Дело Наумова[1]
Для вас, господа присяжные заседатели, как для судей совести, дело Наумова очень мудреное, потому что подсудимый не имеет в своей натуре ни злобы, ни страсти, ни корысти, словом, ни одного из тех качеств, которые необходимы в каждом убийце. Наумов — человек смирный и добродушный. Смерть старухи Чарнецкой вовсе не была ему нужна. После убийства Наумов оставался в течение двенадцати часов полным хозяином квартиры, но он не воспользовался ни одной ниткой из имущества своей барыни-миллионерки. И когда затем пришла полиция, то Наумов, как верный страж убитой им госпожи, отдал две связки ключей, не тронутых им до этой минуты. Все оказалось в целости.
Видимым поводом к убийству считается то, что барыня оскорбила Наумова напрасным подозрением в краже бутылок. Но разве на такой побудительной причине можно остановиться для объяснения этого случая?! Разве туповатый, уживчивый и выносливый Наумов был так болезненно раздражителен, так щепетилен, чтобы из-за оскорбленного самолюбия броситься на старую женщину как тигр, давить ей горло, барахтаться с ней на полу, приканчивать ее до последнего издыхания, а затем придумывать, как бы спастись от постигшей его беды и делать все это в высшей степени неловко, без. всякой мысли о побеге и при помощи таких показаний, в которых он не сразу говорил, что он один только и мог убить Чарнецкую… Нет, все это непонятно. Да и сам Наумов не понимает, ради чего это его разобрала такая ярость. Он говорил следователю: „Хотя она меня и оскорбила, но я очень сожалею о своем поступке“… Удивительно странное происшествие.
А между тем предварительное следствие проведено превосходно. Выяснено решительно все, чем мы можем интересоваться, так что мне, как защитнику, даже не пришлось вызвать ни одного свидетеля в дополнение к прокурорскому списку. А все-таки дело остается необычайным. В нем случайно уже и то, что ни один свидетель не помянул покойную добрым словом, ни единый человек не сожалеет об убитой, точно все понимают, что такая женщина никак не могла ужиться среди людей и что рано или поздно она должна была попасться кому-нибудь под руку. Все находили ее чудовищем, но находили это издалека, чувствуя себя независимыми от нее. А кто, хотя на время, от нее зависел, тот решительно не мог ее выносить и удалялся. Одному только Наумову пришлось прослужить у Чарнецкой лакеем целых семь лет. И все прекрасно отзываются о Наумове.
Остановлюсь на лживых показаниях Наумова у следователя.
Наумов, по своей неразвитости, — настоящий ребенок, и там, где он чувствует, что он провинился помимо своей воли, он также труслив, как дитя. Он, сколько умеет, оправдывается перед старшими. Но всякому зрелому человеку ясно видно, до чего он сшивает свою ложь белыми нитками. Когда на него прикрикнуть, он поддакивает. Большинство его объяснений чуть ли не продиктовано следователем. Наумов, например, больше верит доктору, нежели своей собственной памяти и своим глазам. Следователь ему говорит: „Не могла быть убита Чарнецкая через полчаса или через час после завтрака: доктор находит, по остаткам пищи во рту, что убийство последовало чуть ли не сейчас после еды“… и Наумов пассивно отвечает: „Ну, тогда так и пишите“. Или, впоследствии, Наумов глупо клевещет на убитую, будто она от него забеременела и сама просила его задушить ее, чтобы избавить от стыда. На это следователь спокойно возражает: „Да ведь, по вскрытию, Чарнецкая оказалась девицей“. Тогда Наумов сейчас же говорит: „В убийстве я сознался, — надо же мне“ что-нибудь сказать в свое оправдание». Прошу вас, господа присяжные заседатели, удержите в своей памяти эти простые слова; «надо же мне что-нибудь сказать в свое оправдание». Смысл их тот, что я сам не понимаю, как это я сделался виновным.
Мне стоило большого труда добиться, чтобы Наумов верно вспомнил и откровенно, натурально описал сцену убийства. Мне постоянно приходилось его успокаивать и просить о точной правде. И тогда, в конце концов получилось очень живое показание. Вот как это было. После завтрака Чарнецкая ушла в кладовую и занялась проверкой всякой своей домашней дряни. Она там провозилась с полчаса, так что вышла оттуда в половине первого. По словам Наумова, она вышла, «совсем почернела от злости — такой, какой он ее никогда раньше не видел», и сказала, что недостает шесть бутылок вина; что это вино он будто передал компаньонке, с которой он имел шашни; что теперь ему не будет пощады; что она его непременно упрячет в Сибирь и сейчас же потребует дворника. Наумов начал просить, чтобы она успокоилась, он говорил, что если бы он был виноват, то признался бы; что он у нее давно служит и всегда был честен… Но она не унималась и грозила — она уже хотела идти к дворнику. «Тогда, — говорит Наумов, — будто мне всю грудь задавило, — я бросился на нее, перехватил по дороге, свалил на пол и сдавил ей горло. Она успела крикнуть „ай“, и сейчас же у нее пошла изо рта кровь. Видя, что в ней еще остается живность, — продолжал подсудимый, — я ее дотащил до двери, на которой висело столовое полотенце, и наложил ей это полотенце на рот… После первого крика она все время только хрипела и ничего не говорила. Когда я ей закрыл рот, она тут же, понемногу, вскоре и скончалась. За все время она отбивалась руками самую малость. К часу она уже умерла».
Думаю, что все это безусловно верно. Агония, то есть рефлекторное дыхание, длилось не более получаса. Но Чарнецкая с первого нажима на горло уже была невозвратна для жизни. Дело уже было непоправимо. Наумову только и оставалось, что дожидаться конца и ускорять его.
Теперь нужно обратиться к убитой.
Хотелось бы мне разбирать личность покойной с величайшей осторожностью. Но кто бы ни судил ее, — никто не найдет в ней ни одной хорошей черты. У нее было барское воспитание, знание языков, природный ум, полтораста тысяч годового дохода, целая груда фамильных бриллиантов, — и она жила впроголодь, без своего стола, с одним слугой, в холодной квартире, покупала утром и вечером на одну копейку сухарей, посылала за половинными обедами в, клуб, носила в ушах две сережки из угля, и мыла свое белье в целые пять месяцев один раз всего на 50 копеек. Но за это непонятное существование нам бы ее не пришлось осуждать. Скорее можно было бы пожалеть ее, как безумную. Ведь она глупо отказывалась от привольной жизни. Ведь она, no-видимому, не имела никаких радостей… Однако, нет! Радости у нее были… За неделю до смерти она встретила на Невском компаньонку — другую старуху и с блаженным видом разговаривала с ней о том, как ей удалось купить очень выгодно через контору Рафаловича на 20 тысяч процентных бумаг. Она видела счастье в том, чтобы ни на одну крошку не терять своей громадной, хотя и мертвой, власти, власти денег, и находила упоение в постоянном возрастании этой власти. Но и это бы еще ничего: всякий волен любить то, что ему нравится. Да, но Чарнецкая, сверх того, любила мучить и пилить каждого, кому ей приходилось выдавать хоть несколько рублей из своего кармана. За оплату хотя бы малейшей услуги она считала себя вправе делаться настоящим тираном. Она была бесконечно требовательна к таким людям. Она забирала себе в собственность каждое дыхание, каждую их минуту, она. плевала на их честь, на их свободу, на их сердце — на все, чем живет человек. Никто не мог переносить ее. Вы знаете ее гнусную историю перед самой смертью, с молоденькой компаньонкой Вишневской из-за коленкоровых кальсон: Чарнецкая осмелилась позорить честную девушку открытым письмом, в котором, она дерзко обвиняла ее в нелепой краже, да еще стыдила ее «днями покаяния» — вооружилась религиозным чувством, которого у нее самой не было и в помине (как не было и вообще никаких человеческих чувств), словом, нагло и безнаказанно шла против всяких «божеских и человеческих прав»…
Целых семь лет (считая его службу у покойного брата Чарнецкой) Наумов, терпеливо переносил это чудовище. И не только переносил, но у него даже не накоплялось против Чарнецкой никакой злобы. Напротив, он отдался вполне ее деспотизму, он ее боялся, как школьник (помните, с каким страхом он срывал дрянную каменную пуговку со своей рубашки, когда Чарнецкая хватилась, что у нее пропала эта пуговка). И он, по своему беспомощному тупоумию, был, кажется, единственным слугой, которого можно было бы себе вообразить возле подобной старухи. Правда, он начал запивать, живя в таком беспросветном углу. Прежние господа за ним этого не замечали и всегда охотно рекомендовали его другим, как человека исправного и честного. Но этими выпивками только и ограничилось перерождение Михаилы Наумова под властью Чарнецкой. Он продолжал служить безупречно и усердно, насколько умел.
Но он был все-таки человек. Незаметно для него самого постоянное общение с этим выродком угнетало его терпеливую душу. Он держался за свое место, потому что не был особенно ловок на услуги, да и к тому же был несколько ленив: а у такой хозяйки, как Чарнецкая, вследствие ее подозрительности и неопрятности, чистки мало. Жизнь, правда, была у него мертвая, да мало ли что… Он и не требует много… родных никого на свете… любовница Дуня, которую он любил всей душой. Он отдавал ей все заработанное. Но она, не бог знает как за него держалась… Она бы легко переменила его на другого, если бы нашелся подходящий. Вследствие всего этого, почему бы и не выносить службу у Чарнецкой… Он все выносил, а все-таки чувствовал, что барыня у него совсем особенная, другой такой что-то нигде не видно…
И вот, угораздило-таки эту Чарнецкую напасть на Михаилу Наумова с угрозами Сибирью, с обвинением в краже, которой он и не думал совершать. Крепко в нем сидела покорность своей госпоже, честно берег он ее добро. Но когда вдруг так, ни за что, ни про что напала она на него, «вся почерневшая от злости», когда он почувствовал, что она все его нутро наизнанку выворачивает, когда он, многотерпеливый и уступчивый, и сам, наконец, увидел (другие это давно видели), что никакой силы не хватает поладить с такой женщиной, — он внезапно и неожиданно для себя остервенел.
И я уже рассказал вам, как он ее убил.
Что касается продолжительности убийства, то дело совершилось гораздо скорее, нежели думают. Я и об этом уже говорил.
Но, быть может, вы остановитесь на такой мысли: «если бы Наумов, начал убийство, не помня себя, то — будь он человек добрый — он бы, при первой струе крови изо рта Чарнецкой остановился и опамятовался… Он бы пришел в отчаяние и не довершил своего деяния с помощью полотенца. Здесь уже виден человек сознательно, злобный».
Нет, господа присяжные заседатели, это неверно. Вы были бы правы, если бы судили человека вспыльчивого. Но Наумов не такой. Он очень добр, он, по выражению Авдотьи Сивой, «тише ребенка». Его терпимость к Чарнецкой была тугая, завинченная очень крепко. И эта терпимость вдруг, в одну секунду, исчезла, перевернув в его сердце все, чем до этой секунды он жил. В таких, случаях возбуждение не может пройти скоро — слишком, большая глубина затронута в человеке. Все равно, как, в будильнике: ведь там в известную секунду ничтожный крючочек соскакивает с пружины… не успеешь глазами моргнуть, так это скоро делается… А послушайте затем, как долго и упорно гремит будильник! И чем туже была закручена пружина, тем дольше продолжается звон. Так и здесь: слишком глубоко сидели в Наумове доброта и смирение. Соскочив с такого стародавнего пути, не скоро сумеешь вернуться на свое место…
Мне ужасно трудно заканчивать мою защиту. Я никогда ничего не прошу у присяжных заседателей. Я могу вам указать только на следующее: никаких истязаний тут не было, недоразумения на этот счет порождены актом вскрытия в связи с бестолковыми показаниями подсудимого. Чарнецкая умерла гораздо легче, чем мы думаем: она потеряла сознание от первого стеснения ее горла. Поэтому всякие истязания должны быть отвергнуты. Затем вы непременно должны отвергнуть также и тот признак, будто Наумов убил Чарнецкую, как слуга. Обстоятельство это значительно возвышает ответственность, а между тем Наумов тут был вовсе не в роли слуги: он не желал делать кражи, он не пользовался ночным временем, когда он один имел бы доступ к своей хозяйке, — он был здесь просто напросто в положении всякого, кого бы эта старуха вывела из себя своей безнаказанной жестокостью. Он действовал не как слуга, а как человек. Поэтому «нахождение в услужении» во всяком случае должно быть вами отвергнуто. Но ведь убийство все-таки остается. Я, право, не знаю, что с этим делать. Убийство — самое страшное преступление именно потому, что оно зверское, что в нем исчезает образ человеческий. А между тем, как это ни странно, Наумов убил Чарнецкую именно потому, что он был человек, а она была зверем.
Нам скажут: нужно охранять каждую человеческую жизнь, даже такую. Прекрасное, но бесполезное правило. Пускай повторится подобная жизнь, и она дойдет до тех рук, которые ее истребят. Оно и понятно: если явно сумасшедший, которого почему-нибудь не возьмут в больницу, станет убивать кого-нибудь на улице, всякий вправе убить его в свою очередь, защищая свою жизнь. Если менее явная сумасшедшая, как например Чарнецкая, будет безнаказанно делать всевозможные гадости и начнет, в припадке своей дикости, царапать своими когтями чью-нибудь душу, то и такую сумасшедшую убьют. Правосудие тут бессильно.
Наумов был осужден к лишению всех прав состояния и ссылке в каторжные работы.
- ↑ Настоящее дело рассматривалось в Петербурге в 1894 году. Фабула его несложная и обстоятельно освещена в защитительной речи.