Дело Мироновича (Андреевский)

Судебные речи
автор Сергей Аркадьевич Андреевский
Опубл.: 1894. Источник: С. А. Андреевский. Судебные речи // Судебные речи известных русских юристов. Сборник. 2-е изд., испр. и доп. М., Госюриздат, 1957. az.lib.ru


Дело Мироновича

28 августа 1883 г. утром, около девяти часов, на Невском проспекте в Петербурге в доме, в котором была расположена ссудная касса, принадлежавшая И. И. Мироновичу, был обнаружен труп 13-летней девочки Сарры Беккер. Труп во время его обнаружения был уже совершенно холодным и находился в маленькой комнате кассы. Комната была заставлена мягкой мебелью. Покойная лежала навзничь поперек большого мягкого кресла. Одета Сарра была в новое праздничное платье, в чулках и полусапожках. Голова ее, с расплетенной косой и всклокоченными на лбу волосами, покоилась на ручке кресла и ручке рядом стоящего дивана. Обнаженные выше колен ноги были раздвинуты таким образом, что создавалось впечатление, что поза была придана покойной при ее жизни насильственным путем. Это подчеркивалось и откинутой выше колен юбкой. На лбу Сарры Беккер, над правой бровью зияла большая рана неправильного очертания, проникающая до кости. Одежда покойной состояла из черной шерстяной накидки, в правом кармам не которой найден ключ от входной двери в кассу ссуд, а в левому кармане — недоеденное яблоко. При осмотре трупа в правой руке Сарры был обнаружен клок волос, крепко зажатый пальцами.

Во время осмотра места происшествия в этой комнате были обнаружены разбросанные в беспорядке десять просроченных квитанций на заложенные в кассе ссуд Мироновича вещи Грязнова к его же вексель в 50 рублей. По объяснению Мироновича, документы эти хранились в одном из ящиков письменного стола, откуда, видимо, и были изъяты преступником. Кроме мягкой мебели, в комнате находились шкафы и витрина, в которых были заперты ценные предметы. Однако все они находились в исправном состоянии, под замками, и ключи от них висели на их постоянных местах. Тем не менее, во время осмотра И. И. Миронович заявил о пропаже с витрины ряда ценных вещей — всего на сумму около 400 рублей (в то же время большинство ценных предметов, находящихся, на витрине, были нетронутыми). Все описанные обстоятельства сразу же придали убийству Сарры Беккер большую загадочность. С одной стороны, расположение трупа указывало на убийство с целью изнасилования. С другой, — пропажа ряда ценных предметов с витрины создавала впечатление убийства с целью грабежа. Проведенная судебно-медицинская экспертиза (профессором Сорокиным) выдвинула предположение о возможности покушения на изнасилование. В результате проведения ряда следственных действий (допрос свидетелей, эксперименты и пр.) подозрение в изнасиловании и убийстве Сарры Беккер пало на И. И. Мироновича.

Обвинение Мироновича было почти полностью построено на косвенных уликах. Следователь принял во внимание, что Миронович был неравнодушен к женщинам вообще и к Сарре Беккер в частности. При ее жизни он неоднократно заискивал перед ней, ласкался к ней, старался всячески, ее расположить к себе. Сарра же ненавидела Мироновича, о чем делилась с подругами и соседками. Первоначальная следственная версия сводилась к тому, что Миронович, решив изнасиловать Сарру Беккер 28 августа, в день, когда отец Сарры был в отъезде, попытался привести свое намерение в действие. Однако в силу каких-то причин ему это не удалось, поэтому он убил свою жертву. В целях сокрытия мотивов убийства он инсценировал грабеж: изъял из витрины несколько ценных предметов, разбросал по полу несколько векселей и квитанций своих должников (в, частности Грязнова) и пытался создать видимость своего отсутствия в доме во время убийства. Следствие с обвинительным уклоном против Мироновича подходило к концу. Однако одно обстоятельство прервало его на некоторое время. Неожиданно для следователя 29 сентября 1883 г. в, полицию явилась неизвестная гражданка, назвавшаяся Семеновой, и сообщила, что Миронович в этом преступлении не виновен и что убийство совершила она сама. Семенова очень подробно описала обстоятельства убийства и цели его, в связи с чем Миронович был немедленно освобожден из-под стражи и в следствии по делу начался новый этап.

Семенова заявила, что она очень любит M. M. Безака. Ради него она уже совершила несколько краж. Ради него она решилась и на убийство с целью ограбления Сарры Беккер. С повинной она явилась потому, что Безак вновь стал охладевать к ней и ей стало жаль невиновного человека (Мироновича), привлеченного по данному делу. Однако вскоре Семенова отказалась от своих показаний и заявила, что Сарры Беккер она не убивала. Миронович вновь был арестован, и дальнейшее следствие продолжалось уже против трех лиц. (Безак также был разыскан и содержался под «стражей.) Следствием была выдвинута новая версия, подсказанная Безаком. А именно. Убийство совершено Мироновичем. Однако в момент убийства он был захвачен Семеновой. Чтобы заставить ее молчать, он дал ей несколько ценных вещей, которые Семенова приняла и затем продала.

С такой формулировкой обвинения дело и поступило в суд. Миронович обвинялся в покушении на изнасилование и убийство. Семенова — в недонесении об убийстве и сокрытии его. Безак — в недонесении. С.-Петербургский окружной суд, слушавший дело с 27 ноября по 3 декабря 1884 г., признал обвинение доказанным и осудил всех привлеченных по делу.

По протесту прокурора, вследствие допущенных судом процессуальных нарушений и в связи с жалобой Мироновича дело было передано на новое рассмотрение. Причем при новом рассмотрении оно было разбито на две части: отдельно слушалось дело по обвинению Мироновича и отдельно было рассмотрено дело Семеновой и Безака. Дело по обвинению Мироновича было рассмотрено 23 сентября — 2 октября 1885 г. в том же суде с участием присяжных заседателей. По делу выступили: в качестве гражданского истца Д. И. Урусов, Мироновича защищали Н. П. Карабчевский и С. А. Андреевский.[1]

*  *  *

Господа судьи! Господа присяжные заседатели! Процесс, действительно знаменитый, ждет, чтобы вы сказали свое слово — на этот раз, вероятно, последнее. В этом важном и запутанном процессе мы вовсе не желали бы уйти в благоприятные для нас потемки, чтобы в них найти выигрыш дела. Нет! Мы желали бы предложить вам честное пособие нашего опыта, дать вам в руки ясный светильник, в котором бы вы вместе с нами обошли все дебри следственного производства и вышли бы из него путем правды. Не следует забывать, что дело об убийстве Сарры Беккер остается историческим в судебных летописях; оно получит свою славу как важное искушение для судебной власти впасть в ошибку. Осуждение же невиновного или одна только возможность его есть уже общественное несчастье, которое следует изучить и отметить, чтобы погрешности, которые его вызвали, больше не повторялись. Поэтому, я надеюсь, вы будете к нам внимательны.

Нужно заметить, что все мы находимся теперь в несравненно лучших условиях, чем при первом слушании дела. С великой мудростью поступил сенат, что он заставил судить одного Мироновича. В том виде, как дело ставилось в первый раз, никогда нельзя было разрешить его правильно. Тогда прокурор выставлял на скамью подсудимых двух взаимно исключающих убийц — Миронович и Семенову — и говорил: „выбирайте любого! Мне который-нибудь останется“. И хотя для формы Миронович именовался исполнителем убийства, а Семенова — попустительницей, но всякий чувствовал, что между ними будет отчаянная борьба и что лжи не будет конца. Сенат рассек это противоестественное сплетение Мироновича и Семеновой, и в сущности сенатский указ, если смотреть далее формальностей, говорит преследующим властям: „будьте откровеннее в приемах“. И теперь действительно легче. Хотя Семенова и Безак отрезаны, но целость картины не нарушена. Напротив, с выпадением этих участков для нас отпадает политика размежевания защит, и мы можем трактовать о них с более легким сердцем, не опасаясь им повредить. Второе преимущество, теперешнего разбирательства — общее обогащение наше в приемах критики. Когда прежние присяжные вынесли свой приговор, то не только никто не успокоился, что судьи внесли ясность, но, напротив, все принялись работать над этим делом с новым усердием: ученые стали опровергать экспертизу, публицисты критиковали судебных деятелей, беллетристы придумывали рассказы, в которых по-своему разгадывали судебную драму. Всякий, кто мог, высказывался печатно, и даже находились любители, которые сочиняли защитительные речи за Мироновича — увы! — после обвинительного приговора. Все эти материалы были в нашем распоряжении при подготовке к делу, и теперь, когда я буду почти дословно повторять убежденную защиту моего товарища, сказанную им в первый раз, я буду все-таки чувствовать себя крепче, потому что многие из его доводов были разделены теми, кто после него работал над делом, и таким образом доводы эти, отраженные в зеркале чужого ума, „перестали быть эфемерными, перестали быть изобретением защиты: они получили облик правды.

После всего, что я извлек из этого материала, я имел возможность сделать свой вывод; он стал для меня ясен, как для судьи, который больше не колеблется. И затем уже, не страшась никаких сюрпризов от противников наших, я знал, что ничто на суде не может повредить подсудимому. Пред нами было прежнее обвинение присяжных. Мы перед ним преклоняемся и убеждены, что оно произнесено по совести. Но те присяжные не имели того громадного опыта, которым мы владеем теперь. И притом — какие же воздействия были на их совесть! Мы должны эти воздействия разобрать. Наученные первым страшным уроком, мы должны „то же слово, да иначе молвить“. Убежденная защита есть законный противник и следственной власти, и прокурорского надзора, и обвинительной камеры. Она вправе сказать им: до сих пор вы работали без нас; но мы пришли, и как люди свежие, обозрев то, что вы сделали, мы ясно видим, как вы глубоко ошиблись; все, что вы нашли и усмотрели, только сбивает с дороги. Истина вовсе не там, где вы ее искали. Вот в какой стороне, вот где она, по нашему убеждению, эта истина! Поэтому мы можем ограничиться блужданием только по той дороге, куда нас влечет обвинение, и согласиться, что в одном сомнении насчет Мироновича сосредоточены теперь все вопросы дела. Нет! Миронович здесь, по нашему мнению, не больше, как бельмо на глазу следственной власти, которое ей мешало видеть правду и которое мы намерены снять с этого глаза. И если мы достаточно вооружены для подобной операции, то, конечно, такая защита будет самой правильной, как потому, что этим путем совесть судей очищается от всяких сомнений, так и потому, что нет совершеннее возражения со стороны подсудимого прокурору, как ясный отвод обвинения к определенному другому лицу, как простая формула: „вы меня приняли за другого“.

Хотелось бы мне, чтобы и защита моя была так же ясна для вас, как эта короткая формула. Но материала много. Спрашивается: как поступать с ним? Мне вспоминаются слова, сказанные профессором Эргардтом прокурору: если вы будете выдергивать мелочи, вы целого никогда не поймете. Поэтому нужно вооружиться системой. И первые вопросы, без которых нельзя дальше двинуться, капитальные вопросы в деле: 1) время убийства, 2) цель и способ убийства.

Займемся временем. С вопросом времени я не намерен обращаться так, как здесь делали на судебном следствии, потому что время у человека в обыденной жизни ускользает, когда он не вооружен часами и не следит по стрелкам. Понятие о скорости у каждого индивидуальное. Время возможно устанавливать только тогда, когда есть твердые границы. Такими границами я беру: закрытие буфета в Финляндской гостинице в двенадцать часов ночи и прибытие вечернего поезда Николаевской железной дороги в десять часов вечера, с опозданием в одиннадцать минут, по наблюдению пассажира Севастьянова. Между этими пределами можно прибегнуть к приблизительному расчету. Итак, о времени убийства мы можем судить по прибытию Семеновой с вещами, взятыми с места преступления, в Финляндскую гостиницу; по сведениям о последнем приеме пищи Саррой Беккер и по времени, когда Сарра сидела с Семеновой на лестнице перед кассой.

По первому способу. Известно, что Семенова прибыла с вещами, добытыми немедленно после убийства, в Финляндскую гостиницу около двенадцати часов ночи, и ровно в двенадцать, когда запирался буфет (значит, это час верный), уже сбегала с лестницы вместе с Безаком, чтобы уехать в другую гостиницу. В двенадцать ровно она убегала, но когда же именно приехала? Положим на ее краткую беседу с Безаком, на умывание и на уплату по счету минут пятнадцать (так как, по словам прислуги, она пробыла очень недолго); выйдет, что она могла приехать в двенадцать без четверти. Подвигаясь от этого срока еще назад, мы должны задаться вопросом, как долго она ехала от кассы. По нашему опыту, езды от кассы до Финляндской гостиницы двадцать минут. Вычитая эти двадцать минут из трех четвертей двенадцатого, мы видим, что она вышла из ворот кассы в одиннадцать часов двадцать пять минут или около половины двенадцатого. Но вещи взяты из витрины после убийства и притом омытыми руками. Кладем на умывание, на выбор вещей от пяти до десяти минут. Вычитаем их из двадцати пяти минут двенадцатого, выходит, что около четверти двенадцатого Сарра испустила дух. Это приблизительная минута смерти. Первый удар, конечно, мог быть нанесен гораздо ранее, потому что продолжительности агонии мы не знаем.

По другому способу. Дворник Прохоров видел Сарру, возвращающуюся ужинать в начале десятого. Минут двадцать спустя, то есть около половины десятого, она возвращалась и затем, не успевши приготовить себе постель и лечь, была убита. По заключению врачей, она умерла максимум через два часа после приема пищи. Опять выходит: умерла около половины двенадцатого, но, быть может, и около четверти двенадцатого, потому что врачи брали максимум. Значит, несмотря на приблизительность расчета, выводы по обоим способам совпадают.

Но эти два способа не указывают другого очень важного момента — когда убийца вошел в кассу? На это нам отвечают показания Ипатова, Севастьянова, Алелекова и Повозкова. Ипатов видел на лестнице перед кассой около десяти часов женщину, разговаривавшую с Саррой. И в том сознании, которому не верят, и в одном из тех показаний, которым верят, Семенова не отвергает, что эта женщина была она. Об этом, впрочем, и спорить нечего, потому что сам обвинительный акт это признает. В сознании своем Семенова утверждает, что вслед за уходом Ипатова она вошла вместе с Саррой в кассу для совершения убийства. В другом же показании она говорит, что в ту минуту (то есть после ухода Ипатова) неизвестный убийца разогнал их и пошел за Саррой в кассу. Таким образом, кого бы ни считать убийцей, Семенову или неизвестного (впоследствии Мироновича), нужно признать, что момент ухода обеих женщин с лестницы, вслед за удалением Ипатова, есть в то же время момент входа убийцы в кассу. Поэтому нужно только твердо установить, когда мимо женщин прошел Ипатов. Это время можно проверить с точностью. Как только Ипатов вошел с той же лестницы в контору, напротив кассы, дожидавшиеся его Алелеков и Повозков вышли, и уже на лестнице женщин не было. Алелеков и Повозков пошли по Невскому и на расстоянии пяти минут ходьбы, на углу Николаевской, встретили Севастьянова, который приехал с поездом в десять часов одиннадцать минут и успел отойти от вокзала то же почти расстояние, в пять-шесть минут ходьбы. Значит, женщины скрылись в самом начале одиннадцатого часа, значит, тогда же вошел убийца в кассу.

Итак, убийца вошел в кассу в начале одиннадцатого, Сарра умерла в четверть или половину двенадцатого. Прошу помнить и то, что по этим выводам Семенова пробыла в вечер убийства возле кассы более часа.

Обращаемся теперь ко второму, едва ли не самому пикантному в делё вопросу: о цели и способе убийства.

В каждом знаменитом по своей загадочности процессу есть свой знаменитый пустяк, который всех сбивает с толку. В нашем деле такой пустяк — поза убитой Сарры Беккер: она найдена мертвой в кресле, с задранной юбкой и раздвинутыми ногами. Этот образ случайный, как фигура на стене от литого воска, ослепил все власти. Все, придя на место преступления, сказали себе в один голос: здесь было изнасилование. Это первое впечатление было так сильно, что впоследствии какие бы разительные возражения против него ни возникали, следственная власть роковым образом к нему возвращалась и продолжала поддерживать это воображаемое изнасилование. Я называю его воображаемым, потому что не вижу решительно ни одного довода в его пользу. Врачи-эксперты установили с самого начала — и это блистательно подтвердилось к концу дела вчера, — что Сарра умерла от ударов по черепу, что смерть ее была ускорена задушением и что ее половые органы остались неприкосновенными. Врачи тогда же заключили, что данные эти исключают предположение о попытке к изнасилованию. Мы слышали, как не понравилось это заключение, как выпрашивался у врачей какой-нибудь намек на изнасилование. Им говорили: неужели нельзя признать хотя отдаленной мысли об изнасиловании? Они ответили: мы в мыслях не читаем… Но дайте, по крайней мере, обвиняемого; быть может, на нем остались следы борьбы. Нет! его вчера осматривали. „Пожалуй, пересмотрим сегодня“. И Мироновича вторично раздела и обследовали: ничего, решительно ничего нет. Тогда врачи категорически высказали, что они исключают попытку изнасилования. Но настойчивость прокурорского надзора не унималась. Через четыре месяца прокурор пишет следователю предложение — мы его здесь прочли, — где врачам внушается, — что они, конечно, пропустили „не“ перед словом „исключают“, то есть, конечно, написали совершенно обратное тому, что думали. Врачи защищаются: они писали не навыворот, они держатся первого мнения, они не пропускали частицы „не“, они исключают попытку изнасилования. И с таким-то висящим в воздухе, не оставляющим следов посягательством на целомудрие, Мироновичу приписывается один из самых мерзких поступков, и этот воображаемый поступок выставляется мотивом убийства, за которое его прямо предают суду?

Но на суде, при первом слушании дела, неожиданным союзником обвинения выступил профессор Сорокин. Экспертизу его называли блестящей: прилагательное это я готов принять только в одном смысле — экспертиза эта, как все блестящее, мешала смотреть и видеть. Вернее было бы назвать ее изобретательной. Действительно, экспромптом ознакомившись с делом только на суде, подчинить своей мысли об изнасиловании материал, по-видимому, самый неблагодарный для такого вывода, — на это нужна была большая изобретательность. Профессор Сорокин, в этом мы глубоко убеждены, — присутствуя на суде, слушая все, что происходило, поддался невольному увлечению — мысли об изнасиловании; но он в то же время понял, что экспертиза предварительного следствия не годится не только для объяснения реальной, но даже и какой-нибудь идеальной попытки изнасилования: ведь в самом деле, кто же, задавшись целью изнасилования, начнет прямо с смертоносных ударов по голове, да потом еще станет придушивать свою жертву, не касаясь к половым органам? Уж это будет походить на желание изнасиловать мертвую… Профессор Сорокин сообразил, что эти приемы убийцы надо перевернуть: сперва душил, заглушая крики, потом пробирался к половым органам, а затем, получив отвращение в результате извержений, нанес удары и убил: так еще может что-нибудь выйти… И, как всегда бывает в случае подобных вдохновленных открытий, профессор Сорокин нашел все, что хотел видеть. Ученый наметил в своем уме составные положения своей догадки, они сложились, на первый взгляд, чрезвычайно удачно; соблазн их высказать, сделать открытие был слишком велик, и почтенный профессор, человек живой и восприимчивый, поддался этому соблазну. Но теперь все очарование этой находки рассеялось. Доказано, что душение не могло предшествовать нанесению ударов; что налицо все признаки смерти от трещины на черепе. У профессора Сорокина во всем не осталось его картины. Главное положение, что вся драма убийства происходила на кресле, рухнуло. Выяснилось; что Сарра принесена на кресло из другого места и положена на него почти мертвой; борьбы здесь не было, потому что чехол остался неподвижен и пятна крови спокойно просачивались с чехла на материю кресла. Против этого и выдумать ничего нельзя. Кровавые следы пальцев на чехле, которыми профессор Сорокин снабжал убийцу в дорогу к половым частям, оказались пальцами дворников, а пикантное пятнышко на кальсонах, единственное, величиной с чечевичное зерно, признано оттиском клопа. При самом тщательном обследовании вначале, ввиду страхов, рассказанных Саксом, при тщательном осмотре теперь — все нижнее белье убитой оказывается девственным от прикосновения убийцы. В четвертый раз к нему приглядывались микроскописты — и ровно ничего: ни крови, ни семени. Мало того, драма на кресле разбита бесспорным положением, к которому примкнул в конце концов И профессор Сорокин, что первый удар нанесен в вертикальном положении. Что же осталось от гипотезы, от прежней экспертизы профессора Сорокина? Экспертиза эта оказалась наскоро сшитым саваном для Мироновича; но Миронович не умер; работа профессора не ушла с ним в темный гроб, и теперь, рассмотрев ее при свете, мы видим, как она была сделана не по росту Мироновичу, как она плоха, как рвутся ее нити… с окончательным и громким падением изнасилования на вчерашней экспертизе. Мы полакали, что обвинители сами отрезвятся, мы начали складывать бумаги, готовились выиграть бой без сражения! Что же вышло? Выпрашивалась экспертиза на предварительном следствии — значит, ею дорожили; опирались на гипотезу профессора Сорокина в прошлом заседании, как на краеугольный камень, — значит, в ней черпали силу. Теперь все последние надежды, которыми питались с самого начала, исчезли; между обвиняемым и подсудимым открывается ничем не наполненная пропасть — отсутствие связей между убийцей и трупом, отсутствие похотливых прикосновении к детскому телу, отсутствие повода к убийству. Но обвинителям это нипочем; Мироновича можно и без всего этого обвинять; проиграна экспертиза — долой экспертизу; ничего не нужно; никакие препятствия не существуют… Прокурор рисует в своем воображении свои картины, не имеющие ни единой опоры в вещественных следах, делает предположения, признанные профессором Эргардтом „из всех невозможных невозможностей самыми невозможными!“ и не допущенные никем из других ученых. А гражданский истец говорит прямо: нам довольно одного мотива. Лакомка на ребенка — и убил. Но за что же? Не касаясь к ребенку, не пытаясь завладеть им, не получив никакого отпора, ни одной царапины? Нет, так рассуждать невозможно. Мало ли кому чего хочется от живого существа, а другие его убивают. Вам хотелось поскорее наследство получить от старого богача, а его убивает вор, — и вас будут судить только потому, что вы не огорчены его смертью? Разве допустимо уличить одним мотивом, когда самого факта не существует?

Итак, поза убитой — случайная. Покойная перенесена в каморку из другой комнаты, где ей были нанесены первые удары. Убийца, вероятно, оттаскивал свою жертву из передней, где слышнее и опаснее были крики. И если он хотел ее затащить в скрытый уголок, то через кухню он попадал неминуемо в каморку. Здесь прямо, подле двери — фатальное кресло. К нему-то прямо, на обеих руках, было отнесено тело и сложено поперек кресла, как всегда складывают ношу. И вот почему получилась поза, с одной стороны, совершенно непригодная для изнасилования, а с другой — поза, напоминающая скабрезные картинки, потому что короткие юбки задрались и ноги на покатой ручке кресла раздвинулись.

Выходит, что факта посягательства на честь Сарры Беккер нет. В другом деле этого было бы совершенно достаточно для присяжных. Но здесь формальным правом пользоваться нельзя. Нужно разбирать еще многое. И главнее всего — дальнейшую историю заблуждения с Мироновичем.

Когда пришли в помещение кассы, то нашли девочку в описанной нами позе и притом в заброшенной, в самой отдаленной комнате от места, где находилась касса и вещи. По всему казалось, что убийца был свой человек, потому что нигде никаких взломов не было (полиция привыкла к взломам) и еще потому, чсо не было даже видимых следов кражи; нужно было верить Мироновичу на слово, что в конторке похищено 50 рублей и что в витрине недостает нескольких ценных вещиц. Витрина была заперта, ключики висели на местах, отсутствия вещей, беспорядка не было заметно. Люди вообще ленивы думать, да и не всегда достаточно тонки для этого. Поэтому извинительно было с первого раза остановиться на том, что казалось, по рутине, всего проще; кражи не видать, раздвинутые ноги налицо — значит, изнасилование; взломов не было следа — значит, убийца свой человек — значит, Миронович. И все от мала до велика, от младшего полицейского чина до прокурора судебной палаты Муравьева, так именно рассудили. Миронович, не выходя из кассы, в тот же день был арестован. Заблуждение это, как я говорю, может быть еще названо понятным. Но непонятна при этом еще одна улика, воздвигнутая в то же время против Мироновича, а именно — векселя Грязнова. Любопытно теперь читать то место обвинительного акта, где говорится, что убийство было совершено из каких-то личных видов на покойную и только для отвода замаскировано похищением вещей и векселей Грязнова! Особенно хорошо это „замаскировано“. Все, как один человек, нашли, что было изнасилование, и добавляют, что оно было замаскировано. Между тем стоило сдвинуть Сарре ноги, задернуть юбку, ударить раз, другой по стеклам витрины, — и весь следственный синедрион был бы за тридевять земель от изнасилования. Но Миронович этого не сделал, хотя, вероятно, и очень бы хотел отвести глаза властям. Он, по мнению противников наших, поступил так: девочку он оставил с поднятыми юбками, стекла витрины пожалел, а придумал приписать убийство одному из своих бесчисленных должников, Грязнову, и для этого один вексель Грязнова и его просроченные квитанции вынул из ящика и бросил на диван в комнате, смежной с кассой. Какая удивительная психология! Предполагают, что Миронович после убийства, когда у него весь мир должен был завертеться в голове, из всех живущих на свете людей почему-то остановился на одном каком-то Грязнове, которого он давным-давно не видел, и до того потерял способность думать о чем-либо другом, что все свое гнусное дело оставил, говоря языком прислуги, нисколько не прибранным, и возмечтал, что одним подбросом грязновского векселя и его квитанций на диван он все свалит на Грязнова! Не только психологически это несостоятельно, но несостоятельно и практически в глазах всякого, кто изучал или просто наблюдал приемы убийц, маскирующих свое преступление. Ни один убийца не отведет вам своего дела на одно какое-либо ясное определенное лицо, то есть именно на А или Б. Он вам отведет его на целый алфавит, на всевозможных самых разнообразных людей, чтобы растерялись и кинулись в разные стороны. Для того, чтобы отводить подозрение на определенное лицо, нужно было быть слишком уверенным, что сразу же не оборвешься; нужно достоверно знать, что подставляемый убийца во время совершения преступления находился в подходящих для подозрения условиях. Особенно строго нужно было все это взвешивать тому убийце, который не намеревался бежать, а хотел оставаться на месте и во всем давать отчет. Миронович давно не видел Грязнова: он мог думать, что тот умер, давно уехал и т. п., следовательно, все сразу могло рушиться, Все это должен был знать Миронович и на такую подделку не мог пойти. Но лучше всего то, что Миронович вовсе не оберегал следов этой мудреной и нелепой подделки и рисковал совершенно ее потерять. Известно, что документы Грязнова далеко не сразу нашлись. Первые пришедшие их не видели. Сам Миронович на них не указывал. Нашел их пристав Рейзин совершенно случайно. Не найди он их, они могли бы так же улететь, как волосы Сарры улетели с окна вместе с бумажкой, на которой они лежали. По всему этому документы Грязнова не могли, не должны были, на здравый взгляд, казаться или считаться уликой против Мироновича. В самом деле, видеть маскировку изнасилования кражей там, где самая фигура первого из этих преступлений оставлена нетронутой, там, где не дано ни одного явного признака присутствия вора, где весь успех отвода был связан с какими-то бумажками, которые могли исчезнуть или быть выброшенными до прихода Мироновича, — все это ужасно искусственно и безжизненно. Но поставьте вопрос наоборот, скажите себе, что Миронович не виновен, — и вам станет совершенно понятно поведение Мироновича при нахождении векселей Грязнова. Миронович приходит в свою кассу, застает полицию и наталкивается на загадочное убийство с кражей. Никаких следов преступника; нельзя даже догадаться, кто здесь был и как действовал. Более всех заинтересован сам хозяин кассы — Миронович — человек осторожный и скупой. Он ошеломлен: как его обошли? Он, кроме того, растерян и огорчен: ведь убили девочку, которую в некотором роде ему доверил ее отец! Но теперь представьте, что в таком положении Миронович вдруг слышит от пристава Рейзина, что нашлись какие-то бумаги. Он кидается: какие? Документы Грязнова. Ну, слава богу, хоть какая-нибудь ниточка нашлась! Тогда Миронович кипятится и торжествует: это, наверное, Грязнов; о, господа, это такой мошенник! Он на все способен. Это он сделал! (Нужно заметить, что Миронович всех неисправных должников привык считать первыми злодеями и мошенниками). И он выражает мысль, что это убийство — проделка Грязнова. Узнают, что Грязнов был в тюрьме и не мог убить; тогда Миронович, боясь потерять последнюю нить, настаивает, что, вероятно, Грязнов подослал другого, но когда и это отпадает, он разубеждается. Что может быть натуральнее? Человек ошибся. Словом, как подделка со стороны Мироновича убийства другим лицом, векселя Грязнова бессмысленны, потому что были другие настоятельные и более легкие средства отвести глаза; но как простая ошибка его в объяснении себе убийства, для него непонятного, эпизод с этим документом весьма понятен. Из этого только можно заключить, что в полицейских способностях исследования дела Миронович недалеко ушел от прочих своих товарищей по службе. Кстати, мы здесь же имеем превосходный пример: помощник пристава Сакс, увидав раздвинутые ноги Сарры Беккер, решил бесповоротно, что тут было изнасилование, н не только изнасилование, но он был готов пари держать, что доктор найдет изуродованные половые части — полнейшее растление. И> однако же, на другой день это документально опроверглось, так же документально, как подозрение Мироновича против Грязнова опроверглось справкой из тюрьмы. И я не понимаю, почему Сакс может ошибаться, а Миронович не имеет на это никакого права?

Таким образом, если в первый день картина места преступления могла при поверхностном взгляде внушить преследующей власти мысль об изнасиловании, то, с другой стороны, именно откровенность этой картины уже тогда должна была предостеречь следователя от увлечения этой мыслью. Натуральнее всего было задаться вопросом: да уж не вздор ли это изнасилование? Уж больно прост должен быть насилователь, который в такой степени не замаскировал своего дела. Но предположение, будто одно нахождение документов Грязнова означало маскировку Мироновичем изнасилования, уже тогда показывало, что следственная власть так поддалась предвзятой идее, что от нее трудно ожидать трезвого взгляда на все последующие, имеющие открыться данные.

Так и случилось. На второй день следствия открыли разительный факт, что Сарра Беккер невинна и неприкосновенна. Открытие это должно было образумить обвинителей, но перед ним уже не останавливались. Тогда выступает новое обстоятельство, которое еще громче и решительнее говорит за Мироновича, а именно на третий день следствия обнаруживается его алиби: дворники Кириллов и Захаров, няня Наталья Иванова, девочка Маша и сожительница Мироновича Федорова в согласных и правдивых показаниях удостоверяют, что Миронович в вечер и в часы убийства был далек не только от места преступления, но и от мысли о преступлении. Он вышел из кассы в десятом часу, когда Сарра была еще жива, догнал в нескольких шагах от кассы свою давнишнюю сожительницу и направился в свой дом в Болотную. Того же Мироновича, в десять часов с небольшим, видят входящим к себе домой все домашние. Он раздевается, надевает халат, меняет сапоги на туфли и пьет чай. Расставаясь с ним, Федорова видит на часах ближайшего магазина половину одиннадцатого. Но и после того Миронович пьет чай с девочкой Машей. Я настаиваю, что все эти показания согласуются. Даже в обвинительном акте признавалось, что прослеженное шаг за шагом поведение обвиняемого не внушало подозрения. Прием, употребленный здесь, сбивать свидетелей на минутах, проверять время по движению конки — это прием искусственный, софистический. Не дай вам бог, чтобы когда-нибудь, если вас привлекут безвинно, к вам самим применяли этот способ. Этим средством все низведешь ко лжи, ни в чем не получишь достоверности. Я ссылаюсь не на вычисление, а на другое — на бьющее впечатление правда в честных лицах свидетелей, в их полном бесстрашии перед мелочным допросом, в отсутствии повода лгать. Все они ручаются с непоколебимой твердостью за большой промежуток времени, проведенного Мироновичем у них на глазах, между девятью и одиннадцатью часами. А вы знаете уже, что в начале одиннадцатого убийца вошел в кассу.

Но должны ли были свидетели рассеять мысль об обвинении Мироновича ? Мироновичу как захваченному врасплох и неожиданно не было никакой возможности внушить или подготовить эти показания. В них нет и следа пристрастия; Федорова рисует нам Мироновича и скучным, и суровым, но в правде отказать ему не может; дворники и няня сообщают сведения только до того часа, в который действительно видели Мироновича: за ночь Мироновича они не ручаются и даже сами доказывают возможность бесконтрольной его отлучки из дому в середине ночи. Можно ли поэтому не доверять этим людям? Не выгоднее ли было Мироновичу, если бы он их подстраивал, заручиться их защитой на всю ночь, чем добиться их свидетельства в свою пользу только на спорные и сравнительно ранние часы? Да и была ли бы у них такая непринужденность в передаче подробностей, если бы они выдумали все то, о чем показывают.

Но следствие продолжает Держаться своей мысли. Оно ищет, не подрывается ли чем-нибудь и такое алиби? Нет ли чего-нибудь, что могло бы вернуть Мироновича в кассу после того, как он из нее вышел? Тогда всплывает Гершович, Устинья Егорова и Константинова. Что мне говорить о них? Гершович показывает, будто Миронович, проводив женщину в девять часов, затем на его глазах вернулся во двор кассы; но сам-то свидетель простоял после этого ухода на своем месте всего две-три минуты и не знает, вышел ли Миронович тотчас опять на Невский. Спрашивается, подрывает ли этот свидетель остальных, которые не упускали Мироновича из виду? Да и Сарра была еще до десяти часов жива, одна на виду у других свидетелей. Или Устинья Егорова? Ведь она Мироновича даже не называет, показывает о каком-то шарабане в первом часу, когда все давно было кончено, о видении, обставленном условиями зубной боли, тьмы во дворе, за преградой кисейной занавески. Ну разве и это данное идет в какое-нибудь сравнение с предыдущими, с данными оправдания? А Константинов? Просыпается в дворницкой на несколько секунд, усталый после дороги, и ему кажется, что дворники говорят, будто барин приехал, когда те говорят, что пришел.

А сын его, Золотов, спящий тут же, всей этой сцены не слышит. Этот Константинов такой же „свой человек“ у Мироновича, как и прочие дворники. Неужели его одного нельзя было уломать на ложное показание? Неужели бы его не поддержал сын? Не ясно ли здесь простое, обыденное недоразумение, ошибка?

Сравните же первых и вторых свидетелей: которые яснее, тверже, доказательнее? Можно ли колебаться в выборе?

Казалось бы, что же дальше? Половые органы Сарры Беккер не повреждены; Миронович в часы убийства был дома. Был еще только четвертый день следствия. Еще было своевременно заняться настоящим, а не фантастическим убийцей. Но что же делают? На что тратят время? Исследуют нравственные качества Мироновича и его отношения к Сарре Беккер. Спрашивается, ну, к чему это?

Если бы он был мужчина, самый лакомый до женщины, если бы он даже заглядывал на Сарру Беккер или мимоходом трогал ее, или даже намечал ее себе в будущие любовницы, то все-таки в настоящем случае он на нее не нападал и не поругал ее чести. Повторяю, к чему же нам его прошлое, его вкусы, его привычки, тайны его постели, его старческие связи и т. п.? Кому нужна эта громоздкая декорация из совсем другой оперы — эта декорация из „Отелло“, когда идет балет „Два вора“? Вот это и есть то, что один наш славный оратор назвал „извращением судебной перспективы“: ненужным заслоняют зрение, а главное упускают.

Но разберем эту напрасную работу. Чисто искусственное приведение Мироновича к мнимому преступлению против Сарры Беккер ведется издалека. Прежде всего говорится, что Миронович человек вообще скверный. Я ни слова против этого не скажу, вопрос о хороших и дурных людях бесконечен. Иной вырос на тучном черноземе, под солнцем — и кажется хорош; другой жил в болоте — и вышел много хуже. Вы знаете, какая трясина вся прошлая служба Мироновича, все, на чем он воспитывался. Быть может, если бы он был дворянином, был бы выхолен в детстве, окружен гувернантками, знал бы литературу, имел бы какие-нибудь таланты, быть может, он избрал бы другую карьеру. Но иное дано ему было от жизни. И если он дурной человек, то, вероятно, все-таки хотя несколько лучше нарисованного здесь портрета. Но пусть он таким и останется. Это не идет к делу… Биография Мироновича в обвинительном акте заканчивается следующими словами: он слыл и за человека, делавшего набеги на скопцов, проживавших в его участке, и к тому же за большого любителя женщин. „Большой любитель женщин… делает набеги на скопцов…“. Можно подумать, что Миронович, как фанатик сластолюбия, искоренял скопцов за их равнодушие к женскому полу! Но оказывается, что здесь говорится о взятках. Спрашивается, причем взятки в изнасиловании?.. Отчаянное же сластолюбие Мироновича доказывается такими фактами: имея больную жену, он сошелся с женщиной, с которой затем жил 15—16 лет и прижил от нее пять детей, а когда эта женщина устарела, он сошелся с другой, от которой хотя детей и не имел, потому что и лета уже не те, но с которой живет по-супружески уже лет пять. Притом, однако, он не утратил способности любоваться и другими хорошенькими женщинами. Специально же виды Мироновича на Сарру Беккер представлены в таком, как мы сейчас увидим, неверном освещении: он старался оставить Сарру при себе одну и потому отправил Илью Беккера в Сестрорецк; Беккер незадолго до преступления видел, как Миронович, лежа на креслах, обнимал и целовал его дочь, на что ни дочь ничего не ответила, ни отец не протестовал. Мещанкам Бочковой и Михайловой Сарра за неделю до убийства будто бы жаловалась, что Миронович ей рассказывает о своих любовницах, пристает с ласками, что отец этого не знает, иначе бы не допустил (как это похоже на предыдущее!), что Миронович помадится, старается ей нравиться, „он может понравиться только одному шуту“, и страшно ее ревнует ко всякому. Рассказывая это, Сарра будто бы, плакала и говорила, что с нового года она уйдет. Однако ни отцу, ни ближайшей к себе женщине, Чесновой, Сарра Беккер о приставании Мироновича не сообщала. Затем выставляют маленьких детей, которые будто бы наблюдали, что Сарра была в день смерти грустна. Наконец, приводится, что на ночь убийства Миронович, вопреки всегдашнему правилу, не прислал в кассу дворника, и, таким образом, выходит или получается впечатление, будто Миронович, как коршун, издавна чертил круги вокруг этого цыпленка — Сарры, и наконец-таки, уединив и оставив ее беззащитной, заклевал.

Не трудно убедиться, что все это освещение отношений Мироновича к Сарре неверное. Прежде всего, Миронович не заклевал Сарру, потому что того, чего, по мнению сплетен, он добивался у Сарры, он не тронул. Но затем во всех этих показаниях очень легко отделить искусственное наслоение. С одной стороны, оказывается, что даже, по словам отца, Сарра относилась к поцелуям и объятиям Мироновича не с криком, который нужно было заглушать просовыванием платка чуть не до желудка, а очень мирно и наивно. Значит, если правда, что Миронович имел виды на Сарру, то. попытка к сближению вовсе не была бы обставлена так странно, что Сарра, едва отворив дверь, не успела снять ватерпуф, найдена была с раздробленной головой и нетронутыми половыми частями.. С другой стороны, в показаниях сорокалетних мещанок совершенно ясна ретушь. И как вы, в самом деле, хотите требовать, чтобы сорокалетние кумушки, которым известно, что Сарра найдена на кресле с раздвинутыми ногами, чтобы они совладали со своим воображением… Это вещь невозможная! И вы видите, как они пересолили. Они усердствуют доказать, что Миронович ревновал Сарру решительно ко всякому, даже к скорняку Лихачеву, и что он ее берег для себя. Но возможно ли было Мироновичу ревновать Сарру к скорняку Лихачеву, к этому свидетелю с волнообразным носом, и рядом не ревновать к. своим красивым и молодым дворникам, которых он посылал ночевать с девочкой. Так же точно заблуждаются дети насчет грусти Сарры Беккер; впечатления эти образовались, очевидно, задним числом, когда маленькие друзья Сарры вспомнили, что это был последний день ее жизни. Но мы имеем факты. Сарра в этот день играла, была в праздничном платье, с аппетитом перед смертью поужинала, в ее кармане найдены незатейливые лакомства — подсолнечные семечки, недоеденное яблоко, — выходит, что здесь было именно то, о чем говорит наш Тургенев: „человек не предчувствует своего несчастия, как белка, которая чистит себе нос в то самое мгновение, когда стрелок в нее целится“… И то, что дворник на эту ночь не был прислан, тоже совершенно лишено значения умышленной западни со стороны Мироновича. Давно уже чуть не вся публика в один голос порешила с этой уликой тем соображением, что и в предыдущую перед убийством ночь дворник не ночевал, а в ту ночь Миронович ничего не сделал: значит, это случайность. И правда, Сарра тяготилась присылкой дворников, они сами показали, что она от них запиралась. В последнее время она возмужала и не прибегала к этой мере. Но все же дворник ее стеснял. Запоры были так крепки, Сарра была так расторопна, с зимы до осени она успела зарекомендовать себя такой самостоятельной слугой, — почему же и не снизойти к ее просьбе? Словом, для Мироновича вопрос о дворниках успел утратить свою настоятельность: страхуешь десять раз — не горит, на одиннадцатый рассудишь, — авось, и так уцелеет: ан тут-то и пожар. Разве это не натурально? И разве вы не слышите самой искренней ноты в ответе Мироновича на вопрос Янцыса в то самое утро, когда открылось преступление: „Почему не было дворника?“ — „Сама просила не присылать“. Кроме того, Миронович в этот день имел заботы с Порховниковым и векселями Янцыса. Он мог и забыть о дворнике. И разве вы не хотите понять раскаяний Мироновича в это утро за послабление Сарры или за свою неосторожность? Не понимаете чувства, с которым он приник к плачущему Беккеру со словами „сам знаю, что золотой был ребенок; что же делать!“

Я затем совершенно опускаю целый ряд показаний о выражении глаз Мироновича, его голосе, походке и прочих признаках волнения, о которых свидетельствуют нам власти, прибывшие на место преступления, — все это я называю полицейской психологией и не придаю ей никакого значения. Дар чтения в чужой душе принадлежит немногим, да и те немногие ошибаются. А здесь мы встречаемся и с наблюдательностью очень сомнительной тонкости, мы видим, что даже наглядные факты оцениваются грубо и неумело, — где уж тут до чтения по глазам! Вспомните только следующее: на утро, после фатальной ночи, Миронович, как мы знаем, в свой обычный час, рано утром пьет свой чай так же спокойно, как и накануне перед сном. Из дому он отправляется разыскивать Порховникова, который задолжал ему 200 рублей, не застает его в доме Лисицина и идет на Пушкинскую улицу, но и тут узнает от Подускова, что Порховников скрылся. Миронович ругается и негодует, как истинный скупец, и на замечание, что сумма долга очень невелика, Миронович произносит типичную фразу, типическое оправдание людей его профессии: „не сумма важна, а важно то, что меня, честного человека, — надули!“. И представить, что это раздражение Мироновича приводится как доказательство его душевного потрясения после убийства! Ну, как, в самом деле, серьезно считаться с такой психологией: придираются к голосу Мироновича и слышат в нем ноты виновности, а на факт, поражающий факт, доказывающий его невиновность, закрывают глаза. Этот факт тут же рядом, а именно: вот эта самая озабоченность Мироновича получить долг с Порховникова. Разве она была возможна и мыслима, если бы Миронович убил перед тем ночью Сарру Беккер? Разве он мог бы серьезно интересоваться этим долгом? Да ведь еще как настойчиво — поехал в один дом на Преображенскую улицу (следовательно, минуя роковую кассу), а потом вернулся на Пушкинскую улицу (тоже мимо кассы) — точно ничего злополучного и не было.

Ведь если бы он убил, он знал бы, что касса была всю ночь отпертой, что она и теперь открыта, что, может быть, из нее уже все растаскано и он теперь нищий, что там следы его ужасного дела. Его должно было мучить: знают ли уже? Пришел ли кто-нибудь? Его бы против воли туда потянуло. Где же тут до Порховникова? Откуда бы взялась прежняя энергия преследовать должников? Не ясно ли, что этот человек, продолжает свою нормальную жизнь, что ему в эти минуты никакая беда еще не снилась… А разгадчики дела на все это даже не обращают внимания!, Я утверждаю, что вы нигде не найдете убийцу, который бы так неподражаемо разыграл невиновность в это утро, именно этими поисками Порховникова, как разыграл ее Миронович, а не найдете потому, что так именно мог поступить только действительно невиновный.

Сообразите, наконец, что Миронович от начала до конца ни от одного своего слова не отступился, ни разу не солгал и не впал в противоречие: а для виновного срок был слишком велик, чтобы не соблазниться и не солгать; вспомните только, как другие в этом деле зарапортовывались и меняли показания! Сопоставьте его поведение накануне убийства и на другой день; вспомните, что ни одной царапины ни на лице, ни на руках у него не было; обратите внимание на то, что у него был сделан полицейский обыск, — и весь гардероб его оказался налицо; ни малейшего скандального пятнышка на белье (а будь здесь неодолимая страсть, — пятна секретного происхождения непременно бы нашлись), ни одной скрытной, окровавленной или замытой одежды. Вспомните, наконец, что Сарра Беккер невинна. Не ясно ли, что все, чем стараются опутать Мироновича, спадает с него как шелуха; что в этом обвинении нет ни одной живой, осмысленной, проникающей в нашу совесть улики; что все они, эти улики, не что иное, как собрание восковых фигур. Нет никакой внутренней силы, нет истины в этом обвинении!

Но самые важные доказательства невиновности Мироновича еще впереди.

Нам осталась еще одна громадная улика, занявшая четыре дня судебного следствия. Она состоит в том, что в этом процессе есть весьма подозрительная Семенова, которая, однако, по мнению прокурорского надзора, едва ли убила Сарру Беккер. Странная улика. Если в Семеновой и не распознали убийцу, то чем тут виноват Миронович?

Попробуем, однако, задаться вопросом: кто убил?

Мы уже знаем, что цель убийства была искажена следствием с самого начала, благодаря признаку изнасилования. Мы видели, что изнасилования не было, но все это можно было видеть и раньше. Не говоря уже о положении тела поперек кресла, о половой неприкосновенности Сарры, самый костюм ее показывал, что она погибла, как сторож кассы, неосторожно впустивший вора. Она найдена в том наряде, в каком вошла с улицы, с ключом от своего жилища в кармане. Она, очевидно, имела дело с кем-то, кто не мог располагаться в кассе как дома, кто должен был с минуты на минуту уйти. Это был посторонний.

Затем: украдены вещи. Кто говорит вам, что здесь был грабеж поддельный, тот забывает, что поддельный грабеж всегда старается бить в глаза и что только после настоящего вора можно найти такую обстановку, когда не знаешь, был он тут или нет. Потому что поддельный грабеж не может рисковать сомнением, а настоящее преступление только сомнения и добивается. Ведь Миронович, будто бы подделавший грабеж, вначале ничем не мог его доказать! Еще если бы он вынул из кассы заложенные вещи, то продажу их можно было бы доказать книгами. Но украдены вещи из витрины, которым инвентаря не было, и Беккер даже отказывался признавать пропажу большинства вещей; не всплыви они впоследствии чудом, никто бы не поверил, что они были да сплыли. Так никто грабежа не подделывает. И это не могло не внушить мысли, что грабеж был настоящий.

Поэтому после первых ложных шагов против Мироновича следствие должно было кинуться в сторону — искать неизвестного. Кто был этот неизвестный? Задача найти его в нашей обширной столице, конечно, была трудная. Он мог и не найтись. Могло статься, что убийство на Невском не было бы раскрыто. Как это ни неловко, это лучше привлечения невиновного.

Были ли указания на неизвестного? Да, были. Азбучное следственное правило состоит в том, чтобы искать последнего, кто видел убитого и говорил с ним. Этот последний, кто видел Сарру Беккер, был намечен сразу, — то была какая-то женщина, но она сразу же пропала. С самого начала на этом важнейшем пункте перед следователем зияла непроницаемая тайна. Обстоятельство это тем более должно подмывать любопытство, что жизнь, характер, вкусы, все знакомства покойной были выяснены. Это была девочка, усердная к долгу сторожа и кассира, осторожная, недоверчивая; близких у нее не было, знакомых мы можем перечесть. И вот мы узнаем, что перед самой смертью Сарра Беккер разговаривала на лестнице перед кассой с какой-то женщиной и притом настолько долго и охотно, что когда Ипатов хотел их разогнать, то девочка возразила: „А вам что за дело? Разве я обязана вам давать отчет?“. Женщина эта была, по описанию Ипатова, моложавая — не то женщина, не то девочка. Но тогда же выяснилось, что это не была Чеснова, единственная знакомая Сарры, рослая, нисколько не похожа на девочку. Кто же, спрашивается, была эта женщина?

Вопрос этот, конечно, не мы первые поднимаем. Он всем приходил в голову, и я здесь говорю- не о казенном приеме, который выражается словами: за всеми принятыми мерами женщина, разговаривавшая с Саррой Беккер, осталась неразысканной. Нам, впрочем, говорили, что ее и не искали. Но я спрашиваю, как с этим громадным пробелом возможно было ни разу не разочароваться в походе против Мироновича, ни разу не сказать себе: да ведь пока я этой женщины не найду, все, что я делаю, может оказаться чепухой!

Удивительное ослепление перед непогрешимостью первой догадки, пришедшей в голову, без всякой внутренней тревоги перед проблемами первостепенной важности! Ну, представьте, что мы бы с вами, проследя шаг за шагом последний день убитой, вдруг бы натолкнулись на эту женщину, от которой Ипатов просто не мог отцепить покойную! Неужели бы нас не тревожили вопросы: чем, с какой целью расположила она к себе этого недоверчивого ребенка в такие поздние часы на пороге кассы, которую девочка так боязливо оберегала? Почему все другие знакомые объявились и найдены, а этой нет? Ведь шум об убийстве был так велик, что почти каждый человек в столице о нем знал, а через неделю знала вся Россия; особенно знали те, которые зачем-нибудь бывали в кассе и должны были в нее возвращаться. Зачем же эта женщина, если она невиновна, не пришла за своим закладом, не пришла посвидетельствовать о последних минутах бедной девочки? Вот уже несколько дней проходит, а женщина эта как в воду канула! Было бы это возможно, если бы она была чиста?.. Да, по нашему мнению, мысль эта не должна была давать следователю покоя: разумом и совестью должен он был почуять, что неспроста исчезла эта загадочная фигура, сидящая перед ним у самого входа в преступление! И всякая энергия против Мироновича должна была ослабнуть, и следователь должен был тревожиться неминуемым, темным вопросом о женщине. И кто об этом не тревожился, тот не может не выслушать громкого упрека в односторонности!

Но были и другие поводы считать все дело сплошным хаосом тайны до открытия этой женщины. Дворник Прохоров видел в тот же самый вечер перед убийством, что Сарра Беккер, отправляясь ужинать, была остановлена на Невском какой-то молодой, прилично одетой женщиной, с зонтиком и саквояжем. Поманив Сарру рукой, она поговорила с ней не более двух минут и уехала. Опять тайна. Таких знакомых и приятельниц, как описанная Прохоровым женщина, Сарра Беккер не имела. Кто же это был? Почему эти две загадочные женщины мелькают перед самым убийством? Одна, по словам Прохорова, в шляпке, другая, по описанию Ипатова, в платке (а может быть, Ипатову накинутая вуаль показалась платком). Уж не одна ли и та же эта женщина? Но как их связать между собой? Почему первая вскоре ушла, а вторая так упорно сидела на лестнице перед кассой, точно провожая Сарру на смерть? Потемки, полные потемки! И опять невольная потребность получить разъяснение тайны не от кого другого, как от женщины.

Ровно через месяц и один день после убийства следователь получает известие, что в полицию явилась какая-то молодая, прилично одетая женщина (как это напоминает описание Ипатова и Прохорова) и созналась в убийстве Сарры Беккер. Что бы сказал себе, получив это известие, знаменитый следователь Порфирий — идеальный следователь Достоевского? Он сказал бы: „Наконец-то! Я знал, что отсюда получится свет… Я был уверен, что это дело может разъяснить только какая-то женщина, исчезнувшая из-под глаз полиции. Она будет долго кружить вокруг да около и прятаться, но ее будет тянуть к нам, — и она придет. Она пришла. Так и быть должно. Теперь мы все непонятное постигнем“… Вот что бы он сказал.

А что сказали об этом известии в нашем деле? Читайте сами в обвинительном акте: „таковы были обстоятельства настоящего дела, раскрытые предварительным следствием, которое предположено уже было закончить (быстрота-то какая эффектная — в один месяц уже было ясно), как вдруг неожиданно явилась женщина“ и т. д. Понимаете ли вы теперь, господа присяжные заседатели, всю непростительность этого „неожиданно“?! Именно — непростительность, потому что как возможно было не ожидать того, без чего все было во мраке, без чего нельзя было двигаться вперед? Это выражение „неожиданно“ характеризует и прием, на который могло рассчитывать это самое драгоценное для раскрытия истины лицо, всплывшее, наконец, в деле. Прием был такой, какой уготован всякому неожиданному гостю. Вое готово, улики связаны. Миронович в тюрьме, и вдруг такая новость! Сразу отнеслись к Семеновой недоверчиво, а когда взглянули на нее — моложавую, прилично одетую, в шведских лайковых перчатках, то невольно улыбнулись иронически. Недоверие это вызывалось, очевидно, тем удивительным соображением, что убийца может быть только сильный, с узловатыми руками, растрепанными волосами и вообще скорее мужчина, чем эта наивная на вид и моложавая женщина (не то женщина, не то девочка, по выражению Ипатова). Посмотрели и решили, что не она убийца, и стали записывать ее показание, как бред взбалмошной барышни. Я еще раз с глубоким убеждением должен отметить эту черту наших представителей полицейской и следственной власти — их наклонность с необыкновенной легкостью полагаться на свою психологию, физиономистику и на внешние впечатления. Я уверен, что так же, как один вид раздвинутых ног Сарры Беккер решил вопрос об изнасиловании, так одна внешность Семеновой разубедила власти в ее виновности. Я отмечаю эту черту потому, что она поистине пагубная. Казалось бы, сама жизнь дала достаточно уроков. Вспомните дворянских детей Эдельбера и Полозова, из которых один имел прелестное лицо девушки и которые судились за убийство ямщика; вспомните великолепного Юханцева, оказавшегося вором; даму большого света Гулак-Артемовскую, обвиненную в мошенничествах и подлогах; гвардейца Ландсберга, сосланного за убийство с целью грабежа; наконец, — девицу Островлеву, обвинявшуюся в ограблении извозчика[2]. Да мало ли примеров! Пора бы, кажется, держаться несколько пессимистического, но мудрого правила: все в наше время возможно!

Я сказал, что Семенову слушали нехотя. Но, когда из ее уст полились разительные разоблачения (чего, впрочем, и следовало ожидать), когда она своим рассказом осветила, как молнией, все, что было в потемках, когда в ее речи забилась искренняя нота исповеди, когда, наконец, она выдала вещи, добытые преступлением, — тогда делать было нечего. Даже такое точное предубеждение, как предубеждение против Мироновича, было сломано. Он был выпущен. Но ненадолго… И вот этого второго возврата к Мироновичу я уже никак не могу понять. Я не могу объяснить себе, как это случилось, чтобы после такого сознания, как сознание Семеновой, из этого дела сумели еще сделать загадку. Прокурорский ли надзор не сумел отрешиться от первоначальной близорукой идеи своей о виновности Мироновича, или следователь поддался давлению, или Миронович, освещенный бенгальским огнем во всех своих вольных и невольных прегрешениях, оказался фигурой, которая могла раздражать общественные страсти и сбивать с толку самого благонамеренного судью, или экспертиза в прошлое заседание, пустившись фантазировать, поддержала заблуждение, или прения виноваты, — я не знаю. Но я вижу за сознанием Семеновой еще целые томы следственных упражнений; я вижу, как его портили три четверти года, от сентября до июня, как портили его в предыдущее заседание, и, однако же, несмотря на все это, я и до сих пор, если хочу что-нибудь понять в деле, обращаюсь именно к этому сознанию и только в нем одном нахожу ответы на все недоумения.

Да, Семенова рассказывает, что она одна убила Сарру Беккер. Безак в это время лежал на диване в Финляндской гостинице, поджидая ее с добычей. Семенова кормила его кражами, но обещала сделать и нечто побольше. На этот раз она сдержала слово. Она вбежала к нему вся в следах убийства и бросила ему деньги и вещи. Он выругался, что мало досталось, но испугался преследования, и они пустились бежать к Кейзеру. После бессонной ночи они оба рано утром скрылись в разные концы из Петербурга.

Такова простая развязка мудреного дела. Она останется навеки единой возможной — единой потому, что двух истин не бывает.

И действительно, кто же такая эта Семенова? Это женщина с преступным прошлым, совершившая пять краж и два мошенничества, женщина безжалостная в отношении всех, кроме своего Миши, для которого она даже обкрадывала своих добрых знакомых, и притом, что важнее всего, она та самая женщина, которая в последний час перед убийством сновала возле кассы и сперва подзывала к себе Сарру на извозчике, а потом, в последний час перед ее смертью, сидела с ней перед дверью кассы, и, наконец, — та самая, которая тотчас после убийства убежала от теплого трупа со всеми вещами, добытыми преступлением! Ведь все это факты бесспорные, признаваемые прокурором. Какие тут еще вопросы, какое лукавое мудрствование допустимо здесь?! К подобному лицу ведь невозможно было и относиться иначе, как к убийце! Такому лицу говорят прямо: „вы виновны; если можете, оправдывайтесь“, а уж никак не поступают с ним наоборот, то есть после сознания стараются его выгородить, боятся убедиться в его правдивости. А эта боязнь сквозит во всей проверке сознания Семеновой. В самом деле, говорят: да, действительно, — и гирю пробовала на скамейке Таврического сада, и время совпадает, и раны знает, и палец укушен, и все вещи взяла, и мылась два раза в ночь, и скрылась тотчас… Кажется, ну, чего бы еще?.. И начинаются возражения.

Я думаю, что если бы вообще сознающиеся убийцы подвергались такому невероятному экзамену, какому подвергалась Семенова под руководством прокурора судебной палаты Муравьева, то виновных никогда бы не оказывалось. Ведь убийца бывает в помещении своей жертвы мимоходом, действует впопыхах, и вы найдете во множестве старых дел, по которым виновные уже сосланы, что убийцы зачастую многого не помнили — ни количества ударов, ни даже многих своих действий вообще. А здесь малейшее запамятование зачисляют в противоречие. Но это было бы еще ничего. В системе проверки параллельно действует двоякий прием: Семенова чего-нибудь не помнит — делают вывод, что она не знает, она невиновна; Семенова что-нибудь разительно ясно передает — говорят — она заучила! Так ведь никогда не переспоришь, потому что против нас играют без проигрыша. И главное, многих проверок боятся, положительно боятся, чтобы не встретить подтверждения. Так, например, было прежде всего со ссадинами за ухом Сарры Беккер: ссадины эти признаны окончательной экспертизой ничтожными и ни в каком отношении не интересными. Семенова забыла о них упомянуть. И вот за все предварительное следствие, когда она так охотно вызывалась все разъяснять, ни разу не спросили ее об этих ссадинах, а прямо в обвинительный акт внесли, что ее сознание опровергается умолчанием о ссадинах! Далее, говорят: вот Семенова пишет, что она главные повреждения нанесла в передней и затем тащила Сарру, а ни там, ни по дороге крови нет. Насколько хорошо осматривали полы в кассе в первый раз, видно из того, что следственная власть сама себе не верила и тщательно осмотрела полы во второй раз (в первом протоколе, составленном за месяц пред тем, вовсе не значится, чтобы полы осматривались). Сакс, уверяющий, что он смотрел, далеко не равен доказательному судебному акту, особенно в этом деле! Но полы кассы в передней и кухне невероятно грязны, как признает второй осмотр. Входивших в кассу при обнаружении убийства просто и не перечислить. Следы в виде кровяных брызг, если только они не исчезли целиком на одежде убийцы, могли быть, при отсутствии рассеченных ран, самые ничтожные, могли растереться на торной дороге, у входа, где каждый пролагал ступню. Во всяком случае первоначального акта осмотра полов у нас нет. И, таким образом, следственная власть в собственной небрежности черпает доказательства против Семеновой! Но главная разительная черта правды в показании Семеновой как раз в том и состоит, что Семеновой нет никакого дела до того, где, по мнению следователя, должна быть кровь. Если бы ее подучили, то суфлер мог бы опустить другие подробности, но уж насчет главного — насчет самого места драмы — наставил бы ее в совершенстве. Но Семенова не актриса, а настоящая убийца, и она не заглядывает в тетрадку следователя, чтобы сообразоваться с тем, что ему нужно, а сама открывает ему, как происходило преступление в действительности. Оттого она и указывает совершенно новый пункт драмы. И, следовательно, мы можем только сказать: поучайтесь и убедитесь еще в тысячный раз, что не всегда находится кровь там, где нанесен первый удар; на будущее время будьте осторожнее с этим вопросом; не следуйте рутине, да тщательнее производите осмотры. Далее, возражают против гири. Говорят: гири не было, — это выдумка, была газовая труба. И здесь опять Семенова самостоятельна, как лицо, разоблачающее тайну действительности. Она опять знать не хочет вещественных доказательств следователя, — и представьте: наука за нее! Эксперт профессор Монастырский, вызванный в это заседание впервые самим обвинением, профессор хирургии, вторит Семеновой: орудие было шарообразное — от длинного орудия получились бы совершенно иные расколы черепа. Но этого мало. У Семеновой, несмотря на всякое поощрение ко лжи, есть известный стыд: она считает для себя невозможным отрицать то, что, по ее мнению, доказано помимо ее. Она не может себе представить, чтобы не поверили, например, пробам гири на скамейке Таврического сада, чтобы и эти виденные нами знаки считались за подделку. Какая, подумаешь, роскошь подделка. И она не может отвязаться от гири. В самом последнем своем показании, в том, где, уже по стопам Безака, она валит на Мироновича, и там она говорит: „Гиря у меня действительно была, мне ее подарил Безак, я ее забыла где-то в меблированных комнатах, где я проживала“. И представьте, на этом стоит точка. Следователь даже не расспрашивает: „в каких именно комнатах она проживала?“ Он ей так легко позволяет отделаться от орудия убийства. Также легко дали исчезнуть гире и в тот период, когда Семеновой еще верили, когда она в первом искреннем показании созналась, что бросила ее в Неву у Тучкова моста. Здесь мы только теперь узнали, что гири тогда совсем не искали, а в обвинительном акте написано, что ее не нашли. А будь надобность найти гирю во вред Мироновичу, к изобличению его, такой ли бы розыск мы видели! Но я, впрочем, думаю, что если бы тогда же нашли гирю, то стали бы говорить: она подброшена, потому что за месяц она должна была бы уйти в почву дна. Нет гири — Семенова говорит неправду, есть гиря — опять неправда и подделка. Нет выхода, нет в этом деле оправдания Мироновичу!

Одним из самых замечательных приемов проверки слов Семеновой был прием проверки ее показания о витрине. Вначале, как известно, было, между прочим, чрезвычайно трудно понять, каким образом похищены вещи из витрины: все в ней казалось в, порядке, замок был не поврежден, маленький ключик висел на особом гвоздике, на своем месте. Вы помните, как по этому поводу острили полицейские над Мироновичем: какой, подумаешь, аккуратный вор! Как он о хозяине заботится, даже ключик на свое место повесил. Ирония эта, кстати сказать, была достаточно бессмысленна, потому что если представить себе, что так устроил сам Миронович, то это было бы с его стороны ни с чем несообразно: запирать маленьким ключиком ящик витрины, когда большой вход во всю кассу оставляется на всю ночь отпертым. Но как бы там ни было, способ похищения из витрины оставался загадкой. И вдруг Семенова всем этим господам открывает глаза: я сбоку просунула руку под крышку запертой витрины, она ведь отгибается… В голову никому это не приходило! Ни Мироновичу, ни полиции, ни следователю, который даже не приобщал витрины к вещественным доказательствам. Понятно, после такого неожиданного указания следователь потребовал витрину. Сделали опыт: действительно, рука Семеновой свободно проходит под запертую крышку и описывает под витриной дугу в 4 1/2 вершка. Кажется, что оставалось после этого, как не ударить себя по голове и сказать: да, вот она, настоящая хозяйка дела! Но нет! По непостижимому противодействию, даже таким доказательствам не верят, даже и это открытие встречается недружелюбно. Я говорю недружелюбно, потому что была предпринята проверка настолько несостоятельная, что от нее заранее нельзя было ожидать разъяснения, а можно было только рассчитывать на путаницу. Посудите сами: Семенова говорит: „я брала ближайшие вещи к краю; в другое отделение, хотя там и нет перегородки, моя рука не достигала“. Тогда следователь призывает Мироновича и Беккера и спрашивает их, где лежали похищенные вещи. Конечно, каждый из них отвечает различно. И совершенно натурально, потому что каждый видел их в разном положении. Ведь эти вещи передвигались, они не лежали в гнездах, не были прибиты к своим местам, их продавали, замещали новыми… Ну, что это за проверка? И как странно было спрашивать Беккера о том, где лежал, например, украденный медальон, когда он вначале говорил, что никакого медальона из витрины не украдено. А тут вдруг показал, что во втором отделении, подальше от Семеновой. И Миронович тоже прекрасен в этом эпизоде: чем ему рисовать местонахождение вещей поближе к руке Семеновой (раз уже говорят, что они между собой спелись), он, по совести, рисует, как помогает ему память, и в одном, и в другом отделении. Но мог ли он через полтора месяца поручиться, что вспоминает верно, что без него или Беккер, или его дочь не переложили вещи на вершок дальше в ту или в другую сторону или из одного отделения в другое. Такова была эта знаменательная проверка показания Семеновой о витрине. Я думаю, когда следователь предъявил Семеновой эти результаты своей работы и спросил ее: „Ну, что вы на это скажете?“, — ей оставалось только руками развести: „Я своей рукой брала вещи, а они меня хотят в этом разубедить!“. И она действительно в этом роде ответила; она написала: „Я не знаю, что это все значит, но я доставала вещи тем именно способом, как я показывала раньше“. Что же еще возражают против сознания Семеновой с фактической стороны? Говорят: она неверно показывает о бумагах Грязнова. Об этих бумагах она сказала: я их бросила тут же в кассе или коридоре. Сама она говорит, что не помнит. Чего же хочет от нее следователь? И в обыденной жизни, когда собираешься в дорогу, не всегда вспомнишь, куда что отбросишь, а здесь ведь побег с места убийства! И нужно ли говорить, что Семенова почти верно вспомнила: бумаги найдены на диване, в комнатке, имеющей открытую дверь в тот же коридор, о котором говорит Семенова. Она могла, уходя, автоматически присесть на этот диван и потом совсем забыть, что она садилась. Могли эти бумаги валяться между дверью и диваном, могли быть приподняты и для порядка выброшены на диван кем-нибудь из всякого люда, нахлынувшего в кассу после преступления. Еще возражают: в помоях Финляндской гостиницы прислуга, допрошенная через месяц, не припоминает крови; татарин, купивший пальто Семеновой, не помнит крови. Это все доказательства невиновности!.. Мироновича, например, до истечения суток всего осматривали; нигде крови не нашли и говорят: он виновен. У Семеновой через месяц не могут восстановить кровь через свидетелей, которым и в голову не приходило думать о крови, и говорят: она невиновна. Вот уж, можно сказать, истинное беспристрастие.

Мы видели, что все эти возражения не подрывают сознания Семеновой ни на йоту, а многие закрепляют его. Но какие зато есть в этом сознании подробности, прямо обличающие виновность! Возьмите такую мелочь: Семенова говорит, что перед убийством она дала Сарре Беккер рецепт от насморка, который девочка и спрятала в свое портмоне. После убийства, когда Семенова вынимала ключи из платья покойной, выпало это портмоне. Семенова вспомнила, что там ее рецепт, и захватила портмоне с собой, а потом бросила его в Неву. И действительно, мы узнали, что у Сарры Беккер было портмоне, которое после убийства исчезло. Никто не спохватился, что у маленького финансиста был свой маленький портфель. И никто не смог бы объяснить, зачем эта безделица понадобилась убийце. А между тем убийца ее взял. Только Семенова дает объяснение, почему взяла. Не видно ли поэтому, что она была в самых глубоких тайниках этого дела? Далее: вы помните подробный протокол осмотра кухни. Мы слышали это мелочное описание, там на полке значились: и щепотка соли, и банка, и крошки хлеба, и подстаканник, и какая-то повесть — вещи пестрые, которые никак не удержишь в памяти и не сольешь в полную картину. Но там есть мелочь, на которую я нарочно не обращал вашего внимания, хотя она есть, и это подтвердит г. председатель. И вот вы, судьи, ваша роль, конечно, ответственнее, чем роль наемницы, которая должна разучить дело для принятия на себя убийства, помните ли вы, например, этот осмотр кухни настолько, чтобы ответить на вопрос: чем пахло в кухне? Конечно, нет. А Семенова сразу ответила: луком и рыбой. И там, в том осмотре, о котором я говорю, вперемешку с другими вещами и далеко не рядом названы головки чесноку и остатки рыбы. Скажут: она просто ответила так, потому что речь шла об еврейской кухне. Но тот, кого ловят на лжи, всегда труслив. Семенова могла опасаться, что там был пролит керосин или существовал какой-нибудь запах, могла запнуться. И если она так уверенно ответила, то это лишь потому, что она нюхала тот воздух, где было убийство. Нет! Чем более изучаешь сознание Семеновой, тем более дивишься тому, какие сокровища в нем рассыпаны для верного восстановления происшествия. Даже кажущиеся противоречия в нем примиряются удивительно самым ходом рассказа. Так, всегда указывали ту странность, что, по словам Семеновой, Сарра, введя ее в кассу, заперла дверь на крюк и ключ оставила изнутри в замке. Семенова на этом настаивала. Между тем ключ найден в кармане Покойницы. Как же это вышло? Но послушайте рассказ Семеновой и вы поймете. Семенова говорит, что кто-то постучал в дверь, Сарра нагнулась и посмотрела в скважину замка (значит, само собою, вынув ключ), и затем, когда обернулась к Семеновой, то сейчас же последовал первый смертоносный удар. Понятно, что взволнованная до последнего напряжения сил, Семенова помнит, что Сарра смотрела в скважину (потому что в эту минуту она и надумала решиться на убийство), но уж, конечно, за тем, что делала Сарра с ключом и куда его опустила, Семеновой некогда было следить. А между тем самое заглядывание в скважину замка объясняет нам, что при этом именно Сарра и положила ключ в карман. Так вот какое это показание Семеновой!

И это еще все только мелочи. Но что все это в сравнении с главным, чего требует совесть судьи, в сравнении с общим впечатлением от рассказа Семеновой. Мы понимаем, что вам, не имеющим права судить Семенову, тяжело было ее слушать. Ужасом правды веет от этого показания! Подставной убийца, который бы за деньги согласился наклеветать на себя, никогда ничего подобного вам не расскажет. Притом сам обвинитель утверждает, что Семеновой ничего не платили. Она, видите ли, с голоду делает эти разительные откровения… Подставной убийца может заучить подробности, но в них никогда не вдохнет жизни, ие сумеет связать части в целое, в особенности в такой мозаике подробностей, какими обставлена смерть Сарры Беккер. Но только настоящий убийца скажет вам, например, что он. после преступления шарил в темных комнатах, пользуясь светом из соседних квартир; для того, который выдумал свое сознание, не страшно было бы и со свечкой прохаживаться… Только действительный виновник передаст вам все предварительные тревоги исследования, для наемника этот процесс незнаком, и он его или сократит, или вовсе опустит; только настоящий виновник опишет правдиво беззаботное состояние своей жертвы, вспомнит разговор с ней и такой эпизод, как практический совет девочки отделаться от извозчика через проходной двор; фальшивому убийце эти мелочи не нужны, да и воображения у него не хватит. Только виновный найдет эти слова для передачи слышанных звуков, как выражение Семеновой „она закричала каким-то болтающимся языком“ — выражение, признанное профессором Монастырским передающим в точности последствия сотрясения мозга. Но в сознании Семеновой есть психологические факты, еще более потрясающие. Она говорит: „Когда рука Сарры оказалась на ощупь холодной, тогда я встала. С лица у меня струился пот, так как я была в пальто и шляпе“. Вот она, неподражаемая правда! Тот, кто описывал бы убийство с помощью воображения, тот мог бы сказать: с меня струился холодный пот, я весь содрогался от ужаса и т. п. Но только тот, кто проделал всю гимнастику убийства, только тот в состоянии так просто объяснить, как ему мешало, как его грело теплое платье. А дальше? Когда Семенова описывает мучения своей совести в деревне Озерах и призрак убитой, она пишет: „Сарра меня преследовала, — то боком, то прямо смотрела на меня или стояла в своем длинном ватерпруфе со шлейфом“. Да, здесь Семенова просто дает вам руками осязать видение своего мозга! Известно, что Сарра Беккер найдена убитой в чужом, не по росту длинном ватерпруфе. Кто видел ее мельком, на плохо освещенной лестнице, или кто видел ее мертвой на кресле, где ватерпруф под нею сбился, — тому не пришло бы и в голову обратить на это внимание, представить себе движущуюся фигуру покойной в этом наряде. Но тот, кто с ужасной мыслью в душе, жадными глазами, за спиной девочки следил за ней, когда она беззаботно двигалась в этом наряде по кассе, — тот, конечно, до последнего своего дня не забудет шлейфа Сарры Беккер! Но довольно…

Вспоминая после всего этого непринятие сознания Семеновой и усилия к его разрушению, я уверен, что эти следственные приемы попадут, непременно попадут в историю. Бывали случаи ошибок — бывало, что невинного притягивали, а виновного не могли найти. Но такого случая, чтобы виновный брал штурмом следственную власть, как неприступную цитадель, осыпая ее градом неотразимых доказательств против себя, и чтобы его все-таки отбили и победоносно прогнали на свободу, — такого случая, я думаю, судебная летопись не знает от своего рождения!

Общественное мнение было очень заинтересовано вопросом: действительно ли одна Семенова могла совершить убийство? Не помогал ли ей Безак? Сомнение это было порождено слухом, что Семенова тщедушная и эксцентрическая барышня, которая наговаривает на себя из романтической мести к Безаку или даже за деньги. Но и это сомнение вполне устраняется все тем же сознанием Семеновой, в котором развитие ее преступления излагается очень просто. Она действительно убила одна. Она ведь и прежде всегда выходила одна на добычу для своего любовника. Ее привязывала к нему сильная физическая страсть, горестная, как запой. По словам Семеновой, Безак делался все требовательнее. Она чувствовала, что он ускользает и что его нужно насытить деньгами. Красть по мелочам выходило и мало, и беспокойно. Невольно напрашивалась мысль дать ему надолго и побольше. Но как это сделать? Обокрасть ночью магазин? Но Семенова чувствовала себя совершенно неспособной делать взломы, уничтожать тяжкие запоры. А так, без взломов, грабить вволю ведь можно только тогда, когда устранишь хозяина — убьешь… Убийство? Конечно, нужно именно это преступление. Такое глубокое падение для своего любовника имеет свою порочную сладость: какой я делаюсь для него скверной! Чего я только не в состоянии для него сделать! Такая женщина, как Семенова, страстная до болезни, всегда видит подвиг в своей жертве для любовника, как бы ни была гнусна эта жертва. Она заботится только об одном: доказать свою ничем неистребимую привязанность. Притом убийство закрепит связь еще другими, очень глубокими узами — тайной преступления, и на этой привязи можно будет держать Безака всю жизнь. Еще раньше Семенова как-то намекнула Безаку, что она начинает для него позорить себя между своими знакомыми, — их обкрадывает. Она дала почувствовать свои жертвы. Он ее утешил, сказав, что это пустяки. Теперь она похвасталася, что она так или иначе обогатит его и даже пойдет на убийство, И стоило Безаку недоверчиво улыбнуться, процедить сквозь зубы: „куда тебе!“ (что он и сделал, по ее словам), — и тогда Семенова должна была возгореться неизлечимой решимостью. И вот она храбрится не на шутку: „Дай мне только орудие… купим болт“. Покупают болт. Семенова говорит, что она затем делала попытки убить нескольких богачей. Действительно подтвердилось, что она к ним заходила при довольно странных условиях. Вы слышали случай с Брауэром, помните Яхонтова — капиталиста с драгоценными перстнями на руке. Он показал, что Семенова приходила к нему, будто за пособием, держала себя странно, вошла взволнованная, под вуалью. Но, конечно, никто мыслей Семеновой тогда не читал. Это были ее репетиции — репетиции входить к людям с ужасным замыслом. Идея крепла, а неудачи раздражали и роняли ее перед Безаком (да, перед Безаком это постыдно!). А между тем необходимость в деньгах уже назрела до крайности. Безаку не с чем было ехать на другой день к жене. А она все еще трусит, все еще ничего не заработала. В крайний срок, 27 августа, она рыскает по Петербургу, толкается из одной кассы в другую — ибо ростовщики были всегда излюбленными жертвами таких героев — и вдруг видит, что в кассе Мироновича хозяйничает одна девочка. Какой соблазн! Она подлещивается к ней, успевает ее очаровать и проникает с ней в кассу. Здесь она убеждается, что никого больше нет. И страшно… и жаль девочку… но как подмывает… другого случая такого не будет… Теперь или никогда… Остальное известно: она убила. Следует ей отдать справедливость, что в описании убийства она нисколько себя не прикрашивает и не сентиментальничает. Она передает только тот естественный ужас, который врожден у каждого, к этому нечеловеческому действию. Когда все кончилось, она поняла, как это почти всегда бывает и чего никогда не предвидит ни один убийца, — что нечто самое чрезвычайное, самое важное уже случилось, что ею уже израсходовано такое возбуждение, после которого только бы скорее бежать, и цель, для которой все было сделано, будто бледнеет. Она сознает, что подвиг уже исполнен. После убийства она идет к кассе; денег мало; на деньги всего более и рассчитывала, а их всего 50 рублей. Но я это теперь не кажется важным. Кругом стоят тяжелые запертые шкапы, в них ценные вещи, — где уж все это брать! Вот разве взять из витрины несколько ценных вещей, собственно, чтобы доказать Мише. Много-то и брать нельзя: у Семеновой только сумка через плечо. Но только сделать это надо потише, без всякого шума… А там скорее вон отсюда… И она выбежала из кассы с легким багажом, но ценностью все-таки около 400 рублей.

И как красноречиво свидетельствует вся обстановка кассы, что здесь была и распоряжалась женщина, и притом женщина порывистая, непоследовательная. Женщина видна и в этом обилии ударов по черепу 13-летней девочки, и в робости при похищении, и в избежании взломов, и в этом расслабленном равнодушии к барышу от преступления. Есть рассказ: „Двойное убийство в улице Мондие“ — загадочное убийство, которого никто не мог понять. Впоследствии открылось, что его совершила обезьяна. Я не делаю сближений, оскорбительных для Семеновой. Но я думаю, что загадочности этого дела, непонятности его для властей много содействовала самая личность убийцы, то есть Семеновой, этой темной и странной женщины.

Безак в исполнении убийства не участвовал. Это удостоверено прислугой Финляндской гостиницы. Очевидно, если бы он был на месте преступления, он бы скорее прикончил Сарру и уж, конечно, больше бы украл.

После преступления любовники свиделись, и Безак все узнал; он знал и ранее, зачем Семенова гуляет в городе. Наступившая ночь не дала счастия. Чем бы утешиться и отдохнуть — только и в голове, что бежать. Даже поесть хорошо нельзя. Вы помните со слов свидетеля Альквиста, швейцара гостиницы Кейзера, как в ночь преступления металась и не находила покоя эта чета — Семенова и Безак. Швейцар уснуть не мог, — так они были ему подозрительны. Он чувствовал „преступники“! Мы чувствуем из его показания „преступники!“. Наутро виновные скрылись из Петербурга в разные концы.

Когда же затем Семенова убедилась, что не только ее права на Мишу преступлением не упрочены, но что он совсем от нее прячется, тогда она не выдержала: она пришла с повинной.

Безак, захваченный врасплох, во всем подтверждал показание Семеновой; он только зашивал белыми нитками свое знание об убийстве.

Мне остается рассмотреть, почему Семенова взяла назад то сознание свое, которого держалась, без малейших отступлений, целых четыре месяца. Причина этого поворота видна в деле ясно, как на ладони. Есть доказательства, что Семенова никогда бы этого не сделала. Виной всему Безак, и вот как это вышло.

Когда Семенову отправили в больницу душевнобольных, а Безаку дали свободно читать все следственное производство, то он увидел из этого производства, что дело принимает весьма недурной оборот; что Семеновой, вопреки его ожиданиям, будто не верят; что в каждом слове ее сомневаются; что из такого обстоятельства, как то, что одна или две гири были куплены у Сан-Галли, делают целое событие. — и он понял, что его отступление назад не только не повредит ему, но будет приветствовано. Тогда, начитавшись дела и надумавшись, Безак дает следователю новое показание, в котором так и пишет: „Теперь, насколько я знаком с делом, я описываю мое предположение, как могло быть совершено убийство“. И здесь впервые является фабула о том, что Семенова могла натолкнуться на постороннего убийцу, который ей вынес вещи за то, чтобы она молчала, и кроме того дал ей дальнейшее обещание обеспечения, если ей удастся роль убийцы. Все это доподлинно имеется в показании Безака от 4 января 1884 г. Эта небылица, придуманная Безаком, имела успех необычайный. Очень скоро, 17 января, Безак был выпущен из тюрьмы. У него и ранее были сношения с Семеновой, а на свободе сношения эти были еще легче. К Семеновой в больницу ходили ее мать, и сестры. Только путем влияния Безака и можно объяснить себе тот факт, что через неделю после его освобождения, 25 января, Семенова прислала следователю свой первый отказ от сознания. Очевидно, все инструкции Безака были соблюдены ею в точности: убийцу, на которого она будто бы натолкнулась в кассе, она называет еще „неизвестным“. Вероятно, ей улыбнулась мысль, что таким образом никто не пострадает. Но Безак предвидел, что этот „неизвестный“ будет сигналом возвращения к Мироновичу. Он и тут не ошибся: Мироновича опять взяли в тюрьму. Когда Семенова об этом узнала, она сделалась сосредоточенной и задумчивой; она увидела, что дело не остается в тумане, как она предполагала, а вновь падает всей тяжестью на невиновного. Тогда 15 февраля она вновь заявила следователю, что она поддерживает свое первоначальное сознание. К маю, однако, ее прыть остыла — и как было не остыть при таком противодействии! — и она уже в разных редакциях проводит все ту же безаковскую басню… В моем экземпляре обвинительного акта, против того места, где излагаются эти перипетии дела о сознании и несознании Семеновой, рукой Мироновича сделано восклицание, вырвавшееся из глубины души: „Вот как она их мечет“. Действительно, ужасно положение человека, участью которого играла эта женщина, как монетой: орел — свобода, решетка — тюрьма!..

Дальнейших показаний Семеновой я не стану разбирать серьезно. Право, мне было бы неловко, если бы такой автор, как Безак, мог подумать, что он хотя на минуту покорил меня своим вымыслом. Против атой басни возражают и жизнь, и здравый рассудок, и практика прежних преступлений. Мы знаем, что, когда убийцу застигает случайный свидетель, убийца рефлективно, не размышляя, убивает и этого свидетеля: так поступил Данилов с Поповым, так поступил Ландсберг с Власовой[3], так все должны поступать если не хотят сознаваться, потому что убийца, который еще дорожит свободой, не может выпустить гулять по свету живую улику против себя: тогда его вся последующая жизнь будет вечным мучением. Но чтобы убийца мог любезно поднести случайной свидетельнице сверток с золотыми вещицами и, не справившись, кто она такая, проводил бы ее до ворот, нет, это только Безак может так придумывать! Наконец, вспомните, что, по арифметическому вычислению, Семенова пробыла в кассе час с лишком — для одного получения подарка, этого чересчур много.

Я сказал, что сам не буду подробно возражать на вариации Семеновой. Но ей всегда бы мог возразить сам Миронович, если бы она их держалась. Он мог бы сказать ей“:

„Вы доводите себя только до порога кассы, но никак не хотите войти в нее для убийства? Но почему вы были там, а меня никто не видел? Почему я на следующее утро спокойно дома пил чай, а вы метались всю ночь по городу и вам кусок в горло не лез? Почему я вышел из дому на обычную работу и думал о моих должниках, а вы чуть не на рассвете бежали из Петербурга? Почему то, зачем будто я пришел в кассу, осталось неприкосновенным, а то, к чему вы добирались, у вас в руках, все до единого плоды преступления? И что вы там делали целый час? Скажите, что это за чудеса и причем я тут? Уже не выходит ли, что я собственно для вас и убивал? Нет, уж не стесняйтесь, — войдите туда, войдите, г-жа Семенова, и станьте на это проклятое место, где вы сделали самое ужасное, самое горькое дело вашей жизни!“.

Так мы объясняем себе убийство Сарры Беккер. Заканчивая защиту, — что бы нас ни ожидало, — мы должны заявить горячую благодарность тем ученым, литераторам и представителям высшего суда, которые содействовали разъяснению истины в этом процессе. О личности Мироновича по-прежнему молчу. Но если бы он и был грешен, возможно ли поэтому рассчитываться с ним за деяния другого? И где же? В суде, от которого и падший поучается справедливости, потому что здесь он должен услышать высокие слова: „получи и ты, грешный, свою долю правды, потому что здесь она царствует и мы говорим ее именем“. Всякое раздражение против Мироновича должно смолкнуть, если только вспомнить, что он вынес. Его страданий я не берусь описывать. Он часто сам не находил слов и только судорожно сжимал кулак. Против кого? Роптать бесполезно: чиновники — люди, они могут ошибиться… И если бы в первый раз Миронович был оправдан, а Семенова обвинена, то ему оставалось бы только удовольствоваться тем, что гроза миновала. Но теперь, когда все разбежались, и одному Мироновичу подброшено мертвое тело несчастной девочки, присяжные, оправдывая Мироновича, рискуют объявить, что виновных никого нет. И если они не смутятся этим риском, тогда Миронович будет хотя отчасти отмщен. Приговором этим присяжные скажут тому, кто создавал это дело, кто руководил им, они скажут этому руководителю, и это его, конечно, огорчит: вы, не кто иной, как вы, выпустили настоящих виновных! И верьте, господа, что даже те, в ком есть остаток предубеждения против Мироновича, и те встретят оправдание его с хорошим чувством. Все забудется в сознании свободы, в радостном сознании, что русский суд отворачивается от пристрастия, что русский суд не казнит без доказательств!

*  *  *

По данному делу был вынесен оправдательный приговор.



  1. Речи Н. П. Карабчевского и А. И. Урусова приводятся в Сборнике в соответствующих местах (см. стр. стр. 378 и 750).
  2. Имеется в виду ряд крупных в свое время уголовных процессов. Некоторые материалы этих процессов можно найти в настоящем Сборнике. См. речь В, И. Жуковского по делу Юханцева, его же речь по делу Гулак-Артемовской. О деле Ландсберга см. А. Ф. Кони, Избранные произведения, Госюризд. Л. 1956, стр. 832—841; о деле Островлевой см. в первом издании настоящего Сборника (Госюриздат, 1956), стр. 496—513 (Сост. и Ред.).
  3. Защитник имеет в виду обвиняемых и свидетелей по известным в то время уголовным делам. По второму из этих дел (Ландсберга) см. у А. Ф. Кони, Избранные произведения, Госюриздат, 1956, стр. 832—841 (Сост. и Ред.).