртом. Она тотчас почувствовала, что княгиня приглашает ее по поводу Виктора.
Княгиня Орвиедо разорилась наконец. Не более десяти лет потребовалось, чтобы вернуть бедным триста миллионов, награбленные князем в карманах доверчивых акционеров. Первая сотня миллионов была истрачена в пять лет, но остальные двести ушли в четыре с половиной года на еще более роскошные учреждения. Кроме Дома трудолюбия, яслей св. Марии, сиротского дома св. Иосифа, богадельни в Шатильоне и госпиталя Сен-Жарсо, были устроены: образцовая ферма близ Эвре, две детские больницы на берегу Ламанша, богадельня для стариков в Ницце, странноприимные дома, рабочие колонии, школы, библиотеки во всех концах Франции, не считая значительных вкладов в существующие уже благотворительные заведения. Все это имело один и тот же характер царственной щедрости. Не кусок хлеба, брошенный несчастным из жалости или страха, а благосостояние, избыток, все блага мира, расточаемые бедным и слабым, у которых сильные отняли их долю счастья, дворцы великих мира, открытые для нищих и бродяг, чтобы и они могли спать на шелку и есть на золоте! В течение десяти лет лился дождь миллионов; мраморные столовые, дортуары, украшенные картинами, монументальные фасады в роде Лувра, сады с редкими, растениями, десять лет работы, возни с антрепренерами и архитекторами! Она радовалась и чувство- нала облегчение, истратив все до последнего сантима. Мало того, она даже задолжала несколько сот тысяч франков, и объявление, прибитое над подъездом, извещало о продаже отеля, последний удар, сметавший все следы проклятых денег, подобранных в крови и грязи финансового разбоя.
Наверху старуха Софи ожидала Каролину. Она ворчала весь день. Ну, вот, так и вышло, как она предсказывала: барыне придется умереть на соломе.
Лучше было ей выйти еще раз замуж и народить детей: ведь в сущности она только их и любила. Софи беспокоилась не за себя, она давно уже получила ренту в две тысячи франков и могла теперь переселиться на родину близ Ангулема. Но ее смущало то, что барыня не оставила себе даже нескольких су на хлеб и молоко, которыми теперь питалась. Они постоянно ссорились. Княгиня улыбалась своей небесной улыбкой, говоря, что в конце этого месяца ей не нужно будет ничего, кроме савана, так как она уйдет в монастырь, давно уже намеченный, монастырь кармелиток, где замуруется от всего света. Покой, вечный покой!
Княгиня нисколько не изменилась с тех пор, как Каролина видела ее в последний раз: в вечном черном платье, со спрятанными под кружевной косынкой волосами, красивая еще, несмотря на свои тридцать девять лет, с круглым лицом и жемчужными зубами, но желтая, увядшая, точно после десятилетнего подвижничества в монастыре. Тесная комната, напоминавшая контору судебного пристава в провинции, была более чем когда-либо завалена всевозможными документами, планами, сметами, делами — грудой бумаги накопившихся после растраты трехсот миллионов.
— Сударыня, — сказала княгиня своим тихим и медленным голосом, который уже потерял способность дрожать от какого бы то ни было волнения, — я хотела сообщить вам новость, которую узнала сегодня утром… Дело идет о Викторе, мальчике, которого мы поместили в Дом трудолюбия…
Сердце Каролины болезненно сжалось. Ах, несчастный ребенок, которого отец так-таки и не видал, несмотря на свои обещания сходить к нему. Что с ним будет теперь? И хотя она старалась не думать о Саккаре, но волей-неволей должна была постоянно вспоминать о нем.
— Вчера произошли ужасные вещи, — продолжала княгиня, — непоправимое преступление…
И она рассказала своим безучастным голосом ужасную историю. Три дня тому назад Виктор отпросился в больницу под предлогом невыносимой головной боли. Доктор догадывался о притворстве, но мальчик и в самом деле часто страдал от невралгии. Вчера Алиса Бовилье с матерью явились в Дом трудолюбия помочь сестре милосердия при описи лекарств, происходившей каждые четыре месяца. Шкап с лекарствами находился в проходной комнате, отделявшей дортуары девочек и мальчиков, где в это время не было никого, кроме Виктора. Отлучившись на несколько минут, сестра милосердия, к своему удивлению, не нашла Алисы и, что всего страннее, дверь дортуара мальчиков оказалась запертой изнутри. Когда она обежала по коридору и вошла в дортуар, оказалось, что Виктора не было; Алиса лежала без чувств, полузадушенная; тут же валялось пустое портмоне. Грабеж и насилие были очевидны, но куда девался Виктор? Почему никто не слышал шума и криков? Каким образом эти ужасные вещи могли совершиться так быстро, в какие-нибудь десять минут? А главное, каким образом Виктор ухитрился бежать, испариться бесследно? Без сомнения, он ушел через ванную, где одно окно выходило над рядом крыш, спускавшихся этажами одна над другой и доходивших до бульвара. Но и эта дорога представляла такие опасности, что многие не хотели верить, чтобы человеческое существо могло пройти но ней. Алиса, которую отвели к матери, слегла в постель, разрываясь от слез, в полубезумном состоянии, в сильной горячке.
Слушая этот рассказ, Каролина чувствовала, что кровь леденеет в ее жилах. Какая бесполезная жестокость! Такая кроткая девушка, жалкий отпрыск вымирающей расы, готовая предаться Богу, так как не могла выйти замуж, подобно другим девушкам! Как могла судьба допустить такое нелепое и отвратительное преступление! Зачем она столкнула два эти существа?
— Я отнюдь не хочу упрекать вас, сударыня, — сказала в заключение графиня, — было бы несправедливо взваливать на вас хоть малейшую ответственность. Но ваш протеже поистине ужасен. .
И как будто по какой-то тайной ассоциации идей она прибавила:
— Нельзя жить безнаказанно в известной среде… Я сама терзалась угрызениями совести, чувствовала себя виновной в соучастии, после крушения того банка, породившего столько бедствий. Да, мне не следовало допускать, чтобы мой дом сделался колыбелью подобной мерзости… Но зло уже сделано, дом очистится, а я… о, я уже не существую, Бог меня простит!
Слабая улыбка надежды снова появилась на ее лице, когда она говорила о своем уходе из мира, об исчезновении доброй невидимой феи.
Каролина схватила ее руки, целовала их и, потрясенная до глубины души жалостью и угрызениями совести, могла только несвязно лепетать.
— Вы напрасно меня оправдываете, я виновата… Бедное дитя, я хочу видеть ее, я сейчас поеду к ней…
Она ушла, а княгиня и Софи продолжали свои сборы к отъезду, который должен был разлучить их после сорока лет совместной жизни.
Третьего дня, в субботу, графиня Бовилье решилась предоставить свой отель кредиторам. Уже полгода она не платила проценты по закладным и положение сделалось невыносимым, в виду всевозможных издержек, под угрозой продажи с молотка. Поверенный графини советовал отказаться от всего, переселиться в наемную квартиру, где можно будет жить дешевле, тогда как он постарается ликвидировать ее долги. Быть может, она не уступила бы, продолжая сохранять декорум своего ранга до тех пор, пока потолки не обрушатся над ее головой, если бы не новое несчастье. ее сын Фердинанд, последний из Бовилье, бесполезный молодой человек, неспособный ни к какому занятию и поступивший в папские зуавы, чтобы приносить хоть какую-нибудь пользу и не сидеть без дела, умер в Риме, умер без славы: больной, изнуренный знойным климатом, он даже не мог участвовать в сражении при Ментоне. Тогда в ней совершился переворот: все ее идеи, все ее стремления, сложная постройка, так гордо, в течение многих лет поддерживавшая честь имени, рухнула разом. В одни сутки дом затрещал, рассыпался, и горькая нищета воцарилась среди обломков. Продали старую лошадь, оставили одну кухарку, которая в грязном переднике приносила покупки: на два су масла и литр картофеля; графиню видели на улице в зашлепанном платье, в дырявых ботинках. Нищета убила былую гордость этой женщины, столько лет боровшейся с веком. Она поселилась с дочерью в улице Tour-des-Dames, у бывшей содержательницы модного магазина, превратившейся в ханжу и державшей меблированные комнаты для духовных лиц. Тут они занимали вдвоем большую комнату с альковом, в котором находились две маленькие кровати. Когда дверцы алькова, оклеенные теми же обоями, что и стены, запирались, комната превращалась в гостиную. Это устройство комнаты несколько утешало их.
Но часа два спустя после того, как графиня устроилась на новой квартире, неожиданное и странное посещение снова привело ее в смятение. К счастью, Алисы не было дома. Явился Буш, со своим плоским и грязным лицом, засаленным сюртуком и белым галстуком, закрученным в веревку, без сомнения, он чутьем пронюхал, что наступил благоприятный момент для его дела о десяти тысячах франков, обещанных графом девице Леони Крон. Окинув взглядом комнату, он сразу понял, в каком положении находится графиня. Неужели он опоздал? И, как человек, способный, когда нужно, быть вежливым и терпеливым, он подробно объяснил дело ошеломленной графине… Ведь это почерк ее мужа, неправда ли? Таким образом, вся история выясняется: граф увлекся девушкой, соблазнил ее этой распиской, потом отделался от нее. Буш даже не скрыл от графини, что юридически и в виду пятнадцатилетней давности она не обязана платить. Но он только поверенный своей клиентки и знает, что она решилась обратиться в суд и поднять ужаснейший скандал, если ей не заплатят. Графиня, побледнев, как полотно, пораженная в сердце этим воскресшим прошлым, выразила удивление, что к ней вздумали обратиться так поздно; но он тотчас рассказал целую историю: расписка была потеряна, потом случайно отыскалась на дне сундука, И когда она, наконец, решительно отказалась платить, он учтиво ретировался, обещая зайти со своей клиенткой — не завтра, потому что по воскресеньям ее не отпускают со службы, но в понедельник или вторник.
В понедельник, после ужасного события с Алисой, когда ее привезли в бреду, графиня Бовилье, обливаясь слезами, забыла и думать об этом неприличном господине с его ужасной историей. Наконец, когда Алиса заснула и мать присела подле нея, разбитая, раздавленная под гнетом всех этих несчастий, Буш снова явился, на этот раз в сопровождении Леониды.
— Вот моя клиентка, сударыня; надо покончить с этим делом.
Увидев эту девушку в ярких лохмотьях, с жесткими черными волосами, падавшими на лоб, с широким и рыхлым лицом, с печатью глубокого падения на всей фигуре, изъеденной десятилетним распутством- — графиня содрогнулась. ее женская гордость возмутилась после десяти лет прощения и забвения. Так вот для каких зверей граф изменял ей!
— Нужно кончить, — настаивал Буш, — моя клиентка очень занята, ее ждут в улице Фейдо.
— В улице Фейдо, — машинально повторила графиня.
— Да, она там… в одном доме.
Графиня дрожащими руками затворила альков. Алиса в бреду пошевелилась на кровати. Лишь бы она заснула, лишь бы она не видела, не слышала этого!
Буш снова пустился в объяснения.
— Поймите, сударыня… Эта девица поручила мне свое дело, я только ее поверенный. Поэтому я и хотел, чтобы она сама объяснила свою претензию. Говорите же, Леонида.
Девушка, еще не свыкшаяся с ролью, которую он ей навязывал, с беспокойством взглянула на графиню своими большими боязливыми, как у побитой собаки, глазами. Но надежда получить тысячу франков, обещанные Бушем, придала ей духу. И она заговорила своим хриплым, осипшим от алкоголя голосом, тогда как он снова вытащил и развертывал расписку графа.
— Да, эту бумагу выдал мне Шарль… Я была дочь каретника, рогоносца Крона, как его называли, вы знаете, сударыня?.. Тогда г. Шарль вечно гонялся за мной и приставал ко мне с гадостями. Мне это не нравилось. В молодости ведь ничего не понимаешь и не думаешь о стариках… Тогда он выдал мне эту бумагу…
Стоя, точно на горячих угольях, графиня молча слушала, как вдруг из алькова раздался стон.
— Молчите! — сказала она со страдальческим жестом.
Но Леонида закусила удила.
— Это не честно отказываться от платы, соблазнив честную девушку… Да, сударыня, ваш г. Шарль вор. Так говорили все женщины, которым я рассказывала эту историю… Он должен был заплатить.
— Молчите, молчите! — крикнула графиня с бешенством, подняв обе руки, точно угрожая раздавить ее, если она не замолкнет.
Леонида струсила и заслонила лицо локтем, инстинктивным движением девушки, привыкшей получать оплеухи. Воцарилось ужасное молчание, прерываемое только слабым стоном, тихими всхлипываниями, доносившимися из алькова.
— Что же вам нужно? — начала графиня, дрожа и понизив голос.
Тут вмешался Буш.
— Но, сударыня, эта девица требует уплаты. Она права, говоря, что граф Бовилье дурно поступил с ней. Это просто мошенничество.
— Никогда я не соглашусь платить подобный долг.
— В -таком случае, выйдя от вас, мы берем карету, отправляемся в суд и я подаю жалобу, которую составил заранее, вот она! Тут изложены все факты, о которых вам сообщила эта девица.
— Это чудовищный шантаж; вы не сделаете этого.
— Прошу извинить, сударыня, я сделаю это немедленно. Дело прежде всего.
Графиня совершенно упала духом. Последняя гордость, поддерживавшая ее, исчезла; она сложила руки и пробормотала умоляющим голосом:
— Но вы видите, в каком мы положении. Посмотрите на эту комнату. У нас нет ничего, может быть, завтра нам нечего будет есть… Где я возьму деньги, десять тысяч франков! Боже мой!
Буш улыбнулся, как человек, привыкший находить добычу среди подобных развалин.
— О, такие дамы, как вы, никогда не лишены средств. Поищите хорошенько.
Он только-что заметил на камине старый футляр с драгоценностями, который графиня поставила здесь утром, окончив разборку одного из чемоданов. Он чутьем угадал драгоценные каменья, и его взгляд загорелся таким огнем, что графиня заметила его и поняла.
— Нет, нет, — воскликнула она, — драгоценности! Никогда!
Она схватила футляр, как бы желая защитить его. Эти драгоценности, единственное приданое дочери, так долго хранившиеся в их семье при самых стеснительных обстоятельствах, представляли ее последние средства к существованию.
Никогда, лучше расстанусь с жизнью.
Но в эту минуту произошел перерыв: постучалась и вошла Каролина. Она остановилась, пораженная этой сценой. Она жестом дала понять графине, что не будет ее стеснять и хотела уйти, но та остановила ее умоляющим взглядом. Она молча остановилась в сторонке.
Буш взялся за шляпу, в то время как Леонида, чувствуя себя решительно не в своей тарелке, ретировалась к дверям.
— В таком случае, сударыня, нам остается только уйти.
Однако, он не уходил. Он принялся снова рассказывать всю историю, в еще более грубых выражениях, как бы желая унизить графиню перед новой гостьей. Последнюю он не узнал: это было его правило, когда он занимался делами.
— Прощайте, сударыня, мы отправимся в суд. Подробный рассказ появится на-днях в газетах. Тогда пеняйте на себя.
В газетах! Этот ужасный скандал завершит гибель ее дома. Мало того, что он обрушился в прах, нужно еще окунуться в грязь! Она машинально открыла футляр. В нем оказались серьги, браслет, три кольца: бриллианты и рубины в старинных оправах.
Буш тотчас приблизился. Его глаза приняли мягкое, почти сладкое выражение.
— О, тут не будет на десять тысяч… Позвольте посмотреть.
Он уже перебирал драгоценности, поворачивал их, поднимал вверх; его толстые пальцы дрожали от сладостного волнения. Чистота рубинов, невидимому, приводила его в экстаз. А, старинные бриллианты! Отделка не вполне хороша, но какая вода!
— Шесть тысяч франков! — сказал он грубым голосом эксперта-оценщика, стараясь подавить свое волнение, — Я считаю только каменья, оправа годится разве в плавильню. Впрочем, мы удовольствуемся шестью тысячами.
Но жертва была слишком велика для графини. В порыве негодования, она вырвала у него драгоценности и судорожно стиснула их в руках. Нет, нет, это слишком, отнимать у нее эти каменья, которые носила ее мать, которые ее дочь должна надеть в день свадьбы. Жгучие слезы выступили на ее глазах, покатились по ее щекам, так что Леонида, готовая расплакаться от жалости, дернула Буша за фалду, стараясь увести его. Ей хотелось уйти, ей было больно огорчать эту бедную старую даму, с таким добрым лицом. Но Буш хладнокровно ожидал конца, зная по опыту, что подобные припадки у дам показывают упадок сил и что он получит все, что ему требуется.
Может быть, эта ужасная сцена тянулась бы еще долго, но в эту минуту из глубины алькова раздались рыдания и жалобный голос Алисы:
— О, мама, они убьют меня!.. Отдай им все, пусть они берут все!.. О, мама, пусть они уйдут, они убьют меня, убьют! .
Тогда графиня отчаянно махнула рукой, как бы отдавая свою жизнь. ее дочь слышала, умирала от позора. Она бросила драгоценности Бушу и, едва дав ему время положить на стол рос- писку графа, вытолкала его вон, за Леонидой, которая уже исчезла. Потом она открыла альков и бросилась в изголовью Алисы; они обнялись, почти без чувств, заливаясь слезами.
Возмущенная этой сценой, Каролина хотела было вмешаться. Неужели предоставить этому негодяю ограбить несчастных? Но как избежать скандала, ведь он способен исполнить свою угрозу. Она сама конфузилась его присутствия, стыдясь своих тайных сношений с пим. Ах, сколько страданий, сколько грязи! Зачем она пришла сюда, ведь ей нельзя помочь, нечего сказать в утешение? Все приходившие ей в голову вопросы, фразы, даже простые намеки по поводу вчерашней драмы казались ей оскорбительными, грубыми, способными только усилить страдание жертвы, лежавшей перед ней в агонии. А всякая помощь с ее стороны покажется оскорбительной милостыней, она сама разорилась и в очень стесненных обстоятельствах ожидала окончания процесса. Наконец, она подошла к ним с полными слез глазами и в порыве бесконечной жалости, проникавшей все ее существо, молча обняла их обеих. Она не могла сделать ничего более, и плакала вместе с ними. Несчастные поняли ее и слезы их полились сильнее; по им все же стало легче.. Если невозможно утешиться, то все-таки надо жить, жить во что бы тони стало.
Очутившись снова на улице. Каролина увидела Буша, горячо-беседовавшего о чем-то с Мешэн. Он кликнул извозчика, уселся с Леонидой и уехал. Но в то время, как Каролина спешила уйти, Мешэн направилась к пей. Без сомнения, она поджидала ее, так как немедленно заговорила о Викторе и вчерашней истории в Доме трудолюбия. С тех пор, как Сак- кар отказался уплатить четыре тысячи франков, она не могла успокоиться, придумывая способ выжать деньги из этого дела; посещала Дом трудолюбия в надежде на какой-нибудь неожиданный случай и таким образом узнала о бегстве Виктора. Очевидно, у нее был составлен какой-то план, так как она объявила Каролине, что тотчас пустится на поиски за Виктором. Было бы грешно оставить этого несчастного ребенка, в жертву дурным инстинктам; надо его найти, иначе он очутится когда-нибудь на скамье подсудимых. Говоря это, она всматривалась в Каролину своими заплывшими жиром глазками, радуясь ее волнению, и чувствуя, что, когда ей удается найти мальчишку, то можно будет поэксплуатировать добрую барыню.
— Итак, сударыня, это решено; я примусь за поиски… В случае, если вы пожелаете увидеть меня, не трудитесь приходить ко мне, в улицу Маркадэ, зайдите лучше к г-ну Бушу, в улице Фейдо, я бываю у него каждый день около четырех часов.
Каролина вернулась в улицу Сен-Лазар, мучимая новой тревогой. Да, правда, если выпустить на волю это чудовище, сколько бед "оно еще наделает, рыская в толпе, как голодный волк. Позавтракав на скорую руку, она взяла карету, рассчитывая, что успеет перед посещением Консьержери побывать на бульваре Бино и навести справки. Но по дороге ей пришла в голову новая мысль: отправиться к Максиму, заставить его принять участие в судьбе Виктора, ведь все же это его брат! Он богат, он один может оказать действительную помощь в этом деле.
Но лишь только она вступила в переднюю роскошного отеля на улице Императрицы, ее охватило холодом. Обойщики выносили ковры и картины, слуги надевали чехлы на мебель и люстры; и от всех безделушек на столах, этажерках, разливался слабый аромат, точно благоухание букета, брошенного на другой день после бала. Максима она нашла в спальне подле двух огромных чемоданов, куда камердинер укладывал целый гардероб, пышный и изящный, как у новобрачной.
Увидев ее, он первый заговорил холодным и сухим тоном:
— А, это вы! Очень рад, значит мне не нужно будет писать… Я сыт по горло и уезжаю.
— Как, вы уезжаете?
— Да, сегодня вечером. Я намерен провести зиму в Неаполе.
Потом, выслав камердинера, он прибавил:
— — Вы думаете, приятно иметь отца, который сидит в Консьержери. Не оставаться же, чтобы видеть его на скамье подсудимых… А я так ненавижу путешествия. Ну, да там хорошо; я возьму со собой все необходимое и постараюсь провести время повеселее.
Она взглянула на этого красивого щеголя, на чемоданы, где ни одной тряпки не принадлежало жене или любовнице, но все было посвящено культу самого себя — и тем не менее рискнула:
— Я пришла еще раз просить вас об услуге…
Затем она рассказала о Викторе.
— Мы не можем оставить его на произвол судьбы. Помогите мне; будем действовать сообща.
Он перебил ее, бледный, слегка вздрогнув, точно грязная рука убийцы опустилась на его плечо.
— Именно! Этого только не доставало!.. Брат-вор, брат-убийца… Я слишком замедлил; я хотел уехать на прошлой неделе. Это безобразие, чистое безобразие — ставить такого человека, как я, в подобное положение!
Когда она попыталась настаивать, он сделался грубым.
— Оставьте меня в покое! Если вас забавляет эта печальная жизнь, возитесь с нею. Я говорил, что вам же придется плакать… Но я… по мне пусть лучше пропадет весь этот проклятый мир, чем мне потерять хоть волосок.
Она встала.
— И так, прощайте!
— Прощайте!
Уходя, она видела, как, позвав камердинера, он наблюдал за укладкой своего великолепного несессера, в котором все вещи были из позолоченного серебра, самой изящной работы, в особенности лоханка с выгравированной на ней гирляндой амуров. Представляя себе, как он будет проводить время в неге и праздности под ясным небом Неаполя, она живо представила себе другого, голодного, с ножом в руках, вечером, в ненастную погоду где-нибудь в глухом переулке Виллетты или НИаронны. Может быть, это и есть ответ на вопрос, не в деньгах ли воспитание, здоровье, интеллигенция? Если одна и та же грязь повсюду, то не сводится ли вся цивилизация к возможности чувствовать себя хорошо и хорошо жить?
Явившись в Дом трудолюбия, Каролина почувствовала страшное негодование против необыкновенной роскоши учреждения. К чему эти величественные флигеля для мальчиков и девочек, соединенные огромным павильоном для служащих; к чему огромные дворы, устроенные наподобие парков, изразцовые кухни, отделанные мрамором столовые, широкие как во дворце, лестницы и коридоры? К чему вся та грандиозная щедрость, если в этой привольной и здоровой среде нельзя исправить порочное существо, перевоспитать испорченного мальчика в человека с здоровым рассудком? Она отправилась к директору, осыпала его вопросами, расспрашивала о мельчайших подробностях. Но драма оставалась по-прежнему темной; он мог только повторить ей то, что она узнала от княгини. Поиски в доме и ближайших окрестностях не привели ни к чему. Виктор был уже далеко, исчез в суете города, канул в бездну. Денег у него было немного, потому что в портмоне Алисы было, всего три франка четыре су. Директор, однако, не решился известить полицию, желая избавить бедных дам Бовилье от публичного скандала .Каролина поблагодарила его и со своей стороны обещала не обращаться в префектуру, несмотря на все свое желание разузнать о мальчике. Потом, в отчаянии от мысли, что ей приходится уйти, ничего не узнав, она вздумала зайти в больницу и расспросить сестер. Но и там она ничего не узнала и только на несколько минут отдохнула душою в комнате, разделявшей дортуары мальчиков и девочек. Веселый шум доносился до ее ушей, была рекреация и она почувствовала, что недостаточно оценила благотворное влияние довольства, труда и простора. Несомненно тут вырастают и честные, сильные люди. Один бандит на четырех-пятерых людей средней честности — и то уже хорошо, имея в виду наследственную склонность к преступлениям.
Сиделка на минуту отлучилась, и Каролина подошла к окну взглянуть на детей, игравших на дворе. Но в эту минуту серебристые голоса девочек, раздавшиеся в соседней палате, деньги, привлекли ее внимание. Дверь была полуоткрыта, и она могла видеть их, сама оставаясь незамеченной. Эта белая комната, с белыми обоями, белыми одеялами на кроватях, имела очень веселый вид. Освещенная золотыми лучами солнца, она напоминала клумбы белых лилий в теплице. В первой кровати налево Каролина увидела Мадлену, ту самую девочку, которая была здесь и ела тартинки с вареньем, когда она привела Виктора. Здоровье ее постоянно хромало; вследствие наследственного алкоголизма, истощившего их семью до такой степени, что она со своими большими и серьезными, как у взрослой женщины, глазами казалась хрупкой и белой, как фарфоровая куколка. Теперь ей было тринадцать лет; мать ее умерла от удара ногою в живот, которым угостил ее какой-то мужчина во время попойки, и она осталась круглой сиротой. Стоя на коленях на своей кровати, в длинной белой рубашке, е распущенными на плечах белокурыми волосами, она учила молиться трех маленьких девочек, занимавших остальные кровати.
— Сложите руки вот так, откройте ваши сердца…
Три девочки также стояли на коленях. Двум было от восьми до десяти лет, третьей не более пяти. В длинных белых рубашках, с благоговейно сложенными ручонками, с важными и восторженными личиками они казались маленькими ангелами.
— Повторяйте за мной то, что я буду говорить. Слушайте… Господи, награди г. Саккара за его доброту, пошли ему счастье и долгие дни.
Затем все четыре крошки в порыве веры, проникавшей их чистые чувства, пролепетали своими нежными детскими голосами:
— Господи, награди господина Саккара за его доброту, пошли ему счастье и долгие дни.
Первым движением Каролины было войти в комнату, заставить молчать этих детей, запретить им молитву, которая казалась ей жестокой и нечестивой шуткой.
— Нет, нет! Саккар не имеет права быть любимым; заставлять детей молиться за него, значит оскорблять их. — Но тут она вздрогнула и остановилась со слезами на глазах. С какой стати она будет передавать свою злобу, свой гнев этим невинным существам, еще не знающим жизни. Ведь Саккар делал им добро; он участвовал в создании этого дома, он возил им каждый месяц игрушки. Ею овладело глубокое смущение, ей снова пришло в голову, что нет человека безусловно преступного, человека, который, наделав много зла, не сделал бы и много добра. И она ушла, сопровождаемая ангельскими голосами девочек, которые повторяли свою молитву, призывая благословения неба на голову ужасного человека, чьи безумные руки только-что разорили целый мир.
Выходя из фиакра перед Консьержери, она заметила, что в своем расстройстве забыла букет, приготовленный для брата. Увидев торговку, продававшую букетики из роз по два су, она купила один и позабавила Гамлэна, который обожал цветы, рассказом о своей забывчивости. Но сегодня он был грустен. Сначала в первые недели своего заключения он не верил, что его могут серьезно обвинять в чем-нибудь. Он думал, что ему ничего не стоит оправдаться: его назначили президентом наперекор его желанию, он не принимал никакого участия в финансовых операциях, почти все время находился в отлучке и не имел возможности контролировать действия банка. Но беседы с адвокатом, безуспешные хлопоты Каролины показали ему, что на него возлагают ужасную ответственность. Его считали сообщником Саккара, никто не хотел верить в его неведение. Тогда-то его немного простодушная вера явилась для него источником душевного спокойствия, удивлявшего Каролину. Являясь к нему после беготни и возни с грубым, беспокойным людом, она поражалась его спокойным и ясным видом, в этой угрюмой келье, где он прибил четыре грубо размалеванные картинки духовного содержания вокруг маленького черного распятия. Отдаваясь на волю Провидения, человек перестает возмущаться; всякое незаслуженное страдание является залогом спасения. Его печалила только остановка начатых работ. Кто возьмется за них, кто будет продолжать оживление Востока, так успешно начатое компанией соединенных пакетботов и обществом серебряных рудников Кармеля? Кто построит сеть железнодорожных линий из Бруссы на Бейрут и Дамаск, из Смирны на Трапезунд, кто вольет новую кровь в вены древнего мира? Но и тут ему помогала вера, он говорил, что начатое дело не может погибнуть, и его огорчало только сознание, что не он тот избранник неба, которому суждено исполнить все это.
В особенности дрожал его голос, когда он спрашивал, за какие грехи Бог не допустил его устроить великий католический банк, предназначенный для преобразования современного общества, казну Гроба Господня, которая вернула бы власть папе и соединила все народы в одну нацию, отняв у евреев владычество над деньгами. Но он говорил, что этот банк будет устроен, непременно, неизбежно; что найдутся чистые руки, которые воздвигнут его. И если сегодня он казался грустным, то только вследствие сознания, что его руки не будут достаточно чисты, чтобы снова взяться за это великое дело по выходе из тюрьмы.
Он рассеянно слушал сестру, которая рассказывала, что мнение газет повернулось несколько в его пользу. Потом, посмотрев на нее своим обычным взглядом лунатика, неожиданно спросил: — Отчего ты не хочешь его видеть?
Она вздрогнула, понимая, что он говорит о Саккаре, и отрицательно покачала головой. Тогда он решился и сказал вполголоса с видимым смущением:
— После того, что было между вами, ты не можешь отказываться, сходи к нему!
Боже мой, он знает! Жгучая краска залила ее лицо, она спрятала его на груди брата и прерывающимся голосом спрашивала, кто ему сказал об этой тайне, которую она считала неизвестной никому, а ему в особенности.
— Бедная моя Каролина, я уже давно знаю о ней… Анонимные письма, злые люди, завидовавшие нам… Я никогда не говорил с тобой об этом, наши взгляды расходятся, ты свободна… Я знаю, что ты лучшая женщина в мире. Сходи к нему.
И с прежней веселой улыбкой он взял букет, который уже засунул за распятие, и подал ей.
— Вот, снеси ему это и скажи, что я тоже не имею зла на него.
Каролина, взволнованная этой сострадательной нежностью брата, пристыженная и в тоже время чувствуя облегчение, не стала спорить. Притом же со самого утра в ней шевелилась мысль посетить Саккара. Надо же уведомить его о бегстве Виктора, об ужасном преступлении, которое до сих пор бросало ее в дрожь. Он со самого начала записал ее имя в списке лиц, которых желал видеть, и смотритель проводил ее в его камеру по первому слову.
Когда она вошла, Саккар сидел спиной к двери за маленьким столиком, покрывая цифрами лист бумаги. Он быстро обернулся и радостно воскликнул:
— Вы!.. О, как вы добры, как я счастлив!
Он схватил ее руку обеими руками. Она улыбалась в замешательстве, очень взволнованная, не зная, что сказать. Потом свободной рукой положила букет на стол между грудами бумаг, исписанных цифрами.
— Вы ангел! — пробормотал он в восторге, целуя ее руки.
Наконец, она решилась заговорить.
— Нет, я вас осудила навсегда. Но мой брат захотел, чтобы я навестила вас…
— Нет, нет, не говорите этого. Скажите, что вы слишком умны, слишком добры, чтобы не понять и не простить…
Она остановила его жестом.
— Ради Бога, не требуйте от меня так много. Я сама ничего не знаю. Довольно е вас того, что я пришла… Притом же мне нужно сообщить вам об очень печальном происшествии.
Затем она вполголоса рассказала ему о диком преступлении Виктора, о его загадочном, необъяснимом бегстве, прибавив, что все поиски оказались тщетными и вряд ли приведут к какому-нибудь результату. Он слушал, видимо пораженный, без слов, без жеста; и когда она замолчала, две крупные слезы покатились по его щекам.
— Несчастный!., несчастный!.. — пробормотал он.
Никогда еще ей не приходилось видеть его в слезах. Она
была глубоко взволнована и потрясена, до такой степени удивили ее слезы Саккара, тяжелые, свинцовые слезы, изливавшиеся из сердца, закаленного многолетним разбоем. Впрочем, он тотчас разразился шумными восклицаниями.
— Но это ужасно, я даже ни разу не поцеловал мальчишку… Вы знаете, мне не удалось его видеть. Боже мой, да, я дал себе слово сходить к нему, но эти проклятые дела не оставляли минуты свободной… Ах, это всегда так бывает, если станешь откладывать дело, никогда его не сделаешь… Так я не могу повидаться с ним? Можно бы привести его сюда.
Она покачала головой.
— Кто знает, где он теперь? Как его найти в этой ужасной парижской сутолоке?
Он прошел по комнате, издавая бессвязные восклицания.
— Находят моего ребенка, и вот я его теряю… Никогда не увижу его… Да, нет мне счастья, нет!.. О, Боже мой, и тут, как с Всемирным банком!
Он уселся за стол, а Каролина на стуле против него. Перебирая груду бумаг, накопившихся в течение нескольких месяцев, он начал рассказывать о своей предполагаемой защите, как будто чувствуя потребность оправдаться перед нею. Ему ставилось в вину: беспрерывное увеличение капитала с целью поднять курсы и уверить публику, что общество владеет всеми своими фондами; фиктивная подписка при помощи подставных лиц, вроде Сабатани и других; раздача фиктивных дивидендов в форме выкупа прежних акций; наконец, покупка собственных акций, безумная игра, породившая непомерное и обманчивое возвышение курса, результатом которого была гибель Всемирного банка. На это он отвечал бурными и подробными объяснениями: он делал то, что делает всякий директор банка, только в большем масштабе. Пи один директор самых солидных домов в Париже не избежал бы тюрьмы, если рассуждать логично. Стало быть, его делают козлом отпущения за грехи всех. С другой стороны, какой странный способ взыскания! Почему же не преследуют остальных членов правления, Дегрэмонов, Гюрэ, Богэнов, которые, независимо от пятидесяти тысяч франков по жетонам за заседания, получали десять процентов из дохода и принимали участие во всех плутнях? Почему остались безнаказанными цензоры, в том числе Лавиньер, отделавшиеся ссылкой на свою неумелость и доверчивость? Очевидно, этот процесс будет чудовищной несправедливостью! Следовало отвергнуть жалобу Буша, как недоказанную, а доклад экспертов при первом же сличении с книгами оказался переполненным ошибками. С какой же стати на основании этих двух документов было официально объявлено банкротство? Для того, чтобы разорить акционеров? Это и удалось в полной мере, но виноват не он, виновата магистратура, правительство, те, кто составил против него заговор с целью погубить Всемирный банк.
— Ах, мошенники, если бы они не арестовали меня, мы бы еще посмотрели, мы бы еще посмотрели!
Каролина глядела на него, удивляясь этой самоуверенности, доходившей почти до величия. Она вспомнила его теории о необходимости игры в великих предприятиях, где никакое справедливое вознаграждение невозможно; сравнение спекуляции с половыми излишествами, с удобрением, с навозом, на счет которого развивается прогресс. Не он ли нагревал чудовищную машину до тех пор, пока она не разлетелась в куски, переранив всех, кто находился при пей? Не он ли создал безумный курс в три тысячи франков? Общество с капиталом в сто пятьдесят миллионов и тремястами тысяч акций, которые при курсе в три тысячи составляют девятьсот миллионов — мыслимо ли это, не грозит ли опасностью колоссальный дивиденд, которого требует подобная сумма, считая только по пяти на сто?
Но он встал и расхаживал по комнате с видом великого завоевателя, посаженного в клетку.
— Ах, мошенники, они знали, что делают, арестуя меня! Я бы восторжествовал, я раздавил бы их всех.
Она не могла скрыть своего удивления и негодования.
— Как восторжествовали бы? Ведь у вас не было ни гроша, вы были побеждены…
— Ну, конечно, — подхватил он с горечью, — я был побежден, я мошенник… Честность, слава — все это только успех. Кто побежден, тот и дурак, и мошенник… О, я угадываю все, что говорят обо мне. Неправда ли, меня называют вором, говорят, что я прикарманил эти миллионы, рады были бы перервать мне горло, и, что всего хуже, презрительно пожимают плечами: сумасшедший, глупец… Но представьте себе, что мне удалось, что я одолел Гундерманна, завладел рынком, сделался признанным царем золота — -а, ведь я бы был героем, весь Париж был бы у моих ног!
Она резко возразила ему:
— Против вас была справедливость и логика, вы не могли одержать верх.
Он остановился перед нею и разразился бурным протестом.
— Я не мог одержать верх, полноте! У меня не хватило денег — вот н все! Если бы Наполеон при Ватерлоо мог послать на смерть лишние сто тысяч солдат, он одержал бы победу и мир имел бы другой вид. Если бы я мог бросить в эту пропасть еще несколько сот миллионов, я был бы властителем мира.
— Но это ужасно! — воскликнула она с негодованием. — Как, мало вам еще разорения, слез, крови! Вам бы хотелось новых катастроф, разоренных семей, несчастных, которым приходится идти со сумою!
Он по-прежнему расхаживал по комнате и отвечал с жестом презрительного равнодушия:
— Разве жизнь заботится об этом? Нельзя сделать шага, не раздавив сотни существований.
Воцарилось молчание, она следила за ним в недоумении. Герой это или мошенник? Она с волнением спрашивала себя:
— Какие мысли — мысли побежденного полководца, поставленного в беспомощное положение, шевелились в его голове в течение шести месяцев, которые он провел в этой клетке? — и тут только она обратила внимание на его обстановку: четыре голые стены, маленькая железная кровать, простой белый стол, два соломенных стула. Он, который жил среди такой ослепительной роскоши!
Но вдруг он сел, точно ноги его подкосились от усталости, и медленно, вполголоса, начал говорить, как бы против воли признаваясь в своих ошибках:
— Да, Гундерманн был прав: страсть нн к чему не ведет на бирже… Ах, мошенник, хорошо ему говорить: у него нет ни крови, ни нервов, он не может ни увлечься женщиной, ни выпить бутылки бургундского! Я думаю, впрочем, что он всегда был таким, у него лед в жилах… Я слишком страстен, это очевидно! Вот причина моего поражения, вот почему я столько раз проваливался. Страсть убивает меня, возвеличивает, поднимает на высоту, и потом сбрасывает и разом разрушает все свое дело. Может быть, играть и значит пожирать самого себя. Когда я думаю об этой четырехлетней борьбе, я вижу, что меня погубило то, чего я желал, чем я владел… Это должно быть неисцелимо. Я неудачник.
Потом им овладел гнев против победителя.
— Ах, этот Гундерманн, проклятый жид, который торжествует, потому что у него нет желаний!.. Таково и все еврейство, орда холодных и упрямых завоевателей, добивающихся господства над миром, покупая народы один за другим всемогущей силой золота. Вот уже целые века эта раса торжествует над нами, несмотря на пинки и плевки. У него уже есть миллиард, у него будет их два, десять, сто, и наконец, он сделается властелином земли… я много лет кричу об этом на всех перекрестках, но никто меня не слушает, думая, что во мне говорит просто досада афериста, а между тем во мне говорит кровь. Да, я ненавижу жидов, эта ненависть у меня в крови, проникает все мое существо.
— Удивляюсь, — спокойно сказала Каролина, соединявшая с образованием широкую терпимость. — По моему, евреи не хуже других. Они держатся особняком, потому что их заставили обособиться.
Саккар, не слушая ее, продолжал с еще большей горячностью:
— Больше всего меня возмущает, что правительства действуют с ними за одно, преклоняются перед этими тварями. Так, например, империя продана Гундерманну, точно нельзя царствовать без денег Гундерманна! Конечно, Ругон, мой братец, великий человек, поступил со мной отвратительно, вы еще не знаете: я унизился до такой степени, что старался помириться с ним, и нахожусь здесь по его воле. Но все равно, раз я его стесняю, пусть отделывается от меня; я негодую на него только за союз с жидами… Вы только подумайте: Всемирный банк раздавлен, чтобы Гундерманн мог продолжать свои дела! Всякий слишком сильный католический банк будет уничтожен, как опасное учреждение, чтобы обеспечить окончательное торжество евреев, которые проглотят нас — и скоро!.. Ах, пусть Ругон поостережется! Его съедят прежде всех, он лишится власти, за которую так цепляется, ради которой готов отречься от всего. Он ловко балансирует, угождая то либералам, то их противникам; но на таком пути в конце концов всегда сломишь шею… И если все рушится, пусть же исполнится желание Гундерманна! Он предсказал, что Франция будет разбита; в случае войны с Германией. Мы готовы, пусть же приходят пруссаки и забирают наши провинции!
Она остановила его испуганным и умоляющим жестом, точно он накликал бурю.
— Нет, нет, не говорите таких вещей! Вы не имеете права говорить их. Впрочем, ваш брат не причем в вашем аресте. Я знаю из достоверных источников, что тут действовал канцлер Делькамбр.
Гнев Саккара внезапно утих, он усмехнулся.
— О, этот мне мстит!
Она вопросительно взглянула на него, и он прибавил:
— Да, давнишняя ссора… Я заранее знаю, что буду осужден.
Без сомнения, она догадалась, о какой ссоре идет речь, потому что не стала расспрашивать. Наступило непродолжительное молчание, он снова взялся за бумаги, поглощенный своими мыслями.
— Как мило с вашей стороны, дорогая моя, что вы навестили меня. Вы должны заходить почаще, потому что вы можете дать мне полезный совет; я буду вам излагать свои планы… Ах, если бы у меня были деньги!
Она тотчас перебила его, пользуясь случаем уяснить себе один вопрос, который преследовал и мучил ее в течение нескольких месяцев. Что он сделал с миллионами, доставшимися на его долю? Перевел их за границу? Зарыл под каким-нибудь деревом, известным только ему?
— Да ведь у вас есть деньги! Два миллиона после Садовой, девять миллионов за ваши три тысячи акций, если вы продали их по курсу в три тысячи.
— У меня? — воскликнул он. — У меня нет ни единого су!
Это было сказано таким чистосердечным и отчаянным тоном, сопровождалось таким удивленным взглядом, что она не могла не поверить.
— Никогда у меня не остается денег, если дела пойдут плохо… Поймите же, что я разоряюсь вместе с другими. Да, разумеется, я продал, но я же и покупал, и куда девались одиннадцать миллионов, я, право, не сумею вам объяснить… Ни единого су, все пошло прахом, как всегда.
Она почувствовала такое облегчение, такую радость, что решилась пошутить над их собственным разорением: ее и ее брата.
— Мы также не знаем, чем будем жить, когда все это кончится… Помните, как я боялась этих денег, этих девяти миллионов, что вы обещали! Никогда я не чувствовала себя так скверно, и как легко мне было в тот день, когда мы отдали все для пополнения актива!.. Туда же пошли и триста тысяч франков, которые мы получили в наследство от тетки. Это-то уж не совсем справедливо. Но я вам говорила, — деньги, случайно полученные, незаработанные, всегда уплывают из рук… И все-таки, как видите, я весела и смеюсь.
Он остановил ее лихорадочным жестом и, схватив бумаги, лежавшие на столе, размахивал ими по воздуху.
— Полноте! Мы разбогатеем…
— Как так?
— Неужели вы думаете, что я отказался от моих планов?.. Целых шесть месяцев я работаю здесь, не сплю ночи, стараясь перестроить все заново. Дураки, обвиняющие меня за преждевременный баланс, основываются на том, что из трех великих предприятий — соединенных пакетботов, Кармеля и национального турецкого банка — только первое дало барыши. Черт возьми, да два последние потому и лопнули, что я был арестован. Но когда нас выпустят, когда я снова возьмусь за дело, о, тогда вы увидите, увидите!..
Она хотела остановить его умоляющим жестом. Но он выпрямился, вырос на своих маленьких ножках и кричал пронзительным голосом:
— Все рассчитано, вот цифры, смотрите!.. Кармель и национальный турецкий банк только игрушки! Нам нужна сеть железных дорог на Востоке, нам нужно все остальное, Иерусалим, Багдад, Малу Азию, все, чего не мог добиться Наполеон со своей саблей, и чего добьемся мы с нашими заступами и золотом… Неужели вы думали, что я откажусь от цели? Наполеон вернулся же с Эльбы. Мне стоит только начать и все деньги Парижа последуют за мною, на этот раз нечего бояться Ватерлоо; мой план рассчитан математически, до последнего сантима… Наконец-то мы одолеем проклятого Гундерманна. Мне нужно только четыреста миллионов, самое большее — пятьсот и мир в моей власти.
Она схватила его за руки и стиснула их.
— Нет, нет, молчите, вы меня пугаете!
И наперекор всему сквозь ее страх пробивалось удивление. В этой жалкой, голой, замкнутой от живых людей келье она внезапно почувствовала избыток сил бьющей через край жизни: вечная иллюзия надежды, упорство человека, который не хочет умереть. Она искала в себе гнева, проклятий за совершенные преступления и не находила их. Не она ли осудила его за непоправимое зло, которое он наделал? Не она ли призывала на его голову казнь, презрение, смерть в одиночестве? Теперь же у ней осталась только ненависть к злу и сострадание к несчастию. Его бессознательная, деятельная сила снова покорила ее. И если даже это была просто женская слабость, она отдавалась ей, повинуясь неудовлетворенному материнскому чувству, бесконечной нежности, заставлявшей ее любить этого человека, не уважая его.
— Все кончено, — повторила она несколько раз, не переставая сжимать ему руки. — Неужели вы не можете успокоиться и отдохнуть наконец?
Потом, когда он приподнялся на цыпочках, чтобы поцеловать седые волосы, обрамлявшие ее лицо густыми, вечно юными локонами, она удержала его и прибавила решительным и глубоко печальным тоном, подчеркивая каждое слово:
— Нет, нет, это кончено, кончено навсегда… Я радуюсь, что повидалась с вами в последний раз, что между нами не останется злобы… Прощайте!
Уходя она видела, что он остановился у стола искренно взволнованный разлукой, но уже разбирая машинально бумаги, которые перемешал в порыве увлечения, и стряхивая с листов розовые лепестки, осыпавшиеся с букета.
Только три месяца спустя дело Всемирного банка разбиралось в суде. Оно заняло пять заседаний и возбуждало живейший интерес в публике. Печать на все лады обсуждала катастрофу, самые необыкновенные истории ходили по поводу медленности следствия. Обвинительный акт представлял образцовое произведение жестокой логики, мельчайшие детали были сгруппированы н объяснены с неумолимой ясностью. Впрочем, все говорили, что приговор был произнесен заранее. И в самом деле очевидная невинность Гамлэна, героическая энергия Саккара, опровергавшего обвинение в течение пяти дней, блестящие речи защиты не помешали судьям приговорить обвиняемых к пяти летнему тюремному заключению и штрафу в три тысячи франков. Но будучи отпущены на поруки за месяц до суда, они могли апеллировать и оставить Францию до истечения суток. Этой развязкой они были обязаны Ругону, которому вовсе не хотелось иметь брата в тюрьме. Сама полиция позаботилась об отъезде Саккара, который отправился в Бельгию с ночным поездом. В тот же день Гамлэн уехал в Рим.
Прошло еще три месяца, наступил апрель, а Каролина все еще оставалась в Париже, задержанная делами. Она занимала ту же квартиру в отеле Орвиедо, предназначенном к продаже. Впрочем, она, наконец, покончила со всеми затруднениями и могла уехать, разумеется, без гроша в кармане, но за то разделавшись со всеми долгами. Завтра она должна была оставить Париж и отправиться в Рим, к брату, которому удалось найти место инженера. Он писал ей, что для нее нашлись уроки. Приходилось начинать жить сызнова.
Утром, в этот последний день пребывания в Париже, ей вздумалось навести справки о Викторе. До сих пор все поиски не привели ни к чему. Но она вспомнила обещание Мешэн и подумала, не удалось ли этой женщине узнать что-нибудь. Найти же ее ничего не стоило, отправившись к Бушу около 4 часов. Сначала она не хотела идти. Зачем, ведь все это умерло. Однако, мысль эта не на шутку стала мучить ее, точно она и впрямь похоронила ребенка и не хотела навестить и украсить цветами его могилу перед отъездом. В четыре часа она отправилась в улицу Фейдо.
Обе двери, выходившие на лестницу, были отперты; вода шумно кипела в черной кухне, тогда как в кабинете Буша г-жа Иешэн исчезала в груде бумаг, которые вытаскивала огромными пачками из своего сака.
— Ах, это вы, добрая барыня! А у нас беда! Господин Сигизмунд умирает. А бедный господин Буш положительно потерял голову; он так любил своего брата. Он мечется, как сумасшедший; теперь побежал за доктором. Мне приходится заниматься делами, потому что он за всю неделю не купил ни одной акции, не взглянул на вексель. К счастью, мне только что удалось одно дельце, о, такое дельце, которое утешит его, бедняжку, когда он образумится.
Каролина совсем забыла о Викторе, увидав акции Всемирного банка, которые Мешэн вытаскивала пригоршнями из своего сака. Он был битком набит ими и она выгребала их без конца, сделавшись болтливой от радости.
— Посмотрите-ка, все это я купила за двести пятьдесят франков, и тут их пять тысяч, стало быть, по одному су акция… Каково, по одному су акции, ходившие по три тысячи франков! Это почти на вес… Но они имеют цену; мы продадим их, по крайней мере, по десяти су, потому что они в большом ходу у банкротов. Вы понимаете, они пользовались такой хорошей репутацией, что и теперь имеют значение. они как нельзя лучше годятся для пассива: оказаться жертвой катастрофы, это очень благородно. Мне удивительно повезло, один дурак уступил мне целую груду этих акций за бесценок. Разумеется, я не дала маху.
Она радовалась, как хищная птица над полем финансовой битвы; ее грузная особа, разжиревшая от падали, обливалась потом, а короткие, цепкие руки рылись в груде трупов, потерявших цену акций, уже пожелтевших, издававших запах тления.
Но вдруг из соседней комнаты, дверь которой была также открыта настежь, послышался тихий лихорадочный голос.
— А, г. Сигизмунд опять начинает говорить. Это он со самого утра так… Бог мой, а вода-то, вода, я о ней и забыла! Это для питья… Сударыня, так как вы уже здесь, посмотрите, пожалуйста, не нужно ли ему чего-нибудь.
Мешэн побежала на кухню, а Каролина, движимая состраданием, вошла к больному. Яркое апрельское солнце придавало веселый вид пустынной комнате, освещая белый стол, с грудой заметок, бумаг — результатом десятилетней работы. На узкой железной кровати, Сигизмунд, прислонившись спиною к подушкам, говорил без умолку в припадке нервного возбуждения, которое иногда предшествует смерти у чахоточных. Бред сменялся моментами удивительного просветления и необычайно расширившиеся глаза на изможденном лице, обрамленном длинными волосами, казалось, вопрошали пространство.
Как только вошла Каролина, он обратился к ней, как к знакомой, хотя они никогда не встречались до сих пор:
— А, это вы, сударыня… Я вас видел, я вас звал всеми силами души… Подойдите поближе, мне нужно вам сказать кое-что…
Несмотря на легкую дрожь, она подошла и села на стул подле кровати.
— Я не знал до сих пор, но теперь знаю. Мой брат торгует бумагами: я слышал, как плакали люди в его кабинете… Мой брат! Ах, он точно пронзил мне сердце раскаленным железом! Да, это осталось в моей груди, и жжет меня. Деньги, страдания бедняков — ужасно… И когда я умру, брат продаст мои бумаги, а я не хочу этого, не хочу!
Он мало-помалу возвышал голос в страстной мольбе.
— Слушайте, вон мои бумаги, на столе. Дайте их мне, свяжем их в пачку и унесите, унесите их все… О, я вас звал, я вас ожидал! Мои бумаги — вся моя жизнь — погибнут!
И видя, что она медлит, он с мольбой сложил руки.
— Ради Бога, я хочу убедиться, что они все целы… Моего брата нет дома, он не скажет, что я убиваю себя… Умоляю вас…
Она уступила, потрясенная его жаркой мольбой.
— Этого не следует делать, ваш брат говорит, что это вам вредно.
— Вредно, о, нет! Да и не все ли равно… Наконец-то мне удалось воздвигнуть будущее обществу, после .стольких бессонных ночей! Тут все предусмотрено, решено; справедливость и счастье, какие только возможны… Как жаль, что я не успею обработать этот труд для печати! Но все мои заметки готовы, приведены в порядок. Вы сохраните их, не правда ли, чтобы со временем кто-нибудь другой мог обработать их в виде книги и выпустить в свет.
Он взял бумаги своими длинными иссохшими руками и любовно перелистывал их, тогда как в его больших, уже помутившихся глазах загорелся огонь. Он говорил быстро, сухим, монотонным голосом, с однообразием маятника, увлекаемого силой тяжести, да это и был отголосок мозгового механизма, действовавшего безостановочно под влиянием агонии.
Казалось, он хотел повернуть мир, обводя рукой вокруг своей жалкой комнаты. Он, проживший в этой нищенской обстановке, умиравший аскетом, братски делил земные блага. Он отдавал другим счастье, все, что есть хорошего на земле, зная, что сам ничем не пользуется. Он ускорил свою смерть ради этого пышного подарка страдающему человечеству. Руки его блуждали, среди разбросанных бумаг, глаза, уже одетые тьмою, засверкали предсмертным огнем и, казалось, созерцали бесконечное, неземное совершенство в порыве экстаза, осветившего его лицо.
— Ах, какая кипучая деятельность! Все человечество работает, руки всех живущих улучшают мир!.. Нет более болот, негодных земель. Морские рукава засыпаны, горы, которые служат помехой, исчезают, пустыни превращаются в плодоносные долины. Нет ничего неосуществимого, великие памятники древности вызывают улыбку, кажутся жалкими игрушками. Земля, наконец, сделалась обитаемой… Человек развился, вырос, удовлетворяет всем своим потребностям, сделался истинным господином. Школы и мастерские открыты для всех, ребенок выбирает занятие, которое подходит к его способностям. Проходят годы, и происходит подбор, благодаря строгой проверке. Недостаточно платить за образование, нужно уметь им пользоваться. Таким образом, каждый попадает на свое место, сообразно своим способностям, и благодаря этому общественные функции распределяются правильно, по указаниям самой природы. Каждый за всех, по своим силам… О, царство веселой деятельности, идеальное царство здорового труда, где не будет старых предрассудков насчет черной работы, где великий поэт не постыдится быть столяром, великий . ученый — слесарем! О, счастливое государство, к которому люди стремятся столько веков, я вижу его… вижу там, в ореоле счастья, в ослепительном блеске…
Глаза его погасли, слова замерли в последнем дыхании и голова, с улыбкой восторга, застывшей на губах, опрокинулась на подушку… Он был мертв.
Потрясенная жалостью и нежностью, Каролина смотрела на него, как вдруг почувствовала приближение бури. Это был Буш, который, не найдя доктора, прибежал, задыхаясь, в отчаянии, тогда как Мешэн, следуя за ним по пятам, объяснила, что она не могла приготовить питья, потому что кипяток .опрокинулся. Но он увидел брата, своего малютку, как он его называл, неподвижного, с открытым ртом, с остановившимися глазами, понял все, и заревел, как раненый зверь. Юн бросился к нему одним прыжком, поднял его своими огромными руками, точно стараясь вдохнуть в него жизнь. Этот аферист, готовый зарезать человека из-за десяти су, столько лет возившийся в подонках Парижа, рычал от нестерпимого страдания. Его малютка, Боже мой! Он, который ходил за ним, лелеял его, как мать, никогда не увидит своего дитяти. И в припадке бешеного отчаяния он схватил бумаги, валявшиеся на кровати, комкал их, разрывал, точно хотел уничтожить этот бессмысленный, жестокий труд, убивший его брата.
Каролина чувствовала, что сердце ее разрывается. Несчастный! Теперь он возбуждал в ней только бесконечную жалость. Но где она слышала этот вопль? Случилось однажды, что крик человеческого страдания бросил ее в дрожь. Да, это было у Мазо, вопль матери и детей, над трупом отца. Она осталась еще минуту, точно не могла удалиться от этого страдания. Потом перед уходом, оставшись наедине с Мешэн в кабинете Буша, она вспомнила о цели своего посещения, и спросила о Викторе. А, Виктор! Он далеко, Бог знает где. Мешэн рыскала по Парижу три месяца и не могла напасть на след. Наконец, она отказалась от поисков: сыщется когда-нибудь на эшафоте. Каролина слушала ее молча. Да, конечно, чудовище выпущено на волю, в пространство, навстречу неизвестному будущему, и будет рыскать, как зверь, с пеной у рта, зараженной наследственным ядом, создавая на каждом шагу новое зло.
Выйдя на улицу, Каролина была удивлена мягкостью воздуха. Было пять часов, солнце садилось на ясном небе. Этот апрель, дышавший новой юностью, действовал на нее, как целебная ласка, проникавшая все ее существо до глубины сердца. Юна вздохнула полною грудью, с облегчением, уже начиная забывать о несчастье, чувствуя, как возрождается и укрепляется в ней непобедимая надежда. Без сомнения, прекрасная смерть этого мечтателя, отдававшего последний вздох своей химере правосудия и любви, подействовала на нее, тоже мечтавшую об избавлении человечества от заразы денег — умиротворяющим образом; также как и вопли его брата, безумная и отчаянная нежность свирепого барышника, которого она считала бессердечным, неспособным плакать. Однако, нет. Ведь она ушла не под впечатлением этой великой доброты, проявившейся среди великой скорби; перед самым уходом она услыхала печальную весть об окончательной гибели маленького чудовища, которое рыскало теперь Бог знает где, рассевая на своем пути фермент гнили, от которой еще не скоро избавится человечество. Откуда же эта возрождавшаяся радость, охватывавшая все ее существо?
Дойдя до бульвара, Каролина повернула налево и замедлила шаги среди оживленной толпы. На мгновение она остановилась перед тележкой, наполненной букетами гвоздики и сирени, аромат которых пахнул на нее весною. И когда она пошла дальше, волна радости поднималась в ней с неудержимою силою, точно из кипучего источника, который она тщетно старалась остановить, заткнуть обеими руками. Она не хотела радоваться. Нет, нет, ужасные катастрофы слишком близки, она не может быть веселой, отдаваться порыву вечной жизни, увлекавшей ее. Она старалась сохранить печальное настроение духа, обращаясь к жестоким воспоминаниям. Как, она может еще смеяться после крушения всего, после таких бедствий! Неужели она может забыть о своем участии в этой катастрофе? Она вспоминала то тот, то другой факт, которые, казалось, должна бы была оплакивать всю жизнь. Но источник жизни в ее сердце пробивался неудержимо, устраняя препятствия, выбрасывая обломки на берег, и струился свободно, ясный и чистый под лучами солнца.
С этого момента Каролина должна была покориться непреодолимой силе вечного обновления. Как она сама говорила, иногда смеясь, она не могла быть печальной. Она только что испытала крайнюю степень отчаяния, и вот, надежда возрождается снова, разбитая, окровавленная, но живучая, несмотря ни на что. Конечно, никаких иллюзий у нее не оставалось; жизнь несправедлива и гнусна, как сама природа. Отчего же мы так глупо любим ее, стремимся к ней, рассчитываем, как ребенок, которого обманывают обещанием игрушки, на какую-то отдаленную и неведомую цель, к которой она без конца ведет нас! Наконец, повернув в улицу Шоссе-д’Антен, она перестала рассуждать; философка, ученая, начитанная женщина исчезла, утомленная бесплодными поисками, осталось только счастливое существо, наслаждающееся ясным небом, чистым воздухом, ощущением здоровья, радостно прислушивавшееся к твердым шагам своих маленьких ног по тротуару. Ах, радость бытия… есть ли в сущности какая-нибудь иная радость? Жизнь, как она есть, в своей силе, хотя бы и ужасной, со своей вечной надеждой!
Вернувшись в свою квартиру на улице Сен-Лазар, Каролина окончила укладку вещей и, проходя по опустевшей зале с чертежами, бросила взгляд на планы и акварели, висевшие на стене, которые она решилась увязать в одну пачку после всего. Но воспоминания задерживали ее перед каждым листом. Она вспоминала свою жизнь на Востоке, который так полюбился ей и как будто сообщил ей часть своего ослепительного света, потом четыре года парижской жизни, ежедневную суматоху, безумную деятельность, чудовищный ураган миллионов, ворвавшийся в ее жизнь, и произведший в ней столько опустошений. Она чувствовала, что из под этих развалин пробивается и распускается на солнце целая жатва. Если национальный турецкий банк погиб вследствие крушения Всемирного банка, то компания соединенных пакетботов уцелела и процветает. Она видела волшебный берег Бейрута, где среди огромных магазинов, возвышались постройки управления, план которых она очищала от пыли в эту минуту: Марсель у ворот Малой Азии, Средиземное море завоевано, нации сближены, быть может, умиротворены. А Кармельское ущелье, рисунок которого она снимала со стены — еще на днях она читала в одном письме, что там возник целый народ. Деревня в пятьсот душ, построившаяся около рудника, превратилась в город с населением в несколько тысяч человек, возникла целая цивилизация, — дороги, фабрики, школы, оплодотворявшая этот глухой и дикий закоулок. Затем следовали чертежи, нивелировки, профили — целая серия листов, относившихся к железной дороге из Бруссы в Бейрут через Ангору и Алеппо. Без сомнения, пройдет много лет, пока ущелья Тавра сделаются доступными для паровозов, но новая жизнь приливала со всех сторон, почва древней колыбели человечества обсеменилась новым посевом людей, будущий прогресс принимался с удивительной быстротой в этом чудном климате, под лучами жаркого солнца. Оживал целый мир; человечество получало больше простора и счастья.
Наконец, Каролина крепко увязала планы шнурком. Брат, ожидавший ее в Риме, где они должны были начать жизнь сызнова, просил ее упаковать их как можно тщательнее; и, стягивая узлы, она вспоминала о Саккаре, который уже предпринял новую колоссальную аферу в Голландии — осушение громадных болот путем сложной системы каналов, отвоевавших у моря целое маленькое королевство. Он прав: до сих пор деньги служат навозом, насчет которого развилось человечество; деньги, отравляющие и разрушающие деньги, представляют фермент всякого социального развития, удобрение, необходимое для великих работ, благодаря которым облегчается существование. Неужели на этот раз она пришла, наконец, к правильному взгляду и ее несокрушимая надежда проистекала из веры в полезность усилий. Боже мой, не возвышается ли над всей этой грязью, над всеми этими жертвами, над ужасными страданиями, которые приносит человечеству каждый шаг вперед — не возвышается ли над всем этим темная и отдаленная цель, нечто высшее, доброе, справедливое, окончательное, к чему мы стремимся, сами того не сознавая, что наполняет наши сердца упорным желанием жить и надеяться?
И Каролина чувствовала себя веселой, несмотря пи на что, со своим вечно юным лицом, увенчанным седыми волосами, точно обновлялась с каждой весной. И, вспомнив о своей связи с Саккаром, которой она так стыдилась, она подумала, как ужасно загрязнили самую любовь. Чем же виновны деньги, что из-за них происходит столько преступлений и мерзостей? Любовь также осквернена, любовь, которая порождает жизнь.
Конец.